Вера Алентова "Все не случайно"

grade 4,8 - Рейтинг книги по мнению 350+ читателей Рунета

Вера Алентова, редкой красоты и элегантности женщина, рассказала о себе то, о чем большинство звезд обычно предпочитают не распространяться. Шокирует, что великая актриса вовсе не боится показаться нам смешной, ошибающейся, слабой, а подчас и отчаявшейся. Так иронизировать над собой могут лишь совершенные люди с необыкновенно светлой душой и любящим сердцем. Прекрасная история прекрасной жизни захватывает с первой страницы. Сколько судеб пересеклись с судьбой Веры Валентиновны! И для каждого актера, режиссера, коллеги по работе и друга она находит добрые и очень точные слова. И, перевернув последнюю страницу, вдруг понимаешь: Вера Алентова в оскароносном фильме «Москва слезам не верит» сыграла саму себя: простую девушку, которая прошла по жизни с любовью, достоинством и оптимизмом, всего добившись сама. В формате a4.pdf сохранен издательский макет.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-164431-4

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023

Когда я закончила четвертый класс, в школьной образовательной системе произошли серьезные изменения – обучение мальчиков и девочек стало совместным. Мою родную девичью 25-ю школу объединили с мальчишеской, под номером 1. Часть девочек нашего класса осталась на месте, другие перешли в здание 1-й школы. Я оказалась в мальчишеской школе с небольшой горсткой девочек из прежнего класса, с которыми близка не была, и горевала, особенно первое время. Я любила свою школу, любила нашу пионервожатую Жанну Богудлову, которая к тому же была отчаянной театралкой и поклонницей моей мамы. Мы дружили, и даже после переезда в другой город не потеряли связь с Жанной. По сию пору, когда наших мам уже нет с нами, мы изредка переписываемся с дочкой Жанны, Светланой, которая теперь живет в Израиле и недавно выдала замуж свою дочь. Я знала и всем сердцем любила нескольких старшеклассниц, отличавшихся или красотой, или удачным выступлением на общешкольном концерте, или просто удивительной фамилией. Одна краснощекая девятиклассница носила звучную фамилию Москва, я ее запомнила и полюбила. Я была привязана к школе всей душой и разрыв с ней переживала болезненно. Мы оказались в разных школах с подругами, и постепенно наша детская дружба сошла на нет. В новой школе мне было непривычно, неинтересно, можно даже сказать, что ходила я туда как-то автоматически. Мальчики ничем особенно от девочек не отличались – разве что были ошарашены количеством косичек в классе, но за косички не дергали и девочек не обижали.

В новой школе меня выбрали звеньевой, и как-то раз, когда нужно было собрать деньги на какое-то мероприятие, я сознательно поручила это сделать одному неблагополучному мальчику. Накануне его уличили в краже мелочи из карманов в раздевалке. Его дружно осудили всем классом, и он, хулиганистый и ершистый, ходил понурый, глаза в пол. Мое решение назначить его ответственным всех удивило, а его обескуражило. Вслух мне никто не возражал, но мимикой и жестами – глазами, бровями и губами – всячески давали понять, что мальчик не заслуживает такого доверия. Я помнила его проступок, но внутренний голос шептал, что с педагогической точки зрения я поступаю правильно. Мальчик смотрел на меня расширенными глазами, не веря, что не ослышался. Разумеется, он собрал все деньги до копейки, расправил плечи и ходил гордый от оказанного ему доверия. Мне даже показалось, что хулиганить стал меньше.

Я мало что запомнила из единственного года, проведенного в 1-й школе. Помню удивительного учителя математики, на уроках которого класс всегда шумел, занимался своими делами, но его это нисколько не беспокоило: он самозабвенно писал на доске цифры и корни квадратов, писал неистово, так что мел крошился в его руке, иногда он не слышал прозвеневшего звонка. Он любил цифры великой любовью и презирал людей, которым цифры неинтересны, то есть всех нас. По сути, он и не был учителем, на нас смотрел невидящим взглядом, ему и в голову не могло прийти, что мы просто ничего не понимаем в истории его любовного общения с цифрами.

Я чувствовала себя одинокой: новых друзей не завела, со старыми связь прервалась. Училась я в первую смену, но торопиться после школы было некуда, так что я оставалась в пионерской комнате – делала там уроки, читала, играла сама с собой и только потом шла домой. И однажды, так же поздно вернувшись, я застала дома огорченную маму и молодую пару актеров, ее друзей, приглашенных отметить мой день рождения. Они испекли пирог и ждали меня уже очень давно – я же про свой день рождения совершенно забыла.

После пятого класса я впервые в жизни сдавала экзамены. Это было очень страшно, а на первый экзамен я вообще пошла больная, с температурой, потому что «как же можно пропустить»!

Помню, что в помещении новой школы на период каникул открывали «летнюю школу» – с полным проживанием и питанием. Я один месяц в ней жила, и однажды нам на полдник дали по кусочку торта «Наполеон». Это был любимый мамин торт! Я отпросилась домой на один день и бежала, стараясь доставить в сохранности кусочек «Наполеона», молила Бога, чтобы не помять и застать маму дома. Мама оказалась дома, я вручила торт, и она была счастлива. Я сидела, смотрела, как она его ест, и тоже сияла от счастья. Привычка радовать маму вкусненьким осталась у меня на всю жизнь. Когда у меня у самой уже была дочь и мама к тому времени переехала в Москву, вкусненькое я покупала и маме, и дочке. Дочка, съев свою долю, через какое-то время покушалась на бабушкину и обижалась, что я ей этого не разрешаю. Она спрашивала: «Ну почему нельзя? Я же маленькая!» Я объясняла, что у нее вся жизнь впереди и вкусностей, Бог даст, тоже будет немало, а бабушкина жизнь уже в основном позади, и горечи в ней было очень много, а сладостей не было вовсе.

Помню, как, заканчивая первую четверть шестого класса, я пришла в школу в последний раз попрощаться: мы с мамой покидали Кривой Рог и уезжали в солнечный Узбекистан, в город Коканд. По дороге домой я видела, как, прячась за ларьками, провожал меня смешной, ушастый, рыжий мальчик по имени Вова Тихоход. Он был влюблен в меня. Мое же сердце оставалось совершенно свободно, и я уезжала легко: за все шесть с небольшим лет жизни в Кривом Роге никто из девочек и мальчиков не смог занять в моем сердце места самого первого друга, Богдана Красноплахтича.

Отрочество

Коканд: другая культура

Итак, приехали мы с мамой в Коканд и снова поселились прямо в театре. На сей раз нам выделили прекрасную светлую комнатку с отдельным входом и даже с небольшим двориком, где стояли старые декорации, выставленные на улицу за ненадобностью. Город Коканд очень теплый – теплый до глубокой осени. А еще это очень интересный город. Он поделен на две части. В современной – театр, старинная школа, бывшая гимназия, парк и красивые административные здания. Старый город представлял собой пространство со множеством одинаковых, очень узких улочек с высокими заборами по обеим сторонам. Заборы из глины бежево-красного цвета – тоже совершенно одинаковые. Отличали их только номера домов и названия, которые иногда писали от руки большими буквами прямо на деревянных дверцах, а иногда прибивали ржавеющие жестяные указатели. Попасть с улочки за дощатую дверцу-калитку и увидеть, что же там скрывается, было совсем непросто. Если ты постучишь, тебе не откроют, надо быть или знакомым, или приглашенным.

За Старым городом располагался большой базар (шук) – шумный, крикливый, разноцветный. По нему сновали ишаки, впряженные в арбу. Арба – это наша телега, только укороченная и на высоких колесах. А ишак – это осел в чистом виде, ничем, кроме названия, от осла не отличается, и характер у него тоже ослиный. Сама была свидетелем, как двое мужчин пытались сдвинуть с места ишака, запряженного в арбу, но тот уперся и никак не хотел двигаться. Ишак перегородил дорогу потоку других ишаков и людей, и каждый, кто обходил или объезжал затор, давал советы, как заставить упрямца повиноваться, но ишак стоял насмерть.

На арбе или просто на тряпке, постеленной прямо на землю, раскладывался разнообразный товар, вперемешку, без всякой системы: ковры, виноград, сушеный сыр, курага, изюм, мука, сахар, обувь, айва, бараны, куры, яйца, зеленая редька, ткани, рис… Тут же в тандыре пекли самые вкусные в мире самсы и лепешки. Тандыр – это огромный, высокий, пузатый глиняный горшок с широким горлом, через которое на горячие стенки горшка и прилепляют тесто. Разогревается горшок на костре. Позже я узнаю, что и плов на большое число гостей готовят тоже в нем.

Новая школа оказалась красивым старинным двухэтажным зданием, чистым и ухоженным. Приняли меня радушно, я без труда влилась в коллектив и даже довольно быстро подружилась с девочкой из класса. Она была очень маленького роста, и звали ее как куколку: Ляляша. Так она назвалась, когда пришла в первый класс, так Ляляшей и осталась и для детей, и для учителей. Как звали ее на самом деле, никто не знал и не интересовался. Учителя ее любили, училась она на пятерки. У нее была какая-то часть узбекской крови, и жила она в Старом городе. Одевалась, как все мы, а вот узбечки в основном ходили в национальных костюмах: платьица, длинные узкие штанишки до щиколотки и тюбетейка на косичках. Косичек наплеталось много, волосы у девочек-узбечек длинные, густые и черные. Впрочем, узбекские дети в нашу русскую школу не ходили, а русские не жили в Старом городе. У Ляляши получались лишь две тощих косицы, и она отличалась страстной любовью к национальной кухне. Ляляша и познакомила меня с такой вкуснотой, как самса с рынка, и научила варить шурпу – плов без мяса. Иногда после школы она приглашала меня домой, там мы делали уроки, прежде чем бежать на рынок есть самсу. Так, пользуясь знакомством с Ляляшей, я впервые попала за заветную дверь в глухом глиняном заборе. За дверью-калиткой оказалось обширное дворовое пространство перед маленьким домиком-мазанкой, под ногами – земля, посередине просторного двора – дерево. И больше ничего. Мы сразу проходили в Ляляшину комнату, и потому мне ни разу не удалось увидеть ее родных, только услышать: дом казался оживленным. Комната Ляляши была обставлена вполне по-европейски: кровать, шкаф для одежды, стол, два стула и полка с книгами. Я даже немного разочаровалась: мне казалось, за забором должен возникнуть какой-то необыкновенный мир, раз он так надежно спрятан от посторонних глаз…

Однажды Ляляша пришла в школу в белоснежных кожаных туфельках, носки которых были украшены резным узором. Я не могла отвести глаз от этой удивительной красоты, и Ляляша царственно заявила, что раз я ее подруга, она может отвести меня к их соседу, и тот сошьет мне такие же. Спросив у мамы, могу ли сшить себе туфли, и получив согласие, я оправилась с подругой в Старый город. Сосед жил неподалеку от Ляляши, был о нашем приходе заранее предупрежден, и, когда мы пришли, дверка-калитка перед нами открылась. Я увидела уже совсем другой мир, не похожий на Ляляшин, в совершенно узбекском стиле: здесь вся жизнь проходила во дворе, пространство перед домом тоже было обширным, но заполненным: посреди – небольшой фонтан, ярко украшенный цветными стеклами и камнями; рядом – высокое дерево, а в его тени – широкий деревянный топчан на четырех крепких ножках, огороженный с трех сторон резными панелями, не то ложе, не то стол, а скорее и то и другое, поместиться на нем могли несколько человек. Топчан был покрыт ярким ковром, и позже я узнала, что на нем действительно и спят, и едят: ночью спят, днем едят – ставят блюдо с едой посередине, все едоки забираются с ногами без обуви на топчан, садятся вокруг, скрестив ноги, и едят. Женщины тоже так садятся: они под платьем всегда носят длинные брючки, и им такая поза привычна и удобна.

Я еще застала, как по улицам и рынку Коканда ходили женщины в парандже. Паранджа у них тяжелая, надевается на голову, как купол, сама она длиной до середины икры, под ней юбка в пол, а спереди паранджа состоит из плотной сетки из ниток, похожих на тонкую леску. Женщина через нее видит хорошо, но разглядеть ее невозможно. Весь этот наряд еще и черного цвета. Цвет меня удивлял: мужчины-узбеки тоже часто ходили в черных халатах, да еще и на вате. В Узбекистане жаркий климат, и мне казалось, что при жаре предпочтительнее белый цвет, но когда я спрашивала, почему они в черном, мне отвечали: потому что жарко.

Сосед Ляляши стелил на крыше домика светлые простыни и сушил на них белые, круглые, величиной со средний пельмень шарики. Это был особого сорта сухой сыр. Вкус его мне тогда совсем не понравился: много позже, уже в Москве, я распробовала этот необычный сыр и оценила его по достоинству.

По двору сновали ребятишки разных возрастов, и за ними приглядывали две женщины, старая и молодая, обе одетые ярко и обе без паранджи.

Увиденное сильно меня впечатлило, захотелось узнать, как же у них все устроено внутри дома. Но в полной мере любопытство удовлетворить не удалось, нас сразу провели в комнату, где пахло кожей и хранились какие-то сапожные принадлежности. Мужчина средних лет, хозяин дома, был польщен, что русская девочка захотела носить его изделие, и вел себя доброжелательно. Он снял мерки и пообещал, что через неделю все будет готово. И действительно: через неделю я получила красивые, удобные, легкие белые туфельки.

Мои собаки

В Коканде у меня появилась первая в жизни собака – щенок черной масти. Я подобрала его на улице, и мама разрешила его оставить. Назвала я щенка Бобка, был он смешной и милый, в основном мы играли с ним в «собственном» дворе, но однажды Бобка пропал. Я боялась, что он застрял где-нибудь в театральных декорациях, облазила весь театр, но малыш на мои призывы не отзывался. Тогда я стала думать, что он ушел от меня, обидевшись: накануне я отшлепала его за провинность – Бобка стащил с плиты кастрюлю с шурпой, перевернул и, разметав рис по всей комнате, неплохо пообедал. Ворота в нашем дворе не доходили до земли, и мама считала, что Бобка или сам вылез на улицу, или кто-то его приманил и, может быть, забрал себе. Я так горевала о пропаже и так корила себя, что отшлепала Бобку, что мама принесла мне другого щенка, тоже увидев его где-то на дороге. Это была девочка – пушистая, бежевого окраса с черными подпалинами. Назвали мы ее Найдой и, конечно, тоже очень любили, но и с ней мне пришлось расстаться, когда театр в Коканде расформировали и нам пришлось переезжать в Фергану. В отчаянии я искала для собаки нового хозяина: взять с собой мы ее не могли, сами не знали, где придется жить. Но и бросить собаку на произвол судьбы не могли тоже, а в Узбекистане не принято было держать собак – ни дома, ни во дворах. Нашу Найду никто не хотел брать, но в конце концов повезло: здание театра передали Дому культуры, и пришел туда работать сторожем какой-то старичок. Я его подстерегла у входа и, особо ни на что не надеясь, спросила, не возьмет ли он у меня щенка. А старичок вдруг сказал: «Возьму! Сторожить-то в основном ночью надо. Мне собака пригодится». С одной стороны, я успокоилась: собака окажется в хороших руках. Но с другой стороны – как расстаться с любовью? Расставание было слезным. Я целовала и обливала слезами ее черный нос, а она облизывала мое мокрое лицо.

В Фергане я очень скучала по Найде. Когда через год появилась возможность, я поехала на два дня в Коканд, чтобы ее увидеть, и, оказавшись у Дома культуры, не узнала свою любимицу: Найда вымахала в громадную собаку – помесь овчарки с дворняжкой. Но печаль в том, что и Найда меня не узнала, и это было ужасно обидно – тем более что я много читала об удивительной верности собак. Я была уверена, что собаки помнят своего первого хозяина, и представляла нашу встречу совсем по-другому. Я представляла, что, едва завидев меня, услышав мой голос, Найда бросится, виляя хвостом, оближет мое лицо и расскажет на своем собачьем языке, как она скучала, как долго меня ждала. Но Найда проявила ко мне оскорбительное равнодушие. Она позволила себя погладить, а потом зевнула и легла у ног хозяина – даже не шевельнув хвостиком.

Нешуточные страсти

В Коканде я постепенно взрослела, наблюдая за жизнью и ее неожиданными поворотами. Случались на моих глазах истории, которые не просто удивляли, а, можно сказать, потрясали.

В нашем театре работала немолодая пара актеров, была у них взрослая дочь, очень спокойные, милые, уравновешенные люди. И вдруг жена и мать, вроде бы вполне благоразумная женщина, влюбляется в молодого водителя театрального автобуса. Да как! До потери разума! Скандал в благородном семействе! Муж в отчаянии умоляет ее опомниться, дочь плачет, театр… замер. Водитель жениться не собирается: она ему в матери годится, но роман продолжает. Муж и дочь по очереди ходят на поклон к водителю и умоляют оставить в покое жену и маму, тот лишь посмеивается. Между тем главная участница скандала официально разводится с мужем, снимает себе отдельное жилье на свою небольшую зарплату и по-прежнему глаз не сводит с возлюбленного. Он же через какое-то время начинает тяготиться шумным романом, муж согласен принять изменницу обратно… Но она живет как во сне, не видит реального положения вещей, не нарадуется на своего избранника, а избранник наглеет, обращается с ней все хуже и хуже. Когда дело дошло до рукоприкладства, театр вздрогнул в бессильном желании разрешить эту ситуацию и предпринял все, что мог: водителя уволили, но и это не помогло, полный драматизма роман продолжался. А через какое-то время влюбленная актриса, ничего и никому не сказав, исчезла из города. Просто тихо уехала. Покинутый и совершенно измотанный муж слег в больницу, дочь осталась с отцом…

Следующая любовная история – скорее трагикомичная, но тоже запоминающаяся. В театре гримерным цехом заведовала очень худая, совершенно седая, беззубая женщина с вечной сигаретой во рту, Зоя Константиновна. Бедная, как церковная мышь, круглые сутки носила она выцветший халат и стоптанные тапки. Было ей лет шестьдесят с небольшим, и семья ее состояла из взрослой дочери около сорока, трех разновозрастных внуков и ненавистного зятя. В театре работала только Зоя, зять устроился где-то в сфере обслуживания, а дочь Лиза не работала вовсе – занималась детьми. В доме постоянно стояли крик и плач, и Зоя своим прокуренным голосом умоляла дать ей покоя. Часто она приходила к нам, чтобы посидеть в тишине. Зоя очень подружилась с мамой, вечно жаловалась ей на жизнь и время от времени задавала риторический вопрос: «Ирочка, за что?» Лиза внешне была очень похожа на свою мать, но характер у нее был скандальный, ничего делать она не хотела и конфликтовала и с матерью, и с мужем, и с детьми, даже малыми.

Зоя рассказала нам, что судьба ее давно свернула не в ту сторону. Она окончила гимназию здесь, в Коканде, прекрасно говорила по-французски, и у нее случилась необыкновенная романтическая любовь, которая живет в ее душе до сих пор, и только она и держит Зою на этой земле.

Они с Михаилом, так звали Зоиного избранника, были одногодками восемнадцати лет, пылали страстью, вынашивали серьезные планы, но вмешался в их судьбу злой рок: Мишины родители совершенно неожиданно решили эмигрировать из Коканда прямо во Францию, у них там обнаружились родственники. Миша плакал и ехать отказывался, Зоя плакала и говорила Мише, что без него умрет… Но, несмотря на яростное сопротивление сына, Мишины родители и сами уехали, и увезли с собой Зоино счастье. Какое-то время они с Мишей переписывались, но постепенно переписка прекратилась, окончательно разбив ей сердце. Зоя вышла замуж, родила дочь Лизу, мужа не любила, продолжала любить Мишу. С мужем она разошлась, дочка похожа на нее только внешне, а характер, как у отца – «Ирочка, за что?»

Однажды Зоя принесла нам старинную фотографию, где они с Мишей вдвоем. С фотографии смотрели на нас прелестный молодой человек и очень хорошенькая белозубая девушка, правда, признать в ней Зою было сложно. Глаза их лучились счастьем и любовью. Мы с мамой кивали, удивлялись, восхищались и сочувствовали. Я была обязательным участником разговора и главным сочувствующим: в моей жизни вопросы любви начинали выходить на передний план. Я верила Зое беспрекословно и, разглядывая ее морщинистую шею и беззубый рот, думала, что все-таки великая любовь существует, и как трагически несправедливо, что они с Мишей не поженились. Мама считала, что кое-где Зоя подвирает, особенно в той части, когда говорит, что Мишель – теперь он Мишель – до сих пор любит только ее. Я же верила Зое безоговорочно. Изредка, по праздникам, они шлют друг другу открытки, и Зоя знает, что он женат: ну и что? Она тоже была замужем. Он между тем сделал неплохую карьеру, стал ученым, у него дом под Парижем, но всю жизнь он любил и любит только ее – Зою. Я спорила с мамой и говорила, что Зое уже за шестьдесят: ей незачем врать! И была уверена, что только великая любовь дает ей силы выжить в этом бедламе.

И вдруг однажды к нам прибегает трясущаяся Зоя с открыткой в руках. Там написано черным по белому, что Мишель через месяц будет в Москве на какой-то научной конференции, а после планирует приехать в Коканд, где был так счастлив, и хочет повидаться в Зоей! Ага! Значит, все правда! Зоя тряслась сама и в панике потрясала над собою открыткой: где его принимать? В чем? Как?!

Историю необыкновенной Зоиной любви знал весь театр, и у всех она спрашивала совета. Набрав советов – и денег в долг, – Зоя развела бурную деятельность. Месяц – это совсем короткий срок, справедливо считала Зоя. За это время она хотела сделать верхнюю и нижнюю вставные челюсти, сшить несколько костюмов и блузок, купить туфли на каблуках, пару-тройку красивых ночных рубашек, нижнее белье и новые простынки с пододеяльниками. Зоя договорилась с кем-то из коллег, что на время приезда Мишеля они съедут к родственникам и предоставят квартиру Зое, будто эта квартира ее. И в самом деле: не в ее же крикливом жилище принимать такого гостя!.. Обо всем договорившись и все рассчитав, Зоя отослала другу телеграмму, что ждет его, что живет она теперь одна и будет рада его принять, но переехала буквально только что и не знает, как работает почта на новом месте, так что на всякий случай телеграмму о дате прибытия следует слать на адрес дочери.

Дальше произошло следующее: конференция в Москве закончилась на три дня раньше, и Мишель решил не терять время зря. Он приехал в Коканд без телеграммы, поселился в гостинице и пришел к Зоиной дочери, чтобы узнать нужный адрес. Позвонил в дверь, за которой слышался подозрительный крик. Ему открыла Лиза, продолжавшая орать на детей, сидевших у двери на горшках. На неуверенный вопрос гостя: «Зоя – ты?..» – Лиза гаркнула: «Мама!» И скрылась… А мама вышла в прихожую в своем линялом халате, стоптанных тапках и без зубов: она успела сделать и верхние, и нижние, но только привыкала к ним и на ночь, естественно, снимала… «Ирочка, за что?!»

Зоя прибежала к нам, рассказала о случившемся казусе и сообщила о своих последующих действиях. Она уже была при зубах, которые ее не особенно красили и сильно затрудняли речь, в новом костюме и блузке, в туфлях на каблуках и с купленной бутылкой вина в руках. Выяснилось, что она не собирается сдаваться: она пригласила возлюбленного на свидание в «свою новую квартиру». Кокетливо, как ей казалось, улыбаясь страшным оскалом новых зубов, Зоя говорила: «Кто знает? Все может быть! Я предложу ему переехать из отеля ко мне!»

Через день Зоя, в знакомом халате и тапках, без зубов, снова пришла к нам и поведала, что возлюбленный переезжать к ней из отеля категорически отказался (к тому же он совсем не пьет), что они мило повспоминали свое прошлое, посмотрели Зоины фотографии и сегодня утром он уехал, хотя мог бы побыть еще целый день. Зоя горестно восклицала: «Ирочка, за что?» Но все-таки человеком она была от природы веселым, а главное – остроумным. Шок от лихорадочной подготовки к свиданию, а потом и от самого свидания миновал, и Зоя оправилась от потрясения. Громко смеясь, она в лицах показывала нам и орущих детей на горшках, и Мишелево неуверенное «Зоя – ты?..», и свою собственную выходную арию в халате и без зубов. Конечно, за громким смехом еще скрывалась горечь и остались Зое на память об этой встрече немалые долги, а в нашу с мамой жизнь навсегда вошло выражение «Ирочка, за что?», которое мы использовали в любых казусных ситуациях.

Первая любовь

Летом, как всегда, я отправилась в лагерь – и первый раз в жизни влюбилась. В лагере был горнист Витя: моего возраста, очень красивый смуглый мальчик с прекрасной фигурой и большим музыкальным талантом. Он покорил мое сердце, а я покорила его. В чем выражалась наша любовь? В обменах взглядами во время зарядки и утренней линейки, а вечерами иногда – в танцах друг с другом. Танцевали мы не каждый раз, а именно иногда, чтобы никто нашей любви не заметил. Еще мы демонстрировали свои чувства во время игры в почту. Происходило это тоже на танцах. Клочки бумаги метили порядковым номером, было их столько, сколько танцующих, бумажки складывались в панамку, а потом мы все тянули бумажку и прикрепляли ее к одежде на видном месте: на груди или на рукаве. После объявлялся танец, и, хотя уже темнело и разглядеть цифру оказывалось непросто, у всех заинтересованных лиц всегда все получалось. Записки писали карандашом, как и цифры. Содержание было разное: шутка, розыгрыш, а иногда и признание в любви! Главное правило игры – все записки должны быть без подписей. Иногда хитрили и все-таки ставили в конце записки свой номер почты, но признания в любви не метили никогда. Очень уж было страшно обеим сторонам обнаружить себя. Но за те два часа, что длились танцы, мы ухитрялись узнать почерк, все проанализировать и, руководствуясь одним нам ведомым доказательством, танцевать с избранником с чувством истинного счастья. Танцевали тогда очень целомудренно, на почтительном расстоянии: рука в руке, рука девочки на плече у мальчика, рука мальчика на талии у девочки. Никаких сальностей, никаких бранных слов и тем более никаких «обнимашек»: все очень строго, в полном молчании – только внутри все дрожит, сердце замирает, и порой вы едва-едва смеете поднять друг на друга глаза…

Новые, неведомые чувства полностью захватили меня, и смена пролетела как один миг. Но я оставалась и на вторую смену, и Витя-горнист – тоже, чему я втайне очень радовалась. Еще на вторую смену должна была приехать недавно появившаяся у меня подруга Светлана, племянница одной из маминых коллег, милая, интеллигентная девочка с длинной русой косой и большими серыми глазами. Жила она в Красноярске, и родители отправили ее на лето к тете в теплый, солнечный Узбекистан. Тетя же, узнав, что я в лагере, подумала, что нам вдвоем будет веселее, чем Светлане одной со взрослыми.

Прежде чем я уехала в лагерь, за месяц знакомства я успела полюбить Светлану. Она была старше меня на год, а год разницы в подростковом возрасте – немало, и мне было с ней интересно общаться. Теперь я ждала ее с нетерпением и сразу же, как только она приехала, поделилась своим секретом и издали показала свою тайную любовь. Она мой выбор оценила, а я, как старожил, посвятила ее в тонкости нашей лагерной жизни.

Неожиданно у меня разболелось ухо, и лагерный врач велел каждое утро приходить в медпункт капать капли, а днем носить, не снимая, повязку на оба уха вокруг головы. Повязка завязывалась так, что бантик ее торчал на макушке и напоминал ушки какого-то зверька. Конечно, это меня не красило, но на первые в новую смену танцы я все-таки пошла, хоть и смущалась. Я познакомила подругу с правилами и тайнами почты, и игра началась. Новая смена играла в почту вдохновенно, но записок со знакомым почерком я на этот раз не получила, да и на танец меня никто ни разу не пригласил. Вообще никто. На следующее утро ни на зарядке, ни на линейке моя любовь в мою сторону не смотрела. Как назло, ухо не проходило, но на следующие танцы я решила повязку снять, в глубине души надеясь, что все несчастья от нее. Светлана, как старший товарищ, горячо отговаривала меня, потому что вечерами ветрено. «Но он же не написал мне ни одного письма и не посмотрел в мою сторону ни разу! – горестно возражала я. – И это все из-за дурацкой повязки, потому что, конечно, я в ней «некрасивая»! Словом, повязку я сняла и пришла на танцы «красивая». Я получила много писем, но со знакомым почерком – ни одного. Я много танцевала, и мой любимый – тоже, но не со мной.

Ночью я рыдала на плече у подруги, а утром получила нагоняй от врача – уху стало хуже. Я надела ненавистную повязку и не пошла в тот вечер на танцы. Светлана моя пошла одна, а когда возвратилась, сказала, что, похоже, мой избранник решил переключить свою любовь на нее. Перебрав почту, которую она получила на танцах, мы нашли знакомый почерк, и ее догадка подтвердилась. Он писал ей то же, что писал в первую смену мне, и теми же самыми словами!

Этого нельзя было пережить. Я заплакала навзрыд и рыдала всю ночь. Светлане он совсем не нравился, и как себя вел, ей не нравилось тоже. Она, совестливая и правильная девочка, очень мне сочувствовала, чуть не плакала вместе со мной, говорила: «Забери его себе, мне он не нужен!» Легко сказать – «забери». А как? Тем более что утром, и на зарядке, и на линейке, я в его сторону больше не смотрела и вообще делала вид, что ничего не произошло. Гордость моя была задета сильно.

Я перестала ходить на танцы, еще крепче привязалась к Светлане, видя, как она искренне переживает за меня и возмущена вероломством моего любимого. Но хотела я только одного: чтобы у меня перестали болеть уши и скорее закончилась смена. Я ходила на зарядку, на линейку, на завтраки, обеды и ужины, но я все делала автоматически, словно впала в анабиоз, и еще долго заживляла душевную рану.

Смена закончилась, мы со Светланой вернулись домой, условившись никому не говорить ни слова о моем любовном фиаско. Так у меня появилась первая тайна от мамы – и сохранилась она на всю жизнь: при всей моей любви к маме, мои личные переживания я всегда держала от нее в секрете.

Одиночество

Театр в Коканде решили расформировать. Часть актеров переводили в Фергану, но только малую часть. Ферганский драматический театр считался на порядок выше, там сложился успешно действующий коллектив, и в Коканд приехала комиссия посмотреть спектакли и отобрать достойных актеров. Отбирали придирчиво. Маму и еще трех-четырех артистов выбрали, а судьба остальных театральных работников осталась в их собственных руках.

Мама была хорошей актрисой. Ее на сцене я помню отлично – даже в те годы, когда я была еще совсем маленькой. Мама держала меня подальше от театра, справедливо считая, что детям за кулисами болтаться незачем: но в качестве зрителя в зал мне приходить разрешалось. Я помню, как она была хороша и задорна в спектакле «С любовью не шутят», как худа и измождена, играя узницу немецкого лагеря в какой-то пьесе про войну. Помню, как зал вместе со мной ахнул, когда немец выбил кружку из рук изможденной мамы. Помню ее сгорбленную спину, исчезающую в темноте.

А еще мама отлично рисовала. Все куколки, нарисованные мне в детстве, были очень хороши собой, а платьица к ним – восхитительны. Мама прекрасно гримировалась и могла нарисовать на своем лице и роковую красавицу, и глубокую старуху, а в жизни никогда не пользовалась косметикой – красила только губы.

Маму отобрали в Ферганский театр. Ехать нужно было в середине сезона, обустраиваться там, смотреть спектакли, участвовать в них по мере необходимости и начинать работать в новых. Меня пришлось на время оставить в Коканде, чтобы я закончила четверть. Просто так оставить ребенка мама не могла, так что договорилась с коллегой-актрисой, которую в Фергану не взяли, что две недели до окончания четверти я поживу у нее. Актрису я совсем на знала, она была немолода, накануне похоронила мужа, и весь театр его провожал в последний путь, и зал прощания, и гроб с покойным убрали елочными лапами: дело было в декабре. С тех пор не люблю запаха свежей елки и дома держу искусственную. Актриса с радостью согласилась приглядеть за мной: у нее никого не осталось, и живой человек в доме в это тяжелое время представлялся спасением. Да и мама мне сказала, что это по-человечески правильно: я должна поддержать женщину в ее горе. Я, конечно, согласилась, но было мне не по себе.

Муж той актрисы оказался вторым в моей жизни умершим человеком, которого я знала до смерти. Толстый, веселый, с необычным отчеством – Павел Мартьянович. И если друга Даню в гробу я совсем не боялась, то второго покойного боялась очень. Он лежал такой строгий и белый, наверное, его так загримировали, и я испытывала острое, парализующее чувство страха. Признаться маме было стыдно, я все-таки училась в седьмом классе – уже большая.

Переехав на две недели в квартиру его вдовы, я все время видела его вещи и вспоминала его белое лицо в гробу. Я боялась, что он и сам может вдруг откуда-то появиться, как тот волк из моего детства.

Особенно страшно становилось вечерами, когда я оставалась в квартире одна. Куда вечером ходила пожилая актриса, я не знаю. Я зажигала весь свет, какой был в жилище, но это не спасало.

Актриса переживала смерть мужа очень тяжело: они прожили вместе долгую жизнь. Она все время молчала, но ее губы шевелились и что-то беззвучно шептали. Она смотрела сквозь меня и все время перебирала его вещи. Иногда она о чем-то спрашивала, но сразу же уходила в свой невеселый мир, не дождавшись ответа. Я тоже молчала: я не хотела ее беспокоить и как ее поддержать – тоже не знала.

Я неприхотлива в еде и, привыкшая к столовским обедам, ела всегда без капризов. Не ела я только гречневую кашу: мне она казалась горькой. Но именно гречневую кашу, сварив, а потом поджарив на сковородке, предлагала мне эта несчастная женщина все две недели. То, что я практически ничего не ем, она не замечала – заметила моя мама, когда я предстала пред ее светлые очи: отощала я прилично. Но в этой ситуации сказать, что я гречневую кашу не люблю, было совершенно невозможно.

И еще это был первый в моей жизни Новый год без мамы. Я очень по ней скучала. У актрисы стоял телефон, и мама позвонила, чтобы нас поздравить. На вопрос, как я там, я бодро ответила, что у нас все хорошо, а хотелось плакать и кричать, что мне страшно и голодно.

Фергана

Но наконец мои мытарства закончились, и я поехала к маме!

Фергана! Большой и прекрасный город в центре Ферганской долины, утопающий в садах и парках. Когда я увидела Фергану, мне стало понятно, что покинутый нами Коканд – это почти деревня. Театр стоял на площади в самом центре города, перед ним располагался прекрасный памятник генералу Скобелеву, который прославился в этих краях исключительной храбростью, сравнимой с храбростью самого Суворова, и получил должность военного губернатора Ферганской области.

В помещении театра работали две труппы: русская и узбекская, три дня одна, три другая, один день – выходной. Директором русской труппы был отец прекрасного актера Саши Абдулова, а его мама служила заведующей гримерным цехом. Сам Саша тогда был малышом лет пяти, и мы его в свои дворовые игры не брали, но у него были два брата, и средний, Роберт, как раз годился нам в товарищи.

Когда Саша Абдулов вырос, закончил институт и стоял на пороге блестящей карьеры – дело было в середине 70-х, – он пришел в наш театр Пушкина к своему сокурснику и увидел меня. Саша спросил, помню ли я его, и я честно ответила, что нет. И, кажется, этим его обидела: он-то меня помнил хорошо, я уже была большая, а мне трудно было признать в красивом, высоком молодом человеке того сопливого малыша. И только когда Саша напомнил мне о своем среднем брате, я припомнила и его…

Разместили всех актеров в большом актерском доме, тоже поделенном на две части: одна половина для узбекской труппы, другая – для русской. Поразительным оказалось то, что в русских актерских семьях было по одному ребенку, максимум – два, а у актеров-узбеков по пять-шесть ребятишек. Одна соседка спросила меня: «Вас мама сколько принесла?» – и я не могла ответить, потому что совершенно не понимала вопроса. Долго пришлось выяснять, кого это – вас и куда принесла. Когда я поняла, что речь шла о том, скольких детей мама родила, я так смеялась, что никак не могла остановиться. У нас такой вопрос мог относиться только к хозяину потомства кошки или собаки. Я понимала, что не все соседи хорошо говорят по-русски, но при виде этой соседки меня неизменно разбирал смех. Выяснилось, что их мама «принесла» девять человек, в то время как моя мама только меня одну. Думаю, что ей тоже было смешно и непонятно: как так – «одну»?

Зимы в Фергане теплые, но иногда и снежок выпадает. Зимой почти все русские дети болели: у кого насморк, у кого уши, у кого горло. Узбекские не болели почти никогда. Они были самостоятельны с очень раннего возраста, теплую одежду не носили. Во дворе всеобщей любимицей была трехлетняя девочка неописуемой красоты, звали ее Малахат. Она не признавала обуви, ходила босиком круглый год и все время находила на земле что-нибудь съестное. При этом у Малахат никакого намека на простуду или мучения с желудком не наблюдалось.

У русской женщины-помрежа и ее двух детей жила собака – огромная немецкая овчарка по кличке Джерри. Весь русский детский двор обожал ее – и повисал на ней с объятиями и поцелуями, как только она выходила на прогулку. Собака была добрейшая и всех нас терпела. Узбекские дети смотрели на ласки с собакой с недоумением и никогда к ней не приближались.

Когда на узбекской стороне случился большой семейный праздник по поводу обрезания одному из мальчишек, русские дети застыли в ужасе. Во дворе готовился сабантуй: рылись ямы для костров под тандыры. Мальчишка в страхе сбежал, спрятался, и родственники назначили большое денежное вознаграждение тому, кто найдет и приведет мальчишку. Мы догадывались, где он может скрываться, но молчали, в надежде, что минует его чаша сия. Нет, не миновала: мальчонку нашел кто-то из взрослых, каким-то образом уговорил вернуться домой, и праздник состоялся.

Узбекская сторона предпочитала, так же как и в Коканде, жизнь во дворе: на их стороне стояли такие же широкие топчаны. Они никогда не пустовали: там обедали, принимали гостей, пили чай и ночью спали. Даже когда во дворе сыграли узбекскую свадьбу, молодых положили спать под открытым небом, правда, под пологом из прозрачной кисеи. Русские дети, проходя мимо, заглядывали внутрь – и удивлялись, как безмятежно и крепко молодожены спят. Во-первых, по нашему мнению, они должны были все время целоваться, а не спать, а во-вторых, – мы вообще не понимали, как можно спать во дворе большого и густонаселенного дома, когда все время кто-то ходит вокруг.

На русской стороне двора стояли небольшие сарайчики на каждую семью. У нас с мамой там хранились керогаз, а еще небольшой бидон с керосином, воронка, корыто, бак для белья, два табурета и стиральная доска. Я уже подросла и вовсю помогала маме по хозяйству. На мне был керосин, и, если он кончался, надо было идти за ним в керосиновую лавку. На мне же лежала стирка – очень трудоемкая работа. Надо было нарезать хозяйственное мыло на мелкие куски, положить его в бак, бак поставить на зажженный керогаз, налить воды, положить в бак полотенца, белье, в основном постельное, и потом час кипятить, помешивая содержимое палкой. Потом часть белья достать из бака палкой и положить в корыто. Туда же налить из бака мыльного кипятка, разбавить холодной водой из колонки и на стиральной доске все перестирать. Наконец, нужно все не раз прополоскать, руками отжать и повесить сушиться на веревку. Уходила на это половина дня. Через некоторое время появился стиральный порошок «Лотос», и мыло можно было перестать строгать, но времени это экономило немного.

В Фергане очень плохая вода, и у русских не получалось как следует промыть волосы. Косы у меня были до пояса, и с ними много мороки, но даже и мамины короткие не промывались. Шампуней тогда еще не продавали, узбечки мыли голову кислым молоком, и волосы у них выглядели прекрасно, но нам этот способ не подходил: как волосы ни полощи, а кисловатый запах остается. Однажды мама сказала: а давай «Лотосом» попробуем голову помыть? Риск был большой: вдруг все волосы вылезут? Но мы так устали ходить с непромытой головой, что рискнули. Эффект оказался потрясающим: голова задышала, волосы стали легкими! Но радоваться мы боялись, даже спать легли с опаской: вдруг проснемся лысые, а волосы на подушке отдельно лежат? Утром радостно дергали себя: ура! на месте! И поделились своим случайным «ноу-хау» с остальным русским миром нашего двора, и все нам были очень благодарны.

Школа, в которую я пришла в середине года, мне очень понравилась. Большая, уютная, светлая, ребята – начитанные, педагоги – доброжелательные. Там я проучилась полтора года: половину седьмого и восьмой классы. В этой школе у меня завелась подруга Женя. С ней мы любили ходить в чудесный парк рядом с театром, весело летать вверх-вниз на лодках-качелях – аттракционы были бесплатными.

Там же, в Фергане, я впервые вышла на сцену – всего лишь школьную, но все же на сцену. Я играла жену в Чеховском «Юбилее» на школьном вечере. В это же время я впервые заработала собственные деньги: летом, на каникулах, учеников начиная с седьмого класса посылали собирать хлопок. Это очень тяжелый труд, норма выработки была высокой, и почти никто ее выполнить не мог: ни мальчики, ни девочки. Солнце палит нещадно, хлопковые коробочки колючие, а вата – тяжелая. Питались мы в основном серыми лепешками и чаем. Серые лепешки не так вкусны, как белые, но мы не горевали. Заработав на сборе хлопка небольшие деньги, я, с разрешения мамы, купила себе веселого ситца, и мама сшила мне летнее платье, а оставшиеся деньги я гордо отдала маме.

Я взрослею

В сентябре вдруг выяснилось, что все вытянулись и повзрослели.

В меня влюбился мальчик-кореец по фамилии Ким. Он все время подкладывал мне в портфель открытки с любовными стихами: иногда открытки были покупные, а иногда самодельные. Я не знала, как на это реагировать, и решила не реагировать никак. Ким страдал, и я это видела, но все равно не знала, что с этим делать.

Зимой, переболев свинкой, я пришла в класс с перевязанным шерстяным платочком горлом. Учительница спросила, чем я болела, и я сообщила, что свинкой. На мои слова учительница заметила: такая милая и обаятельная девушка – и вдруг свинкой. Я приосанилась: впервые меня назвали не девочкой, а девушкой, и главное – милой и обаятельной. Услышать комплименты в нашей семье не представлялось возможным.

Когда я была еще маленькая, мы с мамой ездили куда-то на гастроли, и во дворе домика, где нас поселили, хозяева держали большую собаку, очень добрую и послушную. Я решила с ней поиграть в коня и попыталась ее оседлать. Собака не возражала и стала возить меня на спине. Но я не удержалась: собака выскользнула из-под меня и пошла дальше, а я упала и сильно ударилась копчиком о камень. Я так сильно ушиблась, что врачи напугали маму, будто у меня может вырасти горб. Чтобы этого не случилось, я целый месяц спала на досках: меня укладывали спать на деревянном полу на простынке, и это было мучительно. Весь театр, зная эту историю, сочувствовал маме. Однажды, когда мучения наконец закончились, один актер поинтересовался моим здоровьем. Я радостно ответила, что все уже хорошо, и актер тихонько шепнул маме: «Как Верочке идет улыбка!»

Первый комплимент в свой адрес я расслышала и запомнила. Жизнь пошла своим чередом, но как только рядом появлялся кто-то из знакомых, я начинала сиять как медный таз, растягивая рот в улыбке. Мама даже поначалу решила, что это у меня нервный тик, а когда сообразила, в чем дело, быстро пресекла нелепые мимические упражнения. Мама была остроумным человеком, всегда точно подмечала забавное и делала замечания в своем неповторимом стиле. Особенно ей удавались шутливые клички, которыми она умела припечатать. Но и у меня с юмором все в порядке с ранних лет: так что мне не хотелось выглядеть смешной!

В Фергане мама вышла замуж. Ее новым мужем стал Юрий Георгиевич Новиков, хороший актер, вдовец. Его первая жена, тоже актриса, умерла после долгой болезни, а через год после ее смерти мама с Юрой (я его называла так) поженились. Юрий Георгиевич происходил из актерской династии, его отец Георгий Новиков, прославленный провинциальный актер, дарований сына признавать не хотел, и это совершенно сломило молодого Юрия, он к себе тоже стал относиться пренебрежительно, и совершенно напрасно – актером он был блестящим. Когда, спустя много лет, мой муж упомянул имя «Юрий Новиков» в разговоре с Марленом Хуциевым, тот даже подпрыгнул от восторга и стал вспоминать впечатления юности: «Боже мой! Мы бегали в тбилисский ТЮЗ, где работал в то время Товстоногов, чтобы увидеть, как гениально Новиков играет Карла Моора в шиллеровских «Разбойниках»! Бегали по многу раз!»

Я тоже понимала, что мой отчим – прекрасный актер. Я видела его в комедийной роли в «Обыкновенном чуде», в трагической роли Любима Торцова в пьесе Островского «Бедность не порок»… Однако я считала, что моей королевишне-маме он совсем не пара. Тем более что человеком он был пьющим.

Но мама влюбилась – я понимала это, и я смирилась. Мама влюбилась настолько, что как-то раз 20 февраля попросила меня завтра, 21-го, убрать квартиру, все вымыть, привести в надлежащий вид: ведь у Юры 22 февраля день рождения. Я ответила, закусив губу, что, конечно, все обязательно сделаю. Но не сдержалась и добавила: «Хотя вообще-то у меня у самой завтра день рождения». Мама ахнула! Увидев ее испуг, я даже пожалела, что напомнила о своем дне рождения. Я все понимала и, конечно, не стала меньше ее любить, даже после такого промаха, но я ревновала, ужасно ревновала. Мне исполнялось 15 лет, но я по-прежнему оставалась ребенком. Дети развиваются по-разному, я – ребенок позднего развития. Раньше мама была только моя, а теперь… Я проплакала всю ночь, однако утром взяла себя в руки. Да, я была ребенком, но ребенком мудрым.

Позже я полюбила Юру всем сердцем: за то, как он любит маму, как пытается побороть свое пристрастие к алкоголю и как трудно ему это дается. Но они с мамой вместе выиграли этот нелегкий бой и счастливо прожили все четырнадцать лет, которые им были отпущены до смерти Юры. Мама пережила его на семнадцать лет.

Юра был добрым человеком, помогал детям его покойной жены от первого брака, очень любил меня, строптивую, и души не чаял в маме. Когда она заболела и долго лежала после больницы дома, мучаясь болями в сердце, он баловал ее тортиками, да так, что встала она на два размера больше, чем ложилась. Мама всегда была худенькой и представить не могла, что может так поправиться, а тортики любила.

Умер Юра в Москве, не успев насладиться своим дедовством. Моей дочери Юле было тогда два года. Когда Юра приезжал в Москву, будучи еще здоровым, гордо гулял с коляской и приговаривал, что эта «Кнопка-Пуговка» заняла все его сердце.

Юра сгорел очень быстро. Пока он болел, мама ходила чернее тучи.

Московская больница, где он лежал, была далеко, а мама всегда плохо ориентировалась в пространстве, чем нас с Юрой очень смешила: она всегда сворачивала не в ту сторону даже на давно знакомой улице. Но в больницу к Юре мама каждый день добиралась несколькими видами транспорта, ни разу не заблудившись. Когда врачам стало понятно, что помочь они ничем не смогут, что Юра умирает, они решили выписать его домой. Отчим с мамой тогда жили в Брянске, в доме без лифта на третьем этаже. Понимая, что одна мама в Брянске со смертельно больным Юрой не справится, я пошла к лечащему врачу и, объяснив ситуацию, попросила оставить Юру умирать в больнице. Тем более что сам Юра, несмотря на ухудшающееся самочувствие, пока еще в свое выздоровление верил – и мы его веру всячески поддерживали. Я была никто: молодая, никому не известная актриса, и денег у меня не было, но мою просьбу выполнили. Юру оставили в больнице. А когда он умер, нам позволили его, не москвича, похоронить в Москве – и опять без всяких взяток. Вспоминаю все это с огромной благодарностью к человеческой доброте и чистоте той эпохи…

Лёвушка

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом