978-5-389-20935-0
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.06.2023
– Роб!
Я обернулся и подождал его.
– Весьма благодарен, – саркастически начал он, – за ту маленькую свинью, которую вы мне подложили.
– Вы уже сказали им об этом, – заметил я.
– Конечно сказал.
Он все еще выглядел потрясенным, морщины на худом лице стали глубже. Келлар исключительно умный тренер, но вспыльчивый и ненадежный человек, который сегодня предлагает дружбу на всю жизнь, а завтра становится смертельным врагом. Но теперь, похоже, он сам нуждался в утешении.
Он заговорил:
– Надеюсь, что вы и другие жокеи не верите, будто Арт застрелился потому… ну… что я решил меньше занимать его на скачках. У него, наверное, были другие причины.
– Но в любом случае сегодня он работал как ваш жокей последний раз. Разве не так? – спросил я.
Он с минуту поколебался и затем кивнул, удивленный, что я знаю эту новость. Я не стал говорить Келлару, что накануне вечером столкнулся с Артом на автостоянке. Горькое отчаяние, жгучая печаль, разъедавшие его от чувства несправедливости, пересилили обычную сдержанность Арта, и он признался мне, что Келлар отказал ему в работе.
Я только сказал:
– Метьюз застрелился потому, что вы его уволили, и он сделал это у вас на глазах, чтобы вы испытали раскаяние. Это, если вас интересует, и есть мое мнение.
– Но люди не кончают самоубийством из-за того, что потеряли работу! – воскликнул он с легким раздражением.
– Нет, если они нормальные, не кончают, – согласился я.
– Каждый жокей знает, что рано или поздно ему придется уйти. И Арт был уже слишком стар… Должно быть, он был сумасшедший.
– Возможно, – бросил я и ушел. А он остался стоять, пытаясь убедить себя, что не виноват в смерти Арта.
Вернувшись в раздевалку, я с удовольствием отметил, что Грант Олдфилд уже оделся и ушел домой. Ушли и другие жокеи. Служители сортировали грязные белые бриджи и укладывали в большие плетеные корзины шлемы, сапоги, хлысты и другую экипировку.
Тик-Ток, насвистывая сквозь зубы последний хит, сидел на скамейке и натягивал модные желтые носки. Рядом стояли начищенные остроносые ботинки, достающие до лодыжек. Он болтал стройными ногами в темных твидовых брюках (без отворотов) и, почувствовав мой взгляд, поднял глаза и усмехнулся.
– В журнале «Портной и закройщик» тебя поместят в рубрику «Идеальный парень», – проговорил он.
– Мой отец в свое время, – вежливо ответил я, входил в число «Двенадцати самых хорошо одетых мужчин Британии».
– Мой дед носил плащ из шерсти ламы.
– Моя мать, – продолжал я игру, – носила только итальянские рубашки.
– А моя, – осторожно вставил он, – стряпала в них на кухне.
Мы перекидывались детскими фразами, глядя друг на друга и наслаждаясь юмором ситуации. Пять минут в обществе Тик-Тока действовали так же, как стакан чаю с ромом на замерзшего человека. Его способность беззаботно радоваться жизни заражала всех, кто был рядом с ним. «Пусть Арт погиб, не вынеся позора, пусть мрак окутывает душу Гранта Олдфилда, но пока юный Ингерсолл так весело щебечет, – подумал я, – королевству скачек не грозит беда».
Он помахал мне рукой, поправил модную тирольскую шляпу и ушел, сказав:
– До завтра!
И все же в королевстве скачек было неблагополучно. Очень неблагополучно. Я не понимал, в чем дело. Мне были видны лишь симптомы, но их я видел все более и более ясно – возможно, потому, что всего два года как включился в игру. Казалось, что тренеры и жокеи постоянно раздражены друг другом, скрываемая вражда неожиданно прорывалась наружу, и положение ухудшалось, затаенная обида и недоверие перетекали от одного к другому. «Положение хуже, – думал я, – чем за кулисами любого бизнеса, построенного на яростной конкуренции, хуже, чем в таком же королевстве беговых лошадей, конюшен и серых фланелевых костюмов». Но Тик-Ток – ему одному я высказал свои подозрения – не раздумывая, отмел их.
– Ты, должно быть, настроен на неправильную волну, дружище! – воскликнул он. – Сколько улыбок вокруг! Улыбайся! По-моему, жизнь прекрасна!
Последние шлемы и сапоги исчезли в корзинах. Я пил вторую чашку тепловатого чая без сахара и пожирал глазами куски фруктового кекса. Как всегда, потребовалось большое усилие, чтобы не съесть ни кусочка. Единственное, что не нравилось мне в скачках, это постоянный голод. Да и сентябрь – плохое время года: еще оставалась летняя полнота, и приходилось голодать, чтобы войти в норму. Я вздохнул, с сожалением отвел глаза от кекса и утешил себя тем, что в следующем месяце аппетит вернется на зимний уровень.
Мой служитель, молодой Майк, закричал с лестницы:
– Роб, здесь полицейский, он хочет видеть вас.
Я поставил чашку и вышел из раздевалки. Неприметного вида полицейский средних лет ждал меня с блокнотом в руке.
– Роберт Финн? – спросил он.
– Да.
– Я узнал от лорда Тирролда, что вы видели, как Артур Метьюз приставил пистолет к виску и спустил курок.
– Да, – согласился я.
Он сделал пометку в блокноте и произнес:
– Это случай простого самоубийства. Тут не потребуется больше одного свидетеля, кроме доктора и, может быть, мистера Келлара. Не думаю, что нам придется беспокоить вас в дальнейшем. – Он чуть улыбнулся, закрыл блокнот и положил его в карман.
– Это все? – спросил я довольно безучастно.
– Да, все. Когда человек так убивает себя при публике, как в данном случае, здесь нет вопроса о несчастном случае или убийстве. Спасибо, что подождали меня, хотя это была идея ваших распорядителей, а не моя. Ну, всего доброго. – Он кивнул, повернулся и пошел к комнате распорядителей.
Глава 2
Дома в Кенсингтоне[1 - Фешенебельный район Лондона, где живут артисты, музыканты, художники.] никого не было. Как обычно, гостиная выглядела так, будто совсем недавно на нее налетел небольшой торнадо. На рояле матери громоздились партитуры, некоторые из них каскадом упали на пол. Пюпитры в позе пьяниц валялись вдоль стены, выставив треугольники ног, на одном из них висел скрипичный смычок. Сама скрипка опиралась на спинку кресла, а ее футляр лежал на полу сзади, виолончель и ее футляр стояли рядом около дивана, бок о бок, будто любовники. Гобой и два кларнета прижались друг к другу на столе. Неряшливая, застывшая музыка. И по всей комнате, на всех стульях, принесенных из спальни и заполнявших свободное пространство пола, белело множество шелковых носовых платков, валялись канифоль и дирижерские палочки.
Пробежав опытным взглядом по разбросанным вещам, я определил, что недавно тут музицировали мои родители, два дяди и кузен. И поскольку они никогда не уезжали далеко без инструментов, я мог безошибочно утверждать, что квинтет отправился на небольшую прогулку и очень скоро вернется. Я с удовольствием подумал, что в моем распоряжении небольшой антракт.
Проделав себе проход, я выглянул в окно. Никаких признаков возвращения Финнов. Квартира занимала верхний этаж дома, двумя-тремя улицами отдаленного от Гайд-парка, и через гребни крыш я мог видеть, как вечернее солнце бьет в зеленый купол Альберт-холла. Позади него высился темный массив Королевского института музыки, где преподавал один из моих дядей. Полные воздуха апартаменты, штаб-квартиру семьи Финн, отец снимал из экономии, так как дом был расположен вблизи того места, где все Финны время от времени работали.
Один я остался не у дел. Я не унаследовал талантов, которыми так щедро была наделена моя родня с обеих сторон. Они с горечью убедились в этом, когда мне было четыре года и я не смог отличить звуки гобоя от английского рожка. Для непосвященного, может, и нет между ними большого различия, но отец имел счастье быть гобоистом с мировой славой, и все другие музыканты мечтали сравняться с ним. К тому же музыкальный талант, если он есть, проявляется у ребенка в самом раннем возрасте, гораздо раньше, чем другие врожденные способности. В три года (когда Моцарт начал сочинять музыку) на меня концерты и симфонии производили меньше впечатления, чем шум, создаваемый мусорщиками, когда они опрокидывали в машину бачки.
К тому времени, когда мне исполнилось пять лет, огорченные родители вынуждены были признать, что их ребенок, зачатый по ошибке (я стал причиной того, что пришлось отменить важные гастроли по Америке), оказался немузыкальным.
Моя мать никогда ничего не делала наполовину. Поэтому меня между занятиями в школе постоянно отправляли куда-нибудь к знакомым фермерам под предлогом укрепления здоровья, но на самом деле, как я позже понял, чтобы освободить родителей для дальних и длительных гастрольных поездок. Пока я рос, между нами установились отношения, скрепленные своего рода мирным договором, по которому подразумевалось, что поскольку родители не намерены ставить ребенка на первое место и он для них значит меньше, чем музыкальная репутация (то есть остается где-то на втором плане), то чем реже мы видимся, тем лучше.
Они не одобряли мой рискованный выбор жокейской профессии лишь по одной причине: скачки не имели ничего общего с музыкой. Бесполезно было объяснять им, что единственное, чему я научился на фермах во время всевозможных каникул, – это ездить верхом (я был все же сыном своего отца, и фермерство вызывало во мне отвращение и тоску) и что моя нынешняя профессия – прямой результат их действий в прошлом. К тому, что они не хотели слышать, мои родители, наделенные абсолютным слухом, были высокомерно глухи.
Я отправился к себе в спальню и окинул взглядом маленькую комнату со скошенным потолком, переделанную для меня из чулана, когда я вернулся домой после странствий. Кровать, комод, кресло, стол и на нем лампа. Импрессионистский набросок скачущей лошади на стене напротив кровати. Никаких безделушек, несколько книг, абсолютный порядок. За шесть лет, что я скитался по свету, я привык обходиться минимумом вещей и, хотя занимал эту маленькую комнату уже два года, ничего не добавил в нее.
Я переоделся в джинсы, старую полосатую рубашку и задумался, чем занять время до следующих скачек. Беда была в том, что стипль-чез вошел мне в кровь, подобно страсти к наркотикам, так что все обычные удовольствия стали просто способом провести время, отделяющее одни скачки от других.
Желудок подал сигнал чрезвычайного бедствия: последний раз я ел двадцать три часа назад. Я отправился в кухню. Но прежде чем дошел до нее, парадная дверь с шумом открылась и в дом ввалились мои родители, дяди и кузен.
– Привет, дорогой, – бросила мама, подставляя для поцелуя нежную, приятно пахнувшую щеку. Так она приветствовала всех, от импресарио до хористов из задних рядов. Материнство не было ее стихией. Высокая, стройная, шикарная… Ее стиль казался небрежным, но родился в результате серьезного обдумывания и больших затрат. По мере приближения к пятидесяти она становилась все более и более «современной». Как женщина она была страстной и темпераментной, как артистка – первоклассным инструментом для интерпретации гения Гайдна: его фортепианные концерты она исполняла с магической, щепетильной, экстатической точностью. Я видел, как самые суровые музыкальные критики выходили с ее концертов со слезами на глазах. Поэтому я никогда не ждал, что на широкой материнской груди найду утешение в моих детских горестях, и никогда не рассчитывал на возвращение мамы, которая испечет сладкий пирог и заштопает носки.
Отец, всегда относившийся ко мне с деликатным дружелюбием, спросил в форме приветствия:
– У тебя был хороший день?
Он всегда так спрашивал, и я отвечал «да» или «нет», зная, что на самом деле его это не интересует.
Я ответил:
– Я видел, как застрелился человек. Нет, это был нехороший день.
Пять голов повернулись в мою сторону.
Мать воскликнула:
– Дорогой, что ты имеешь в виду?
– Жокей застрелился на скачках. Он стоял футах в шести от меня. Эго было ужасно.
Все пятеро теперь стояли и смотрели на меня, раскрыв рты. Лучше бы я не говорил им: в воспоминаниях все казалось гораздо страшнее, чем тогда.
Но на них это не подействовало. Дядя, виолончель, со щелчком закрыл рот, вздрогнул и прошел в гостиную, бросив через плечо:
– Раз ты ходишь на эти эксцентричные гонки…
Мать проводила его глазами. Когда он поднимал свой инструмент, прислоненный к дивану, раздался звук басовой струны. И это подействовало на остальных как неотвратимое притяжение магнита: они потянулись за ним. Только кузен в задумчивости задержался на несколько минут, оторванных от Искусства, затем и он вернулся к своему кларнету.
Я прислушался: они рассаживались, пододвигали пюпитры, настраивали инструменты. Потом начали играть быструю пьесу для струнных и деревянных духовых, которую я особенно не любил. Квартира вдруг стала невыносимой. Я спустился вниз на улицу и отправился, сам не зная куда.
Было только одно место, куда я мог пойти, если мне хотелось покоя, но я не позволял себе приходить туда часто из опасения, что наскучу визитами. Прошел уже целый месяц, как я не видел кузину Джоанну, и мне было необходимо ее общество. Необходимо. Вот единственно правильное слово.
Она открыла дверь с обычным выражением веселого и доброго гостеприимства на лице.
– Вот это да! Привет! – сказала она, улыбаясь.
Я последовал за ней в большой перестроенный каретный сарай, который служил ей гостиной, спальней и комнатой для репетиций одновременно. Половина крыши была скошена и застеклена, и сквозь нее еще проходил свет заходящего вечернего солнца. Размеры и относительная пустота помещения вызывали необычный акустический эффект: если говорить громко, создавалось впечатление, что голос доносится из соседней комнаты, если же кто-нибудь пел – а Джоанна пела, – то возникала полная иллюзия отдаленности и усиления звука, отраженного бетонными стенами.
Голос у Джоанны был глубоким, чистым и звучным. Когда она пела драматические пассажи, то при желании украшала их нарочитой хрипотцой, и получалось очень эффектное подражание звуку надтреснутого колокола. Джоанна могла бы сделать состояние на исполнении блюзов, но она родилась в семье истинно классических музыкантов, в семье Финн, поэтому о коммерческом использовании таланта не могло быть и речи. Блюзам она предпочитала песни, которые мне представлялись немелодичными и не приносящими вознаграждения, хотя она, казалось, добилась приличной репутации среди людей, любивших такого рода музыку.
Джоанна встретила меня в старых джинсах и черном свитере, измазанном кое-где краской. На мольберте стоял незаконченный портрет мужчины, и рядом на столе лежали кисти и краски.
– Я пробую теперь писать маслом, – сказала она, взяв кисть и сделав несколько мазков, – но, черт побери, не очень хорошо получается.
– Продолжай работать углем, – заметил я. Когда-то она нарисовала легкими линиями скачущих лошадей. Хотя с анатомией не все было в порядке, но рисунок был полон жизни и движения и теперь висел в моей комнате.
– Но все же я его закончу, – не согласилась Джоанна.
Я стоял и наблюдал за ней. Она выдавила немного кармина и, не глядя на меня, спросила:
– Что случилось?
Я не ответил. Рука с кистью остановилась в воздухе, она обернулась и спокойно разглядывала меня несколько секунд, потом сказала:
– Там на кухне есть бифштекс.
Читает мысли моя кузина Джоанна. Я усмехнулся и отправился в узкую длинную пристройку с покатой крышей, где она принимала ванну и стряпала себе еду. Там я нашел большой кусок мяса, поджарил его с парой помидоров, сделал французский соус для салата, который, уже приготовленный, лежал в миске. Когда мясо поджарилось, я разделил его на две части и вернулся к Джоанне. Пахло оно удивительно.
Она положила кисть, вытерла руки о джинсы и села есть.
– Должна сказать тебе, Роб, что ты готовишь настоящий бифштекс, – проговорила она, набив рот.
– Благодарю, пустяки, – проурчал я с полным ртом.
Мы съели все до крошки. Я закончил первым и сидел, откинувшись в кресле, наблюдая за ней. У нее было очаровательное, полное силы и характера лицо с прямыми темными бровями. Она отбросила назад волнистые, коротко подстриженные волосы, но на лоб все равно упала небрежная вьющаяся челка.
В моей кузине Джоанне таилась причина, почему я не был женат, если можно говорить о причине в двадцать шесть лет. Она была старше меня на три месяца, и это давало ей преимущество всю нашу жизнь, и очень жаль, потому что я-то был влюблен в нее еще с пеленок. Я несколько раз просил ее выйти за меня замуж, но она всегда мне отказывала. Двоюродные брат и сестра, была она уверена, слишком близкие родственники. И, кроме того, добавляла она, я не волную ей кровь.
Во всяком случае, два других претендента преуспели больше, чем я. Оба они были музыкантами. И каждый из них самым дружеским образом рассказывал мне, какая Джоанна великолепная любовница, как она углубила их восприятие жизни, дала удивительную силу их музыкальному вдохновению, открыла новые горизонты и так далее и тому подобное. Они оба были безусловно красивыми мужчинами. Мне было восемнадцать, когда она отказала мне впервые, и я сразу же в отчаянии уехал в чужие края и не возвращался в течение шести лет. После второго отказа я отправился в буйную компанию и напился первый и единственный раз в жизни. Оба приключения прошли не без пользы, послужили хорошим уроком, но не излечили меня от любви.
Она отодвинула пустую тарелку и сказала:
– Ну а теперь в чем дело?
Я рассказал об Арте. Она внимательно слушала и, когда я закончил, проговорила:
– Несчастный человек. И несчастная его жена… Почему он это сделал, как ты думаешь?
– Наверно, потому, что потерял работу. Арт так любил совершенство во всем. И он был слишком гордым… Он никогда не признавал, что допустил какую-то ошибку… Думаю, он просто не мог смотреть в лицо людям, которые знали, что ему дали пинка. Но странно, Джоанна, для меня он оставался таким же совершенством, как и раньше. Я понимал, что ему тридцать пять, но ведь это не старость для жокея, и, хотя все видели, как он и Корин Келлар, тренер, который его уволил, страшно ссорились, если их лошади проигрывали, Арт ничего не утратил в своем стиле. Его мог бы нанять кто-нибудь, пусть и не в такие престижные конюшни, как у Корина.
– Я правильно поняла: ты считаешь, что смерть для него была предпочтительнее сползания вниз?
– Да, похоже, что так.
– Надеюсь, когда придет твое время уходить, ты не будешь пользоваться такими сильнодействующими средствами, – заметила она. Я улыбнулся, и она добавила: – Кстати, что ты думаешь делать, когда уйдешь?
– Уйду? Я еще только начинаю, – удивился я.
– И через четырнадцать лет ты станешь второразрядным жокеем, разбитым, желчным сорокалетним человеком, слишком старым, чтобы начать жизнь снова, и не имеющим ничего за душой, кроме воспоминаний о лошадях, которые никто не хочет слушать. – В ее голосе звучали досада и раздражение от нарисованной перспективы.
– А ты, – подхватил я, – будешь со своим контральто толстой немолодой певицей дублирующего состава, которая боится потерять внешность и озабочена тем, что голосовые связки все больше и больше теряют эластичность и уходит точность звучания.
– Какая мрачная перспектива, – засмеялась Джоанна. – Но я понимаю тебя. И потому не пытаюсь разочаровать в твоей работе, хотя она и не имеет будущего.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом