978-5-517-05679-5
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 14.06.2023
– У нас есть терпение, продолжайте.
Елистратов выдержал паузу и продолжил:
– «Баба Галя наполнила облупившуюся кастрюлю водой и стала варить куриные желудки для трех кошек, серой, белой и черной, которые жили вместе с ней, но и отдельно. Домой ночевать приходили через раз, и часто баба Галя встречала их утром на ступеньках поселкового магазина, где они выпрашивали колбасу у мордастой продавщицы Любы, в которую был влюблен ее сын, местный участковый, добрый, но находящийся под материнским гнетом Иван Владленович. Каждый раз, когда он представлялся, местные бабки вздыхали и говорили: нагуляла его на стороне Федотовна. У нас Владленов отродясь не водилось. Что было правдой. Владленов не было, одни Василии да Иваны, а Федотовна двадцать пять лет назад ездила в Керчь, на море, и привезла гостинец. Виктор, Галин муж, след его уж простыл, завлекли знатного гармониста в добровольный плен вакханки из другого села, укоризненно говорил бабе Гале: «Опозорила ты меня, Галя! Разведусь!» Говорил он это за бутылкой водки, а по трезвости ничем бабу Галю не укорял. А чем ее корить? Две грамоты, медаль, коровы всегда надоены, свиньи сыты, и белая скатерть накрывает стол, как сметана капустный пирог».
Елистратов увлекся чтением, писательницы приуныли, а поэт задумался о своей судьбе. Стихов он не писал давно. В юности он написал их так много, что и через пятнадцать лет читал свои ранние стихи под видом новых. Чужих стихов он не любил, как, впрочем, не любил и чужой прозы, не любил он также других поэтов и писателей, Елистратова называл словоблюдом, но говорил это в приватных беседах, не в глаза. Тет-а-тет же с писателем был подобострастен, потому что любил ходить в скромную редакцию, где по вторникам и четвергам были собрания, и жена ему, несмотря на то что поминала каждую пишущую девушку недобрым словом, гладила для этих встреч рубашки. Пишущие девушки были главным интересом в жизни поэта. Не те, что, брызжа слюной, читали свои произведения, словно солдат молитву перед боем, а другие – робкие бухгалтерши и сотрудницы почты.
Две другие дамы не представляли для поэта интереса, но вот Светлана… Поэт устремлял на нее долгий влажный взгляд, а Светлана с тоской слушала Елистратова, отрывку из его книги не было ни конца ни края, и она боялась, что он прочтет весь роман до конца. Елистратов дошел до сцены в магазине, где продавщица Люба слушала признания в любви Ивана Владленовича, Светлана же мысленно перечитывала абзацы из своей книги и радовалась, как покупке нового платья, складности слога. Она думала, уйти ли ей или остаться, но тут встретилась глаза в глаза с поэтом и решила еще немного задержаться.
Елистратов, прочитав главу, почувствовал утомление, извинился за паузу перед обрадованными слушателями и вышел в потайную комнату.
– Это безобразие. Он что, и дальше будет так читать? Вот никогда не ходила в гости к мужчинам и больше не пойду, – возмутилась угасающая дама.
– Вы просто мужененавистница, – с неприязнью отозвался поэт, которого раздражали дамы, склонные к скандалу. – Вот Светлана, как истинный писатель, безразлична ко всяким склокам и пишет поэтому отличные книги.
– Книгу, у меня только одна книга, – скромно поправила Светлана.
– Книгу, – поправил себя поэт. – Но я уверен, что с вашим талантом их будет больше, чем одна.
– А вы читали? – спросили в один голос дамы.
Поэт смутился:
– Кое-что читал, но не все, не все, и жажду продолжения.
Тут вернулся обновленный Елистратов.
– Что ж, хорошая встреча, плодотворная, а вот еще отрывок.
Угасающая дама запричитала жалобным голосом:
– Вот вы маститый писатель, мне нужен ваш совет. Разрешите зачитать мою рукопись, умоляю.
Елистратов скорбно вздохнул – он, как и поэт, не любил чужих книг.
– Формат нашего вечера предполагает чтение только очень короткой прозы, – сказал он предупреждающе.
Инна, как она позволила себя называть Елистратову, достала из сумки тетрадь. Елистратов, мгновенно оценив ее толщину, ощутил неминуемый призыв выпить.
Допивая самогон, он снова вспомнил Баршова, и снова низменная натура драматурга поразила его больно в сердце. Ему стало жаль денег и особенно того, что он называл Баршова братом. В соседней комнате тихим страдающим голосом читала Инна.
«Надо разбавить, разбавить», – думал Елистратов, разглядывая стопку своих книг и одновременно соображая, есть ли еще неистраченные запасы алкоголя, но их не было. Он взял книгу своих ранних рассказов, где баба Галя была еще Галиной, молодой и шустрой бабой, и, неся эту книгу, как подстреленного на охоте зайца, вышел к коллегам.
Инна все читала, расцветая от каждой строки, и Светлана что-то шепотом говорила расплывшемуся на кресло поэту, имя и отчество которого Елистратов вспомнить не мог, несмотря на то что поэта было так много в его жизни.
– Друзья, друзья, – торжественно перебил Елистратов, – это все очень хорошо, то, что вы читаете, но разрешите, так сказать, поделиться своим, из старого, преподать мастер-класс. Это почти уже классика, но кто нынче читает классику? Забыли все и всех.
Елистратов читал, как молодая Галина морозным днем вышла в сарай подоить корову, в валенках на босу ногу, молодая, крепкая, розовая, с толстыми, как антоновка, коленками. Корова ласково мычала, и Галина пела, радуясь морозному свежему дню. Сено пахло, как женская шея после поцелуев.
– Почему мы должны слушать только вас? Я, конечно, все понимаю, вы писатель, вы председатель регионального союза писателей, но сегодня не день вашего творчества. Мы сообща обсуждаем всех, – третья писательница воспользовалась паузой и успела просунуть в нее свой нос.
– Давайте обсудим вас.
– Я пишу, – с радостью стала рассказывать она, – детскую литературу.
– Подождите, – Елистратов нахмурился. – Представьтесь сначала.
– Татьяна Николаевна Шмакова. Детский писатель. В свободное от литературы время подрабатываю юрисконсультом на молочном заводе.
– Вас, Татьяна Николаевна, наверное, не печатают?
– Почему же. В журнале «Ростки жизни» недавно вышла публикация.
– Не знаю. Не знаю. О чем же вы пишете там для детей? Бабка за репку, репка за мышку? Коровушка, толстые бока, принесла ребятушкам молока?
– Почему вы в таком тоне позволяете себе с нами разговаривать? Если собрание проводится у вас дома, это не значит, что мы к вам лично в гости пришли и вы можете вести себя, как хотите. Я бы добровольно к вам не пришла.
– Я хочу поддержать писателя, – вступился поэт. – Это не просто писатель, писателей много, это писатель-лауреат. Вы оскорбили не только писателя-лауреата, но и пожилого человека.
Елистратов тут же обиделся на прилагаемое к нему определение – пожилой, но за этой мыслью пришло и другое – да, пожилой, одинокий, никому не нужный, и вот пришли в его дом со своими жалкими сочинениями, и никто не принес куска хлеба, ни говоря уж о бутылке.
– Неблагодарные, – вскрикнул Елистратов. – Пришли тут, читают свою ерунду, все – вон.
Дамы вскочили как подстреленные, поэт остался в кресле.
– Вы не писатель, вы какой-то натуральный козел, – Татьяна Николаевна вышла последней и хлопнула дверью.
Поэт заторопился, исчезала в осеннем дожде Светлана:
– Приношу извинения, но я спешу, спешу.
– Гады вы все, – тихо сказал Елистратов, – даже выпить не принесли.
– Я принесу, принесу, – на ходу надевая ботинки и завертываясь в шарф, говорил поэт.
– Баршов, сука, гад, притворялся другом, – жаловался Елистратов, но никого в квартире уже не было.
Елистратов нашел самый первый свой рассказ, где Галина, еще совсем юная девушка, влюбилась в пожилого председателя колхоза.
«Я бы тебя, Галюшка, любил всю жизнь, но мои года непреодолимой пропастью разделили наши жизни на два берега», – изливал душу в конце рассказа председатель. Галина плакала, плакал и Елистратов, зная обо всех трагедиях, предстоящих Галине на протяжении семи его романов и одной повести.
За окном окончательно смерклось.
«Эх, была Галина, а стала баба Галя, была жизнь, да прошла», – тосковал Елистратов, листая книгу безо всякой надежды, но вдруг заначенные однажды триста рублей блеснули розовым светом между серых страниц.
Елистратов возвращался домой с чекушкой водки в кармане, шел мягкий снег.
«Напишу-ка я, так сказать, приквел к первому своему роману».
И строки нового романа замерцали сиянием звезд в ночном деревенском небе. Вот он сам, молодой Елистратов, автор первой, но уже наделавшей шума в писательском мире книги, выходит из сеней попить парного молока, надоенного юной Галинкой. Она в смущении наливает ему из большого ведра.
«Молодой писатель втягивает ноздрями травянистый запах парного молока.
– Как хорошо, Галинка, что ты живешь трудом и каждый день твой наполнен смыслом.
Галинка, задорная девчонка, смущенно смеется, ее черная смоляная коса обвивает шею, как виноградная лоза веранду дома.
– А вы что же?
– А я, Галинка, писатель. Я пишу о жизни.
Галинка смущается еще сильнее, чуть не опрокидывает ведро с молоком.
Молодой писатель хитро, но добродушно улыбается:
– И о тебе напишу, Галинка».
Елистратов шел по улице, и радостные слезы застилали его глаза.
Сорок дней
На поминках друзья покойного говорили много, друг за другом, словно передавали эстафету.
– Потому что все могло у него сложиться по-другому, но не сложилось, и в этом наша вина и боль. Простит ли он нас?
– А были молодые, голодные, жарили картошку, и он разделял на две половины. Одна мне, другая вам.
– Всегда, всегда он был эгоистом, – сказала Анна Васильевна, вдова художника, похожая на большую птицу, сходство с которой усиливали черные прозрачные рукава блузы, расширявшиеся к манжетам.
Ирина Михайловна, в черном обтягивающем платье, сидела немного боком на жестком диване в самом конце стола.
На этом диване художник спал в мастерской. На нем и умер. Стол был придвинут к дивану близко. Ирине Михайловне было тесно, она была большая, как греческая амфора, с тонкой длинной шеей. Платье не закрывало колен. И ей было неловко.
– Вот как устроено современное искусство? Кто интересен современному искусству? Его проблема в чем заключалась? В том, что он не был интересен современному искусству.
– Его проблема заключалась в том, что он был алкоголик. Он пил, – возмутилась вдова, – пил. Я прошла этот ад, я сказала – больше не могу. Я его выпустила из…
Вдова задумалась, сжала ладони в кулак и резко разжала.
– Аня, – мужчина, седина которого была словно отлита из серебра, погладил ее по плечу. Был он худой, острый как нож.
– Герман, я его выпустила, там с ним потом какие-то возились. Пили с ним, они его и убили. Водил их на нашу дачу.
Ирина Михайловна почувствовала, что краснеет.
Она приезжала к нему на дачу. Так он называл это место. Но какая это была дача? Мать Ирины Михайловны выросла в деревне, и она сама и летом и зимой приезжала к ней по выходным и трудилась. Пять соток огород, скотина, вечером доили корову. Носили из сарая в дом по два ведра, накрытых марлей, молоко теплое, густое. Цедили и разливали в банки. Туалет на улице. Надо идти через сарай с коровой, корова влажно мычит за перегородкой. Запах сена и навоза. Галоши на голые ноги, даже зимой.
Так же и у них на даче, такой же бедный деревенский дом. Вот у Сталина была дача, ездили в Абхазию, смотрели с экскурсией, или вот те дома в журналах, с колоннами, или вот даже у Оксаны, подруги, дом в Балашихе, простой, но с палисадником, беседкой, баней. А там?
Изба, уходящая в землю, прямоугольники окон, длинных, тоже почти до земли. Тюлевые занавески, резные наличники. И сам дом со стершейся бледно-голубой краской, в белых прожилках трещин. Покосившаяся лавка перед фасадом. Засыпанный снегом колодец. Единственное, что новое, – крыльцо, свежевыкрашенное коричневой краской, словно облитое шоколадной глазурью. Вход в комнату через сени. Холодно, пахнет сгнившим деревом, отсыревшими тканями и красками. В передней печь, которую он не топил, потому что есть отопление. Но туалета нет. И умываться как?
«Ношу воду из колодца», – показывает на старый умывальник, похожий на часы с маятником. Вода через дырочку в тазу льется в железное ведро. Смеется. Уже выпил с утра.
И она тоже привезла. Еще два пакета с едой. Холодильник у него сломался. Она расстроилась. А он нет.
– Ира, я только неделю попью, мне надо, понимаешь, надо. Мне надо отдохнуть. Я очень устал. А потом все. Мне Герман обещал совместную выставку в Финляндии. Поедешь со мной? Я не буду пить. Я не алкоголик. Только эта неделя.
У меня последняя выставка была десять лет назад. Я мертвый художник. Но вот Роден говорил – до тридцати лет все в яму. И я так же, понимаешь, я жил в мастерской, я пахал как проклятый. Я думал, что у меня после тридцати будет настоящая жизнь. Но и после тридцати все в яму. Понимаешь?
Для меня первым потрясением стал Поллок. Ты знаешь Поллока? Не важно. Я свой диплом сам сдал. Мне Ефимцев – он к моей работе даже не прикоснулся. Ведь что такое дипломная работа? Что там от ученика? А к моей даже не прикоснулся. И я защитил, вторая работа. Понимаешь? Ты же торты печешь, украшаешь, ты должна понять. Мне не повезло. Я пришел в соц-арт. Но что я там мог?
Лежат в темноте. Он в вязаном колючем свитере, и пахнет от него самогонкой, потом, красками.
На подоконниках сизо белеют банки с кистями, как свечи в церковной чаше. Только свет белый, ледяной. Все остальное ушло во тьму. И холст, как рябое лицо, серое, усталое, смотрит с треножника мольберта.
Он гладит ее лицо шершавой рукой, без страсти, без желания. Ногти красно-коричневые от краски. Но в темноте не видно.
– Знаешь, какой цвет остается видимым в темноте дольше других? Синий. Вот свитер твой синий, я его вижу. А губы уже нет. Губы у тебя, вот как сангина. Тепло-красные, у лисиц такого цвета шерсть. А волосы золотые, как у венецианских мадонн, и вся ты сама мягкая, и глаза бледно-зеленые, словно залитая водой трава, и нос тоже мягкий, и кожа молочная, пахнет яблоками осенними и вином.
Он поднимался на локте и смотрел снизу вверх. Прижатая ладонью щека сложилась, как веер, гармошкой. Жалкое опухшее лицо. Волосы грязные, нестриженые, как свалявшаяся шерсть. Посмотрел и снова лег. Страшная слабость. Голова кружится.
– Ира, ты не уходи от меня, я умру. Ты – мое спасение. Все оставили. Все. Как у Высоцкого. Все уйдут, кроме самых любимых и преданных женщин. Мне обещали выставку в Финляндии. Буду там работать, писать для выставки. Я брошу пить, вот только эту неделю еще, а потом поеду. Ты со мной. Я тебя напишу.
И страшная тоска, что не поедет и не напишет, и вдруг надежда, а вдруг. Видела сквозь темноту не написанную еще картину. Ее лицо белеет в темноте, как на картинах Караваджо, и прядь волос, словно из расплавленного золота, вдоль лица.
Все смотрят, восхищаются: «Какая красивая женщина. Это она спасла его».
А потом снова надвинулась тоска. Он лежит рядом, храпит. Несколько раз просыпался, вставал, находил в темноте бутылку и пил глотками. Так они дожили до утра.
Утром она принесла три ведра воды из колодца и уехала.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом