978-5-17-139107-2
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 14.06.2023
Обнаруженную у нее предсмертную записку, адресованную мужу и сыну, мог бы составить и самый здравомыслящий человек на той или этой планете.
Aujourd’hui (heute – ой ли!) я, эта умеющая вращать глазами кукла, заслужила псикитческое право насладиться натур-мортом в обществе герра д-ра Зигга, сестры Иоанны Грозной и нескольких «пациентов» в подзаборном бору, где я заприметила, Ван, точно таких же скунсовидных белок, которых твой Темносиний предок привез в парк Ардиса, где тебе еще предстоит нагуляться вволю. Стр?лки часовъ [the hands of a clock], даже когда они встали, должны знать и передать самым глупеньким ручным часикам, на чем именно они остановились, иначе это вовсе не циферблат, а только белая физиономия с накладными усами. Так и челов?къ должен знать, где он, в каком месте, и сообщить другим, – в противном случае он даже не клокъ челов?ка, не чело и не веко, ни то ни се, а только «a tit of it» [одно название], как бедняжка Руби, Ванечка мой, говорила о своей скудной правой титьке. Я, несчастная Princesse Lointaine, а теперь tr?s lointaine, не знаю, где нахожусь. Посему я должна сгинуть. Так что, adieu, мой милый, милый мой сын, и прощай, бедный Демон, я не знаю ни даты, ни времени года, но сегодня резонно и, без сомнения, сезонно, стоит ясный день с ручейком хорошеньких маленьких муравьев, стекающихся отведать моих ярких пилюль.
[Подписано: ] Сестра своей сестры,
которая теперь изъ ада
«Если мы хотим, чтобы солнечные часы жизни показали нам свою стрелку, – прокомментировал Ван, развивая метафору в розовом саду поместья Ардис в конце августа 1884 года, – мы всегда должны помнить, что могущество, достоинство, упоение человеческое состоят в том, чтобы одолевать и презирать тени и звезды, которые скрывают от нас свои тайны. Только нелепая сила боли вынудила ее сдаться. И я часто думаю, насколько было бы убедительнее, эстетически, экстатически, эстотически говоря, – если бы она в самом деле была моей матерью».
4
Когда в середине двадцатого века Ван начал восстанавливать свое глубинное прошлое, он скоро заметил, что те детали его детства, которые действительно были важны (для особой цели, преследуемой этой реконструкцией), лучше всего поддавались осмыслению, а зачастую только и могли быть разъяснены лишь после того, как они вновь возникали на разных более поздних стадиях его отрочества и юности – в виде тех внезапных сопоставлений, которые, освещая часть, осеняют и целое. Вот отчего его первая любовь имеет здесь преимущество перед его первой травмой или кошмаром.
Ему только что исполнилось тринадцать. Он никогда еще не покидал благополучного отчего крова. Он никогда еще не задумывался о том, что такое «благополучие» не может считаться чем-то само собой разумеющимся, вроде готовой метафоры, которой принято начинать книжки о мальчике и школе. На соседней от школьного двора улице мадам Тапирова, вдова-француженка, говорившая по-английски с русским акцентом, держала магазин всякой изысканной всячины и более или менее антикварной мебели. Как-то ясным зимним днем он зашел в него. Хрустальные вазы с алыми розами и золотисто-бурыми астрами возвышались там и тут в передней части магазина – на золоченой деревянной консоли, на сиявшем от лака комоде, на кабинетной полке или просто на ковровых ступенях, ведущих на второй этаж, где величественные платяные шкапы и вычурные буфеты окружали диковинную группу из нескольких арф. Он удостоверился в том, что цветы искусственные, и подумал, странно, что такого рода подделки всегда стремятся соблазнить исключительно зрение, вместо того чтобы сымитировать также маслянистую влагу живых лепестков и листьев, тем самым обманув и осязание. На другой день он зашел спросить о какой-то вещице (теперь, восемьдесят лет спустя, затерявшейся в памяти), которую хотел не то починить, не то дублировать, и узнал, что она еще не готова или не получена. Уходя, он коснулся полураскрытого бутона розы, и, вопреки ожиданию, его озадаченные пальцы ощутили не стерильную текстуру, а прохладный живой поцелуй надутых губок. «Моя дочь, – сказала г-жа Тапирова, заметив его удивление, – всегда добавляет несколько настоящих к этим фальшивкам pour attraper le client. Вам достался джокер». Он столкнулся с ней в дверях, школьницей в сером пальто, с русыми локонами до плеч и прелестным лицом. В другой раз (поскольку какой-то части той вещи, кажется, рамке, требовалась целая вечность для исцеления, или же саму вещь, как выяснилось в конце концов, невозможно было раздобыть) он увидел ее, свернувшуюся с учебниками в кресле – из домашней обстановки, а не из той, что была выставлена на продажу. Он так никогда и не заговорил с ней. Он любил ее без памяти. Это продолжалось, должно быть, по меньшей мере шесть школьных месяцев.
То была любовь, естественная и таинственная. Менее таинственным и значительно более гротескным страстям, которые не смогли искоренить несколько поколений школьных учителей, в Риверлейне отдавалось предпочтение до самого 1883 года. В каждом дортуаре имелся свой катамит. Шайка мальчишек-иностранцев, по большей части греков и англичан, предводимая Чеширом, отличным игроком в регби, не давала проходу и беспрестанно мучила одного истеричного юношу из Упсалы, косоглазого и широкоротого, с почти болезненно неуклюжими конечностями, но с удивительно гладкой кожей и круглыми сливочными прелестями бронзиниевского купидона (того, крупного, которого восхищенный сатир обнаруживает в будуаре дамы). Частью из бравады, частью из любопытства, Ван, преодолевая отвращение, холодно наблюдал за их грубыми оргиями. Вскоре, однако, он оставил этот эрзац ради более здравого, хотя столь же безжалостного развлечения.
Стареющая женщина, торговавшая леденцами и «Лаки-Луисовыми» журнальчиками в угловой лавке, которую школьникам традиционно не возбранялось посещать, наняла молоденькую поденщицу, и Чешир, сын рачительного лорда, тут же выведал, что эту толстую маленькую девку можно купить за зеленый русский доллар. Ван одним из первых воспользовался ее благосклонностью. Услуги оказывались на задах лавки после ее закрытия, в полумраке, среди ящиков и мешков. Сказав ей, что ему шестнадцать и что он распутник, хотя он был четырнадцатилетним девственником, наш отчаянный гуляка все же не избежал конфуза, когда, подбадривая свою неопытность, лишь запачкал гостеприимный коврик у входа тем, что она с радостью помогла бы ему внести внутрь. Дело пошло на лад шестью минутами позже, после того, как Чешир и Зографос сменили один другого; но только на следующей половой вечеринке Ван по-настоящему начал наслаждаться ее податливостью, нежностью ее мягкой хватки и отзывчивой вибрацией. Он знал, что она была только жирной розовой шлюшкой, и локтем отводил ее лицо, когда она тянулась поцеловать его в конце, и быстрым движением руки проверял, на месте ли бумажник в заднем кармане, заметив, что так делает Чешир; и все же, когда последний из приблизительно сорока спазмов пришел и ушел обычным путем осыпающегося времени и его поезд катил мимо черных и зеленых квадратов полей в Ардис, он поймал себя на том, что наделяет нежданной поэзией ее убогий образ, кухонный запах ее рук, влажные ресницы во внезапном озарении Чешировой зажигалки, и даже скрипучие шаги старой глухой миссис Гимбер, доносившиеся из ее спальни наверху.
В элегантном отделении первого класса, вложив руку в перчатке в бархатную стенную петлю, особенно остро ощущаешь себя человеком светским, как ощущал он, обозревая искусный ландшафт, искусно проносящийся мимо. Однако блуждающий взгляд пассажира то и дело застывал на мгновение, когда он прислушивался к легкому зуду там, внизу, который, как он надеялся (и его надежда, слава Логу, оправдалась), был всего лишь следствием незначительного раздражения эпителия.
5
Около трех часов пополудни он сошел с двумя чемоданами в солнечное умиротворение маленькой деревенской станции; отсюда петлистая дорога вела в Ардис-Холл, в который он приехал погостить впервые в жизни. На воображаемой миниатюре ему рисовалась ожидающая его оседланная лошадь; не было даже двуколки. Станционный смотритель, дородный, черный от солнца человек в коричневом мундире, был уверен, что Вана ждут с вечерним поездом, не таким скорым, как этот, зато имеющим чайный салон. Через минуту позвоню в усадьбу, добавил он, подавая сигнал нетерпеливому машинисту. В этот самый миг к перрону подкатил наемный экипаж, и рыжеволосая дама, держа в руках соломенную шляпу и смеясь своей спешке, подбежала к вагону и едва успела взойти, как поезд тронулся. Что ж, Ван воспользуется этим средством передвижения, предоставленным ему случайной складкой в текстуре времени, и сядет в старую коляску. Получасовая поездка не была лишена приятности. Путь пролегал через сосновые леса и вдоль скалистых оврагов, где в цветущем подлеске гомонили птицы и другая живность. По его ногам скользили солнечные пятна и кружева теней, ссужавшие свой зеленый блеск потерявшей пару медной пуговице на хлястике кучерского камзола. Проехали Торфянку, сонную деревушку, состоявшую из нескольких изб, мастерской по луженью подойников да утопающей в жасминовых кущах кузницы. Автомедон приветственно махнул рукой невидимому приятелю, и чуткий шарабанчик слегка вильнул, вторя его жесту. Теперь мчали по пыльной проселочной дороге, идущей вдоль полей. Дорога шла то под гору, то в гору, и на каждом подъеме старенький заводной таксомотор сбавлял ход, будто вот-вот уснет, и нехотя одолевал свою слабость.
Тряслись по булыжной мостовой Гамлета, наполовину русской деревни, где шофер вновь помахал, на этот раз мальчишке, взобравшемуся на вишню. Березы расступились, пропуская их на старый мост. Блеснула Ладора, с ее руинами черного замка на утесе и яркими разноцветными крышами вдали, вниз по течению, чтобы вновь и вновь потом возникать в памяти на протяжении всей его жизни.
Растительность приобрела более южный вид, когда узкая дорога начала огибать парк Ардиса. За следующим поворотом, на благородном возвышении старых романов, возник романтичный дворец. То была великолепная усадьба в три этажа, выстроенная из светлого кирпича и темно-красного камня, которые при том или ином освещении словно обменивались оттенками и составом. Несмотря на разнообразие, раскидистость и оживленность высоких деревьев, давно заменивших два ровных ряда стилизованных саженцев (намеченных скорее мыслью архитектора, чем отмеченных глазом художника), Ван сразу узнал Ардис-Холл по двухсотлетней акварели, висевшей в отцовской гардеробной: стоящая на холме усадьба, обращенная к условной луговине, с двумя крошечными людьми в треуголках, беседующими вблизи стилизованной коровы.
Ван приехал в то время, когда никого из членов семьи в доме не было. Дежурный слуга принял у него поводья. Ван прошел под готический свод зала, где Бутейан, старый лысый дворецкий, отрастивший неподобающие его званию усы (выкрашенные в цвет мясной подливы), увидев его, всплеснул руками, – в прошлом он служил камердинером у отца Вана, – «Je parie, – сказал он, – que Monsieur ne me reconna?t pas», – и принялся рассказывать о том, что Ван и так вспомнил, о фарманекене (коробчатый воздушный змей, его теперь не сыскать и в самых крупных музеях старинных игрушек), которого Бутейан однажды помог ему запустить на заросшей лютиками поляне. Оба посмотрели вверх: крошечный красный прямоугольник на мгновение косо повис в синем весеннем небе. Зал славился своими расписными потолками. Для чая еще слишком рано: желает ли Ван, чтобы он сам разобрал и разложил его вещи, или позвать горничную? О, пусть кто-нибудь из горничных, – сказал Ван, быстро перебрав в уме содержимое своих чемоданов: какой из предметов в багаже школьника мог бы смутить горничную? Фотография обнаженной Айвори Ревери (манекенщицы)? Да кому какое дело, теперь, когда он стал мужчиной.
По совету дворецкого он отправился на tour du jardin. Идя по вьющейся между деревьев дорожке, неслышно ступая по мягкому розовому песку своими форменными полотняными туфлями на каучуковой подошве, он набрел на даму, в которой с отвращением узнал свою бывшую французскую гувернантку (усадьба просто кишела призраками!). Она восседала на зеленой скамье под персидской сиренью, держа в одной руке парасоль, а в другой книгу, которую читала маленькой девочке, а та ковыряла в носу и с мечтательным удовлетворением оглядывала палец, прежде чем обтереть его о край скамьи. Ван решил, что это, должно быть, Арделия, старшая из двух его кузин, с которыми он должен был познакомиться во время каникул в Ардис-Холле. На самом деле то была Люсетта, младшая девочка, обыкновенный ребенок лет восьми, с блестящей челкой рыжевато-русых волос и усеянной веснушками кнопкой носа; она недавно оправилась от весенней пневмонии и все еще имела тот странный отрешенный вид, который дети, особенно озорные, сохраняют какое-то время, соприкоснувшись со смертью. Мадемуазель Ларивьер взглянула на Вана поверх зеленых очков – и ему пришлось вынести еще одну теплую встречу. В отличие от Альберта, она нисколько не изменилась с тех пор, как трижды в неделю приходила в городской особняк Черного Вина с полной сумкой книг и маленьким дрожащим пуделем (уже издохшим), которого нельзя было оставлять одного. Его глазки блестели, помнится, как грустные черные маслины.
Все трое направились обратно в дом – гувернантка, под муаром зонтика все еще качавшая в кручине воспоминаний головой с крупным носом и выдающимся подбородком, Люси, со скрежетом волокущая садовую мотыгу, подобранную по дороге, и юный Ван в элегантном сером костюме и мягком галстуке, заложивший руки за спину и глядящий на свои легко и бесшумно ступающие ноги, которые он зачем-то старался ставить в линию.
К крыльцу подкатила виктория. Из нее вышла дама, похожая на мать Вана, и темноволосая девочка лет одиннадцати-двенадцати, в сопровождении семенящей таксы. Ада несла охапку полевых цветов. На ней было белое платье и черный жакет, ее длинные волосы были схвачены белым бантом. Он больше ни разу не видел ее в такой одежде, и впоследствии, упоминая это платье и жакет в ретроспективном воскрешении образов, неизменно слышал от Ады, что они ему, должно быть, привиделись, поскольку у нее никогда не было подобных вещей и она никогда не надевала черный жакет в такие жаркие дни, но Ван оставался верен этому изначальному впечатлению.
Лет десять тому назад, незадолго до или вскоре после его четвертого дня рождения и к концу долгого пребывания его матери в санатории, «тетя» Марина как-то набросилась на него в публичном парке, когда он стоял у большой клетки с фазанами. Она посоветовала его няне не вмешиваться не в свое дело и повела Вана к киоску со сладостями возле оркестровой раковины, где купила ему изумрудную палочку мятной тянучки и сказала, что, если только его отец пожелает, она заменит ему маму и что нельзя кормить птиц без разрешения леди Амхерст – во всяком случае, так он ее понял.
Теперь они пили чай в красиво обставленном углу в остальном весьма аскетичного главного зала, из которого наверх вела парадная лестница. Они сидели на обитых шелком стульях вокруг изящного стола. Черный жакет Ады и розово-желто-голубой букет, составленный ею из анемонов, чистотела и водосбора, лежали на дубовом табурете. Собаке досталось больше кусочков пирога, чем обычно. Прайс, старый лакей со скорбным выражением на лице, принесший сливок к землянике, походил на учителя истории Вана, «Джиджи» Джонса.
«Он похож на моего учителя истории», сказал Ван, когда слуга ушел.
«Я очень любила историю, – сказала Марина. – Мне нравилось отождествлять себя со всякими знаменитыми женщинами. У тебя божья коровка на тарелке, Иван. Особенно с известными красавицами – второй женой Линкольна или королевой Жозефиной».
«Да, я заметил – не отличить от настоящей. У нас дома есть такой же сервиз».
«Сливок? Надеюсь, ты говоришь по-русски?» – спросила Марина Вана по-русски, наливая ему полную чашку чая.
«Неохотно, но совершенно свободно, – ответил Ван, слегка улыбнувшись. – Да, побольше сливок и три куска сахара».
«Мы с Адой разделяем твои экстравагантные вкусы. Достоевский предпочитал пить чай с малиновым вареньем».
«Пах!», вырвалось у Ады.
Над Мариной на стене висел ее портрет кисти Трешама, довольно удачный, изображавший ее в пышной шляпе, в какой она репетировала Охотничью Сцену десять лет тому назад, – романтично широкополой, с радужным крылом и большим наклонным плюмажем, серебристым, с черной каймой, – и Ван, вспомнив клетку в парке и свою мать где-то в ее собственной клетке, испытал странное ощущение таинственности происходящего, как если бы истолкователи его судьбы сошлись для секретного совещания. Лицо Марины в тот день было подкрашено так, чтобы напоминать ее прежний облик, но моды сменились, ее ситцевый сарафан был простоват, золотисто-каштановые локоны поблекли и уже не струились вдоль висков, и ничто в ее облачении или украшениях не напоминало взмаха ее стремительного хлыста на картине и безупречного узора ее сверкающего плюмажа, переданного Трешамом с орнитологической тщательностью.
Не так уж много осталось в памяти с того первого чаепития. Он подметил уловку Ады, которая прятала ногти, сжимая кулак или протягивая руку за бисквитами ладонью вверх. Все, о чем говорила ее мать, казалось ей или скучным, или неприличным, и когда та завела речь о Тарне, иначе называемом Новым Водоемом, он заметил, что Ада уже не сидит рядом с ним, но стоит чуть поодаль, спиной к чайному столику, у открытого окна, а рядом с ней на стуле худенькая в боках такса – тоже смотрит в сад поверх растопыренных передних лап, и Ада тихо спрашивает ее, что она там унюхала.
«Тарн виден из окна библиотеки, – сказала Марина. – Сейчас Ада покажет тебе все комнаты в доме. Ада?» (Она произнесла ее имя на русский манер, с двумя глубокими, темными «а», что напоминало звучание английского «ardor» – жар, страсть, отрада.)
«Отсюда тоже виден его блестящий краешек», сказала Ада, оборачиваясь и, pollice verso, указывая Вану направление. Он поставил чашку, вытер губы тонкой вышитой салфеткой, сунул ее в карман брюк и подошел к темноволосой белорукой девочке. Когда он наклонился над ней (Ван был выше на три дюйма, и эта разница еще удвоилась ко дню ее венчания по православному обряду, когда его тень держала сзади над ее головой свадебный венец), она повернула голову так, как должен был сделать он, чтобы поймать верный угол, и ее волосы скользнули по его шее. В его первых мечтах о ней повторение этого прикосновения, такого легкого, такого короткого, приводило к тому, чему мечтатель не мог противостоять, и, как поднятая вверх сабля подает сигнал к залпу, вызывало неистовое и неизбежное разрешение.
«Допей чай, сокровище мое», позвала Марина.
Затем, следуя ее предложению, дети отправились наверх. «Отчего ступени так громко скрипят, если только двое детей поднимаются по лестнице? – подумала она, глядя на балюстраду, по которой синхронно перебирали две левые руки, удивительно похоже хлопая и скользя по дереву, как брат с сестрой на первом уроке танцев. – В конце концов, мы же с сестрой близнецы, все это знают». Еще один такой же плавный взмах, чтобы одолеть две последние ступени, она впереди, он сзади, и вновь наступила тишина. «Старомодные страхи», сказала Марина.
6
Ада показала своему застенчивому гостю большую библиотеку на втором этаже, гордость Ардиса и ее любимое «пастбище», куда ее мать никогда не заглядывала, довольствуясь несколькими томами «Тысячи и одной лучшей пьесы» у себя в будуаре. Рыжий Вин, неврастеник и трус, обходил библиотеку стороной, боясь столкнуться с призраком своего отца, умершего там от сердечного удара; он, кроме того, не находил ничего более удручающего, чем бесконечные собрания сочинений бесчисленных авторов, хотя и не был против того, чтобы заезжий гость выразил свое восхищение высотой книжных шкафов и длиной картотечных ящиков, темными картинами маслом и белыми бюстами, десятью резными ореховыми стульями и двумя благородными столами, инкрустированными черным деревом. На лектерне в косом ученом луче солнца лежал ботанический атлас, раскрытый на цветной иллюстрации с изображением орхидей. Нечто вроде дивана или оттоманки, обтянутой черным бархатом, с двумя желтыми подушками, помещалось в алькове, под окном с зеркальными стеклами, из которого открывался прекрасный вид на регулярный парк и рукотворное озеро. Пара подсвечников, обычных фантомов из металла и сала, стояли снаружи, или так казалось, на широком оконном карнизе.
Ведущий из библиотеки коридор привел бы наших безмолвных исследователей к комнатам г-жи и г-на Вин в западном крыле, если бы они продолжили свой осмотр в этом направлении. Вместо того полусекретная узкая лестница, спрятанная за поворотным книжным шкафом, вывела их по спирали на верхний этаж: она, с бледными ляжками, поднималась первой, шагая через ступень, а он на три крутых ступени позади нее.
Спальни и смежные с ними помещения оказались более чем скромными, и Ван не мог не посетовать на то, что был, по-видимому, еще слишком юн, чтобы занять одну из двух гостевых комнат рядом с библиотекой. Оглядев отталкивающие предметы, которым предстояло окружать его во время одиночества летних ночей, он с ностальгией вспомнил роскошь своего дома. Все поражало его, все как будто предназначалось для униженного кретина: убогая монастырская кровать со средневековым изголовьем из грубой доски, произвольно скрипящий платяной шкап, низкий комод поддельного красного дерева с висячими звеньями ручек (одной не хватало), сундук для пледов и одеял (застенчивый перебежчик из бельевой) и старое бюро, подвижная куполообразная крышка которого была или заперта, или сломана; он нашел в одном из его бесполезных отделений отвалившуюся от комода ручку, которую отдал Аде, а та выбросила ее в окно. Ван никогда прежде не пользовался подставкой для полотенец, никогда не видел умывальника с кувшином, предназначенного для жилищ, лишенных ванных комнат. Круглое зеркало над раковиной было украшено золочеными гипсовыми гроздьями винограда, ветхозаветный змий вился по краю фарфорового таза (второй такой же имелся в одной из уборных девочек, отделенных коридором). Кресло с подлокотниками и высокой спинкой да табурет у кровати, на котором стояла пара медных подсвечников с держателем и чашечкой для жира (такую же пару он только что как будто видел в отражении – но где?), довершали худшую и главную часть смиренного инвентаря.
Они вновь вышли в коридор, она – поправляя волосы, он – прочищая горло. Дальше по коридору дверь какой-то комнаты, игровой или детской, то отворялась, то затворялась: маленькая Люсетта, выставив розовую коленку, выглядывала из нее и снова пряталась. Затем дверь вдруг широко раскрылась, но девочка ринулась в глубину комнаты и там исчезла. Синие парусники украшали белые изразцы печки, и когда он с Люсеттиной сестрой проходил мимо распахнутой двери, игрушечная шарманка призывно, но с заминками, начала исполнять короткий менуэт. Ада и Ван вернулись на первый этаж, на этот раз проделав весь путь по роскошной лестнице. Из множества портретов предков на стене, мимо которых они проходили, она обратила внимание Вана на своего любимца – старого князя Всеслава Земского (1699–1797), друга Линнея и автора «Flora Ladorica». Портрет густыми масляными красками изображал его в сидячем положении, держащим на атласных коленях свою едва опушившуюся новобрачную и ее белокурую куклу. Рядом с любителем нежных бутонов в расшитом камзоле висела довольно неуместная, как подумал Ван, увеличенная фотография в простой раме – покойный Сумеречников, американский предшественник братьев Люмьер, запечатлел дядю Ады, брата Марины, в профиль, с прижатой к щеке скрипкой, – обреченный юноша после своего прощального концерта.
Желтая гостиная на первом этаже, обитая штофом и обставленная в том стиле, какой французы некогда называли «ампир», выходила в сад, и теперь, к концу дня, через ее порог протянулись длинные тени больших листьев павловнии (названной так нерадивым лингвистом, как пояснила Ада, по отчеству, ошибочно принятому за имя или фамилию одной безобидной дамы, Анны Павловны Романовой, кузины ботаника Земского, учителя того самого плохого лингвиста, отец которой был отчего-то прозван Павлом-без-Петра, – это невыносимо, подумал Ван). Горка (закрытый стеклянный шкаф) вмещала целый зверинец мелких фарфоровых животных, среди которых орикс и окапи, снабженные научными названиями, были особенно рекомендованы Вану его очаровательной, но невозможно манерной спутницей. Не менее примечательна была пятистворчатая ширма с красочными картинами на черных панелях, воспроизводившими древнейшие карты четырех с половиной континентов. А теперь мы проходим в музыкальный салон с почти не тронутым роялем и идем дальше, в угловую комнату, называемую «Оружейной», где хранится чучело шетландского пони, на котором однажды имела удовольствие прокатиться верхом тетка Дана Вина, девичья фамилия вылетела из головы (слава Логу). На другой (или какой-то другой) стороне дома находилась танцевальная зала, вощеная пустошь с несчастливыми желтофиолевыми стульями. «Мимо, читатель», как писал Тургенев. «Денники», как неверно их называли в графстве Ладора, в Ардис-Холле были устроены с архитектурной точки зрения довольно нелепо: решетчатая галерея глядела через увитое гирляндами плечо в сад и круто сворачивала к подъездной аллее. В другом месте элегантная лоджия с высокими окнами вывела умолкшую, наконец, Аду и несказанно томящегося Вана к беседке из дикого камня – фальшивый грот с бесстыдно льнущими к нему папоротниками и искусственным водопадом, проистекающим из какого-то ручья или романа, или из горящего мочевого пузыря Вана (все этот проклятый чай).
Помещения для прислуги, за исключением двух подкрашенных и напудренных горничных, живших наверху, располагались в цокольном этаже со стороны двора. Ада сказала, что однажды, на особенно пытливой стадии детства, она заглянула в них, но запомнила лишь канарейку и старинную кофейную мельницу, что, собственно, исчерпывало тему.
Они вновь взмыли вверх по лестнице. Ван на минуту исчез в ватерклозете – и вышел из него в гораздо лучшем расположении духа. Карликовый Гайдн вновь сыграл несколько тактов, когда они проходили мимо.
Чердак. Ну, вот чердак. Прошу на чердак. Чего там только не было: десятки баулов и картонных коробок, две коричневые кушетки, одна на другой, как совокупляющиеся жуки, и множество картин, стоявших по углам или на полках, лицом к стене, будто наказанные за провинность дети. Там же хранился свернутый в своем футляре старенький «ковролет», иначе «феероплан», – выцветший, но все такой же сказочный синий ковер-самолет с арабскими узорами, на котором еще отец дяди Дана летал в детстве, да и позже, когда бывал пьян. Из-за многочисленных столкновений, падений и других несчастных случаев, особенно частых на закате, над идиллическими полями, ковролеты были запрещены воздушным дозором, но четырьмя годами позже Ван, любивший этот вид спорта, подкупил местного механика, чтобы тот вычистил аппарат, перезарядил его ястребиные трубки и в целом привел ковер в волшебное состояние, после чего Ван со своей Адой провел немало летних вечеров, паря над рощами и рекой или скользя на безопасной десятифутовой высоте над поверхностью дорог и крыш. Как смешон завилявший и съехавший в канаву велосипедист, как странен скользящий по скату кровли, балансирующий марионеточными руками трубочист!
Смутно сознавая, что, пока длится осмотр дома, они, по крайней мере, заняты «делом», сохраняют видимость последовательных действий, без чего, несмотря на превосходное умение каждого из них поддерживать беседу, неизбежно возник бы ужасный вакуум стесненного покашливания, который нечем заполнить, кроме неловкой остроты с «повисающим» следом молчанием, Ада не избавила кузена от посещения подвала, где барабан автоматической печи дрожал и громыхал, мужественно нагоняя жар в трубы, змеями уползавшими в огромную кухню и две унылые ванные комнаты, и выбивался из слабых сил, чтобы за?мок оставался пригодным для праздничных посещений зимой.
«Ты еще не все видел! – крикнула Ада. – Осталось подняться на крышу!»
«Но это будет наше последнее восхождение сегодня», твердо сказал себе Ван.
Из-за чехарды наложившихся один на другой стилей и настилов (что нелегко описать без специальных терминов тому, кто не любит крыш), а также в силу бессистемной череды реконструкций, если это подходящее слово, черепичная кровля ардисовского дворца являла собой неописуемый лабиринт углов и уровней, жестяно-зеленых и ребристо-серых поверхностей, живописных гребней и защищенных от ветра уголков. Здесь можно было сколько угодно миловаться и целоваться, обозревая в то же время искусственное озеро, рощи и луга, чернильную линию лиственниц, отмечавших границу соседнего имения в нескольких верстах отселе, и безобразные крошечные силуэты нескольких более или менее безногих коров на далеком холме. А за каким-нибудь выступом легко можно было укрыться от нескромных планеристов или фотографирующих аэростатов.
С террасы донесся бронзовый звон гонга.
Дети почему-то вздохнули с облегчением, узнав, что к обеду ожидается незнакомец. Им оказался андалузский архитектор, которому дядя Дан заказал для Ардиса проект «художественного» плавательного бассейна. Дядя Дан тоже собирался приехать с переводчиком, но подхватил русский «хрипъ» (испанский «грипп») и по дорофону попросил Марину принять добрейшего Алонсо как можно любезнее.
«Мне нужна ваша помощь!» – обратилась Марина к детям с озабоченным видом.
«Ему будет интересно взглянуть, полагаю, – сказала Ада, повернувшись к Вану, – на совершенно бесподобный натюрморт Хуана де Лабрадора из Эстремадуры – золотой виноград и таинственная роза на черном фоне. Дан уступил его Демону, а Демон пообещал подарить его мне к моему пятнадцатилетию».
«У нас еще есть кое-какие плоды Сурбарана, – сказал Ван горделиво. – Кажется, мандарины и что-то вроде смоквы, на которой сидит оса. Да мы просто ошеломим гостя всякими такими штуками!»
Но ничуть не бывало. Алонсо, маленький морщинистый человек в двубортном смокинге, говорил только по-испански, в то время как принимающая сторона располагала всего полудюжиной испанских слов. У Вана нашлись canastila (корзинка) и nubarrones (грозовые тучи), которые он запомнил из чудного испанского стихотворения с переводом en regard в своем школьном учебнике. Ада знала, разумеется, mariposa (бабочка) и названия двух-трех птиц, упомянутых в орнитологических справочниках, таких как paloma (голубь) и grevol (рябчик). Марина припомнила только два: aroma и hombre, не считая анатомического термина с «j», висящим посередине. Не удивительно, что беседа свелась к длинным и сбивчивым испанским предложениям, которые многоречивый архитектор произносил так громко, как будто имел дело с глухими, и к коротким французским фразам, умышленно, но напрасно итальянизированным его жертвами. По завершении мучительного обеда Алонсо в свете трех фонарей, несомых двумя лакеями, осмотрел предполагаемое место сооружения дорогостоящего бассейна, поместил обратно в портфель план приусадебной части парка и, по ошибке поцеловав в темноте ручку Ады, поспешил проститься, чтобы сесть на последний поезд, идущий на юг.
7
Вскоре после «вечернего чая» – легкой летней трапезы практически без чая, подававшейся часа через два после обеда и казавшейся Марине такой же естественной и неизбежной, как закат перед наступлением ночи, – Ван с саднящими веками отправился спать. В Ардис-Холле это рутинное русское угощенье состояло из простокваши (английская гувернантка переводила это название как «curds-and-whey», а мадемуазель Ларивьер как lait caillе, «свернувшееся молоко»), тонкий кремовый верхний слой которой маленькая мисс Ада деликатно, но алчно (два эти наречия можно было отнести ко многим твоим действиям, Ада!) снимала своей особой серебряной ложечкой с монограммой и слизывала, прежде чем ринуться в более рыхлые и сладкие глубины; к простокваше подавали черный крестьянский хлеб, темную клубнику (Fragaria elatior) и крупную, ярко-красную садовую землянику (гибрид двух других видов Fragaria). Едва Ван успел коснуться щекой плоской прохладной подушки, как его бесцеремонно разбудил оглушительный гвалт – ликующий щебет, тонкий свист, чириканье, трели, верещанье, резкое карканье и нежное пенье – все это Ада, подумал он не без оторопи человека, не состоящего в одюбоновском стане, легко могла бы и пожелала бы разложить на отдельные голоса определенных птиц. Он надел мокасины, взял мыло, гребенку, полотенце и, прикрыв наготу махровым халатом, покинул спальню с намерением выкупаться в ручье, который заметил накануне. Коридорные часы отчетливо ток-такали в рассветной тишине, нарушаемой лишь громким храпом, доносившимся из комнаты гувернантки. Немного поколебавшись, он решил воспользоваться уборной, относящейся к детской. Там сквозь отворенную узкую створку окна на него обрушился неистовый птичий гомон и яркий солнечный свет. Он был в порядке, в полном порядке! На главной лестнице Вана первым встретил отец генерала Дурманова, проводивший его важным взглядом до старого князя Земского и других пращуров, столь же сдержанно пристальных, как музейная стража, следящая за единственным туристом в сумрачном старинном дворце.
Оказалось, что парадная дверь надежно заперта на засов и на цепь. Он толкнул решетчатую стеклянную дверь увитой синими цветами галереи – тоже заперто. Не зная еще, что под лестницей в неприметной нише хранились запасные ключи (в том числе несколько очень старых и анонимных, висевших на медных крючках) и что сама эта ниша сообщается через садовую кладовую с уединенной частью сада, Ван побрел по анфиладе комнат на поиски услужливого окна. В угловой комнате у высокого двухстворчатого окна стояла молоденькая горничная, которую он приметил накануне вечером, пообещав себе узнать ее поближе. На ней было то, что его отец с ухмылкой напускного сладострастия определял как «черные оборки и сборки робкой субретки». В ее каштановых волосах янтарным блеском отливал черепаховый гребень; она стояла у открытого окна, высоко опершись о косяк рукой, украшенной аквамариновой звездочкой, и глядела на воробья, который короткими прыжками подбирался к брошенной ею на мощеную дорожку половине печенья, похожего из-за круглых фестончиков на носок младенческой ступни. Камеевый профиль, маленькие розовые ноздри, длинная, лилейно-белая шея француженки, очертания ее тела, вместе и полного и хрупкого (мужская похоть не слишком изощрена в описательных тонкостях!), и особенно свирепое ощущение ее доступности так сильно опьянили Вана, что он не удержался и сжал ее поднятое запястье в обтягивающем рукавчике. Высвободившись и показав своим невозмутимым видом, что она заметила его появление, девушка обратила к нему свое привлекательное, хотя почти безбровое лицо и спросила, не желает ли он выпить чаю до завтрака? Нет. Как тебя зовут? Бланш, но мадемуазель Ларивьер зовет меня Золушкой, оттого что чулки то и дело сползают – вот, видите, – и оттого что я все роняю и кладу не на место и еще путаю цветы. Свободный крой его одежд не укрывал его надежд, и девица, пусть даже страдающая дальтонизмом, не могла не заметить этого. И когда он еще приблизился к ней, выглядывая поверх ее головки подходящую кушетку или то, что примет ее форму в каком-нибудь уголке этого волшебного замка, в котором любое место, как в мемуарах Казановы, способно было преобразиться в покои сераля, она окончательно вывернулась из его полуобъятий и разразилась небольшим монологом на своем мягком ладорском французском:
«Monsieur a quinze ans, je crois, et moi, je sais, j’en ai dixneuf. Monsieur дворянин, а я – бедная дочь своего отца, роющего торф на болотах. Monsieur a t?tе, sans doute, des filles de la ville; quant ? moi, je suis vierge, ou peu s’en faut. De plus, если я полюблю вас, я имею в виду, по-настоящему, а я, увы, способна на это, если бы вы овладели мною, rein qu’une petite fois, – это бы означало для меня лишь горе, и геенну огненную, и отчаяние, и даже смерть, Monsieur. Finalement, я могу прибавить, что у меня бели и что я должна посетить le Docteur Chronique, то есть Кролика, в ближайший свой свободный день. Теперь нам надо разлучиться – воробышек, как я вижу, пропал, а господин Бутейан вошел в соседнюю комнату и может увидеть нас в том зеркале над софой за шелковой ширмой».
«Прости, милая», пробормотал Ван (которого ее странный, трагический тон совершенно охладил), и это прозвучало так, будто он играл главную роль в пьесе, но знал из нее лишь одну эту сцену.
В зеркале рука дворецкого взяла откуда-то графин и исчезла. Ван, потуже затянув поясок халата, прошел через французское окно в зеленую явь сада.
8
Тем же утром или через день-другой, на террасе:
«Mais va donc jouer avec lui, – сказала м-ль Ларивьер, подталкивая Аду, чьи юные ягодицы раздельно вздрагивали от сотрясения. – Не позволяй своему кузену se morfondre в такой погожий денек. Возьми его за руку. Пойди и покажи ему белую даму на твоей любимой аллее, и гору, и большой дуб».
Ада, пожав плечами, повернулась к нему. Прикосновение ее холодных пальцев и влажной ладони, та принужденность, с какой она откинула назад волосы, когда они шли по главной парковой аллее, вызвали в нем ответную скованность, и Ван, воспользовавшись тем, что под ногами оказалась сосновая шишка, высвободил руку. Он метнул шишку в мраморную деву, склоненную над стамносом, но лишь спугнул птицу, сидевшую на краю ее разбитого кувшина.
«Нет ничего пошлее на свете, – сказала Ада, – чем швыряться камнями в дубоноса».
«Прости, – ответил Ван, – я не хотел напугать птичку. К тому же я не какой-нибудь деревенский парубок, где мне отличить шишку от камня. Au fond, в какие игры, по ее мнению, мы должны играть?»
«Je l’ignore, – сказала Ада. – Мне совершенно все равно, что происходит в ее бедном мозгу. В каш-каш, наверное, или лазать по деревьям».
«О, в этом я силен, – сказал Ван. – Могу даже взбираться на одних руках, перемахивая с ветки на ветку».
«Нет, – сказала она, – мы будем играть в мои игры. Игры, которые я сама придумала. В такие игры, в которые бедняжка Люсетта, надеюсь, сможет со мной играть через год. Хорошо, идем. Я научу тебя сперва двум играм из серии “тень и свет”».
«Понятно», сказал Ван.
«Станет через минуту, – парировала прелестная резонерша. – Перво-наперво подыщем подходящую палку».
«Гляди-ка, – сказал Ван, все еще слегка задетый, – прилетел такой же зубоскал, то есть дубонос».
К этому времени они достигли rond-point – небольшой арены, окруженной клумбами и зарослями жасмина в пышном цвету. Подняв руки, липа тянулась к ветвям дуба, будто красотка в зеленом с блестками трико, летящая к своему сильному отцу, который висит вниз головой, захватив ногами трапецию. Уже тогда мы оба знали толк в этих небесных материях, уже тогда.
«Есть что-то акробатическое в этих ветках, не так ли?» – сказал он, указывая.
«Да, – сказала она. – Я заметила это давным-давно. Липа – это парящая под куполом итальянка, а старый дуб терзается мукой, мукой бывшего любовника, но все равно раз за разом ловит ее» (невозможно передать верную интонацию, сообщая при этом всю полноту смысла – по прошествии восьми десятков лет! – но пока они глядели вверх, а потом вниз, она сказала что-то весьма необычное, что-то такое, что совсем не вязалось с ее нежным возрастом).
Глядя себе под ноги и взмахивая позаимствованным у пионов острым зеленым колышком, Ада объясняла правила первой игры.
Падавшая на песок тень листьев перемежалась кружками солнечного света. Игрок выбирает один такой кружок – чем ярче, тем лучше – и обводит его по контуру колышком. От этого желтый кружок становится как будто выпуклым, вроде поверхности залитой в лунку до краев золотой краски. Затем игрок палкой или пальцами осторожно выгребает из кружка землю. Уровень этого мерцающего infusion de tilleul начинает чудесным образом понижаться в своем земляном кубке, пока не уменьшится до размера одной-единственной драгоценной капли на донышке. Побеждает тот, кто создаст больше таких кубков за, скажем, двадцать минут.
«И это все?» – недоверчиво спросил Ван.
«Нет, не все».
Обкапывая правильной формы маленький кружок вокруг особенно яркого золотого сгустка, Ада присела на корточки и так перемещалась – черные волосы струились по подвижным, гладким и белым, как слоновая кость, коленям, двигались локти и бедра, одной рукой она держала палку, другой отбрасывала мешавшие пряди. Легкий ветер вдруг затенил ее золотую лужицу. Когда такое случается, игрок теряет очко, даже если лист или облако поспешат убраться.
Хорошо. А вторая игра?
Вторая игра (начала она нараспев) может показаться немного сложнее. В нее надлежит играть после полудня, когда тени длиннее. Игрок —
«Перестань говорить игрок. Это либо ты, либо я».
«Пусть ты. Ты обводишь на песке мою тень за моей спиной. Я делаю шаг вперед. Ты обводишь снова. Затем отмечаешь следующую границу (отдает ему колышек). Если теперь я сделаю шаг назад —»
«Знаешь, – сказал Ван, отбрасывая палку, – по-моему, это самые скучные и глупые игры, когда-либо и кем-либо придуманные, до или после полудня».
Она ничего не ответила, но ее ноздри сузились. Ада подобрала колышек и воткнула его на прежнее место, яростно и глубоко, в садовый чернозем, рядом с благодарным цветком, который она подвязала к нему, молча склонив голову. Она пошла обратно к дому. Вану подумалось, станет ли ее походка изящнее, когда она вырастет?
«Я грубый невоспитанный мальчик, прости меня, пожалуйста», сказал он.
Она кивнула, не оборачиваясь. В знак частичного примирения она показала ему два крепких крюка, пропущенных через стальные кольца на стволах тюльпанных деревьев, между которыми еще до ее рождения другой мальчик, тоже Иван, брат ее матери, подвешивал гамак, в котором спал в середине лета, когда ночи особенно жаркие – как-никак, мы находимся на широте Сицилии.
«Прекрасная мысль, – сказал Ван. – Кстати, сильно ли жгутся светлячки, если попадают на кожу? Просто спросил. Еще один глупый вопрос городского подростка».
Затем она показала ему, где хранится гамак, вернее, целая коллекция гамаков – парусиновый мешок, набитый прочными мягкими сетями: в углу полуподвальной кладовой для инструментов и садовых принадлежностей, за сиренью, а ключ прячут в этой трещине, здесь в прошлом году птица свила гнездо – неважно какая. Стрела солнечного луча окрасила зеленой краской длинный ящик с набором предметов для крокета – правда, шары растерялись, их скатили с холма буйные дети, маленькие Эрминины, теперь ровесники Вана, ставшие очень смирными и покладистыми.
«Как и все мы в этом возрасте», сказал Ван и наклонился, чтобы поднять гнутый черепаховый гребень, каким девушки скрепляют волосы на затылке; он видел такой же, совсем недавно, но где и в чьих волосах?
«Одной из горничных, – сказала Ада. – И эта драная книжка тоже, должно быть, ее: “Les amours du Docteur Mertvago”, мистический роман, написанный пастором».
«Для игры с тобой в крокет, – сказал Ван, – похоже, понадобятся фламинго и ежи».
«Наши списки прочитанных книг не совпадают. Эта “Кларисса в Стране чудес” одна из тех, о которых мне все твердят с восторгом, причем подразумевается, что этот восторг я непременно разделю после прочтения, так что теперь я испытываю к ней лишь непреодолимое предубеждение. Читал ли ты рассказы мадемуазель Ларивьер? Ну, еще почитаешь. Она полагает, будто в одном из своих прошлых метемпсихозных воплощений была завсегдатаем парижских бульваров; соответственно и пишет. Мы можем прокрасться отсюда в главный зал через тайный ход, хотя, кажется, нам полагается любоваться grand ch?ne, который на самом деле вяз». Нравятся ли Вану вязы? Знает ли он стихотворенье Джойса о двух прачках? Знает, еще бы. Нравится? Ага. По правде сказать, ему все сильнее нравились сад, птичьи рулады, отрада Ардиса и Ада. Они рифмовались друг с другом. Сказать ей об этом?
«А теперь…», сказала она, остановившись и глядя на него.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом