Андрей Воронин "Слепой. Мертвый сезон"

Отправляясь на секретное задание в Сочи, суперагент ФСБ Глеб Сиверов не представляет, какие сюрпризы ожидают его на берегу Черного моря.

date_range Год издания :

foundation Издательство :ХАРВЕСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-985-18-5045-3

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023


…Подчиненные генерала Осмоловского действительно проверили спортивно-оздоровительный комплекс «Волна» с такой тщательностью, словно искали там замаскированное взрывное устройство. Всесторонней проверке подверглись также все до единого лица, работавшие в комплексе, являвшиеся его владельцами или просто регулярно его посещавшие. В основном это были бывшие спортсмены – борцы, несколько тяжелоатлетов и парочка пловцов – с довольно темным прошлым. Впрочем, пройдя через горнило горбачевской перестройки, более или менее темным прошлым обзавелось почти все взрослое население страны; Осмоловского больше интересовало настоящее, а в настоящем эти люди были чисты перед законом – опять же, настолько, насколько вообще можно оставаться чистым, живя в России и занимаясь бизнесом. В ходе проверки всплыла связь депутата Государственной думы Андрея Ильича Ненашева с некоторыми из этих людей, однако инкриминировать Ненашеву было нечего – поддерживать дружеские отношения с кем бы то ни было российское законодательство не запрещает. Что же до некоторых интимных подробностей этих взаимоотношений, то, по убеждению Осмоловского, у господина депутата хватило ума держать свои делишки в секрете, и ни одного порочащего его факта людям генерала выявить не удалось.

Разумеется, Осмоловскому очень не нравилось то обстоятельство, что Ненашев, как выяснилось, околачивался в «Волне» одновременно с группой Славина. Однако было установлено, что после отъезда полковника и его подчиненных господин депутат оставался в Сочи еще четыре дня – купался в бассейне, загорал в солярии и кушал шашлык из молодого барашка, обильно запивая его красным вином. Зная господина Ненашева, можно было предположить, что пил он не только вино, но и коньяк, и даже водочку; надо полагать, без девочек также не обошлось, но все это, увы, не имело никакого отношения к делу.

Словом, найти Осмоловскому ничего не удалось, а его непосредственные служебные обязанности не позволяли провести масштабное расследование – одно из тех расследований, после которых в той или иной степени виновными оказываются почти все. Его попытки убедить начальство в необходимости такого расследования потерпели неудачу – по мнению начальства, проведенной в Сочи проверки достаточно, чтобы полностью сбросить со счетов всех известных фигурантов данного дела. Понятно, что генерала Осмоловского такая постановка вопроса не удовлетворяла – во-первых, потому, что он не хотел оставлять безнаказанными убийц и неотомщенными своих людей, а во-вторых, ему по-прежнему казалось, что связанные с сочинским делом события таят пока неизвестную, но вполне реальную угрозу для человека, которого он охранял.

Федор Филиппович признал доводы своего однокашника заслуживающими самого пристального внимания и пообещал разобраться. Разумеется, все это партизанщина чистой воды, поскольку никаких распоряжений сверху генерал Потапчук на этот счет не получал. Несмотря на это, Федор Филиппович начал действовать с присущей ему энергией, поскольку свято исповедовал девиз американских копов, начертанный на дверцах их патрульных автомобилей: «Служить и защищать». Он служил государству и защищал его интересы. То обстоятельство, что государство в данном случае было склонно игнорировать угрозу, ничего не меняло: такое случалось не впервые, и Федор Филиппович за годы своей службы сто раз видел, как оно, государство, замечало готовый свалиться ему на голову кирпич лишь после крепкого удара по темечку. Кирпич после этого разносили в пыль, но что с того? Удар-то уже состоялся…

Короче говоря, Федор Филиппович приступил к осторожному, негласному расследованию, и…

– И?.. – спросил Глеб.

Потапчук заметил, что он уже давно вертит в пальцах незажженную сигарету, и усмехнулся.

– Кури, – сказал он. – Я же вижу, что тебе курить хочется, а ты терпишь, чтобы меня не дразнить. Кури, Глеб, я не дитя малое, ножками по полу стучать не стану.

– Спасибо, товарищ генерал, – сказал Слепой и закурил.

Дым от его сигареты поплыл по комнате, беззвучно толкнулся в холодное оконное стекло и начал расползаться по нему серой клубящейся пленкой. Сиверов сделал круговое движение кистью, рисуя в воздухе дымное кольцо, проткнул его кончиком сигареты; на генерала он не смотрел, как не смотрел на бумаги, которые Федор Филиппович за время своего рассказа успел разложить по столу, сдвинув в сторону чайные принадлежности.

– В общем, мы взяли эту «Волну» под наблюдение, – сказал генерал. – Народ там бывает разный – все больше из тех, по ком тюрьма плачет года этак с восемьдесят пятого. Такие, знаешь, олигархи местного значения, городские тузы – от мэра до начальника милиции, – ну, и прочая мелкая сволочь. Бассейн, сауна, девчонки, шашлык – словом, полный ассортимент услуг. Но все тихо-мирно, чинно-благородно, придраться не к чему… Ненашев там частый гость, наведывается не реже раза в две недели – встречается, понимаешь, с электоратом. Но все это, повторяю, ни о чем не говорит, кроме того, что господин депутат с этих кавказцев кормится. Ну, да это его проблемы, подавится когда-нибудь… Но вот потом, Глеб Петрович, начались дела поинтереснее. Ну, президент заехал – это ладно, к этому все были готовы, и никого этот визит не удивил. А вот через недельку после него, когда я уже решил, что дело не выгорело, и хотел своих людей оттуда убрать, вдруг является в эту их «Волну» Косарев…

Глеб длинно присвистнул и поспешно затянулся сигаретой. Потапчук внимательно посмотрел на него и кивнул:

– Я так и думал, что ты знаешь, кто такой Косарев. Грамотный ты работник, Глеб Петрович, – знаешь даже то, чего тебе знать не положено. Такой информацией не каждый генерал располагает. Да что там генерал – не каждый член правительства!

– Это похвала или угроза? – поинтересовался Глеб.

– От тебя зависит, – не принял шутливого тона Потапчук. – От твоего поведения. Впрочем, вести себя ты умеешь – на люди не лезешь, языком не болтаешь, государственными тайнами, как флагом, не размахиваешь… Значит, объяснять, кто такой Косарев, тебе не надо…

– Павел Андреевич Косарев, кличка – Визирь, – доложил Глеб. – Должность… впрочем, должность значения не имеет, он их все время меняет, я даже не помню, кем он там сейчас числится…

Он сделал паузу, но Федор Филиппович промолчал, из чего следовало, что должность Косарева в данном случае действительно не имеет значения. Из этого следовало также, что генерал не хочет снабжать его лишней информацией; примерно полторы секунды Глеб думал, злиться ему на своего куратора за недоверие или, наоборот, благодарить за заботу, а потом решил, что все это ерунда: при желании он мог разузнать о Косареве все, вплоть до интимной жизни. Федор Филиппович это прекрасно понимал и, коль скоро не пожелал уточнять, какую должность занимает в Кремле Павел Андреевич Косарев, значит, считал это неважным.

– Полагаю, это действительно неважно, – продолжал Сиверов. – Важно другое – то, из-за чего его прозвали Визирем. Неизвестно, сколько лет он всюду сопутствует президенту…

– Двадцать, – прихлебывая остывший чай, вставил Федор Филиппович.

– Надо же! – удивился Глеб. – Я думал, все-таки меньше – скажем, десять-пятнадцать… Впрочем, разница невелика. Некоторые считают, что речь в данном случае идет о дружбе, но я полагаю, что имеют место чисто деловые отношения, такие давние и тесные, что вводят посторонних людей в заблуждение. Так вот, некоторые осведомленные источники утверждают, что хозяин редко принимает решения, не посоветовавшись предварительно с Визирем. Эти же источники утверждают, что в девяти случаях из десяти к советам Визиря прислушиваются.

– Чаще, – сказал Федор Филиппович. – Он практически не ошибается, и последние три случая, когда его советы оставили без внимания, стоили многих человеческих жизней. О деньгах я уже не говорю. Но это не означает…

– Знаю, – перебил Глеб. – Это не означает, что речь идет о кукловоде, управляющем марионеткой, которая сидит в президентском кресле и произносит речи на публике, или о теневом правителе вроде кардинала Ришелье. Как я понял, это действительно советник – умный, практически не дающий осечки и по каким-то причинам личного характера предпочитающий оставаться в тени.

– Ты правильно понял, – сказал генерал Потапчук, – но упустил одну важную деталь: это человек с безупречной репутацией. Безупречная репутация есть непременное условие его существования в нынешнем качестве. Сам подумай, сколько народу в России, да и по всему миру, мечтает прибрать его к рукам!

– Из контекста нашей беседы следует, что кому-то это удалось, – заметил Глеб. – Удивительно! Чем же они его взяли, эти лица некоренной национальности? Чем купили? Вы что-нибудь знаете или только предполагаете?

– Я тебе о предположениях ничего не говорил, – проворчал Потапчук. – Это ты вечно торопишься вперед батьки в пекло. Впрочем, ты прав, его действительно прибрали к рукам – вернее, прибирают, но процесс идет такими темпами, что…

Он не договорил и махнул рукой, показывая, что процесс зашел уже далеко – настолько далеко, что терапевтическими мерами больного уже не спасешь. Ничего иного Глеб и не ожидал, поскольку был, образно говоря, политическим хирургом, быстро и аккуратно удалявшим из государственного организма то, что не поддавалось излечению.

– На чем же он погорел? – спросил Глеб. – Взятки? Интересные видеозаписи?

Федор Филиппович сердито пожевал губами, пребывая в явной нерешительности. Похоже, ему не очень-то хотелось посвящать своего агента в подробности грехопадения Визиря.

– Экий ты быстрый, – проворчал он наконец. – Так тебе все и скажи… М-да… Не хочется говорить, да, видно, придется, чтобы ты все правильно понял и не увлекался там… э… активными воздействиями. Видишь ли, если тебе показалось, что мне нужна голова Косарева, то ты глубоко заблуждаешься. Он честный человек и приносит несомненную пользу государству, так что его ты трогать не смей – по крайней мере, до особого распоряжения, которое, я полагаю, не поступит. А на чем он погорел… Ну, знаешь поговорку: на детях гениев природа отдыхает… Так вот, у Визиря есть сын, мальчишечка двадцати пяти годков от роду. Выпускник Принстона, бакалавр, трудится в головном офисе одного из зажиточных коммерческих банков… В общем, все это чепуха и к делу не относится. Важно то, что шесть лет назад, явившись домой на каникулы и на радостях набравшись с дружками по самые брови, сей многомудрый недоросль обидел некую девицу из соседнего дачного кооператива. Дело это темное – во-первых, за давностью лет, а во-вторых, потому что все были пьяны, и девица в том числе. Полагаю, что произошло все по обоюдному согласию, а поутру девица призадумалась и решила сорвать с парня куш. Не факт, кстати, что между ними вообще что-то произошло, экспертизы ведь никакой не было, не допустили… Дело спустили на тормозах, девица огребла энную сумму, забрала из ментовки заявление и отбыла в неизвестном направлении, а герой-любовник, не догуляв каникул, укатил обратно в Принстон с хорошим отпечатком папиного ботинка пониже спины.

– Обычная история, – сказал Глеб, пожав плечами. – Ну, и что? Тоже мне, пятно на репутации…

– Беда в том, что девица оказалась редкостной стервой. Не знаю, сама она до этого додумалась или надоумил кто-то, но весь процесс переговоров, в том числе и с Косаревым-старшим, оказался записан на диктофон. Сам понимаешь, такие переговоры – штука сложная и в процессе их ведения говорятся порой очень откровенные вещи – прямо скажем, не для печати. Так что пленочки получились весьма любопытные, и притом отменного качества. Понятия не имею, каким образом эти записи оказались в распоряжении кавказцев из «Волны». Думаю, узнав, как высоко поднялись ее «обидчики», девица решила, что маловато с них взяла. Дотянуться до Визиря ей оказалось не под силу, она стала искать, кому бы продать компромат, и наткнулась на Ненашева… Но это уже домыслы. Факты же таковы: пленки существуют, находятся в руках сочинских приятелей Ненашева и этими пленками кавказцы приперли Визиря к стене. Дело ерундовое, но, повторяю, малейшее пятно на репутации раз и навсегда погубит его карьеру. Так что… Сам посуди: с одной стороны – крах карьеры, а с другой – мелкая услуга, парочка слов, сказанных хозяину в подходящий момент… Это для начала. А потом… Представляешь, как эти сволочи развернутся, имея губернатором своего человека и держа за горло Визиря?

– Да, – сказал Глеб, – представляю. Оказав им содействие с назначением губернатора, Визирь увязнет еще глубже, и каждая следующая услуга будет привязывать его к этим спортсменам крепче и крепче…

– Классическая схема шантажа, – кивнул Потапчук. – Примитивно, зато просто и безотказно, как каменный топор. А уровень какой, ты чувствуешь? На что замахнулись, чувствуешь?

– Да, – сказал Глеб, – чувствую. Ей-богу, ну их к черту, эти грибы! Зачем они мне, в самом-то деле? Я их все равно не ем…

– Ты что несешь? – опешил генерал. – Какие еще грибы?

– Вот и я говорю: какие там грибы, когда родина в опасности!

Федор Филиппович сердито фыркнул и стал раскладывать по столу фотографии людей, с которыми Сиверову предстояло познакомиться в ближайшие несколько дней.

Глава 3

Степан Степанович медленно, с трудом выковырял из мятой пачки кривую, наполовину высыпавшуюся сигарету без фильтра, осторожно сунул ее в зубы и, смешно задирая голову, чтобы не просыпать оставшийся табак, прикурил от спички. Сделано это было очень вовремя: с моря вдруг потянуло ветерком, огонек пугливо дрогнул, на миг вытянулся почти параллельно земле и погас, оставив в пальцах у Степана Степановича лишь коротенький кончик спички, из которого вырастал тощий, затейливо искривленный уголек. Ноздрей коснулся острый запах дымка от сгоревшей серы, который ни с чем нельзя спутать, и моментально рассеялся в чистом морском воздухе.

Попыхивая горькой, как хина, дешевой отечественной сигаретой, Степан Степанович некоторое время разглядывал обгоревшую спичку, задумчиво вертя ее в пальцах. Мгновенное превращение чистой белой древесины в сморщенный черный уголь наводило на размышления, рождало в мозгу аналогии, по большей части неприятные и, увы, не слишком оригинальные. Глядя на кривой, морщинистый и уродливый огарок, Степан Степанович сравнивал его с собой, и сравнение, как ни крути, получалось не в пользу Степана Степановича. Люди сгорают, как спички, превращаясь в такие вот угольки. От спички, которую сейчас держал перед собой Степан Степанович, была прикурена сигарета; полезным это действие назвать было трудно, но спичка тут ни при чем – она честно выполнила свое предназначение и, следовательно, прожила свой коротенький век не зря. А вот он, Степан Степанович Чернушкин, о себе этого сказать не может…

То есть мог бы, конечно. Сам бы не сказал, наглости не хватило бы, но других мог бы послушать и поверить мог бы, когда говорили они, что Степан Степанович Чернушкин, дескать, прожил жизнь не зря – положил на алтарь, внес неоценимый вклад, навсегда остался в памяти и так далее, и тому подобное. Да-да, говорили такое и про него – когда на пенсию провожали, тогда как раз и говорили. Ну да, провожая человека на нищенскую пенсию, можно и не такое ему сказать, чтоб не так убивался. А про себя Степан Степанович знал все как есть – кто таков, на что был способен, чего мог бы в жизни достичь и на что растратил, разменял дарованный ему кем-то – то ли Богом, то ли природой – талант. Талант у него был, в этом Чернушкин не сомневался, и променял он свой талант не на богатство, не на власть и даже не на славу, а на дурацкое прозвище – Стакан Стаканович Чекушкин. Прозвище это, данное в незапамятные времена каким-то остряком из старшеклассников, приклеилось к нему на всю жизнь и, можно сказать, предопределило судьбу: годам к тридцати пяти поняв, что из школы ему уже не вырваться, большим художником не стать и в кругосветное путешествие со своей персональной выставкой не отправиться, Степан Степанович начал попивать – не так, чтобы запоем, но случалось ему являться на занятия с похмелья, и опаздывать случалось, и вообще…

Словом, когда пришло время уходить на пенсию, Степан Степанович и школа расстались с чувством взаимного облегчения. Как водится в таких случаях, в адрес Чернушкина было сказано немало теплых слов, и цветы были, и подарочек на память, и, вспомнить стыдно, даже слеза после третьей или четвертой рюмки навернулась. Однако, даже утирая эту самую слезу несвежим носовым платочком, Степан Степанович точно знал, что все это – так, для проформы, видимость одна. Никто о нем не пожалеет, никто не вспомнит уже через год, а если и вспомнит, так просто к слову – дескать, работал здесь такой, Стакан Стаканычем Чекушкиным величали, рисование вел и не просыхал никогда…

В общем, на пенсию Чернушкин ушел не сопротивляясь и даже с радостью – это было похоже на возвращение домой из долгого плена или с каторги какой-нибудь. Пенсия у него была маленькая, но тут помогло, пригодилось полученное в юности ремесло, да и то, что осталось от таланта, наконец-то пригодилось. Живя в курортном городе и умея рисовать, грех не заработать себе на кусок хлеба с маслом и на ту же самую чекушку. Портреты Степану Степановичу удавались недурно – слава богу, набил руку, на уроках от скуки набрасывая на бумаге физиономии учеников, пока те корпели над изображением куба и шара. Пейзажи он тоже писал – и маслом, и акварелью, и пастелью даже, хотя последнюю технику не слишком жаловал, – и получались они у него не то чтобы мастерски – видал он и получше, и даже на набережной, где стоял со своими картинами, видал, – но была в них какая-то изюминка, теплота какая-то, что ли… Да оно и немудрено: торопиться Чернушкину было некуда, накопить на машину и особняк он не рассчитывал, семьи, которую кормить-одевать надо, не имел, а потому мог себе позволить работать не спеша и вкладывать в каждый мазок частичку собственной души – сколько уж ее, этой души, у него осталось. Временами ему даже чудилось, что, радуя заезжих туристов своими миниатюрами, платит он какой-то давний долг, искупает какую-то смутную, не совсем понятную вину – то ли перед людьми, то ли перед Богом, то ли перед самим собой.

Поэтому да еще потому, наверное, что цен Чернушкин не ломил, знал меру и имел совесть, работы его на набережной раскупались бойко – бывали дни, что возвращался он домой, распродав все до последнего наброска, с карманами, доверху набитыми смятыми, скомканными впопыхах купюрами и бренчащей мелочью. Заработанных в сезон денег хватало ему на всю зиму, так что Степан Степанович хоть и не шиковал особенно, но и не бедствовал – пустые бутылки не собирал, по мусорным бакам не шарил, стеклоочиститель не пил, питался нормально и одевался вполне прилично.

Внешность у него была располагающая – высокий, худой старик с сухим загорелым лицом и длинными, до плеч, седыми волосами. Красный нос только немного подкачал – предательская была деталь, очень уж красноречивая и откровенная, – но на фоне загорелой кожи он более или менее терялся, да и пил Степан Степанович теперь не так уж много – в пьяном виде много не нарисуешь. Ну, а не нарисовавши – не продашь, а не продашь – завтра не то что напиться, а и опохмелиться не на что будет…

Одно время Чернушкин, выходя с картинами на набережную, напяливал на свою седую гриву черный берет, а потом перестал – неловко сделалось, хоть все и говорили, что ему идет. Берет ему действительно шел, придавая испитому, иссушенному годами лицу некую благородную загадочность и артистичность, но Чернушкин ничего не мог с собой поделать – гляделся в зеркало и видел там самозванца. Да и жарко в нем было, в берете, потому что Сочи – не Мурманск…

Сигарета догорела чересчур быстро – чего ж еще от нее ждать, от высыпанной… Степан Степанович перехватил коротенький окурок кончиками коричневых от никотина ногтей, обведенных въевшейся масляной краской, и, обжигаясь, сделал последнюю затяжку. Думал он при этом о разных вещах – как приятных, так и не очень. О том, например, что денек сегодня выдался неудачный, практически пустой, и что чем дальше, тем больше будет вот таких пустых, не отмеченных даже небольшим заработком дней, потому что близится октябрь, а за ним – зима, мертвый сезон, время медвежьей спячки и экономного переваривания нагулянного за лето жирка. Еще Степан Степанович обдумывал, закурить ему еще одну сигарету или не стоит, – накуриться он не успел, а в пачке оставалось всего две штуки. И мальчишки-разносчика что-то не видать, а до киоска – о-го-го, метров триста будет, а то и все триста пятьдесят…

От последней мысли – не столько от нее самой, сколько от связанных с нею воспоминаний и ассоциаций – Степану Степановичу опять сделалось тревожно и неуютно на знакомом и обжитом, как собственная кухня, пятачке набережной. Дело было, конечно, не в расстоянии и не в сигаретах, а в необходимости оставить картины без присмотра. Раньше таких проблем не возникало – ни у него, ни у коллег-соседей. Понадобилось тебе отлучиться – попроси ближайшего соседа, он и за картинами присмотрит, и продаст, если покупатель подвернется, и деньги тебе после вернет все до копеечки, ничего под ноготь не зажав. Ну, конечно, нальешь ему после работы стаканчик, так ведь это не в качестве платы, а просто из уважения – сегодня ты его угостишь, завтра он тебя…

В общем-то, с виду здесь, на набережной, все оставалось по-прежнему, но Степан Степанович, здешний ветеран, с некоторых пор перестал чувствовать себя тут как дома. Он больше не мог попросить соседа присмотреть за картинами и отлучиться по своим делам, потому что сосед – любой из них, какого ни возьми, – в ответ лишь презрительно пожмет плечами и отвернется. Никто и пальцем не пошевелит, если работы Чернушкина станут, к примеру, красть; более того, под настроение кто-нибудь из коллег может в отсутствие Степана Степановича подстроить ему какую-нибудь пакость. А если подойдет покупатель и спросит, почем его картины, ему для начала загнут несусветную цену, а потом подробно объяснят, что картинки эти – дрянь редкостная и что написаны они с грубейшими нарушениями технологии – так, что через месяц краска с них просто осыплется. А то просто плеснут на холст растворителем и разотрут тряпкой – бывало уже такое, и не раз…

Степан Степанович подавил горестный вздох, вынул из кармана мятую пачку «Примы» и заглянул в нее, как будто надеялся увидеть там что-то новенькое. Все хорошее когда-нибудь кончается – и сигареты, и спокойная, тихая жизнь без забот и проблем. Было, было времечко, когда его здесь уважали, подходили поздороваться за руку и, как с большим специалистом, подолгу обсуждали технику живописи и различные способы грунтовки холста. Изгоем он сделался совсем недавно – с тех пор, как на набережной появился со своими картинами Костя Завьялов.

Завьялов был учеником Степана Степановича – не в том смысле, конечно, в каком понимали это слово великий Леонардо или хотя бы художники девятнадцатого века, а просто одним из тех балбесов, что посещали уроки Чернушкина, учась в средней школе. Кое-какие способности у Кости Завьялова имелись, но Степан Степанович ничего от него не ждал – Завьялов был ленив, груб, хитер и на рисование плевать хотел. А самое главное, отсутствовала в нем та божья искра, без которой, как казалось Степану Степановичу, настоящий художник родиться не может, какими бы способностями ни наделила человека природа.

Поэтому он был немало удивлен, когда в один прекрасный день Завьялов появился на набережной с новеньким этюдником и тяжелым мешком с картинами через плечо. Узнать его было трудно – он стал здоровенным стокилограммовым мужиком с широкой дубленой мордой. Степан Степанович и не узнал бы, но Костя сам подошел к нему, поздоровался, поинтересовался, как идут дела, и попросил составить протекцию – мол, покажите, если можно, где тут встать, чтоб морду не набили…

В вопросах приема новых членов в гильдию свободных художников Степан Степанович придерживался устаревших, предельно демократичных взглядов: становись, коли место есть, раскладывай товар и торгуй на здоровье, радуй людей, зашибай копейку. Так он и сказал Завьялову, и последний не замедлил воспользоваться приглашением. Работы у него были плохонькие – чересчур яркие, грубые и аляповатые, – но здесь, на набережной, можно было продать и не такое. Порой Степан Степанович только диву давался, глядя, на что отдыхающие тратят денежки, которые в поте лица зарабатывали целый год. Впрочем, Чернушкин был человеком пожилым, умудренным опытом и давно уже перестал спорить о вкусах – даже мысленно, не говоря уж о том, чтобы обсуждать подобные вещи вслух.

Он познакомил Завьялова со своими ближайшими соседями, рекомендовал его как своего ученика и молодого, очень способного художника, и тот начал потихонечку врастать в незатейливый быт пестрого вернисажа под открытым небом, который обитатели набережной между собой называли попросту «панелью». Приглядываясь к работам соседей, Завьялов понемногу набирался опыта, оттачивал стиль, и мало-помалу его работы перестали резать Степану Степановичу глаз – то ли Чернушкин к ним привык, то ли они и впрямь сделались лучше. Постепенно он даже привык к мысли, что Завьялов и впрямь его ученик, продолжатель его дела, подтверждение тому, что Степан Степанович не зря коптил небо без малого семьдесят лет…

Увы, тешить себя такими мыслями было легко и приятно, не видя Завьялова. Имея его перед глазами, Степан Степанович всегда испытывал острое, чисто инстинктивное желание отвернуться. При своих внушительных габаритах Костя Завьялов, как оказалось, имел вздорный бабий характер – был криклив, упрям, категоричен, завистлив, хвастлив и терпеть не мог, когда кто-то зарабатывал больше его. Именно он как-то незаметно для Степана Степановича ввел на «панели» обычай обмывать каждую проданную картину – понятное дело, за счет удачливого продавца, – и именно Костя Завьялов первым поднял вопрос о том, что одинаковые по размеру работы должны продаваться по одной цене. Никаких разумных доводов он не признавал, поскольку свято верил, что прав тот, кто громче кричит. Перекричать Костя мог кого угодно – во всяком случае, Степану Степановичу с ним было не тягаться, – и не прошло и полгода, как Костя Завьялов сделался на «панели» кем-то вроде старосты. Пестрая художническая вольница начала как-то странно упорядочиваться, приобретая все более отчетливое сходство с местечковым базаром, где закон и порядок устанавливаются луженой глоткой, а к покупателю не испытывают даже того минимального уважения, которое вызывает обычно ходячий бумажник с деньгами.

Вот тут-то для Степана Степановича и настали трудные времена. Во-первых, через месяц после своего появления на набережной Завьялов вспомнил его школьное прозвище, и отныне Степан Степанович, уважаемый человек, снова стал Стакан Стаканычем – старым клоуном, которого терпят только как мишень для насмешек, всегда находящуюся под рукой. Но это бы еще полбеды; беда для Чернушкина заключалась в категорическом требовании Завьялова установить твердые цены и ни при каких обстоятельствах цен этих не снижать. Чуть позже Степан Степанович заметил, что сам Завьялов собственное требование не соблюдает и так и норовит, когда никто не видит, спихнуть какому-нибудь москвичу или питерцу свою мазню по заниженной цене. Замечал это не один Степан Степанович, но Завьялову всегда удавалось перекричать своих оппонентов, а подраться с ним так никто и не отважился. Все это уже напоминало даже не базар, не рыбный рынок и не барахолку, а стаю шакалов или гиен. Вечерами, сидя у себя на кухне за бутылкой вина, Чернушкин подолгу ломал голову над вопросом: как один крикливый дурак за такое короткое время сумел превратить несколько десятков вполне приятных, вменяемых и относительно интеллигентных людей в скопище трусливых и подлых дворняг, всегда готовых сообща порвать в клочья того, на кого оскалится вожак.

Увы, роль жертвы автоматически досталась Степану Степановичу, поскольку он был стар, не умел постоять за себя, терялся в словесных перепалках с хамами, а главное, лучше всех на набережной знал, чего стоит Костя Завьялов как живописец. Нужно было выбирать: согласиться с выдвинутыми Завьяловым условиями или уходить с «панели». Последнее означало полную зависимость от пенсии, а следовательно, нищету. Но, подчинившись Завьялову, добровольно дав загнать себя в обозначенные им рамки, Степан Степанович обрекал себя на потерю заработка, такую же верную, как если бы прямо сейчас плюнул и ушел с набережной, чтобы никогда больше здесь не появляться. Гордость гордостью, а голодать Чернушкин не стремился. Поэтому ему оставалось только одно: шакалить, льстиво улыбаться Завьялову, уважительно подносить ему традиционный стаканчик водочки и украдкой продавать картины по прежним, нормальным ценам. Это было небезопасно – замеченных в подобных проделках Завьялов с парочкой своих шестерок отводил за палатки, где торговали съестным, и там учил уму-разуму, – но Степану Степановичу до сих пор везло: он ни разу не попался.

– Угощайтесь, маэстро, – сказал незнакомый голос.

Чернушкин вздрогнул, словно проснувшись, и увидел, что до сих пор стоит, уставившись в почти пустую сигаретную пачку. Подняв глаза, он увидел рядом незнакомого человека лет сорока, который, едва заметно улыбаясь уголками губ, протягивал ему открытую пачку дорогих сигарет. Сильно смутившись, Степан Степанович отрицательно помотал головой, но незнакомец, не переставая улыбаться, молча ткнул пачкой в его сторону, и Степан Степанович сдался. С благодарностью приняв сигарету, он прикурил от поднесенной незнакомцем зажигалки и с удовольствием затянулся.

– Как торговля? – спросил незнакомец, тоже закуривая и поправляя на плече ремень полупустой спортивной сумки.

Его вопрос заставил Чернушкина слегка насторожиться, однако, присмотревшись к незнакомцу, Степан Степанович решил, что это скорее всего не рэкетир. Он мог, разумеется, на поверку оказаться бандитом, но только не мелким – не из тех, что зарабатывают себе на жизнь, обирая бедных художников вроде Чернушкина.

– Так себе, – осторожно ответил Степан Степанович. – Сезон кончается, отдыхающих маловато.

Незнакомец кивнул, соглашаясь. Был он не слишком высок, строен и темноволос, одет в джинсы и просторную белую рубашку. Судя по цвету лица и тяжелой, заметно потертой в плечах и у локтей кожаной куртке, что висела поверх сумки, перед Чернушкиным стоял приезжий – поздняя пташка, явившаяся в Сочи, чтобы ухватить за самый кончик хвоста уходящий бархатный сезон. На переносице у приезжего, скрывая выражение глаз, поблескивали очки с затемненными стеклами.

– Сколько стоит, к примеру, эта работа? – поинтересовался приезжий, указывая на небольшой пейзажик.

Степан Степанович удивленно пошевелил бровями: у покупателя был недурной вкус, он безошибочно выбрал на пестревшем яркими красками лотке работу, которая нравилась самому Чернушкину больше всех остальных, вместе взятых.

– А вы знаток, – сказал он. – Только не подумайте, что я хочу ободрать вас как липку. Понимаете… В общем, эта работа мне самому нравится, и дешево я ее не отдам.

– Сколько? – спокойно повторил приезжий, разглядывая пейзаж и неторопливо убирая сигареты в карман рубашки.

Степан Степанович, стесняясь, назвал цену.

– Да, – сказал незнакомец, – цена сопоставима с московским уровнем, но вполне приемлемая. Но если это, по-вашему, дорого, то сколько же вы просите за остальные?

Прежде чем ответить, Степан Степанович рефлекторно покосился туда, где, глубоко засунув мощные волосатые лапищи в карманы просторных полотняных брюк, вполоборота к нему стоял Завьялов. До него было метров двадцать, и он, кажется, не смотрел на Степана Степановича; впрочем, когда речь шла об этом человеке, особенно полагаться на свои глаза не стоило. Чернушкин привычно подавил невольную дрожь, повернулся к покупателю и тихонечко, чуть ли не шепотом, назвал цену.

Услышав его едва различимый голос, покупатель недоуменно вздернул брови, так что они выскочили из-за оправы очков, как два веселых темных зверька, а потом, слегка повернув голову, тоже посмотрел на Завьялова и смотрел, наверное, целую минуту.

– А это что за чудо природы? – продолжая разглядывать бывшего ученика Степана Степановича, с оттенком насмешки поинтересовался он. – Местный вышибала или просто ярмарочный урод? С ним можно сфотографироваться?

– Нет, – смущенно сказал Степан Степанович, понимая, что незнакомец шутит, но не улавливая, в чем соль шутки. – Это один из наших художников, между прочим мой ученик, очень способный молодой человек…

– Правда? – незнакомец, казалось, удивился еще сильнее. – Вот это – художник?

Чернушкин тоже посмотрел на Завьялова и вынужден был признать, что приезжий прав. Пару месяцев назад Костя отрастил бороду, чтобы придать своей широкой дубленой физиономии более артистичный вид. Борода была черная как смоль, густая и жесткая, и Завьялов теперь смахивал не столько на художника, сколько на разбойника с большой дороги, каковым он по сути и являлся. В данный момент он о чем-то сварливо спорил с соседом. Слов было не разобрать, но интонации не оставляли сомнений: Костя, как обычно, качал права.

– Ученик, говорите? – заинтересовался приезжий. – Ну-ка, ну-ка, позвольте полюбопытствовать…

Повернувшись к Чернушкину спиной, он опять поправил сползающий ремень сумки и неторопливо зашагал в сторону Завьялова. Собеседник толкнул Костю локтем, тот перестал орать и сосредоточился на потенциальном покупателе. Степан Степанович вздохнул, и было отчего: он собственноручно сплавил свой заработок этому крикуну. Уж если Костя вцепится в покупателя, тому волей-неволей придется раскошелиться…

Он видел, как приезжий, остановившись возле завьяловского стенда, какое-то время разглядывал его картины. Потом потерявший терпение Костя подлез к нему сбоку и что-то сказал. Покупатель тоже что-то сказал – судя по глубокомысленному виду, который напустил на себя Завьялов, спросил цену. Костя ответил; покупатель рассмеялся, покачал головой и опять что-то сказал, кивнув в сторону Степана Степановича. Чернушкин похолодел, потому что понял, о чем идет речь: мол, что ты мне тут заряжаешь, вон у человека и картины лучше, и цены божеские, не то что у тебя…

Завьялов, хмурясь, посмотрел на него поверх плеча покупателя. Взгляд был мрачный, многообещающий, и Степан Степанович понял, что настала его очередь отправляться за продуктовые ларьки – «на процедуру», как это называлось у Кости. Страшна была не столько боль, сколько предстоящее унижение; к тому же Степан Степанович не сомневался, что деньги у него отнимут – все, сколько есть, независимо от того, купит что-нибудь приезжий или нет.

Между тем покупатель, все еще тихонько посмеиваясь, вернулся к нему.

– Вот эту заверните, пожалуйста, – попросил он, – и вот эту, конечно, которая у вас подороже. Действительно, прекрасная работа. Чувствуется, что написана от души. Для себя делали?

– Да нет, – зная, что надо бы приврать, но, как всегда, машинально говоря правду, признался Степан Степанович, – просто, наверное, было такое настроение…

– Да, – сказал покупатель, – настроение чувствуется. Чувствуется, что, работая над ней, вы не о деньгах думали, не о том, кому и за сколько ее впарите… Очень хорошая вещь, правда! Долго писали?

– Два меся… – начал Степан Степанович, увидел выражение лица приезжего и поправился раньше, чем его недоверчивая улыбка распустилась до конца: – Полтора часа.

– Славно, – радуясь неизвестно чему, произнес незнакомец и, изогнувшись, выудил из заднего кармана джинсов бумажник. – Извольте получить. Если я не ошибаюсь…

Он назвал сумму – вслух, громко и отчетливо. Чернушкин похолодел вторично – не оттого, что сумма была неправильная, а оттого, что Завьялов стоял теперь в каких-нибудь трех метрах за спиной у приезжего и внимательно прислушивался к их разговору, сверля Степана Степановича недобрым взглядом.

Расплатившись, приезжий пожелал Степану Степановичу творческих успехов, забрал покупки и удалился. Чернушкин трясущейся рукой засунул деньги в карман. Глаз он не поднимал – смотреть на Завьялова ему было страшновато; пока Костя оставался вне поля зрения, можно было думать, что все как-нибудь обойдется, рассосется само собой.

– Ну что, Стаканыч, козел тебя нюхал, – послышался у него над ухом знакомый грубый голос, – крысятничаешь помаленьку? Мы о чем договаривались? Что ж ты, гнида старая, общество подводишь? Знаешь, как это грамотные люди называют? Демпинг! А за демпинг, знаешь, что бывает? Не знаешь? Санкции! А ну, пойдем, я тебе все это подробно растолкую…

– Ну, чего, чего? – слабо упираясь, забормотал Чернушкин. – Какой еще демпинг, Костя, ты что? Ну, попросил хороший человек скинуть маленько… Что же мне, совсем без заработка оставаться?

– Пойдем, пойдем, – кладя ему на плечо волосатую ручищу, сказал Завьялов. – Без заработка он останется… Только о себе думаешь, Стаканыч! А что людям детей кормить надо, это тебе как – по барабану?

Сопротивляться было бесполезно. Придерживая Чернушкина за плечо, Завьялов увлек его за продуктовые ларьки, где дырявая тень жестких пальмовых листьев лениво шевелилась на выгоревшей, замусоренной траве газона. За ними лениво, нога за ногу, плелись еще двое художников. Чернушкин их знал – вполне обыкновенные, приличные люди, с одним из них Степан Степанович когда-то любил сыграть в шахматы…

Первый удар в солнечное сплетение застал его врасплох, и Чернушкин непременно упал бы, если бы Завьялов не удержал его, схватив свободной рукой за грудки.

– Как ты… Как ты смеешь, сопляк? – выдавил Степан Степанович, когда к нему вернулась способность дышать. – Ведь я же тебя, мерзавца, учил!

Он действительно был поражен до глубины души тем простым фактом, что Завьялов осмелился поднять руку не просто на пожилого человека, а на своего школьного учителя. Костя, однако, не выглядел смущенным.

– Ничего, – сказал он, с наслаждением наматывая на кулак рубашку Степана Степановича, – раньше ты меня учил, теперь я тебя поучу. Глядишь, и тебе моя наука пригодится, как мне твоя пригодилась…

Он занес руку, намереваясь ударить свою жертву по лицу. Степан Степанович зажмурил глаза, но удара почему-то не последовало.

– Извините, – услышал он смутно знакомый голос, – вы, кажется, заняты, маэстро…

Чернушкин открыл глаза и увидел своего покупателя, который с доброжелательной улыбкой смотрел на него, как бы между делом удерживая левой рукой занесенную для удара руку Завьялова. В правой руке он держал две только что купленные у Степана Степановича миниатюры.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом