Перейти к содержанию

Холм псов — книга серии «Звезды детектива (АСТ)»

Автор:

3,5 60+ оценок читателей Рунета
Категория
Триллеры
Год издания
Издательство
Издательство АСТ
ISBN
978-5-17-121902-4
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

НЕЗАКОННОЕ ПОТРЕБЛЕНИЕ НАРКОТИЧЕСКИХ СРЕДСТВ, ПСИХОТРОПНЫХ ВЕЩЕСТВ, ИХ АНАЛОГОВ ПРИЧИНЯЕТ ВРЕД ЗДОРОВЬЮ, ИХ НЕЗАКОННЫЙ ОБОРОТ ЗАПРЕЩЕН И ВЛЕЧЕТ УСТАНОВЛЕННУЮ ЗАКОНОДАТЕЛЬСТВОМ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ Писатель-неудачник Миколай Гловацкий возвращается из Варшавы в провинциальный город Зыборк. Когда-то он написал о своей малой родине роман, ставший настоящим бестселлером, но многое в нем преувеличил и исказил, изобразив Зыборк настоящим адом на земле. Впрочем, вдохновение и деньги быстро закончились, и Миколай едет домой, к отцу, которого ненавидит и боится, и в город, который искренне считает худшим местом на свете. И действительно в нем царит коррупция, властвуют криминальные авторитеты, а человеческая жизнь стоит немного. Поговаривают даже, что вся эта земля проклята. И теперь здесь стали бесследно исчезать лидеры местной общины. Когда одного из них находят в лесу, истощенного, обезумевшего, с кусками человеческой плоти, застрявшими в зубах, город охватывает паника. Никто еще не знает, что это только начало кошмара, и нити от него тянутся к зверскому убийству первой девушки Миколая, которое произошло много лет назад.

Читать «Холм псов» — Якуб Жульчик онлайн

Страница 7 из 11

– Что это? – спрашиваю я.

– Курево, – отвечает Худой.

– Его книжка, – Гжесь показывает пальцем на полку с книгами.

– А, это ты написал? – спрашивает меня Рымек. На его лице проступает туманный интерес. Я осторожно киваю.

Кто-то снова стучит в дверь, потом еще раз.

Это я написал. Это требует определенных объяснений; вроде бы объясняются одни виноватые, но – попытаемся. Каждый хочет сравнять счет обид. Каждый хочет, чтобы ему заплатили то, что должно. «К отчизне есть счета обид» [26], сука, у меня болит голова, справа. Я кладу на нее ладонь. На то место, которое болит. Не помогает. Ладонь теплая, теплее головы. Кстати. Еще пива. Слегка сбить давление, хоть немного. Девушка справа жует теперь жвачку так сильно, что сейчас и я начну жевать свое лицо. К сути. Книжка. Если ты не Каратель, если старики делали все за тебя по звонку, но теперь телефонные жетоны закончились, приходится как-то справляться самому. А ведь каждый хотел бы отомстить за те жуткие вещи, что с ним случались. Ты – тоже. Ты тоже хотел отомстить.

– Иди, сука, открой, – говорит Рымек девушке, которая сидит справа.

Когда я жил в Зыборке, я ненавидел Зыборк. То есть не с самого начала. Когда я был поменьше, а Зыборк – побольше, Зыборка мне хватало и он даже мне нравился. Может потому, что никак было не сравнить его с чем-то другим. Впрочем, я ведь жил тогда в своей голове. Но примерно с четырнадцатого года жизни, примерно с того момента, как мой отец не согласился, чтобы я уехал в Ольштынский лицей, я начал ненавидеть эту сучью дыру – ненавидеть так, как ничто другое в мире. Я хотел ее сжечь. Хотел, чтобы напали гитлеровцы. Хотел, чтобы ее поглотило землетрясение. Курил травку и фантазировал о самолетах, которые сбрасывают град бомб на ратушную площадь Зыборка, на городскую управу, на замок, на базар, на больницу, лицей и костелы.

Сперва даже не шла речь о чем-то конкретном. То, что существовали другие, чем Зыборк, места, те, где жизнь была лучше и интересней, а люди достойны любви и понимания – это был факт. Я и пара моих приятелей и приятельниц этими фактами особо не заморачивались, большую часть времени мы вообще не заморачивались, главным образом мы пытались это время убить, напиться, вштыриться, курнуть, побить, вылизать, сблевать, сказать или сделать что-то идиотское. Рискнуть жизнью, или, по крайней мере, средним образованием.

Но были и моменты, долгие, особенно ночью, поздней весной и ранней осенью, когда мы встречались на природе, потому что ни у кого не было денег пойти во «Врата», садились на ж/д-станции или на крыше школы, или где-то еще, на газоне, в гаражах, среди бычков и стекла, и куда бы мы ни смотрели, видели только огни фонарей, а порой пару звезд. В такие моменты факты уступали место воображению. Трава раздувала страхи, как бензин, если плеснуть им в огонь. Я прекрасно помню его, этот страх, который внезапно одолевал меня и перехватывал горло так сильно, что я молчал и боялся, что буду говорить как Дональд Дак: страх, что кроме Зыборка ничего не существует.

Что между школой, больницей, гаражами, замком, нашими домами и кроватями мы проведем не просто всю жизнь – проведем всю вечность.

Вечность в Зыборке. Только представь себе.

А потом, на краткий миг, я был в Зыборке счастлив. И даже особо не боялся того, что кроме Зыборка на самом деле ничего нет, потому что на краткий миг в нем и во мне все было на своем месте.

А потом – Зыборк забрал это у меня. Заборк забрал у меня Дарью. В возрасте девятнадцати лет наша душа еще ничем не крепка, она не покрыта никакой тканью. Очень легко до нее добраться и полностью уничтожить.

Только тогда я начал ненавидеть Зыборк. Предельно. Изо всех сил. Так сильно, что решил и правда его уничтожить, отомстить. Сжечь, сровнять с землей. Но в отличие от Карателя у меня не было ни бомбы, ни гранаты, ни единого крохотного ствола.

Пиво, в конце концов, принялось сражаться с тем, что я выкурил, усыпляя, снижая давление. Это хорошо. Я смотрю на Гжеся. Он скалится мне, симулирует смех. Думает, что я просто нервничаю. Гжеся это неизменно веселит. Это у него от отца. Причем отец сам не умеет смеяться, он веселится внутренне.

Девушка встает, идет открыть дверь.

Сразу слышно, как начинает с кем-то ссориться, с тем, кто снаружи.

– Привет, – чувак, который входит внутрь, еще толще, чем хозяин. Он смугл, с коротко стриженными волосами. Напоминает мне кого-то.

– Ну и где ты был? Где ты, сука, был?! – орет на него та девушка.

– Привет, Лукаш, – говорит Гжесь.

– Что с твоим братом?

– Пиздец с моим братом, – отвечает парень.

– Найдут его, не бойся. Он твердый сукин кот, твой брат, – говорит Гжесь.

– Сам знаешь, какой твердый, ты ж его кусал по малолетке, – напоминает Рымек.

– Та нахуй. Не о чем говорить, – говорит Лукаш, все еще стоя в дверях; слова, которые он проговаривает, тупы, сглажены, тяжелы, напоминают грязные камни.

– Ты ж хотя бы написать мог. Почему не написал? Ну, скажи?! – кричит девушка. Упирает руку в худое бедро, играет голосом. Просто играет.

Лукаш не проявляет никаких эмоций. У него широко открытые глаза, на лице – слой пота, кажется, его заморозили в этом виде пару лет назад, в миг, когда он сдал экзамен в гимназии. Но потом он отталкивает кричащую девушка под стену, сильно. Глухой удар прерывает ее монолог. С этого мгновения она начинает тихонько всхлипывать.

– Заткни, сука, свою ебаную пасть, – говорит Лукаш.

– Ты, писатель, как оно тебе? Классный кипеж из книги получился, а? Я, признаюсь, не читал, – говорит Рымек.

– Классный, – киваю я.

Я написал эту книгу во время учебы в Варшаве. О самой учебе особо и не расскажешь. Межфакультетские гуманитарные курсы, на них училась, вместе со мной, группа художников, писателей, культурных антропологов, киноведов и прочих молодых гениев, на фоне которых я чувствовал себя толстым, недоразвитым ребенком в калошах, стоящим на воротах. Естественно, на самом деле все они были стадом претенциозных баранов. Но это не меняло тот факт, что я, беглец из Зыборка, чувствовал себя еще хуже их.

Кстати сказать, и не соображу даже, как я попал на эти курсы. Я всегда любил читать, всегда помнил побольше, чем, как мне казалось, я запомнил. Всегда любил писать и рисовать комиксы. Была у меня неплохая память на фамилии. Как-то оно и пошло.

Я всем рассказывал о Зыборке. Это был мой патент на то, как добиться их расположения. Я рассказывал о том ужасном месте, откуда я родом. О странном мазурском зажопье, в котором все молодые люди из-за отсутствия лучшего занятия закидываются наркотой, поскольку знают, что впереди их ждет выезд на заработки мойщиком окон либо работа на мебельной фабрике. О безумных похитителях машин, о снайперах на крышах, о барах с пивом и призраками, о танках, утопленных в озере. О том, как жутко убили мою – строго говоря, на тот момент уже бывшую – девушку.

И все эти люди, все эти будущие министры культуры, и директора театров, и именитые писатели, процентов на девяносто коренные варшавяне, с которыми я все смелее выпивал, все смелее улыбаясь присутствовавшим там девушкам, люди, сидя с которыми я все громче высказывал свои суждения (тогда мне казалось, что это было важным), все эти люди говорили мне: старик, напиши об этом книгу.

То, что происходит в твоем городе, – невероятно.

Вот я и написал книгу. За две бессонных недели, на стареньком компьютере, в съемной комнатушке на Праге, там, где кроме меня жила девушка, работавшая в банке, и некий социопат с первого курса политеха. Квартира принадлежала приятелю отца, которого я в глаза не видывал. Я съехал оттуда, едва заработав первые деньги. Оглядываясь назад, могу сказать, что денег было много.

Потом я давал почитать книгу нескольким людям, которые говорили одно и то же. Это невозможно. Это жутко. Как так можно. Ну что ты. Это невероятно. Ты должен это издать. Ты должен это издать, повторила девушка, у которой уже были две изданных книги и которую я отчаянно пытался затянуть в постель, а потому я понес книгу в издательство. Издательство называлось «Перископ» и располагалось в квартире жилого дома. Главной там была одинокая литературная критикесса лет пятидесяти. Ранее она издавала эссе о Флобере и томики стихов своего отца, профессора-пенсионера Варшавского университета. Помню, я оставил ей распечатку в конверте, на коврике, а она позвонила мне через два дня.

– Это яростно, уровень Воячека [27], это как пинок, – сказала и спросила: – Мы можем перейти на ты?

– Да, прошу вас, – выдавил я в ответ.

Не знаю, какого качества была моя книга. Но на пинок она походила наверняка. Естественно, многое в «Черной холодной воде» было преувеличением. Кое-что я даже полностью выдумал. Насколько знаю, в Зыборке не было ксендза-педофила. Еврейское кладбище, насколько мне помнится, было лишь некоторым количеством зияющих в земле, заросших дыр, где не осталось и половины мацевы [28], а потому даже если мы и пили там дешевые вина, то профанировать там было нечего и негде было рисовать свастики.

Смерть Дарьи была жутким инцидентом, но Дарья не умерла при молчаливом согласии городского сообщества, как цыганская девочка в моей книге. Мой брат наверняка не принимал героин, который позже начал принимать именно я. Мой отец не мучил меня ради забавы стальным прутом и не приказывал моему младшему брату собственноручно убить кошку с котятами. И так далее, и так далее.

Много чего в моей книге не было на самом деле, но, несомненно, совпадало вот что: название местности, географическое положение, мое имя и фамилия.

В короткие минуты сомнений я говорил себе: о’кей, Косинский отчебучил номер с «Раскрашенной птицей» [29], и это тоже была месть, не имело значения, что на самом деле та семья его прятала, а потом пришла на его авторскую встречу, а он смог посмотреть им в глаза.

Я не предвидел, что «Черная холодная вода», несмотря на отсутствие любого продвижения, благодаря одному «сарафанному радио», продастся тиражом почти в сто тысяч экземпляров. Что получит несколько наград. Что будут проданы права на ее экранизацию и что через пару лет снимут и сам фильм, в котором главную роль – то есть меня – сыграет неимоверно популярный молодой актер, с виду напоминающий некрасивую девушку.

Не предвидел я также и того, что ее прочитает весь Зыборк. Моя мать, мои тетки, моя бабушка, мой отец, мой брат, мои приятели, девушки моих приятелей, мои учителя.

Что у каждого будет что сказать на эту тему, что каждый будет зол.

Тогдашний мэр даст специальное заявление для прессы о том, как сильно я опорочил и оплевал маленький прекрасный город, который произвел меня на свет.

Репортер «Жечпосполитой» приедет к моим родителям, чтобы прояснить «ложь в клеветническом романе сына», и мой отец бросит в него стеклянной бутылкой от молока, едва тот выйдет из машины.

Я не предвидел, что мой отец совершенно перестанет со мной общаться, более того – что напишет простую эсэмэску, в которой проинформирует, что мне больше незачем приезжать домой.

Я не предвидел, что начну получать е-мейлы и звонки с угрозами.

Я не предвидел, что тремя месяцами позже моя мама в магазине у дома забудет, где находится и как ее зовут, а потом доктора глянут на ее мозг и найдут там кое-что плохое.

Я не предвидел всего этого, потому что не слишком об этом задумывался, поскольку сразу после выхода книги начал жить совершенно новой жизнью, ясной, и лишь слегка затуманенной и сверкающей; жизнью, в которую я не до конца мог поверить, жизнью, в которой банкоматы непрерывно выплевывали деньги, чужие девушки в кабаках хватали меня за руку и тянули в туалет; жизнью, в которой не было никакой экстравагантности в том, чтобы заказать себе в четыре утра ящик шампанского и такси на мост Понятовского.

А потом начались проблемы, но это совершенно другая история.

– Ой, я помню этот скандал, – говорит Рымек. – Все хотели тебя отхреначить, все как один. Мой отец хотел тебя отхреначить. Страшно шумел, что сопляк Гловацких… Мать прописала ему успокоительные.

– Но ведь прочитал, – говорит Гжесь.

– Прочитал, – кивает Рымек. – Он в жизни, кажись, только две книжки и прочитал: эту и «Алфавит» Урбана [30].

– Это тот? – спрашивает Лукаш.

Я слишком устал, слишком пьян и слишком накурен, чтобы беспокоиться. Девушка сидит под стеной, вжимая лицо в колени. Никто не обращает на нее внимания.

– Зависит от того, о чем ты, – говорит Рымек.

– Неважно, – отвечает Лукаш.

– Мы тут о книгах, это сложные для тебя штуки, Лукаш, – говорит Гжесь.

– Да нахуй книжку. Фильм был лучше. А ты тут вообще – с хуя ли? – спрашивает он моего брата.

– Думал, что Чокнутый будет здесь. У меня к нему дело, – отвечает тот.

– Чокнутый в «Андеграунде», – потягивается Лукаш. – И, кажись, ждет тебя.

– Нам обещали бигос. Мы голодные, – скалится мой брат.

– Сука, давай быстренько, принеси ему этот бигос, – говорит Рымек девушке, та, перепуганная, сидит рядом и глядит в свой телефон.

Девушка встает, идет на кухню. Ее подруга, сидящая под стеной, тоже встает и надевает куртку.

– Куда, сука, собралась? – спрашивает Лукаш.

Девушка не отвечает, только тихо всхлипывает. Делает в коридоре еще что-то – недолго, – а потом выходит и закрывает за собой дверь.

– Думаешь, тут все еще есть те, кто хотел бы тебя отхреначить? – спрашивает Рымек.

Гжесь раскуривает еще одну сигарету. Никуда не торопится.

– Не знаю, – отвечаю я. – Это тебе лучше знать.

Это забавно, я не знаю, это пиво или трава, но я его вообще не боюсь, хотя еще пару лет назад, приезжая в Зыборк, не выходил из дома отца, боясь встретить хоть кого-то. Просто представив себе такую встречу, я чувствовал, как температура моего тела снижается на пару градусов.

Хочу выйти на свежий воздух, хочу пойти домой. Не хочу, чтобы Гжесь втягивал меня в свои дела. Не хочу его дел. Не хочу дел Зыборка.

– Наверняка пара таких нашлась бы. Люди и правда рассердились на тебя, в натуре, – отзывается Рымек.

– Так позови их сюда, – отвечаю я ему, а вернее, это делает кто-то вместо меня. – Так позови их, я ведь – здесь.

Они смотрят на меня некоторое время, словно не поняв, что я говорю.

– Кого позвать? – спрашивает Лукаш.

Девушка возвращается из кухни. Садится, где сидела.

– Ничего нету, – отвечает. – Не знаю, где он.

– Спокуха, – говорит Рымек. – Спокуха. Все путем.

– Ну, раз нет бигоса, сходим-ка мы в «Андеграунд», – говорит Гжесь и встает. Я тоже. Иду в сторону коридора.

– Да мне, если честно, все равно, я этого даже не читал, только фильм видел, как и Лукаш, но кто-то – наверняка помнит, – говорит Рымек и тоже встает.

– Если увидишь эту дуру, то скажи ей, чтобы возвращалась, – Лукаш тупо пялится на то место, где я минуту назад сидел.

– А позвонить? – спрашивает Гжесь.

– Типа мне этой пиздёхе звонить? – отвечает Лукаш.

– Кто-то точно помнит, – повторяет Рымек. Его тон говорит, что повторяет он это лишь ради самого повторения, он уже забыл, о чем речь.

Мы выходим на улицу. Воздух резкий, но все равно как будто из клея, я двигаюсь медленно и тяжело, мне кажется, будто хожу по колени в воде.

– Что они курят? – спрашиваю Гжеся.

– Да он просто дурака валял. Поехали в «Андеграунд», – говорит он.

– Я иду домой, – отвечаю.

– Сука, ну когда мы в последний раз проводили время вместе? – спрашивает он меня. – Вот так просто?

Я опираюсь на машину. Смотрю на него. Чувствую, как поднимается ветер. Это хорошо. Выдует из меня все это свинство.

– Давным-давно, – отвечаю я.

– Давным-давно, – повторяет он и добавляет: – Пошли. Не выделывайся.

У меня нет сил ему отказать. У меня нет сил лежать рядом со своей женой в чужом месте и представлять, как ей вставляет старый, богатый чувак, который, непонятно отчего, в моем воображении имеет лицо Косинского. Я сажусь в машину. Знаю, что больше мне ничего не сделать. Знаю, что выхода – нет.

– А ты бы меня отхреначил? – спрашиваю я. – За ту книжку?

– Я ее не помню, – отвечает он и заводит машину.

– Не помнишь?

Гжесь останавливается неподалеку от двухэтажного дома, в пяти шагах от ратушной площади. Под домом толпятся какие-то люди, на втором этаже – огни, на улицу вылетает глухой ритм дэнс-музыки. Когда мы останавливаемся, кто-то сразу же паркуется рядом, с визгом давя на тормоза. Гжесь оборачивается, глядя, кто это. Когда узнает машину, кивает. Я даю ему на глоток пива.

– Ты знаешь, зачем я это сделал. Знаешь, что случилось, – говорю я, и вдруг на меня опускается тень той черноты, след тех эмоций, словно кто-то зажал голову в тисках.

Он молчит, закуривает, смотрит на меня, до конца не понимая, какое выражение лица выбрать, а потом говорит:

– Это уже не имеет значения, Миколай. Имеет значение только завтра.

– Лучшее завтра было вчера, – отвечаю я непроизвольно.

– Ебать сучек и полицию, – говорит он, пофыркивая смехом, и, наконец, выходит из машины.

Из автомобиля рядом – темно-синего БМВ – вылезают двое парней в джинсовых куртках и с зачесанными в пробор волосами. Выглядят как близнецы. У них быстрые, нервные движения, они осматриваются, словно в поисках того, кто мог за ними ехать. Подают Гжесю руку.

– В «Андеграунд»? – спрашивает одного из них Гжесь.

– Нет, в костел, – отвечает тот.

– Пошли, – Гжесь машет, чтобы я шел следом.

– Малолетки внутри, – парень из БМВ ухмыляется.

– У него жена, – Гжесь показывает на меня.

– И что – «жена»? – отвечает тот.

Я, несколько машинально, иду с ними внутрь, прохожу мимо стоящих у входа дуриков, сосущих пиво, показывающих друг другу что-то в телефоне – вроде бы как машина делает «бочку». На меня не смотрят.

Лестничная клетка покрашена в темно-коричневый. Когда я жил в Зыборке, это место звалось «Кафе Презент» и было чем-то вроде «Хортекса» [31], где подают султанский крем и мороженое в грязных вазочках, оранжад и растворимый кофе. Потом оно стало одним из дел Мацюся, который сократил название до «Презента» и превратил кафе-мороженое в дискотеку. Я ходил сюда не слишком часто – риск отхватить в морду, едва поздоровавшись, был слишком велик. Помню, как охранники раз спустили Трупака с лестницы только за то, что тот попросил какую-то девушку станцевать с ним.

На лестнице, как немой эскорт, стоят главным образом ребята в пуловерах каро и в рубахах из «Зары», с прическами типа «молодой повстанец», пара толстяков за тридцать, девушки, похожие на тех, которых я видел в квартире Рымека, или еще более молодые их версии, пьющие разноцветные дринки из стаканов с трубочкой. Все они более или менее пьяны. Им скучно. Взгляды их подозрительны и пусты. Они словно маленькие зверьки, запертые в подвале. Там у них дом, но до них доносятся звуки снаружи. И эти звуки их раздражают. Они переполнены гневом и скукой, те капают из их тел на пол.

Девушек покрасивее охраняют, четко видна граница – они уже «присвоены»; при ограниченном пуле генов хороший их набор – на вес золота. Я не узнаю никого. Никого из тех, кого я мог бы знать, тут нет.

Вспоминается, как на учебе я поехал в Албанию и пил там ночью на каком-то обшарпанном вокзале спирт из банки с чуваком, который расспрашивал, знаю ли я лично Леха Валенсу, потому что – он написал ему письмо, чтобы тот приехал в Албанию и сделал здесь то же, что и в Польше – то есть навел порядок.

Там, на вокзале в Албании, я чувствовал себя немного так, как сейчас. Непрошеный гость в чужом сне.

Мы поднимаемся на второй этаж. Перед входом я замечаю старую, ободранную железную вешалку для одежды – под стеной, в углу.

Прославленная вешалка, на которой повесили за ворот рубахи бывшего мэра Зыборка, Кудневского, когда он, насосавшись до синих чертей, пытался заставить диджея отдать ему микрофон. Кудневский хотел произнести речь пьяной молодежи, чтобы та отправлялась домой.

– Памятник? – спрашиваю я.

– Мало кто по нему тоскует, – отвечает Гжесь.

– Отец не тоскует? – спрашиваю снова.

– Давай, сука, без политики, – отвечает он и исчезает в толпе.

Темная зелень, розовые и фиолетовые отблески танцуют в воздухе; вместо стойки с десертами половину зала теперь занимает длинный алюминиевый бар с элементами из белой резины, подсвеченный флуоресцентным светом. На стене портреты мужиков на «харлеях» и снимки молодух из календаря Пирелли – помню, во времена Мацюся там висел плакат второй части «Терминатора». В углу стояли настольный футбол и автомат «Стрит Файтера» – теперь их заменили другие игральные автоматы. Над паркетом уже не крутится дискотечный шар, по нему просто бессмысленно брызжут разноцветные огни. В углу машина задымления то и дело выплевывает из себя белое, густое облако. Несколько еще слишком трезвых, неловких молодых телочек подрыгивают в техно-ритмах; подле них подрыгивают, заходя со стороны, несколько еще более неловких парняг в рубахах в клетку и в очках.

В глубине зала – линия длинных деревянных скамеек, над которыми висит белое одеяло сигаретного дыма. Там сидит несколько человек примерно моего и Гжеся возраста или чуть старше; большинство из них молча глядят в свое пиво, пара-тройка о чем-то живо спорят. Огоньки сигарет в руках напоминают светлячков. Не помню, когда я в последний раз ходил в кабак, в котором можно было курить.

И только потом я замечаю чувака с длинными, прореженными волосами, который сбоку, у стены, чуть раскачивается на пятках, словно бы и под музыку, но будто и рядом с ней, чувака, одетого в жутко старую куртку от тренировочного костюма, чувака, который телепортировался сюда прямиком из тысяча девятьсот девяносто седьмого года. Чувака, которого я прекрасно знаю.

– Это Коля? – спрашиваю у Гжеся.

– Ага, ему, похоже, снова чуть поплохело, – отвечает он.

Коля был панком и чудаком. Я помнил его, как он неподвижно сидел часами на лавке неподалеку от ратуши, держа в ладонях старые книги НФ. Помню и то, как он молча стоял под стеной во «Вратах», бесконечно посасывая единственное пиво. Говорил он немного, часто – вещи непонятные, но я его любил. Он был хорошим человеком. Производил впечатление парня с горячим сердцем. Вроде бы однажды спас ребенка от несущейся машины и с того времени чуть прихрамывал.

Однажды Коля просто исчез из Зыборка. Даже попал в список пропавших без вести. И когда все уже думали, что Коля мертв, что – испарился, что, может, через год-другой его тело найдут замерзшим на чужом вокзале в другом конце Польши, когда его мать была уже готова похоронить сына, он вдруг появился на зыборской ратушной площади посреди морозного января в трениках и куртке и, словно бы ничего не случилось, вошел в квартиру своей матери, как раз на воскресный обед. У той при его виде – буквально – остановилось сердце.

Но Коля вернулся другим, не в комплекте. Только через месяц после возвращения удалось вытянуть из него, где он, собственно, был. Утверждал, что хотел поехать в Катовице на концерт Nomeansno [32], но перепутал поезда и в результате оказался в Низких Бескидах [33]. Примерно год сидел там с местными в доме без электричества и водопровода. Каждый день они пили отвар из псилоцибов. Через год половина Коли настолько вросла в лес, землю и траву, остановившись в той самой вечности, где танцуют духи животных и память деревьев, что в Зыборк вернулась лишь вторая его половина, одетая в спортивки и рубаху.

Коля здесь – но его нет. И не думается, чтобы он был хотя бы где-то.

Гжеся всасывает в себя бар, у которого сидит пара широких, лысых волчар, лениво разлегшись за столиком, опираясь локтями об алюминиевый прилавок. Я узнаю среди них Чокнутого, который спорит с кем-то, кто повернут к нам напоминающей входные ворота спиной, обтянутой черной футболкой. Видно, что Чокнутый прибавил годков. Алкоголь расширил ему лицо, выкрасив красным. Волосы, некогда длинные, острижены под ноль. Под фланелевой рубахой он носит футболку AC/DC, у него кожаный браслет. Гжесь машет ему рукой. Вижу, что увидев его, Чокнутый кивает. За баром стоит девушка с черными кудрявыми волосами, собранными в кок, в серой блузке и джоггерах, она наблюдает за залом с вниманием маленького, затаившегося зверька. Она кажется знакомой, но тут, если честно, все кажутся знакомыми.

Я иду за Гжесем. Мои ботинки на миг исчезают в дыму, выплюнутом машиной. Никто на нас не смотрит. Парни на паркете слишком заняты тем, что смотрят под ноги девушкам. Песня меняется на польский рэп или на что-то вроде польского рэпа; рефреном к этой чумовой песне некий отлетевший мужик орет о гоу-гоу и о пизде над головой. Образ невнятной, повисшей над головами пизды прибавляет парням смелости, они быстро приближаются к девицам и пытаются их приобнять – при усталом согласии тех, – имитируя фрикционные движения. Несколько других девушек в коротких блузках и длинных кожаных «казаках», натянутых на джинсы, начинают подпрыгивать в кругу и орать рефрен.

– Грегор, – говорит Чокнутый.

– Привы, – отвечает Гжесь и тычет в меня пальцем.

– О, сколько лет, – говорит Чокнутый и жмет мне руку. – Ты, сука, изменился, малой.

– Потолстел, – кивает мощный, квадратный, исчерканный морщинами мужик неопределенного возраста, тот, со спиной, как ворота. На натянутой черной футболке у него какая-то надпись готикой, подчеркнутая полосой кельтских мотивов. Его я тоже откуда-то знаю. Но только через секунду он скалит зубы в чем-то, напоминающем кривую ухмылку, я вижу знакомую щель между передними зубами – и узнаю, кто это.

Со времени, когда я видел его в последний раз, Кафель, должно быть, прожил пятнадцать жизней. Рядом с ним сидит ненамного меньший, сбитый и валунообразный мужик в мотоциклетной куртке и с короткими, блестящими от геля волосами. Его я тоже узнаю, но только потому что догадываюсь, потому что он тоже ничем не напоминает самого себя – это правая рука Кафеля, Порчик.

Интересно, Кафель до сих пор лупит Порчика кулаком в голову, чтобы убить время, когда больше нечем заняться?

– Мы, Гжесь, как раз разговаривали с Кафелем о тебе, – говорит Чокнутый, а потом наклоняется за бар к девушке с испуганными и чуткими черными глазами и показывает пальцем на бутылку водки.

Девушка берет водку, ставит перед нами четыре рюмки, наполняет алкоголем.

– Дай еще что-нибудь на закусон, – говорит Чокнутый.

Когда я жил в Зыборке, Чокнутый был владельцем «Врат». Управлял кабаком, где я провел всю свою молодость, и больше того – он был одним из героев моей молодости. Обещанием, что Зыборк может стать чем-то совершенно другим, чем он был на самом деле. Чокнутый изучал пластику в Академии искусства в Гданьске, но бросил учебу за год до диплома, чтобы вернуться в Зыборк и открыть кабак, который должен был стать передовым рубежом борьбы с гопотой, местом, где проходили рок-концерты, кабаком с индийскими узорами на стенах, под крышей которого звучали Nirvana, Blur и Radiohead, в котором прикрывали глаза – после двадцати двух – на косячки. По крайней мере, пока мэр не начал организовывать полицейские налеты на «Врата».

Чокнутый был романтиком. Он и правда хотел изменить город – расширить его, растолкать, проветрить, перекрасить в другой цвет. Играл на перкуссии в «17 секундах», единственной группе, которая возникла здесь и сыграла концерт вне Зыборка – группе, которая записала песню о машине без включенных фар и в которой пел Ярецкий. Я задумываюсь, где сейчас Ярецкий. И проведывает ли он вообще Зыборк. И жив ли он вообще. Но Ярецкий – это совершенно другая история.

На голове у Чокнутого тогда было побольше волос, он был худее, стройнее, как-то благородней. Теперь он налит, раскабанел, опух. Глаза его отступили внутрь черепа, сделались хитрыми. Как и мой брат, Чокнутый растворился в Зыборке. Начал говорить по-зыборски, с наглым всезнайством; смотреть людям в глаза с легкой тупостью, ступором человека, который по собственному выбору уже долгие годы стоит на одном месте; месте, которое он прекрасно знает и которое прекрасно знает его самого.

К тому же, он стоял и болтал с Кафелем, которого некогда, вместе с его нацистскими друганами, в одиночку выпер из «Врат» при помощи разбитой бутылки и ножа-бабочки, крича: «gegen nazis!» [34] и тем самым превращаясь в наших глазах в супергероя.

Что-то изменилось, а может, что-то на самом деле так никогда и не существовало.

– И как тебе оно? – спрашивает Чокнутый, поводя рукой по цветистому, задымленному помещению.

– Изменилось, – говорю я.

– Свиньи чаще моются, – фыркает Кафель.

– У меня как раз таких проблем нету, – говорит Чокнутый.

– Как видно, тебе нравятся другие бабы, Кафель, – вмешивается Гжесь.

– Может. Может, эти темы тут – не для меня. Я не ботан, – говорит Кафель.

– В общем, что-то изменилось. Не скажу, что именно. Все, – говорю я.

– Может, это ты изменился, – отзывается Чокнутый и подмигивает мне. – Сколько тебе сейчас, тридцать три?

Я киваю.

– Ну так с того момента, когда ты стоял под «Вратами», малолеткой, ты целую жизнь прожил, – говорит он.

– Сомневаюсь.

– Да точно. Уже – целую жизнь, – смеется он. – Надолго приехал?

– Надолго.

– Ох, брат, – скалится он. – Тогда – с возвращением. Тут чудесно.

– Чудесно, – повторяю я.

– Лучше всего на свете, – говорит он, дергает подбородком в сторону некой неопределенной точки в пространстве. – Это наш город.

«Если ты не можешь выносить то место, где находишься, то начинаешь этим местом гордиться, – думаю я. – Когда появляется чужак, убиваешь его. Просто затем, чтобы четче провести границу. Если ты не можешь выйти, то другие не должны входить. Мажешь двери в дома кровью и дерьмом. Натираешь морду грязью. Носишь повседневную одежду как доспех. Любой инструмент взвешиваешь в ладони как нож. Поёшь громкие глупые песни о силе и единстве, добавляя себе внутренних сил. Пьешь водяру, выбиваешь стекла, выбиваешь зубы, трахаешь молодых и некрасивых девушек. Ты – варвар. Ты – победитель. Ты орешь. Бегаешь по кругу, тебе нужно патрулировать границу. Всякий может оказаться врагом, и это добавляет тебе сил. Никто тебя не успокоит, не смирит, не сделает так, что ты станешь смотреть на другого, как на человека. Такие – правы всегда, правы везде. Таковы уж люди, такова их косматая сучья мать, которая никогда не должна была выходить из пещеры».

Стоп, не думай! Не думай о глупостях. Слушай его, смотри на него. Потому что иначе – обидится.

Девушка ставит на стол четыре маленьких бутылочки колы. Она невероятно кого-то напоминает. Кого-то, кто уже немного стерся в памяти, поблек, сцарапался со слайда. Кого же? У меня сейчас нет сил искать, но это лицо красивое, по-настоящему красивое, миндальной формы, и большие глаза, и собранные резинкой черные волосы пульсируют у меня в голове, нажимают в мозгу некую кнопку, под той еще нет упорядоченного имени, образа, воспоминания. Кафель кивает на нее.

– Например, вот это – клевая девушка, нет, Чокнутый? Она клевая, – он скалится. Кроме передних двух зубов, от него мало осталось. Он берет рюмку, опрокидывает. Его рука напоминает большую старую буханку хлеба.

Я опрокидываю свою рюмку. Выпиваю глоток колы. Отставляю бутылку на бар. Показываю девушке, чтобы налила еще раз. Все мы ставим свои бутылки ровной шеренгой, в каждой – немного разный уровень жидкости.

– Слушай, тут такое дело, – говорит Гжесь Чокнутому.

– Я слушаю тебя, Грэгор. Я тебя всегда слушаю, – улыбается он, берет в ладонь следующую рюмку, потом говорит мне.

– Твой брат – интересный человек. Действительно. Мы часто с ним разговариваем, разговоры эти – порой самое интересное, что случается днем.

Он похлопывает Гжеся по плечу.

– Не сомневаюсь, – отвечаю я.

– Тебе и самому стоило бы разговаривать с ним побольше. У него и правда забавный подход ко многим делам. Массу вещей он видит совершенно по-другому. – Чокнутый все похлопывает Гжеся по спине, словно бы тот чем-то подавился.

– Интересный, но с прибабахом, – со стоном говорит Кафель, ерзая на барном стуле.

– А ты, сука, не с прибабахом? Ты, викинг, сука, партизан! – Он хлопает Кафеля по плечу. Тот улыбается.

– Ну, чо, я просто хреначу пидоров, сука, ебу их в жопу, – говорит Кафель и отпивает еще глоток колы.

– Тут нет пидоров, Кафель, и я тоже не пидор, – говорит Гжесь.

– Ну, я тоже нет. А ты, Порчик? – Кафель толкает своего неподвижного, словно глыба, приятеля. – Ты – пидор?

– Отвали, – через некоторое время отвечает Порчик.

– Ты много пьешь, Гжесь. Это твоя единственная проблема, – отзывается Чокнутый.

– Пьешь за чужие и не проставляешься, – добавляет Кафель, и тогда я понимаю, о чем речь.

– Точно. Именно. Я же говорил, что по делу, – говорит Гжесь, и с его лица снова стекает улыбка, появляется кое-что другое, легкое волнение, призрак безумия, нечто, что я видал часто, когда был помоложе. Всегда, когда в глазах его проскакивало это выражение, он бросался на кого-нибудь – или на что-нибудь – с кулаками и не останавливался, пока этот кто-то (или что-то) не падал, разбитый, на землю.

– Ну так какое дело, Гжесь? Скажи. Скажи, как на исповеди. Не бойся. Тут только свои, – говорит Чокнутый и кладет моему брату руку на плечо.

Уголком глаза я вижу, как Коля передвигается медленными, мертвенными шажками, почти левитирует над паркетом, наталкиваясь на дороге на одну из танцующих девушек; вижу, что он направляется в сторону бара.

Гжесь роется в кармане. Вытягивает горсть мятых сотен. Как на глазок, тысячи полторы. Спокойно раскладывает их, глядя Чокнутому в глаза, тасует словно карты.

Чокнутый улыбается. Сплевывает в сторону.

Внутри становится тесно и жарко; мебель, цвета, люди придвигаются к нам, словно их притягивает огромный, невидимый магнит. Я чувствую, как у меня перехватывает дыхание. Остальные подле бара внимательно поглядывают в нашу сторону.

– Пока что – все. Мне нужен еще месяц, – говорит мой брат.

– Месяц, – повторяет Чокнутый и улыбается Кафелю. Берет у Гжеся деньги, быстро их пересчитывает. Прячет в карман. Гжесь смотрит на него все тем же подергивающимся взглядом.

– Месяц, сука, это тридцать один день, – говорит Кафель.

– Вот слова мудреца, – добавляет Чокнутый.

– Будет, все будет, я возьму больше часов в пекарне, все путем, – говорит Гжесь.

– Больше часов, – повторяет Кафель, и тогда Чокнутый отпускает плечо моего брата, а Кафель встает и изо всех сил толкает Гжеся, который упал бы на пол, не поймай я его в последний момент за рубаху.

Второй дуболом, который сидел за Кафелем – теперь я его вижу: большой, лысый и молодой бычара, похожий на скульптуру из замороженного сала, – встает, но Кафель останавливает его взмахом руки:

– Стоять, сука.

– Эй, спокойней. Спокойней. Это мой брат, – говорю я и ставлю Гжеся вертикально.