Дуглас Кеннеди "В погоне за счастьем"

grade 4,4 - Рейтинг книги по мнению 440+ читателей Рунета

Роман Дугласа Кеннеди «В погоне за счастьем» – это трагическая история любви, с внутренними конфликтами и причудливыми гримасами судьбы. В этой истории страсть, боль, предательство, непонимание и прощение слились в один запутанный клубок, распутать который сумеет только жизнь. Однажды на богемной вечеринке среди интеллектуалов из Гринвич-Виллидж юная и очаровательная Сара повстречала Джона. Это был короткий, но незабываемый роман. После которого на долгие годы пути молодых людей разошлись. Говорят, время лечит. Вот и Сара забыла о былых чувствах. Теперь у нее за плечами карьера, брак и дочь – стабильная и спокойная жизнь. Однако новая встреча с бывшим возлюбленным, ныне женатым и отцом сына, вновь переворачивает ее мир. Потому что Джек за прошедшие годы так и не забыл ее и теперь так просто не отпустит…

date_range Год издания :

foundation Издательство :РИПОЛ Классик

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-386-14350-3

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023


– Ты уверена?

Я сжала его руку:

– Уверена.

– Спасибо.

– Заткнись, – сказала я с улыбкой.

Он в ответ пожал мне руку:

– Я всегда буду на твоей стороне, Эс. Помни это. И не переживай из-за отца. На этот раз у него ничего не выйдет.

Спустя неделю мне в Брин-Мор пришло письмо.

Дорогая Эс!

После нашей встречи в прошлую субботу я решил, что пора бы мне смотаться на денек в Хартфорд. Так что на следующее утро я прыгнул в поезд. Нет нужды говорить, что мать и отец были слегка удивлены, увидев меня на пороге. Хотя поначалу отец и отказывался, но ему ничего не оставалось, кроме как выслушать меня от твоего имени. В первый час наших «переговоров» (иначе это и не назовешь) он все твердил одно и то же: «Она возвращается в Хартфорд, и это решено». Поэтому я попытался разыграть другую карту: «Будет жаль, если ты потеряешь обоих детей». Причем старался придать своим словам оттенок трагизма, а не угрозы. Когда он уперся и сказал, что от своего решения не отступит, я бросил: «Тогда ты обречен коротать остаток жизни одиноким старцем». С этим и уехал, вернувшись обратным поездом в Нью-Йорк.

На следующее утро, ровно в восемь (что для меня непозволительно рано), меня разбудил телефонный звонок. Это был наш дражайший отец. Его голос был по-прежнему сердитым и твердым, но тональность явно изменилась.

– Вот что я готов принять. Пусть Сара устраивается на работу в «Лайф», но только при условии, что она будет жить в женском отеле «Барбизон» на 63-й улице в Ист-Энде. Мне его рекомендовал один из моих партнеров. В отеле строгий распорядок, по ночам действует комендантский час, никаких посетителей в темное время суток. Если мы с матерью будем знать, что в «Барбизоне» за ней будет надлежащий присмотр, тогда мы уступим ее просьбе жить на Манхэттене. Поскольку ты, кажется, принял на себя роль посредника, я излагаю тебе свое предложение, чтобы ты передал его Саре. И прошу информировать ее, что она может рассчитывать на нашу любовь и поддержку, но больше мы к этому вопросу не вернемся.

Естественно, я ничего не сказал – кроме того, что передам тебе его предложение. Но если ты хочешь знать мое мнение, я считаю, что это почти капитуляция с его стороны. Так что можешь выпить пять «Манхэттенов» и распрощаться с Пенсильванией. Ты едешь в Нью-Йорк… с родительского благословения. И не переживай насчет «Барбизона». Перекантуешься там месяц-другой, а потом тихонечко переедешь в собственную квартиру. Там придумаем, что сказать отцу и матери, чтобы не нарваться на враждебную реакцию.

Да поможет нам Бог.

Твой «высокоморальный» брат,

Эрик.

Я едва не завизжала от восторга, когда дочитала его письмо. Прибежав к себе в комнату, я схватила листок бумаги, ручку и написала:

Дорогой Э.!

Сегодня же напишу письмо Ф.Д.Р. и попрошу назначить тебя главой Лиги наций (если ее реформируют после войны). Ты просто гений дипломатии! И самый лучший на свете брат. Скажи всей банде с 42-й улицы, что я скоро буду с вами…

С любовью, Эс.

Заодно я написала и короткую записку отцу, сообщив ему о том, что принимаю его условия, и заверив в том, что им не придется за меня краснеть (так я намекала на то, что останусь «хорошей девочкой», даже проживая в этом Содоме и Гоморре под названием Манхэттен).

Я так и не получила от отца ответа на свое письмо. Да я, в общем-то, и не рассчитывала. Так уж он был устроен. Но на вручение дипломов в колледже он все-таки приехал, вместе с матерью. Эрик тоже вырвался на целый день, примчавшись на поезде. После церемонии мы всей семьей пошли пообедать в местном отеле. Атмосфера за столом была напряженной. Я видела, что отец старается не смотреть на нас и сидит поджав губы. Хотя Эрик по случаю был в пиджаке и при галстуке, я знала, что пиджак этот у него единственный (потертый, из харрисского твида, купленный в комиссионке). Рубашка на нем была армейская, цвета хаки. Он выглядел, как профсоюзный лидер, и весь обед курил одну сигарету за другой (но, по крайней мере, сократил потребление алкоголя до двух «Манхэттенов»). Я была одета в строгий костюм, но отец все равно поглядывал на меня настороженно. После того как я посмела подать голос, я перестала быть его маленькой послушной девочкой. И я догадывалась, что он чувствует себя неловко в моем присутствии (хотя, по правде говоря, отец никогда не расслаблялся в компании своих детей). Мать вела себя как обычно: нервно улыбалась и смотрела отцу в рот.

В конце концов – после натянутой беседы о прелестях Брин-Морского кампуса, отвратительном сервисе в поезде из Хартфорда и о том, в каком уголке Европы или Тихоокеанского побережья служат сыновья наших соседей, – отец вдруг взял слово:

– Я просто хочу, чтобы ты знала, Сара, что мы с матерью очень довольны твоим дипломом cum laude[9 - Диплом с отличием (лат.).]. Это большое достижение.

– Но до summa cum laude[10 - Высшее отличие (лат.).], как у меня, все-таки не дотянула, – усмехнулся Эрик, театрально выгнув брови.

– Большое спасибо, – сказала я.

– Всегда пожалуйста, Эс.

– Мы гордимся вами обоими, – сказала мать.

– В том, что касается учебы, – добавил отец.

– Да, – поспешила подтвердить мать, – в том, что касается вашей учебы, мы самые счастливые родители.

Это был последний раз, когда мы собрались всей семьей. Спустя шесть недель, вернувшись в отель «Барбизон» после трудового дня в «Лайф», я с удивлением увидела стоявшего в лобби Эрика. Его лицо было белым, как мел, и осунувшимся. Он испуганно посмотрел на меня – и я тотчас догадалась, что он принес плохую весть.

– Привет, Эс, – тихо произнес он, взяв меня за руки.

– Что случилось?

– Сегодня утром умер отец.

Сердце забилось так сильно, что я даже слышала его стук. На какое-то мгновение я потеряла ощущение реальности. Потом почувствовала твердое пожатие рук брата. Он увлек меня к дивану, помог сесть, сам устроился рядом.

– Как? – наконец сумела выдавить я из себя.

– Сердечный приступ, прямо в офисе. Секретарша нашла его мертвым за столом. Должно быть, мгновенная смерть… и слава богу.

– Кто сообщил матери?

– Полиция. А потом мне позвонили Дэниелы. Сказали, что мама вне себя от горя.

– Еще бы, – услышала я собственный голос. – Ведь он был ее жизнью.

Я почувствовала, как комом подступили рыдания. Но сдержалась. Потому что в голове вдруг отчетливо прозвучал голос отца. «Слезы – это не выход, – сказал он мне однажды, когда я разрыдалась из-за плохой отметки по латыни. – Слезы – это проявление жалости к самому себе. А жалость к себе ничего не решает».

Как бы то ни было, я не знала, что нужно чувствовать в такой момент – кроме горечи утраты. Я любила отца. Я боялась отца. Я жаждала его нежности. Мне всегда ее не хватало. В то же время я знала, как мы дороги ему. Он просто не умел это показывать. А теперь уже и не научится. Почему-то больнее всего было думать о том, что у нас больше не будет возможности сломать барьер, разделявший нас; и память об отце будет омрачена сознанием того, что нам так и не удалось поговорить по душам. Наверное, это самое тяжелое в утрате – примириться с мыслью, что все могло быть иначе, если бы в свое время ты поступил правильно.

Эрик взял на себя все заботы, и мне оставалось лишь подчиниться ему. Он помог мне собрать вещи. Потом мы на такси отправились на Пенсильванский вокзал и поездом в 8.13 утра выехали в Хартфорд. Мы устроились в вагоне-ресторане и всю дорогу выпивали. Он держался стойко, не выказывая своего горя, – я чувствовала, что он хочет быть сильным в моих глазах. Что удивительно, мы почти не говорили об отце или матери. Болтали о чем угодно – о моей работе в «Лайф», о работе Эрика в Театральной гильдии; обсуждали просачивающиеся из Восточной Европы слухи о нацистских лагерях смерти и пьесу Лилиан Хелман «Стража на Рейне» (Эрик со знанием дела утверждал, что это полный провал); гадали, пойдет ли Рузвельт на предстоящих выборах в паре с вице-президентом Генри Уоллесом. Мы как будто все еще не могли проникнуться осознанием потери отца – тем более что оба испытывали к нему сложные и противоречивые чувства. Пока мы ехали в поезде, лишь однажды речь зашла о семье… когда Эрик сказал:

– Что ж, я думаю, теперь ты можешь переехать из «Барбизона».

– А мама не будет возражать? – спросила я.

– Поверь мне, Эс, у мамы сейчас голова занята совсем другим.

Каким же провидцем оказался Эрик. Мама была не просто убита горем – она была безутешна. Все три дня до похорон она так страдала, что наш семейный доктор держал ее на транквилизаторах. Она сумела продержаться на панихиде в местной епископальной церкви, но у могилы ей стало совсем плохо. Настолько, что доктор порекомендовал поместить ее в интернат для престарелых под наблюдение врачей.

Она уже не покинула стен этого заведения. После недели пребывания там у нее проявилось преждевременное старческое слабоумие, и мы потеряли ее окончательно. Ее осмотрел целый ряд специалистов, и все пришли к единому заключению: смерть отца вызвала у нее такое сильное потрясение, что случился удар, приведший к потере речи, памяти и моторики. Первые месяцы ее болезни мы с Эриком каждый уик-энд ездили в Хартфорд, сидели возле ее постели, все надеялись на какие-то признаки пробуждения сознания. Но по прошествии полугода врачи сказали, что вряд ли она когда-либо выйдет из этого состояния. В тот уик-энд нам пришлось принять трудное, но необходимое решение. Мы выставили наш дом на продажу. Договорились о том, чтобы личные вещи родителей были распроданы либо переданы в благотворительный фонд. Сами мы практически ничего не взяли из родительского дома. Эрик захотел оставить себе лишь маленький письменный стол из отцовской спальни. Я забрала фотографию родителей, сделанную в 1913 году, в их медовый месяц в Беркшире. Мать сидела на стуле с высокой спинкой, в белом льняном платье с длинными рукавами, ее волосы были зачесаны наверх и собраны в тугой пучок. Отец стоял рядом. Он был в темном сюртуке-визитке, жилете и рубашке с высоким накрахмаленным воротом. Левую руку он держал за спиной, а правую на плече у матери. В их лицах не было ни проблеска нежности, ни страсти, ни романтического возбуждения, да даже простого удовольствия от близости друг друга. Они выглядели напряженными, официальными, совсем не молодоженами.

В тот вечер, когда мы с Эриком разбирали личные вещи родителей – и на чердаке наткнулись на эту фотографию, – мой брат разрыдался. В первый раз после смерти отца и болезни матери я видела его слезы (в то время как я регулярно запиралась в дамской комнате редакции «Лайф» и ревела там как дурочка). Я прекрасно поняла, почему сейчас он не выдержал. Потому что эта фотография идеально точно воссоздавала тот суровый образ, который родители являли миру… и, что самое печальное, своим детям. Мы всегда думали, что та же холодность царит и в их отношениях, поскольку на людях они не демонстрировали ни нежности, ни пылкости. Только теперь мы поняли, что за этой внешней сдержанностью скрывалась страсть – любовь и привязанность столь сильные, что мать не смогла пережить разлуку с отцом. Поразительно, что мы никогда не видели эту страсть, не замечали даже ее искорки.

– Чужая душа потемки, – сказал мне Эрик в ту ночь. – Ты думаешь, что хорошо знаешь человека, – но в итоге жестоко обманываешься. Особенно если дело касается любви. Сердце – самый загадочный орган в анатомии человека.

Моим лекарством в то время была работа. Я обожала свой «Лайф». Особенно с тех пор, как четыре месяца тому назад меня перевели из стажеров на должность младшего редактора. Еженедельно я писала не менее двух коротких статей для журнала. Задания мне давал старший редактор – Леланд Макгир, журналист старой школы, заядлый курильщик. В прошлом редактор отдела городских новостей в «Нью-Йорк дейли миррор», он перешел в «Лайф» из-за денег и свободного графика работы, но на самом деле очень скучал по бешеному ритму издательства боевой ежедневной газеты. Он явно симпатизировал мне – и вскоре после того, как я оказалась в его редакции, пригласил на ланч в «Ойстер бар», что на Центральном вокзале.

– Хочешь профессионального совета? – спросил он, когда мы расправились с рыбной похлебкой и дюжиной ракушек.

– Конечно, мистер Макгир.

– Зови меня Леланд, пожалуйста. Ну хорошо, тогда слушай. Если ты действительно хочешь стать настоящим журналистом, бросай к черту эти «Тайм» и «Лайф» и устраивайся репортером в какую-нибудь крупную ежедневную газету. Думаю, я мог бы помочь тебе в этом. Подыскать место в «Миррор» или «Ньюс».

– Вы не довольны моей работой?

– Наоборот – я думаю, ты потрясающе талантлива. Но давай начистоту: «Лайф» – это прежде всего иллюстрированный журнал. Наши старшие редакторы – сплошь мужчины, и именно их посылают освещать крупные события, вроде бомбежки Лондона, Гуадал-канала, будущей президентской кампании Ф.Д.Р. Все, что я могу поручить тебе, – это халтурка: статейки по пятьсот слов о кинопремьере месяца или модном показе, а то и просто кулинарные советы. А вот если бы ты, скажем, пошла в отдел городской хроники «Миррор», ты бы, возможно, выезжала на операции с копами, вела репортажи из зала суда, а то и получила бы какое-нибудь вкусное задание вроде очерка о заключенных-смертниках в Синг-Синге.

– Я не уверена, что освещение смертной казни – это мое, мистер Макгир.

– Леланд! Похоже, ты слишком хорошо воспитана, Сара. Еще «Манхэттен»?

– Боюсь, что мой лимит для ланча исчерпан.

– Тогда тебе действительно не стоит идти в «Миррор». А может, и наоборот – потому что, поработав там с месяц, ты научишься выпивать за ланчем по три «Манхэттена» и как ни в чем не бывало продолжать работать.

– Но мне действительно очень нравится в «Лайф». И я многому учусь здесь.

– Значит, ты не хочешь стать суперпрофи вроде Барбары Стенвик?

– Я хочу писать беллетристику, мистер Макгир… извините, Леланд.

– О черт…

– Я что-то не так сказала?

– Да нет. Беллетристика – это здорово. Классно. Если ты справишься.

– Я все-таки попытаюсь.

– А дальше, я так понимаю, у тебя в планах муженек, дети и чудный домик в Территауне.

– Не могу сказать, что это в списке моих приоритетов.

Он допил свой мартини.

– Мне уже доводилось слышать подобное.

– Я в этом даже не сомневаюсь. Но в моем случае это правда.

– Конечно, кто спорит. Пока ты не встретишь какого-нибудь парня и не решишь, что устала от ежедневной рутины с девяти до пяти и тебе пора осесть, спрятаться за широкой спиной того, кто будет оплачивать твои счета, и красавчик из «Лиги плюща» покажется тебе вполне достойным кандидатом на окольцевание, и…

Я вдруг расслышала собственный голос с довольно жесткими интонациями:

– Спасибо за то, что опустили меня на землю.

Он опешил от моего тона:

– Черт, я, кажется, сморозил чушь.

– Конечно.

– Я не хотел тебя обидеть.

– Никаких обид, мистер Макгир.

– Похоже, ты всерьез рассердилась на меня.

– Не рассердилась. Я просто не люблю, когда меня представляют примитивной хищницей.

– А ты крепкий орешек.

– Разве орешек не должен быть крепким? – легко парировала я, сопроводив это саркастически сладкой улыбкой.

– Твой сорт именно таков. Напомни мне, чтобы я не смел приглашать тебя на вечерние свидания.

– Я не встречаюсь с женатыми мужчинами.

– Тебе трудно подыскать пару. Твой бойфренд должен иметь огнеупорные мозги.

– У меня нет бойфренда.

– Это для меня сюрприз.

Бойфренда у меня не было по очень простой причине: в то время я была слишком занята. У меня была работа. Появилась первая в моей жизни квартира: маленькая студия, в чудесном зеленом уголке Гринвич-Виллидж, на Бедфорд-стрит. Но главное, у меня был Нью-Йорк – и с ним у меня сложился самый красивый роман. Хотя я не раз бывала в нем наездами, жить в этом городе – это было совсем другое, и иногда мне казалось, будто я наконец попала в настоящий взрослый мир. Для меня, выросшей в степенном и консервативном Хартфорде, Манхэттен действительно был головокружительным открытием. Начать с того, что он был анонимным. В нем можно было затеряться, стать невидимкой и не бояться того, что кто-то проводит тебя осуждающим или неодобрительным взглядом (любимая привычка жителей Хартфорда). Можно было всю ночь гулять по городу. Или полсубботы провести в книжном лабиринте магазина на улице Стрэнд. Или послушать Энцио Пинца в заглавной партии Дон Жуана в Метрополитен-опера за пятьдесят центов (если ты не прочь слушать стоя). А можно было перекусить в «Линдис» в три часа ночи. Или проснуться на рассвете в воскресенье, пройтись пешком в Нижний Ист-Сайд, купить свежих бочковых разносолов на Деланси-стрит, а потом завалиться в закусочную Катца за пастрами на ржаном хлебе, приготовленными в лучших еврейских традициях.

А можно было просто ходить пешком – что я и делала бесконечно, с упоением. Совершая марш-броски с Бедфорд-стрит на север, через весь город, к Колумбийскому университету. Или через Манхэттенский мост, вверх по Флэтбуш-авеню до Парк Слоуп. Во время этих прогулок я ловила себя на мысли, что Нью-Йорк напоминает тяжеловесный викторианский роман, который заставляет тебя пробираться сквозь густую пелену эпического замысла, блуждая в побочных сюжетных линиях. Будучи пытливым читателем, я с радостью погружалась в это повествование, с нетерпением ожидая, куда заведет меня следующая глава.

Ощущение свободы было сумасшедшее. Никакого тебе контроля со стороны родителей. Я сама зарабатывала на жизнь. Ни перед кем не отчитывалась. И благодаря Эрику, мне были открыты самые экзотические места Манхэттена, известные лишь посвященным. Казалось, он был знаком со всеми загадочными обитателями этого города. Среди них были чешские переводчики средневековой поэзии. Диск-жокеи ночных джаз-клубов. Скульпторы – эмигранты из Германии. Начинающие композиторы, сочиняющие атональные оперы о похождениях рыцаря Гавейна… короче, персонажи, которых никогда не встретишь в Хартфорде. Было и много типов, повернутых на политике… они преподавали в колледжах, пописывали для малотиражных левых изданий, создавали благотворительные фонды, которые поставляли еду и одежду для «наших братских советских товарищей, самоотверженно сражающихся с фашизмом»… или просто занимались демагогией на эту тему.

Естественно, Эрик пытался вовлечь меня в свою левацкую деятельность. Но меня это попросту не интересовало. Я уважала позицию Эрика и его страстную убежденность. Точно так же я разделяла его ненависть к социальной несправедливости и экономическому неравенству. Но я не могла согласиться с тем, что он и его единомышленники превратили свои убеждения в религиозные догмы и возвели себя в ранг первосвященников. Слава богу, в сорок первом Эрик вышел из партии. Я встречалась с некоторыми его «товарищами», когда приезжала к нему на Манхэттен еще во время учебы в колледже, и мне было предельно ясно, что они из себя представляют. Они искренне полагали, что только их взгляды единственно верные… а другие мнения не в счет. Вскоре и Эрику все это надоело, и он покинул их ряды.

Хорошо хоть никто из его приятелей-радикалов не пытался за мной ухаживать. Потому что, по большому счету, это была угрюмая и мрачная компания.

– А среди твоих знакомых нет веселых коммунистов? – спросила я его однажды за ланчем в закусочной «Катц».

– «Веселый коммунист» – это оксюморон, – ответил он.

Похожие книги


Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом