978-5-04-164431-4
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.06.2023
Мне, наверное, было лет шесть, потому что я опять пошла в детский сад. Первое впечатление от этого чудесного города летнее и теплое: мы с мамой на базаре, прилавки заполнены ягодами и фруктами, и все-все продавцы протягивают мне на ладонях вишни, груши, яблоки, предлагают попробовать. И я пробую всю эту невероятную вкусноту, а мама ее покупает, поражаясь дешевизне и радуясь, что ее тощий северный ребенок получит сразу столько витаминов за одно лето. На Севере еда была совсем другая: я помню очень вкусную треску, вареную картошку и соленые грузди. Много позже я узнала, что у северян даже прозвище такое есть – трескоеды. В Москве я попробовала треску «московского разлива», и она не слишком впечатлила меня. А еще в детстве я очень любила рыбий жир. Всем детям моего поколения прописывали рыбий жир, и у всех он вызывал стойкое неприятие: родителям стоило большого труда уговорить дитя выпить ложечку. Я же эту ложечку выпивала с наслаждением и под смех мамы просила еще.
Зимой в Кривом Роге мне впервые принесли елку на Новый год – принес новый мамин муж, тот самый Орлов. Но я осталась к елке равнодушна, потому что ничего о таком празднике толком не знала. Ёлки были редкостью: мирная жизнь еще не вполне вступила в свои права.
В доме, где мы теперь снимали жилье, этажом выше жил со своей семьей красавец, актер украинской драмы – любимец публики с красивой фамилией Красноплахтич. В семье подрастали два мальчика, и еще с ними жила бабушка. Младший мальчик был моим одногодкой, звали его Даня. Мы с ним так подружились, что летом, когда садик не работал, все дни проводили вместе во дворе нашего дома. Двор казался огромным, и мы редко выходили за его пределы. Днем мы расставались, только чтобы пообедать, а вечером – до следующего утра. Обедать нас звали всегда почти одновременно, и вот однажды мама позвала меня обедать, а Даню бабушка – еще нет. Мы сговорились после обеда опять встретиться, но, когда я села за стол, во дворе и в подъезде послышались какие-то крики, шум, возня… Оказалось, что Даня почему-то решил покинуть двор, а когда перебегал через дорогу на другую сторону улицы – попал под машину. Его мама в абсолютном безумии спрашивала мою, почему она не позвала Даню обедать тоже. Через три дня Даня умер в больнице.
Я видела из окна, как привезли на машине его завернутый в белую простыню трупик. Видела, как убитая горем бабушка этот трупик в простыне обнимает… Это было первым большим горем в нашем дворе. Все дети сидели по домам: родители никого не выпускали, чтобы не травмировать маму Дани, та от горя словно лишилась рассудка: сидела взаперти и не могла смотреть на детей, особенно на меня – начинала громко кричать и вырываться из рук близких, которые ее поддерживали.
Через какое-то время к нам пришла Данина бабушка и, взяв меня за руку, повела попрощаться с моим другом. Я боялась идти, но виду не подала. Я очень боялась его мамы, но ее в комнате не оказалось. Я увидела Даню в гробу, в цветах, на закрытых глазках его лежали пятачки, в комнате горели свечи. Даню я совсем не боялась. Бабушка подвела меня к нему, я не знала, что нужно делать, но как-то по-детски с ним попрощалась, покивала головой. Потом бабушка привела меня обратно.
В тот день, когда я пошла обедать, а Даня попал под машину, это произошло так стремительно, буквально в несколько мгновений – и оглушило меня осознанием чего-то очень страшного, непоправимого. Я почувствовала это сразу, еще до прощания у гроба. Я еще в те минуты сразу поняла, что Даню больше никогда не увижу. Это была первая потеря в моей жизни, и, как я понимаю теперь, очень значительная. У меня еще долго не будет близких друзей, следующая подруга, к которой я смогу привязаться так же безмятежно, появится у меня только через десять лет. Я думаю, это инстинктивный страх потери долго не позволял мне дружить сердечно.
Его полное имя Богдан Красноплахтич. У его родителей вскоре появится дочка, весь двор будет радоваться рождению этого ребенка… Его мама немного встрепенется и оживет, но, завидя меня, как и прежде, будет проходить мимо очень быстро, опустив глаза, как будто меня нет. А я, увидев ее, буду вжиматься в стенку, как будто меня нет на самом деле…
Учение
Я пошла в первый класс под именем Вера Орлова: Орлов записал меня на свою фамилию. Двухэтажная школа под номером 25 называлась «красная», возможно, потому, что ее построили из красного кирпича. С первого по четвертый класс у нас преподавала удивительная учительница Анастасия Георгиевна – очень добрая пожилая дама, с черным бантом в старинной прическе. Школы тогда были с раздельным обучением, наше девичье сообщество оказалось дружным, и Анастасия Георгиевна очень нас любила. Она была одинока, и мы приходили к ней в гости, в тесную и уютную комнатку. Ее дом напоминал самый первый мой дом в Котласе: такой же темный, бревенчатый. Он стоял напротив того места, где Даня попал под машину, и каждый раз, приходя в гости к своей замечательной учительнице, я с тоской вспоминала своего друга…
Школа находилось довольно далеко, а я училась в первую смену, а значит, нужно вовремя вставать, а часов у нас не было. Старый будильник при переездах потерялся, а маленькие золотые часики, которые когда-то принадлежали моей бабушке (мама их получила от деда и бережно хранила как память), в трудные времена пришлось сдать на золотой лом, чтобы выручить хоть немного денег. По сию пору осталась у меня от них деревянная крошечная шкатулочка с застежкой и золотым вензелем на потускневшем шелке внутри – подтверждение, что часы швейцарские.
Не имея часов, мама будила меня в школу по заводскому гудку: из-за этого она плохо спала, то и дело высовывалась в форточку, прислушивалась к звукам снаружи. Уроки начинались в восемь утра, мама будила меня в семь, но однажды мама ошиблась, ей показалось, что прозвучал заводской гудок, и она разбудила меня раньше времени. В результате явилась я в школу не к восьми, а к шести утра. На дворе – зима, темно и холодно. Школьный двор непривычно пуст, да и дверь в школу закрыта, и я решила, что опоздала. Стала стучать в дверь, а там внутри, рядом со входом, в небольшой каморке жила бабушка, которая нас всегда встречала и звонила в колокол, оповещая о начале и конце уроков. Мы все ее очень любили, и она любила нас. Бабушка открыла мне двери в халате из байки, с расплетенной седой косицей. Она удивилась моему раннему приходу, но пригласила в свою каморку и напоила чаем, мы чудесно скоротали с ней эти два часа.
В то время школьная форма была обязательна: коричневое платье и два фартука: белый нарядный и черный повседневный. Фартуки мне мама купила, а форму купить не могла и сшила мне школьное платьице из своего: вот только оно было серого, а не коричневого цвета. У меня в дневнике все время появлялась запись с просьбой к родителям купить дочери форму, но положение у мамы сложилось отчаянное: переезд с Севера на Украину, как любой переезд, даже с малым количеством вещей, потребовал больших затрат. Новый мамин муж записал меня в школу, а сам уехал в Днепропетровск: он был режиссером, а в Кривом Роге свободной режиссерской ставки не нашлось. Он говорил, что в Днепропетровске его ждут, и уехал туда «устроиться», а потом перевезти нас. Но устроиться все почему-то не получалось, денег катастрофически не хватало, так что форму мне из Казани прислал по маминой просьбе ее брат Андрей. Форма изначально покупалась для сестры Веры, и она в ней проходила целую четверть, но вдруг резко подросла и поправилась, вот форму и отправили мне. В той же посылке лежали черные туфельки с перепонкой, из которых Вера тоже выросла. Я пришла в восторг, увидав такие сокровища: ведь, кроме сшитого мамой серого платьица, у меня было только одно домашнее платье из фланели да сандалии на подошве, ставшей почти платформой от многоразовых починок. Форма оказалась впору: я была худенькой, а вот туфельки малы, но я говорила маме, что они мне в самый раз, так хотелось их надеть. Я пару раз даже ухитрилась в них куда-то сходить, поджав пальцы, но в конце концов пришлось признать, что это очень больно, и от туфелек отказаться.
Помню, однажды мы с моей одноклассницей и ее братом играли в их довольно просторной квартире. Мы бегали туда-сюда и случайно разбили графин. Почему-то решено было, что именно я его разбила, а стоил графин три рубля. Помню лицо мамы, когда я сообщила ей о несчастье. Отдать такие деньги сразу она никак не могла. Потом, безусловно, она вернула полную сумму – но не сразу, потому что это как раз совпало с периодом, когда актерам не платили зарплату целых 9 месяцев. Цехам платили: пошивочному, реквизиторам, осветителям… А актерам – нет. И мама попросилась в пошивочный цех, чтобы в свободное от репетиций и спектаклей время подрабатывать там, пришивая к платьям и костюмам пуговицы, крючки и петли. Поскольку мифический муж отсутствовал и она была одна с ребенком, а зарплата не выплачивалась, ее в цех взяли, и бедная моя мама напришивала этих крючков и пуговиц столько, что еще очень долго не могла их видеть. И если она уже много позже шила платьице мне, то пуговицы я всегда пришивала сама.
Орлов записал меня еще и в музыкальную школу, правда, по классу скрипки: на фортепиано мы опоздали и мест не хватило. Оставалась надежда позже перевестись, тем более что первый год обучения шел по единой программе. Занятия в музыкальной школе были платными, мне купили невероятной красоты нотную папку синего цвета с белым рисунком посередине: скрипичный ключ и ноты. Но ходила я в эту школу недолго, только два месяца: занятия казались мне скучными, а молодая учительница слишком требовательной. Мне тяжело давались бесконечные и бессмысленные гаммы… От этого периода моей жизни осталась только красивая нотная папка, она еще долго радовала глаз – а потом куда-то задевалась…
Когда мне было 13 лет, мы с мамой оказались в Узбекистане, в городе Коканде, и жить там пришлось в помещении театра. Однажды я услышала льющиеся откуда-то прекрасные звуки рояля. Я пошла на разведку – и обнаружила, что звуки эти исходят из репетиционного зала. Повторялись они каждый день, когда театральная жизнь на несколько часов замирала: репетиция закончилась, а спектакль еще не начался. Дело было летом, у меня – каникулы, так что я могла каждый день приходить под дверь репетиционного зала и вскоре была обнаружена художницей театра. Та пришла за своей старенькой мамой: это она играла на рояле, когда весь театр замирал. Выяснилось, что мама художницы – пианистка и учительница музыки. В свое время она с родителями эмигрировала в Харбин, а когда вернулась в Советский Союз, жить им разрешили только в Коканде, а преподавать не разрешили совсем, потому что мама художницы – верующая. Это была удивительно милая пожилая дама с прекрасными манерами. Узнав, что я сижу под дверью не первый день, она спросила, умею ли я играть. Услышав, что не умею, она предложила научить меня, если я этого хочу. Я засмущалась, рассказала о своем неудачном опыте, что гаммы и теперь мне не захочется играть, но прелестная маленькая женщина не сдавалась: она сказала, что играть мы сразу будем музыку, причем совершенно любую, а гаммы – это ерунда, это попутно! «Что вы любите? – спросила она. – Любите оперу «Кармен»? Давайте начнем с увертюры к ней?» Она мне ее сыграла, и я переспросила: «Я смогу это сразу сыграть?» – «Да! – ответила она мне. – Легко!»
И началось изумительное общение с этой невероятной женщиной, педагогом от Бога. Через месяц я действительно играла увертюру! Это называется – учить с рук: она мне показывала несколько аккордов, я их повторяла и заучивала.
Я до сих пор кое-что помню. Сначала нужно 19 раз взять целую октаву: то есть все семь, даже восемь клавиш. Большой палец – на «до» и мизинец – на «до»: обеими руками. Чтобы звук был чистым, попасть нужно именно на эти клавиши: в то время мне не хватало растяжки, даже если я изо всех сил растопыривала пальцы. «Если в свободное время поиграть гаммы, – говорила мне с невинной улыбкой моя очаровательная учительница, – играть будет легко: пальцы у тебя длинные!» Вот вам и стимул – гаммы долбить. Отныне я это делала вдохновенно! Я ужасно хотела показать маме свои умения и тем самым утешить ее: пусть не переживает, что в первом классе у меня не получилось учиться музыке. Каждый день по несколько часов я занималась с радостью и в итоге сделала это – сыграла маме увертюру!
К сожалению, зимой театр перевели в Фергану, так что мне пришлось попрощаться с этой удивительной женщиной. Но ее уроки мне очень пригодились. Через много лет я играла в пьесе А. Штейна «Жил-был я!», где моя героиня должна была петь и аккомпанировать себе на рояле. Я по-прежнему не умела играть на рояле, но я знала, что все можно выучить с рук. И выучила! И аккомпанировала себе в спектакле!
Кто же он, человек учащийся, – сосуд, который нужно наполнить, или факел, который нужно зажечь? Для меня этот вопрос был решен еще тогда! Конечно же факел! Зажженный вдохновением и интересом, ученик наполнит себя сам!
Переезды
Первые дни в Кривом Роге мы жили в гостинице. Помню, как-то проснувшись утром, я обнаружила у себя в ботиночке маленькую шоколадку. Оказалось, что пришел Новый год и это был подарок мне! Это первый подарок, который я запомнила.
Мы довольно часто переезжали: за шесть лет жизни в Кривом Роге сменили пять мест, не считая гостиницы, а потом наконец получили свою комнату. Все пять этих временных мест врезались в мою детскую память.
Переезжали мы по разным причинам. В одной из комнат с нами соседствовала бабушка, которая была не в себе, все время что-то говорила на идише и невзлюбила маму. Каждый раз, завидя ее, она шипела: «Мишигине коп!» Что означало «сумасшедшая голова». Этим она очень веселила своих родных, но только не нас. В другой квартире старший сын хозяйки попал под трамвай и лишился обеих ног: хозяевам было уже не до сдачи жилья. Какое-то время мы жили даже в гримерной. У меня тогда на руке появились две болячки и все никак не хотели заживать. Когда по чьему-то вызову к нам явилась инспекция (жить в служебных помещениях запрещалось), мама попросила помочь с жильем, потому что, возможно, именно от нехватки дневного света у ребенка не проходят болячки на руке. Болячки были продемонстрированы, и комнату нам действительно вскоре дали.
Когда мы покидали Кривой Рог и съезжали из данной нам комнаты, соседи предлагали маме деньги, и, наверное, немалые, чтобы ключ она отдала им. Тогда у соседей получилась бы отдельная трехкомнатная квартира, и никто об этой сделке не узнал бы, уверяли они. И, хотя деньги наверняка пришлись бы кстати, ключ мама отдала куда следует. Законопослушность у меня тоже от мамы: я считаю это правильным. Я и на машине езжу аккуратно, и штрафы получаю очень редко.
…Вдруг снова объявился Орлов и, бросив все – а у мамы уже было хорошее положение в театре, – мы поехали с ним в Днепропетровск. Наше пребывание там оказалось недолгим, но ужасным, это понимала даже я, совсем еще ребенок. Привез нас Орлов в кассу кинотеатра и там разместил. Вообще касс у кинотеатра было две, и одну закрыли для нас: мы кое-как устроились в ней на трех метрах. За фанерной стенкой нашего жилища все время толклись люди: они стучали в закрытое окошко, возмущаясь, почему работает только одна касса. Кинотеатры пользовались популярностью: кино у нас любили. Мама нервничала: видимо, дела обстояли куда хуже, чем наобещал Орлов. Она не выпускала из рук спиц: одну за другой вязала очень красивые, яркие вещи, как выяснилось, не себе и не мне, а на заказ.
Вскоре мы с мамой вернулись в Кривой Рог, но мамино место в русской драме уже заняли, и она устроилась в украинский театр: именно там нам пришлось поселиться в одной из гримуборных – в очень маленькой комнатке с яркими электрическими лампочками на трех столиках, без дневного света. Туда и приходила инспекция – и вскоре после этого мы с мамой получили комнату.
Украинская драма находилась в помещении клуба Промкооперации: так называлось это здание. В дневное время там работали множество кружков, в один из которых я записалась и впоследствии даже «блистала» на сцене этого клуба, танцуя украинские танцы в красивом национальном костюме с венком из цветов и лент на голове. Венок во время представления все время сползал с головы – сначала на нос, потом на шею, но зрителям это казалось даже забавным: со мной выступали такие же маленькие дети, венок сползал не у меня одной, и нам всем горячо аплодировали. Костюмы нам шили прямо в танцевальном кружке. За яркие костюмы я его и выбрала: мне пообещали сшить такой же, если приду в кружок, вот я и пошла.
Вечерами клуб превращался в театр, и «блистали» там уже взрослые артисты. Играть нужно было на украинском языке, и мама без устали зубрила текст, чтобы он звучал правильно: языка она не знала и потому многие слова заучивала. Играла она главную роль в арбузовской «Тане» – большая, прекрасная драматическая роль.
Не помню, как это случилось, но через год мама вернулась в русскую драму. И Орлов пока еще не исчез из нашей жизни, но денег по-прежнему не хватало. И когда однажды в булочной, купив по просьбе мамы хлеб, я увидела оброненную кем-то трехрублевую бумажку, я очень обрадовалась. Подняв ее и для приличия постояв с ней несколько минут – вдруг кто-то вернется, – я радостно бросилась домой, предвкушая, как похвалит меня мама. Но мама сказала, что чужое брать нельзя, и отправила меня обратно в булочную – отдать деньги. Я уверяла ее, что я постояла, подождала, и никто не пришел, но мама все равно велела оправляться в булочную и отдать деньги кассиру, объяснив, что я их нашла: может быть, человек вернется позже, может, он пока не заметил, что потерял. Разумеется, я так и сделала.
В этот же период помню два случая, когда мама будила меня ночью и мы шли в продовольственный магазин, который должен был открыться утром. В первый раз мы стояли длинную очередь за сливочным маслом, второй раз – за сахаром. В очереди было много детей, потому что на каждого человека полагалось определенное количество граммов дефицитного товара. Так что, если женщина говорила, что у нее есть ребенок, это считалось недостаточным: ребенка следовало предъявить…
Подарки
И вот наконец прошла тяжелая пора, когда актерам не платили зарплату. Маме выдали задолженность – сразу за 9 месяцев! И мама поехала в саму Москву и привезла мне оттуда удивительные вещи, которые и описать невозможно – слов не хватало, так они оказались хороши! Самым красивым было пальто: зимнее, шерстяное, но легкое – не на вате, а на ватине! Пальто ярко-синего цвета, с воротничком-стоечкой из искусственного меха, в талии присборенное, а грудка и подол расшиты цветной и яркой фигурной тесьмой: красной, голубой, желтой и зеленой! Пальто было таким ярким, таким веселым и так мне шло, что его хотелось носить, не снимая даже дома!
Вскоре случилась денежная реформа, и мама стояла в длиннющей очереди в сберкассу, чтобы оставшаяся от девятимесячной зарплаты сумма, не потраченная в Москве и отложенная на черный день, не пропала.
Волшебное пальто из детства припомнилось мне через много лет, когда у меня родилась дочь. У нас в театре сложилась традиция передавать друг другу вещи наших детей, так я получила для дочери манеж и кое-какую одежду выросшего из нее мальчика. Одежду необходимо было переделать в девичью, в том числе пальто с капюшоном синего цвета. Я разукрасила это скромное пальтишко с размахом: капюшон отделала искусственным мехом, а все пальто – разноцветной тесьмой. Конечно, ему было далеко до моего безупречного пальто из детства, но все же оно стало девичьим и нарядным! Дочери моих коллег были или старше, или младше Юли, и потому много еще мальчишеских вещей попадало в мои руки и превращалось в чудесные девичьи. Вот младшим девчонкам и доставались после Юли мои изделия.
Мама привезла мне платье на выход – цвета электрик, из какой-то заморской ткани, да еще ботиночки, отделанные мехом, которые назывались почему-то «румынки». Модницы в то время сами пришивали к ботинкам куски где-то раздобытого меха. Но на них сразу было заметно, что и пришито неровно, и мех не совсем мех: а тут самые настоящие, фабричные ботинки! А еще мама привезла чудесные разноцветные ленты и необыкновенной красоты портфель! А еще туфельки! Словом, в тот вечер я не могла уснуть от переполнявших меня чувств!
В беззарплатное мамино время я никогда не голодала и не имела понятия о маминых мытарствах. Мы брали домой обеды из столовой, и иногда к нам приходил обедать Миша, сын маминой коллеги. Нас не связывала дружба, но мама кормила нас обоих, видимо, понимая, что у Миши дома совсем дела плохи. Иные мои сверстники питались весьма сносно, но у всех нас было одно самое любимое лакомство: черный хлеб, который макаешь в пахучее подсолнечное масло. Еще одна девочка из класса иногда приносила макуху – спрессованный жмых из переработанных семечек. С каким же восторгом мы ее грызли! Тетя девочки работала на маслобойне и подкармливала нас отходами: каждому доставался приличный кусок этого чуда размером с кулачок.
Кому-то из детей давали завтрак с собой, а некоторым, и мне в том числе, давали рубль – после денежной реформы это были копейки. Но можно было не проедать его, а купить кулечек простых конфет, что я и делала: на переменках с удовольствием перебивалась «барбарисками» и была сыта. Правда, когда приближались праздники, я переставала тратить драгоценные рубли, а копила на подарок маме. Оставаясь без конфет на переменке, я стала замечать, что завтраки с собой детям дают разные: кому-то хлеб с сыром, кому-то – с белым медом, а кому-то и просто хлебушек. В предпраздничные дни я была бы рада и хлебушку, но не сдавалась и деньги не тратила. Зато, когда приходила домой, съедала все имеющееся в доме съестное. У мамы это называлось – «Веруня играла в Осипа», и это выражение у нас крепко прижилось. Появилось оно потому, что впервые «продуктовое опустошение» произошло, когда в театре выпустили спектакль «Ревизор»: там, как известно, Хлестаков со слугой Осипом очень оголодали.
И вот наконец праздник! Все деньги до копеечки зажаты в кулачке, и перед тобой огромный выбор товаров, которые можно приобрести в подарок маме. Можно, конечно, все вбухать в один флакон духов, но моя мама заслуживает много подарков! И потому я покупала немыслимое количество разнообразнейших мелочей. Весь этот огромный ворох утром вываливался маме на кровать, и ее встречала моя улыбающаяся мордочка. Я сияла от радости, произносила поздравление, ждала восторгов по поводу горы подарков и, конечно, похвалы.
Немало такта требовалось маме, чтобы и поблагодарить за этот ворох, и похвалить, и заронить в детскую головку мысль, что один дорогой подарок ценнее многочисленных дешевых мелочей.
Игры и развлечения
Я жила обычной жизнью школьницы: записалась в кружок художественной гимнастики, хорошо училась, ходила в городскую библиотеку. Помню свою первую книжку «Девочка из города», главная героиня которой во время войны потеряла родителей, и ее эвакуировали в деревню. Когда я прочитала «Мцыри», то подумала, что и мне пора что-нибудь сочинить в стихах. Села за стол, поставила томик Лермонтова перед собой и часа два вымучивала свою версию лермонтовского шедевра, но все же была вынуждена отступиться. Попробовала сочинить что-нибудь попроще: пусть бы вышел не «Мцыри», но хоть какая-то рифма. Но, увы! Поняв с огорчением, что стихотворчество – не моя стихия, я убрала Лермонтова подальше.
Но читать я полюбила. Тогда издавалось много книг для подросткового возраста, и все они были ненавязчиво воспитательными. Героями выступали сами подростки, которые защищали слабых, помогали в учебе отстающим одноклассникам, и мне хотелось им подражать. «Тимур и его команда» – настольная книга моего поколения. Лет в 14 я прочитала «Два капитана» и полюбила ее на всю жизнь. Перечитав замечательную книгу Вениамина Каверина уже взрослой, я поняла, что это по-прежнему моя любимая книга.
Я подружилась с четырьмя одноклассницами – двумя Людами, Наташей и Нелей. Мы жили недалеко друг от друга и гуляли нашей стайкой по городу. У одной из Люд тетя работала в кинотеатре и пускала племянницу в кино без билета. Потом, на прогулках, Люда нам пересказывала фильмы. Другая Люда жила в большой квартире с длинным коридором – прекрасная возможность бегать и беситься, в результате таких развлечений и разбился трехрублевый графин. Наташа была философ и все подвергала критике. А Неля была просто очень добрым человеком, ко всем относилась с пониманием. Я в нашей компании выделялась тем, что умела рассказывать небылицы.
Поскольку по бедности с игрушками у меня было не густо, мама рисовала мне на картонке куклу в трусиках, потом вырезала ее, а мы с подругами ее одевали. Рисовали для куклы наряды, вырезали их по контуру и прикрепляли к плоской картонной кукле.
Подругам я вдохновенно рассказывала, что раньше у меня была настоящая, совершенно необыкновенная кукла, но она разбилась прямо на вокзале, перед приездом в Кривой Рог. Девочек завораживало описание куклы: ее размеры, одежда, умения и мои искренние переживания о горькой потере. Правда, нагородив с три короба, я вспоминала строгий мамин завет никогда не врать, и мне становилось стыдно. И все же фантазировала я много – на самые разные темы.
Под моим руководством мы ставили спектакли в нашем дворе и приглашали взрослых на премьеры. Те с радостью приходили, предварительно снабдив нас необходимым реквизитом. Заняты в моих спектаклях были все дети двора, от мала до велика, а детей в нашем дворе жило много. Нарисованные билеты быстро раскупались за нарисованные деньги, зрители рассаживались на принесенных с собою стульях, публика была благодарная: на ход спектакля реагировала живо и в финале аплодировала от души.
Жизнь была насыщенной и очень разнообразной. Нам предоставляли много свободы, летом в теплом южном городе дети бегали на улице до темноты. Дворы не загораживали шлагбаумами, машины заезжали туда редко, да и машин-то было мало. Мы ходили друг к другу в гости, даже если друзья жили далеко, и взрослые за нас не волновались. Мы даже отправлялись купаться на речку Ингулец, и с нами увязывались совсем маленькие: взрослые нам и такое разрешали. Мы лазили по деревьям и крышам сараев, играли в прятки и в «штандер» – мяч резко ударяли о землю, он взмывал в небо, а мы стояли в кружке и ждали, когда он вернется, опять ударится о землю, а потом, отскочив от нее, обязательно попадет в кого-нибудь из стоящих в кругу. А вот этого не хотелось, но уходить из круга нельзя, и потому каждый старался, стоя на месте, увернуться, избежать этой участи, потому что тот, в кого мяч попал, должен был выполнять желания стоящих в кругу.
Мальчишки играли в «ляндру»: кусочек меха с прикрепленным к нему утяжелителем из свинца нужно было подбросить рукой и, не дав ему упасть, продолжить подбрасывать «ляндру» уже внутренней стороной ботинка. Некоторым виртуозам удавалось до пятидесяти раз это сделать, а мы стояли вокруг и вслух считали. Где уж мальчишки брали свинец, не знаю, но в каждом дворе была своя «ляндра», и мальчишки, сбивая кожу на обуви, били по ней до посинения.
Мы бегали, обгоняя друг друга, падали, ушибались, вставали и бежали дальше. Мы строили жилища ничейным дворовым котам, укладывали их спать на «кровать» из кирпичиков, застилали им тряпочку-простынку, укрывали тряпочкой-одеялом и никак не могли взять в толк, почему облагодетельствованный нами котик так отчаянно царапается и вырывается из уютнейших апартаментов! Помнится, на кошачьем туалетном столике-камне даже приспособили осколок настоящего зеркала – немыслимая роскошь.
Домой мы являлись с разбитыми коленками и локтями, поцарапанные с ног до головы. Когда мама мыла меня в тазу, я непременно причитала: «Ой, мамочка, осторожно, коленка!» Или локоть, или что-нибудь еще. Словом, со двора мы возвращались как с поля боя. Помню, как однажды мама удивленно сказала, намыливая меня мочалкой: «Надо же! Ни одной царапины, ни одной болячки!» Этот необыкновенный случай, кажется, произошел уже перед нашим расставанием с Кривым Рогом и моим переходом в шестой класс.
Была у меня и еще подружка, которая один раз в год, когда приезжала ее бабушка из Белоруссии, приглашала нас с еще одной девочкой к себе в гости. Мы приходили, пили чай с очень вкусным пирогом (позднее поняла, что угощали нас куличом, а бабушка приезжала на Пасху). Нам было и вкусно, и очень интересно в гостях: бабушка нас понимала, но что она говорила сама, понять было решительно невозможно, хотя она и говорила, казалось, по-русски. Внучка ее понимала тоже прекрасно и нам переводила бабушкин язык, а мы сопоставляли звучание слов и ударений и очень веселились. И бабушка смеялась вместе с нами: она привыкла, что ее быстрый белорусский говор непонятен, а медленно говорить она не умела, очень шустрая была старушка. Однажды мы пришли к ним в гости по приглашению, а нам никто не открыл. Дорога была долгая: та девочка жила довольно далеко. Смириться с тем, что ни пирога, ни бабушки не будет, мы никак не могли: очень уж редко на нашу долю выпадали сладости. Мы высматривали хозяев на дороге, заглядывали в окна, стучали в дверь и решили ждать до победного конца: должны же люди когда-нибудь вернуться! Но вскоре начало темнеть, и мы отправились домой. На следующий день мы были вознаграждены: Света, так звали девочку, принесла нам по кусочку кулича в школу, но почему-то оказалось, что есть на переменке совсем не так вкусно, как у нее дома, с болтающей на непонятном языке бабушкой!
Отравлял мое существование в это чудесное время только петух – рыжий, с ярким разноцветным хвостом, и очень голосистый. Он невзлюбил меня сразу, с первого своего петушиного взгляда. Я о его существовании ничего не знала, пока он не начал действовать. На каждую квартиру в нашем доме приходился свой сарайчик во дворе: там держали разные предметы быта, а кто-то и живность, у одного соседа даже целая свинья жила, встречались утки и куры. Этих самых кур под предводительством петуха выпускали из сарая на прогулку, они что-то сосредоточенно искали в земле и клевали, а петух зорко следил за входом в дом со стороны двора: он ждал меня. Надо сказать, что дом у нас был замечательный: красивый, двухэтажный, с парадным и черным входами, с живописной лестницей и огромной застекленной террасой на втором этаже. Вот только колонка с водой была во дворе, да и туалет – тоже на улице, за сараями. И все жители дома, стар и млад, с утра направлялись по очереди в сторону туалета. Ко всем жильцам петух был равнодушен – кроме меня. Он замечал каждое мое появление. Наши встречи проходили одинаково: я бежала по двору зигзагами, сначала в одну сторону, потом в обратную, а петух несся за мной вслед, невысоко взлетая и злобно поклохтывая за моей спиной. Я очень боялась, что вот сейчас он меня догонит и проклюнет мне голову насквозь. Почему из всех обителей дома он невзлюбил именно меня – осталось тайной. Может, дело было в том, что я новенькая: мы с мамой переехали позже других. Однако мы жили в нашей законной комнате, не в съемной, и двор я уже по праву считала своим, и соседей – нашими. Только петух никак не хотел признавать законности моего проживания.
Соседи
Люди в доме обитали очень интересные, и у всех были дети. В одной квартире с нами жила большая семья: родители, двое детей, да еще бабушка. У них – две комнаты, у нас с мамой – одна. Жили мы дружно и поддерживали друг друга: мы с мамой отдавали им, например, очистки от картошки, а они нам раз в год приносили большой кусок очень вкусной домашней свиной колбасы. Где они держали свинью, я не знаю: в сарайчике были у них только гуси.
Старшему их мальчику, очень серьезному и взрослому, стукнуло уже лет 14, так что с ним я общалась мало. Зато маленькая Зиночка, трех лет и необыкновенной красоты, полюбила меня всем своим крохотным сердцем, а я полюбила ее. Когда на улице темнело и во дворе игры заканчивались, мы с ней придумывали занятия у нас в комнате: мама моя еще не возвратилась со спектакля, а родители Зиночки доверяли мне, ее семилетней подруге. Так что мы с Зиночкой бесились, пели, танцевали, пока обе не падали от усталости.
В соседней квартире, большой и хорошо обставленной, жил какой-то начальник – пожилой человек с молодой женой и маленькой дочкой лет пяти, болезненной и бледненькой: ее никогда не выпускали во двор. Ее детская комната была забита разнообразными игрушками. Родители пытались найти своей девочке друзей и по одному, на пробу, приглашали к себе в гости детей из нашего дома. Однажды пригласили и меня. Я очень сочувствовала этой девочке, но оказалось, что с ней очень скучно, а за стенкой меня ждала разбойница Зиночка, с которой можно кувыркаться, кидаться подушками и, заворачиваясь в простыню, изображать привидение, и не беда, что игрушек у нас нет. С этой малышкой из богатой семьи так никогда бы не получилось поиграть…
На втором этаже жила семья с тремя разновозрастными детьми, и все с боевым характером. Жили там еще бабушка с внучкой, у них возле сарая росла вкуснющая вишня. Ее от детей охраняли, рвать спелую черную вишню не разрешали: она была не общая, а их личная. Но когда там же, около сарая, варили на печке варенье из этой самой вишни, мы все стояли вокруг и терпеливо ждали, когда угостят пенками. Все пенки были нашими!
За сараем росла огромная шелковица, с черными, сладкими ягодами. Мы облепляли дерево, как саранча, и ели шелковицу от пуза, ягоды пачкали наши мордочки и руки в сине-фиолетовый цвет, и отмыть нас было очень нелегко.
Еще на втором этаже жила миловидная блондинка с белобрысым сыном. С ними никто не общался: она родила мальчика от немца во время оккупации города. Никто не демонстрировал этой женщине неприязни, все вели себя достойно, но она сама чувствовала себя неуютно. С утра проскальзывала тенью по двору, отправляясь на работу. С работы возвращалась бегом – и тут же закрывала за собой дверь на замок. Чем в это время был занят мальчик, непонятно: он все время сидел дома и во двор не выходил никогда. Когда мы поселились в нашем доме, дети тут же посвятили меня в то, что он – немец.
Строго говоря, когда-то я уже жила в этом доме: он стал нашим первым пристанищем после гостиницы. Мы снимали комнату на первом этаже. В квартире стоял постоянный крик: все выясняли отношения и предъявляли друг другу претензии – две девочки, мальчик и их усталая мама, хозяйка квартиры. Мальчик порой заходил к нам, спасаясь от этого крика. Это случалось в те часы, когда я оставалась одна. Маму мою соседские дети стеснялись, и их маме удавалось поддерживать в квартире относительную тишину. Мальчик был хулиганистый и считался грозой нашего двора, но у меня он сидел тихо, иногда мы с ним даже играли. И вот однажды мы бегали и он разбил мамину чашку. Мальчик испугался и, грозно посмотрев на меня, сказал: «Смотри, не выдай меня!» И ушел! Когда мама вернулась с работы и спросила, где ее чашка, я, чтобы не выдать мальчика, ответила: «Понятия не имею!» Мама смерила меня долгим взглядом и шлепнула по попе. Я ужасно обиделась! Это было: а) оскорбительно и б) несправедливо!
Я попросила маму дать мне честное слово, что тайна исчезновения чашки останется тайной навсегда, и рассказала правду. Мама тяжело вздохнула и сказала: «Пожалуйста, никогда мне не ври». Мальчик дня три скрывался от моих и маминых глаз, но когда понял, что разборок не будет, царственно взял меня под свое крыло, хотя меня и так никто не обижал – я была еще слишком мала, а маленьких во дворе не обижали. Надо сказать, что понятия о чести, о честном слове не были для тогдашних детей пустым звуком: все зачитывались Гайдаром и хорошо знали и его «Честное слово», и «Школу».
Когда мы получили в этом доме комнату, мебель нам дали в театре – из отыгранных уже спектаклей. Так что она имела причудливую форму: стол и стул из Шекспира, сундук из русской классики… Шкафа не нашлось, поэтому его остов нам сделали театральные плотники, а заодно они смастерили и козлы под панцирную сетку. Матрац, набитый сухими листьями кукурузы, громко шуршал. Мама купила большой отрез самого дешевого ситца в ромашку и все это разнообразие стилей соединила одной тканью: сделала из него стенки для шкафа, покрывало на сундук, чехлы на стулья. Комнатка получилась настолько обаятельная, веселая и нарядная, что просто загляденье. И с тех пор ромашки – мои любимые цветы.
Чуть позже мама купила еще и маленький приемник – назывался он «Москвич», – и когда мы его впервые включили, заиграла такая божественная музыка, что я замерла и начала плакать. Я потом всегда ее узнавала, эту музыку. Много позже выяснилось, что впечатлил меня отрывок из балета Чайковского «Лебединое озеро», и с тех детских пор, когда я вижу или слышу что-либо, по моему разумению, талантливое (не важно, комедийное или трагическое), я почему-то начинаю плакать: слезы сами непроизвольно катятся по щекам.
Взрослые очень много работали, и дворы заполняли в основном дети и старушки. Город был многонациональный, но это я понимаю только сейчас, вспоминая имена и фамилии моих одноклассниц и друзей. Очевидно, русская Люда Булкина, наша подруга Света из Белоруссии, девочка-гречанка по фамилии Кечеджи, маму моей маленькой подруги, красавицы Зиночки, звали Сарра Абрамовна, так же, как мою подружку Саррочку, с которой мы ходили есть православные куличи белорусской бабушки… Никто из детей не знал, кто какой национальности, и от взрослых никаких разговоров на эту тему не слышали. Исключение составляли мальчик-«немец» и его мама. Я тоже всем своим подругам рассказала по секрету и шепотом, что у нас в доме живет настоящий «немец». Эта национальность внушала ужас.
В Кривом Роге был целый район, где жили греки: высокие, красивые люди с большими носами; и почему-то все они, и взрослые и дети, ходили в ярко-оранжевых высоких галошах, надетых на толстые шерстяные носки. Был и цыганский район. Впрочем, цыгане с их огромным табором селились на пустыре только летом, когда приезжал цирк и на этом же пустыре возводил свои стены. Строили на совесть, потому что в репертуар входили мотогонки по вертикальным стенам! Это было интересно, шумно и окутано тайной: как по стене на большой скорости может ехать мотоцикл? Неужели не упадет? Осенью на пустыре оставались железные винтики и гайки от цирка и куски рваной материи от цыган. Сами они исчезали до следующего года, а их место занимали индюки. Пройти мимо них в школу непросто: завидев людей, они устремлялись навстречу, кулдыкали и трясли своими бородавчатыми носами. После рыжего злого петуха индюки мне тоже не казались дружелюбными.
Горькие минуты
Орлов присутствовал в нашей жизни года четыре из шести прожитых в Кривом Роге. Впрочем, я помню его точечно.
Однажды после школы я зашла в гости к однокласснице, и вдруг оказалось, что вот-вот начнется солнечное затмение. Ее брат уже приготовил закопченные стеклышки, чтобы через них рассматривать редкое астрономическое явление. Затмение вызвало такой интерес у детворы! Как так – солнца больше не будет никогда?.. Через волшебные стеклышки было замечательно видно, как солнышко скрылось и как, под наши радостные крики, вышло обратно. Потом мы долго обсуждали увиденное, еще немного поиграли, и я отправилась домой. Я тогда училась во втором классе, мне было восемь лет, и во времени я не очень ориентировалась. Оказалось, что с момента, когда меня ждали дома, прошло слишком много времени, мама переволновалась, не зная, что и думать.
Меня никто и никогда не бил, а тут Орлов, видно, тоже переволновавшись, решил меня проучить: он снял ремень и начал проучать, а я пребывала в замешательстве. Во-первых, я не понимала, за что: затмение оказалось таким восхитительным, что время для меня пролетело за одну минуту, а после школы я и раньше задерживалась, так что мне не казалось, что я пришла поздно. Во-вторых, – кто он такой, этот Орлов, чтобы поднимать на меня руку? И в-третьих, – и в-главных, – я не понимала, что это с мамой? С мамой, которая, едва завидев рядом со мной какого-нибудь мальчика, бежала, раскинув руки, как птица крылья, и кричала: «Веруня! Он тебя не обижает?!» Как могла она позволить этому чужому взрослому дяде меня «обижать»? А мама стояла, отвернувшись… Я во время экзекуции не проронила ни звука, чем Орлова огорошила, а на маму я так сильно обиделась, что припомнила ей это, когда уже была взрослой замужней женщиной.
Я считаю, что бить детей нельзя. Когда у меня самой уже была дочь, она однажды пришла ко мне с дворовой подружкой и ее проблемой. Оказалось, подружка заигралась допоздна и теперь папа будет ее бить за то, что поздно вернулась. Я глядела на это крошечное, дрожащее от страха существо, и у меня ком подкатывал к горлу. К ней домой мы пошли все втроем, и я сказала открывшему двери папе, что играли девочки у нас дома, что у нас остановились часы, так что их дитя не виновно в опоздании. Я наврала в присутствии ребенка, но другого способа защитить девочку я не видела. Понимаю, что иной раз подзатыльник или шлепок может помочь родителю в воспитании: но бить беззащитного ребенка – это неоправданное варварское насилие. К тому же оно приносит горькие плоды: ребенок вынужден учиться врать, чтобы избегать побоев.
Вообще в моей жизни Орлов не играл большой роли, а в маминой, должно быть, наоборот. Я помню, как они расставались: это был совершенно спокойный разговор двух людей, после которого Орлов ушел, и я бы не поняла, что навсегда, если бы не мамины горькие слезы после его ухода. Я впервые видела, как плачет мама. Я хотела ее утешить, но она меня так резко оттолкнула, что я упала на пол. От неожиданности я ничего не сказала, ушла, легла на свою кровать, отвернулась к стене и стала думать, что больше никогда не встану, умру прямо здесь – тогда мама поймет, какая я была хорошая девочка, но будет поздно.
Уже взрослой я как-то спросила маму, почему они тогда с Орловым расстались. И мама мне сказала, что все эти трудные годы он ни дня не работал: все искал себя, искал места, где бы пригодился его талант, и не находил, и снова искал, а жил при этом за мамин счет. У мамы на руках была я, и она больше не могла тянуть на себе еще и его. Орлов же считал такое положение дел нормальным…
В следующий класс я пошла под фамилией своего папы – Быковой.
О достоинстве
Жил в Кривом Роге актер – любимец публики по фамилии Забалуев: пожилой и «богатый», заслуженный артист. Человек он был хамоватый, ни от кого никаких замечаний не терпел, вел себя так, как удобно ему одному. Когда в театре было особенно трудно и денег артистам не платили, Забалуев придумал для себя забаву: покупал конфеты и, собрав небольшой кружок театральных детей, выкладывал конфеты на всеобщее обозрение и предлагал заработать конфету, прислуживая ему. Мол, кто лучше себя проявит, тот и получит конфету, а может, – и две. Дети старались изо всех сил, и кто-то действительно получал конфеты. После вечернего спектакля Забалуев громко и самодовольно рассказывал об этом всей актерской братии и добавлял, обращаясь к кому-то из родителей: «Дал твоему сегодня две конфеты, хотя, может, и зря. Цените мою доброту!» Может быть, он в самом деле считал это благотворительностью?
Возможно, в сытое время подобное детское «соревнование» и не казалось бы унизительным, но устраивать его для голодной детворы было по меньшей мере странно. Слух о возможности получить конфету разошелся среди детей быстро, и круг участников расширялся. Мама, услыхав про «доброту» Забалуева, попросила меня не принимать приглашение в круг, если оно поступит. Я, конечно же, и не принимала – и, самое главное, понимала, почему этого делать нельзя.
Второй класс я закончила на одни пятерки, и мама мне купила целый кулек грецких орехов. Я их сразу съела: это было пиршество. Примерно тогда же меня пригласили в гости на день рождения к однокласснице. Она жила с мамой, папой и бабушкой – и жили они довольно благополучно. Я увидела праздничный стол с конфетами, печеньем, вареньем, домашними пирожками, орехами и пирожными. Я даже себе представить не могла, что такое бывает – сразу так много всего вкусного. И, главное, все можно съесть! Меня посадили за стол, я была очень возбуждена видом изобилия, и это, наверное, не осталось незамеченным: глаза мои разбегались. Мне сказали: «Пожалуйста, угощайся!» Я взяла пирожок и даже не съела, а мгновенно проглотила его, и добрая бабушка сразу пододвинула ко мне тарелочку с пирожками. Этого было достаточно, чтобы я почувствовала, что неприлично быстро проглотила пирожок. Так что через паузу я вежливо сказала: «Большое спасибо, я сыта и больше ничего не хочу». Помню, как взрослые пытались мне предложить еще что-нибудь, но я больше не притронулась ни к одному блюду. Я думала, что тем, как жадно слопала пирожок, поставила себя и маму в неловкое положение. Вдруг люди подумают, что я голодная? А голодной я действительно никогда не была.
В этом заключалось мое детское понимание собственного достоинства и защита маминого. Ну и, конечно, проявилась неожиданная черта характера в столь юном возрасте. Вообще характер у меня сформировался покладистый, но стойкий: если я чего-то не принимала, то переубедить меня было нельзя. Помню, как мне сшили летний сарафан из льна, такого модного теперь. Сарафан с зеленой полосочкой по подолу. Я отказалась не только носить его, но даже мерить, сказала взрослым, что его сшили из мешка, в котором хранят картошку, и я его никогда не надену. Я не придумывала: действительно видела в углу на кухне в детском саду мешок с картошкой из мешковины, очень похожей по цвету и выделке на несчастный сарафан, только без зеленой полосочки. Предложение носить нечто подобное меня обидело, а было мне тогда года четыре.
О воровстве
В школьном классе на подоконнике стоял горшочек с землей, в нем выращивали лук. Лук был такой хорошенький, зелененький и каждый день становился больше. Мне он не давал покоя, и однажды после уроков, дождавшись, когда все уйдут, я подошла к горшочку, оторвала самое большое, самое красивое перышко и быстро его съела. Вкус мне не понравился, и я, воровато оглядываясь, вышла из школы. Я отправилась в кинотеатр на встречу с мамой и ее приятельницей: мы все вместе собрались в кино. Какой мы смотрели фильм, совершенно не помню, потому что где-то через 10 минут после начала у меня началась жуткая рвота. Я, едва сдерживая ее, ушла от мамы на задние ряды – но рвота не прекращалась до конца фильма, и я понимала, что это наказание за то, что я украла лучок. Фильм закончился – закончилась, к счастью, и рвота, и я вернулась к маме, ничего не сказав ей про воровство. На следующий день я увидела, что в горшочке проросло еще два перышка и никто на лук внимания не обращает, так что я спасена от публичного позора… Но, что наказание за «грех» неизбежно, я усвоила.
Прошло время, и грех забылся, а на трамвайной остановке около нашего дома летом появилась продавщица с открытым лотком конфет. Конфеты привозили в больших картонных коробках, в каждой из них содержался свой сорт. Вечером непроданные конфеты и продавщицу увозили, на ночь оставался голый лоток, но уже утром и коробки, и продавщица появлялись на прежнем месте. Продавщица зачерпывала конфеты совочком из картонной коробки, высыпала их на правую мисочку весов, а на левую ставила гирьки разной величины. Потом она ссыпала конфеты в кулек и вручала покупателю, взяв с него плату. Мы, дети, оглядели сам лоток, продавщицу, гирьки и весы и быстро потеряли ко всему этому интерес: денег-то у нас не было, и мы продолжали бегать по двору, сочинять театральные спектакли и лазить по крышам сараев. Но конфет-то хотелось, и я подумала, что если с продавщицей подружиться, то она может друга и угостить. И я пошла дружить с ней. Целую неделю я стояла рядом с продавщицей, смотрела, как ловко она орудует совочком, рассказывала ей о школе и наших детских играх, слушала ее вопросы и охотно на них отвечала, с завистью смотрела на пробегающих мимо ребят… И чем дольше стояла, тем четче понимала: вряд ли меня угостят, раз уж не угостили до сих пор. И тогда, дождавшись, когда моя новая подруга отвернется, я схватила из коробки одну конфетку в обертке и быстро убежала в сквер напротив, чтобы эту конфету съесть. От стыда моя ладошка стала мокрая, карамель прилипла к фантику, фантик отодрался с трудом, и липкая конфета совсем не показалась мне вкусной. Всю последующую свою летнюю дворовую жизнь я избегала приближаться к покинутой мной «подруге». Если случалось пробегать мимо, я слышала обращенное ко мне: «Верочка, что же ты меня совсем забросила, я скучаю!» Уши мои начинали гореть: мне казалось, что она, конечно же, знает об украденной конфете, а зовет меня, чтобы объяснить, что воровать нехорошо. Но я это и так знала. Трусливо поджав хвост, понимая, что невежливо не откликаться на ее зов и даже не здороваться, я делала вид, что не слышу ее, и пробегала мимо.
Следующим искушением стал открытый мамин кошелек. В нем лежало множество бумажек – и я подумала, что, если я аккуратно вытащу рубль, мама не заметит. Я и вытащила. Купила мороженое и направилась в заветный сквер напротив, где я раньше тайно съела украденную конфету. Сквер был хорош тем, что помимо скамеек там у большой клумбы располагались выстриженные в виде ваз кустарники: четыре высоких вазы, по одной с каждой стороны. За любую вазу можно было спрятаться и спокойно съесть все, что хочешь, – и я спокойно съела мороженое. Мама действительно ничего не заметила, и открытый кошелек так и лежал на своем месте: мама была свободна в этот день и занималась хозяйством, не выходя из дому. На следующий день я ухитрилась вытащить еще один рубль, снова купила мороженое и съела его за вазой. Но меня мучила совесть: я не могла спокойно есть, так что засунула в рот сразу все мороженое и с трудом его проглотила, не получив никакого удовлетворения. На этот раз дома меня встретил мамин вопрос: «Веруня, ты не брала деньги из кошелька?» Пришлось признаться, что брала; и на вопрос, зачем – честно ответить, что на мороженое. Мама стала плакать. Она меня не ругала, она мне ничего не говорила – это я бубнила, что больше так не буду… Но мама плакать не переставала, и я понимала каким-то шестым чувством, что плачет она не потому, что я взяла деньги, а потому, что даже изредка она не может дать мне денег на сладости, что уже давно живем мы очень бедно и что у нее каждый рубль на счету. Больше я никогда ничего чужого не брала.
Другая школа
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом