Юрий Буйда "Прусская невеста"

grade 3,8 - Рейтинг книги по мнению 40+ читателей Рунета

«Прусская невеста» – книга-город, густонаселенный, разнородный, странный. Это сейчас он – Знаменск Калининградской области, завоеванный в 1945-м Красной армией, куда после войны «беспричинные люди» со всего Союза съехались строить новую жизнь. А раньше городок звался Велау и считался Восточной Пруссией. Русские переселенцы начинают осваивать чужой для них мир черепичных крыш и булыжных мостовых. Здесь суровая правда соседствует с мифами и легендами, гротеск и романтика – с очень жестким реализмом, человеческие трагедии – с подлинной, пусть порой нелепой, любовью… Содержит ненормативную лексику!

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-147631-1

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023

– Это там… что это, Клавдия Лейбовна?

Она посмотрела на тело под простыней – и внезапно улыбнулась, а в голосе ее прозвучала гордость:

– Это единственная женщина, которая не ответила на домогательства доктора Шеберстова.

Главврачу показалось, что сквозь стойкую желтизну на лице рентгенолога проступила красная краска.

– Простите… – он поймал себя на том, что говорит суше, чем ему хотелось бы. – Что у нее на спине… и на животе?

– Звезды, – тотчас откликнулась обезьянка. – Это память о минском гестапо, легкий мой. Их семь – и столько же у нее детей. Не ее детей.

Молодой человек вспомнил этих пятерых мужчин и женщину (вторую, ее сестру, он знал лишь понаслышке) – шесть, а с той, которую он знал понаслышке, семь безупречных копий Буянихи.

– Вы хотите сказать… – он запнулся. – Ага, значит, эти шестеро… то есть – семеро…

– Ну да, конечно, легкий мой. – Обезьянка покивала крохотной головкой. – Ведь они ровесники. Говорят, она привезла их в мешке, как котят, но это неправда. Никуда и не надо было ездить: детдом тогда был возле старой лесопилки.

Она вытряхнула из мятой пачки папиросу и закурила, крепко прикусив гильзу мелкими черными зубками.

Когда в комнате стемнело, она вдруг очнулась и с горечью подумала, что опять осталась одна и опять не может вспомнить, о чем думала все это время. Держась за стенку, она поплелась вниз – за ней шлейфом потянулся запах крепкого табака и сапожной ваксы, которой она ежедневно начищала свои сморщенные туфли. На площадке второго этажа она остановилась, пораженная внезапной мыслью: «Кто же ее похоронит? И вообще – возможно ли это?»

Окошко телеграфа закрывала чья-то широченная спина, обтянутая выгоревшим брезентом. Из-за фанерной перегородки доносился плачущий голос Миленькой:

– Дежурненькая, будьте добреньки, проверьте заказ на Мозырь! Мо-зырь!

Ее сестра Масенькая сидела в уголке на жестком стуле со своей Мордашкой на коленях и сердито разглядывала образцы почтовых отправлений, которыми была заклеена стена напротив.

– Нет, но когда в городе будет порядок? – раздраженно спросила она, не глядя на Леонтьева, за которым с треском закрылась входная дверь. – Некоторые полагают, будто психам можно разгуливать где им вздумается!

– Он же никому не делает плохого. – Леша постучал согнутым пальцем по брезентовой спине. – Разрешите?

Спина отодвинулась в сторону, и в образовавшуюся щель Леша увидел Миленькую с наушником на шее.

– Буян не отправлял никаких телеграмм? – спросил Леша. – Ну, детям?

– Буян? – Миленькая глубоко вздохнула. – Да ведь он и не знает, где почта. Ох, горе-то! – Она схватила телефонную трубку и отчаянно закричала: – Дежурненькая, ну как там Мозырь? Тебе чего еще, Леша?

Леонтьев просунул в щель сложенную вдвое бумажку и мятый червонец.

– По этим адресам пробей телеграмму про Буяниху. – Немного подумав, уточнил: – Срочные. – И добавил пять рублей.

– Я напишу заявление! – с угрозой в голосе сказала Масенькая. – Ты обязан отвечать на заявления граждан!

Проснувшаяся Мордашка зарычала на участкового. Он вздохнул:

– Тогда лучше сразу жалобу на меня пиши. Без подписи.

Виту Маленькую Головку он увидел издали: сумасшедший стоял у перил, напряженно вглядываясь в темноту, его мопед лежал посреди моста. Леша затормозил, заглушил двигатель. Вита Маленькая Головка отчаянно замахал руками.

– Оно туда поскакало! – И снова вперил взгляд в темноту, в которой утонул базар, с трех сторон окруженный зарослями ивняка и бузины.

– Ага. – Леша кивнул. – Какое оно?

– Голова обезьянья, шея и лапы лошадиные, а тулово – слепой собаки…

– Тулово слепой собаки, – задумчиво повторил Леша. – Ты зачем с Масенькой поругался?

Склонив голову набок, Вита внимательно посмотрел на участкового.

– Я говорю, с Масенькой…

– Лахудра! – сквозь зубы процедил Вита. – Ардухал. Лахудре-мудрия. Муруроа. Аорурум!

И снова, в который раз, Леша подумал: «Никакой он не чокнутый. Просто дурит. Чуть больше других».

– Не ругайся больше. И не лезь в темноту.

Ну в этом-то он был уверен: в темноту Вита не полезет. Ночи напролет он гонял на своем мопедишке по городку – только по хорошо освещенным улицам: темнота вызывала у него панический ужас. Спал он днем – в комнате без штор, занавесок или хотя бы клочка тюля на окнах. С наступлением темноты он выводил из ветхой сараюшки свой битый-перебитый мопед («Интересно, – подумал Леша, – кто ему его ремонтирует? Ясно, что не Калабаха – этот и с родной матери сдерет. Или уж Моргач?») и принимался курсировать по засыпающему, по спящему городку – громоздкая туша с маленькой головкой на длинной шее верхом на жалком дребезжащем мопедике, неведомо как попавшем ему в руки. Он был дозорным, готовым в любой миг предупредить городок о внезапном нашествии исполинских муравьев, инопланетян, пьяниц или детей. К нему привыкли, как привыкли и к Желтухе – она тоже иногда по ночам раскатывала по городку на велосипеде, если не прыгала через скакалку, или не размахивала гантелями, или не пожирала морковку, любовь к которой с небывалой силой разгорелась у нее к семидесяти годам (она занимала морковью весь огород и каждый день съедала ее не меньше килограмма); как привыкли и к Масенькой с ее капризами, с ее горбом и ее собачонкой, с ее обшарпанным лотком – с него она, сжав ярко накрашенные губы и презирая весь род людской, торговала на автобусной станции, в двух шагах от женского туалета, плоскими пирожками с капустой, рыбой или повидлом…

Только свернув в Седьмую улицу, Леша сообразил, что же не давало ему покоя с той минуты, как доктор Шеберстов возвестил о кончине Буянихи: это был все усиливающийся запах ели и туи – запах смерти, печали, грядущего преображения и памяти. Черепичные крыши, бегущие собаки, позеленевшие от нескончаемых дождей заборы, тусклый свет уличных фонарей, стены домов, дым из печных труб (спасаясь от сырости, многие топили печи и в разгар лета) – все источало запах ели и туи, запах густой, как сироп, как темно-зеленое смолистое вино, от которого кружилась голова…

В буяновском доме (здесь жили еще три семьи, но дом назывался буяновским) было темно и тихо. Леша постучал – звук гулко разнесся по пустой квартире, точнее – по опустевшей, ибо та, которая могла с избытком заполнить работой, суетой, голосом да просто плотью своей любое пространство, даже такое, что не было заключено между четырьмя стенами и накрыто кровлей, – ведь она лежала там, на третьем этаже больницы, под самой обыкновенной простыней – ее с лихвой хватило, чтобы сокрыть от глаз людских ком плоти, лишь по инерции именуемый Буянихой, – всего-навсего еще одна смертная и мертвая женщина, пусть даже и промчавшаяся по жизни подобно смерчу, вихрю, урагану… И вот теперь не занятое ею пространство гудело – эхом ее голоса, ее поступи, ее жизни, – гудела отсутствующая жизнь: она отсутствовала в пропахшем плесенью коридоре-прихожей, она отсутствовала в кухне, она отсутствовала в детской, где по голому полу бесшумно пробежал какой-то бесхвостый зверек, она отсутствовала в гостиной, она отсутствовала в спальне… Леонтьеву казалось (более того, он готов был поклясться, что так оно и было, что оставшиеся без хозяйки вещи, книги и мебель рассыпались, разваливались, истлевали, растворялись в этой темноте с умопомрачительной быстротой и стоит ему покинуть эту квартиру, как спустя несколько мгновений вещи, книги и мебель превратятся в пыль. В гостиной только сундук да шкаф с треснувшим зеркалом стояли где обычно, остальная мебель исчезла, как пропала куда-то и картина, занимавшая всю глухую стену, – написанная безвестным мастером копия «Трех богатырей», на которой у всех богатырей были окладистые зеленые бороды. Сундук, о котором так много говорили. Таких в городке было всего два, но первый, принадлежавший Тане-Ване, не таил никаких секретов – уж это-то Леша знал наверняка: он присутствовал на церемонии вскрытия старухиной укладки, где, к изумлению и невыразимому огорчению многочисленных родственников, чаявших огромного наследства, был спрятан ржавый самогонный аппарат (давным-давно, устрашившись леонтьевских увещеваний, Таня-Ваня убрала аппарат в сундук, да так и не нашла времени ни сдать его в милицию, ни выбросить). Леша взялся за замок – он рассыпался в прах. Тяжелая крышка поддалась без скрипа, но не успел Леонтьев прислонить ее к стене, как из сундука ему в лицо ударил какой-то мягкий, рыхлый, тотчас рассыпавшийся по комнате ком. Крышка с грохотом опустилась на место. Слабо освещенная уличным фонарем комната наполнилась пляшущими снежинками – тысячами крупных мохнатых хлопьев.

– Ну и моли! – Бабушка Почемучето включила свет в коридоре, и теперь и Леша увидел тысячи бабочек моли: стряхивая с крылышек пыльцу, они бестолково толкались в дверном проеме.

Участковый захлопнул дверь и провел по лицу ладонью.

– Ты почему здесь, Андросовна?

– Почемучето меня за книжкой послали. Буян говорит: в спальне она, на этажерке.

– А где сам?

– В сарайке.

Он вышел во двор. Из темноты кто-то проворчал: «Никуда он не пойдет», но сколько ни вглядывался участковый, никого не смог разглядеть, кроме старого коня Птицы, который что-то жевал, прислонившись боком к стене дома. Из-за сарая несло нечистотами – значит, где-то там стояла ассенизационная бочка, точнее – деревянный ящик на колесах с квадратным, плохо пригнанным люком наверху и вечно слезящейся задвижкой сзади, – верхом на этом ящике, влекомом спящим одром, Буян методично объезжал дворы, оставляя за собой специфический запах и вызывая восторг у детей, – едва завидев ароматический выезд, они начинали хором кричать: «Жук навозный, жук навозный! Прокати на говновозе!»

Леша подергал замок на двери, из-за которой доносился визг плохо разведенной пилы, потом позвал Буяна, но тот не откликнулся. В сарае было темно.

– Может, тебе свет включить? – с надеждой спросил Леша.

– Мне свет не мешает, – проговорил Буян так внятно, будто и не было между ними никакой преграды. – Ты сам видел, Алексей Федотыч?

– Конечно, – тотчас ответил Леша и лишь после этого сообразил, о чем спросил его Буян. – Теперь уж, наверно, ее перевезли в клуб.

– А потом?

– Что – потом? Суп с котом.

– Ага. – Буян помолчал. – Значит, вы решили ее похоронить, это самое, в землю закопать…

– А ты что решил? – сердито спросил Леша.

Буян засмеялся.

– Увидишь. Все увидят.

«Чокнулся, – подумал Леша. – Хотя ведь все мы… Никто не верит, что она взаправду умерла. Чего ж тогда верить, что ее похоронят?» Да, не стало той, которая всем старожилам, да и многим из молодых, казалась такой же неотъемлемой частью, такой же характерной приметой городка, как древняя церковь на площади, как краснокирпичная водонапорная башня у железнодорожного переезда возле старого кладбища, как водопад на Лаве, как черепичные кровли, алеющие в разливе липовой зелени, как Цыганский Квартал, как горбатые мосты, прегольские мосты, булыжные мостовые, заросли бузины и шпалеры туи, и многое, многое другое, без чего невозможно представить этот городишко, разрезанный на три части двумя реками, чьи мутные воды неспешно текут в низких глинистых берегах, опушенных зарослями ивняка и боярышника. Сколько помнил себя Леша в этом городке, она всегда была тут, рядом, – казалось, сразу во многих местах, казалось, не только рядом с ним, Лешей Леонтьевым, но и рядом с каждым жителем городка – еще в ту пору, когда он назывался Поселком. Она была здесь и повсюду, сейчас и всегда. Она была всевездесущей и бессмертной. Летом – в не очень свежем халате, застегнутом на две пуговицы, и домашних тапках на босу ногу; зимой – в черном жестком пальто со шкурой неведомого зверя на воротнике («Она сама изловила его и задушила собственными руками», – понизив голос, в котором сквозили восторг и священный ужас, говорил пьяненький Буян, и почему-то ни у кого не поворачивался язык назвать его брехуном). Целыми днями она носилась по улицам и магазинам, встревала во все разговоры, которые сразу приобретали бурный характер, карала и миловала, подбирала выпавших из гнезда птенцов, больных кошек и бродячих собак, обличала пьяниц, драла за вихры драчунов, царила и правила на базаре, а кое-кому – особенно детям – казалось, что вдобавок ко всему она повелевала облаками и сновидениями, – и все это она проделывала с одинаковым и неослабевающим пылом, так что оставалось только удивляться, как она находит время и силы, чтобы вести домашнее хозяйство, воспитывать семерых детей и работать: сначала – лет двадцать, без перерывов – упаковщицей на макаронной фабрике, а потом смотрительницей – или как там это называется – на базаре, а летом, по вечерам, билетершей на открытых киноплощадках… Казалось, энергия, выработанная этой женщиной, продолжала жить и после ее смерти – а можно ли уложить в гроб и похоронить энергию – вихрь, смерч, ураган?

Весь дрожа, задыхающийся Васька Петух кое-как выбрался из-под тяжелой мокрой сети сна и с трудом разлепил распухшие веки. Несколько минут он бездумно смотрел в потолок, прислушиваясь к удаляющемуся топоту копыт. Голова болела, тело разбухло, сердце при каждом движении превращалось в комок мурашек, как если бы это была отсиженная нога. В темноте что-то чавкнуло, и Васька понял, что, если сейчас он не выпьет хотя бы воды, ему никогда не избавиться от ощущения, будто он наелся горячего пепла. Превозмогая головокружение и боль в груди, он поднялся с постели и, растопырив руки, кинулся к двери. Уже в кухне спохватился: кто же это был в комнате, этот, чавкающий? Или примерещилась толстогубая мордища, покрытая лягушечьей слизью? Васька нашарил выключатель – его несильно ударило током, вспомнил: давно пора починить проводку. Схватив со стола замызганный стакан, он едва не упал в раковину: от резкого движения вся кровь бросилась в голову, сердце бешено заколотилось, а тело от темечка до пят покрылось горячим щиплющим потом. Из водопроводного крана ударила струя водки. «Так, – подумал Васька. – Или с Буянихой что-то случилось – или пора в дурдом. Но сперва похмелиться – со святыми упокой». Зажав пальцами нос и зажмурившись, он залпом проглотил содержимое стакана – и только после этого услыхал скрип половиц и еще такой звук, будто через дверной проем тащили огромный кусище мокрого брезента. Он открыл глаза – и так и замер: со стаканом в правой руке, с зажатым пальцами носом и вытянутыми в трубочку – на выдохе – губами, – и последней его мыслью было: «Господи, какой же тогда у него хвост?!»

Восемьдесят пять самых крепких мужчин, у каждого из которых было не менее двоих детей, благоговейно вынесли из больницы тело Буянихи, источавшее запах только что распустившихся пионов, и погрузили его в полуторку – единственную на весь городок, чудом уцелевшую, вероятно, лишь потому, что с незапамятных времен ее использовали только как катафалк. За рулем выкрашенной черным лаком машины сидел Никита Петрович Москвич, чья желтая борода ниспадала до пояса, закрывая надетые по такому случаю фронтовые награды. Тело бережно опустили в лодку (ибо не нашлось пока подходящего гроба). Никита Петрович поправил портрет Генералиссимуса на ветровом стекле и, заклинив клаксон, повел машину к клубу.

Восемьдесят пять самых крепких мужчин, у каждого из которых было не менее троих детей, благоговейно сняли лодку с машины, торжественно внесли в паркетный зал, где по стенам уже сидели старушки – одна к одной, как горошины в стручке: белые платочки, черные юбки и жакеты, и водрузили его на крытый алым плюшем постамент.

Первой заплакала Капитолина, за ней Эвдокия, у которой не хватало шести пальцев на руках и двух на ногах, потом Валька, потом Геновефа на пару с Данголей, а за ними и Веселая Гертруда, столетняя сумасшедшая, завсегдатай похорон, от которой никто никогда не слыхал ничего, кроме «Зайд умшлюнген, миллионен», за ними остальные женщины – те, что в паркетном зале, и те, что в парке за клубом, и те, что на прегольской дамбе, и те, что на заречных сенокосах, и те, что в бане (пятница – женский день), и те, что в супружеских постелях, и те, что в роддоме…

Когда мужчины, сдержанно покашливая и толкаясь в широком проходе, покинули клуб, оставив покойную наедине со старухами, в паркетный зал стремительно вошел закутанный в ветхий плащ человек – с него ручьями текла вода, словно он только что вылез из реки. Ни к кому в отдельности не обращаясь, он поинтересовался, кто из родственников покойной соблаговолит принять от него тридцать талеров – долг, который, по словам незнакомца, тяготит его вот уже скоро двести сорок лет. Ему попытались втолковать, что Буяниха умерла шестидесяти пяти лет от роду, но незнакомец только горько усмехнулся и спросил, как в таком случае ему добраться до ближайшего постоялого двора. Его, конечно, отправили к Зойке-с-мясокомбината. Незнакомец удалился, оставив на полу огромную лужу воды, которую двенадцать женщин полтора часа собирали и выносили ведрами, взятыми на время у Калюкаихи, Сунгорцевых и у Славки.

И только после этого появилась наконец бабушка Почемучето с любимой книгой Буянихи. Рыдания стихли, явственнее запахло пионами, когда Капитолина раскрыла потрепанный том, обвела женщин строгим взглядом и звучным, торжественным голосом продекламировала: «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!»

Рано утром Мороз Морозыч обнаружил, что все розы в его палисаднике этой ночью превратились в пионы, благоухающие елью и туей. Выпив сырое яйцо и стакан подсоленной воды, он отправился в клуб, где в бывшей буфетной уже собрались доктор Шеберстов, Прокурор, Капитолина, Леша Леонтьев и Веселая Гертруда – она спала, прислонившись спиной к круглой железной печке и смущая всякого входящего строгим взглядом широко открытых глаз.

Как только Мороз Морозыч, аккуратно прислонив к стене свой костыль, опустился на стул, доктор Шеберстов, словно продолжая разговор (хотя до прихода библиотекаря они хранили молчание), спросил у Леонтьева:

– Значит, хоронить ее нам?

В его вопросе не было ничего от вопроса, если не считать слабого намека на специфическую интонацию, – более того, библиотекарю даже показалось, что в голосе доктора он уловил что-то вроде удовлетворения. Леша пожал плечами:

– Я дал телеграммы детям.

– Не в счет! – Доктору Шеберстову не сиделось, он вскочил и, размахивая палкой, тяжело прошелся из угла в угол. – Гости к столу! – Он взмахнул палкой, заставив всех отшатнуться. – Итак?

Прокурор вынул из кармана крохотный блокнот в самодельной обложке и, не раскрывая его, стал говорить своим сухим, бесцветным голосом, который вполне мог принадлежать тем фигуркам, которые он иногда вырезывал из бумаги, – собственно, это был реестр обязанностей родных и близких усопшей: надо было заказать гроб, позаботиться о костюме для покойной, о катафалке, могильной яме, памятнике, поминальном обеде и т. д. Слушая этого костлявого старикашку, который даже в такой день не изменил своей канцелярской манере говорить о чем угодно – о любви, разделе имущества или проблемах мелвилловской метафизики, Мороз Морозыч вспомнил, как однажды Буяниха сказала о Прокуроре, что он и дышит только из упрямства, да еще, может, назло ей. Тогда он, Мороз Морозыч, с присущей ему склонностью к выспренности, сказал, кажется, примерно следующее: если горстке обреченных защитников уже почти поверженной твердыни понадобился бы флаг – символ стойкости или хотя бы только упрямства, на эту роль вполне сгодился бы Прокурор, чье тощее туловище запросто сойдет за древко, а слишком просторный полотняный костюм – за полотнище; и даже если крепость падет, а человек-знамя, человек-символ случайно уцелеет, он, вопреки очевидности, сохранит уверенность в том, что твердыня устояла, дело не проиграно, и никому не удастся его переубедить, так что останется одно – уничтожить его физически, перепахать землю, в которой его похоронят, и запретить людям даже приближаться к этому месту, дабы и случайно не заразиться упрямством. И тогда доктор Шеберстов согласился: да, в упрямстве с Прокурором могли сравниться немногие. Ну Стрельцы. Ну Уразовы. Ну, наконец, сама Буяниха. Умудрилась же она – о, разумеется, только из упрямства – выйти замуж за этого человека, точнее, умудрилась взять в мужья такого человека, как Буян, который, в конце концов, сгодился только на то, чтобы более или менее регулярно чистить выгребные ямы, так ведь, если постараться, этому можно научить и ветхого конягу Птицу…

«Вы это говорите только потому, – закричала Буяниха, – что я отказалась выйти за вас, бабника чертова!»

Она швырнула книгу на стойку и ушла, сокрушая каблуками гнилую библиотечную лестницу.

«Может, и так. – Огромным клетчатым платком доктор Шеберстов вытер жилистую шею. – Но ведь все дело в том, что она упряма – разве нет? – Он уставился на библиотекаря своими выпуклыми глазами. – Она дала слово – и вышла за того, кому дала слово. Слово!» – «В конце концов, она отказала всем, – заметил Мороз Морозыч. – И вам, и Прокурору…» – «Прокурору! – закричал доктор. – Воображаю! Не руку и сердце – брак! Не желаете ли зарегистрироваться!» – «Он читал ей стихи, – возразил Мороз Морозыч. – Кажется, Пушкина. Но не Блока – это точно». – «Стихи! – Шеберстов был ошеломлен. – Откуда вам знать?» – «Это произошло вот тут, где вы стоите. – Мороз Морозыч ткнул пальцем под ноги доктору, и тот от неожиданности поспешно отступил в сторону. – Она стояла здесь. Он – тут. И она ему отказала». – «Еще бы! – закричал доктор. – Она отвергла всех самостоятельных мужчин, чтобы помыкать этой устрицей!»

– Значит, осталось выкопать яму и сварить кисель! – заключил доктор Шеберстов нудную (иной она и быть не могла) речь Прокурора, и Мороз Морозыч понял, что пропустил почти все, ради чего здесь собрались эти люди, и, чтобы не остаться в стороне, спросил:

– А оркестр?

– Это – Прокурор! – Доктор Шеберстов повелительно взмахнул палкой. – Ты, Леша, – родню! А ты… – Он резко повернулся к Капитолине: – Ты – поминки. Баб много.

– Тебе всегда их не хватало, – язвительно напомнила Капитолина.

– Ты была за двоих! – прокричал доктор, хлопнув по плечу утратившую дар речи старушку. – Итак!

И грохая палкой по деревянным половицам, он вышел из буфетной.

Прокурор помог библиотекарю спуститься по крутой лестнице. На улице, глядя прямо перед собой, то есть как бы в никуда, он проговорил:

– У меня странное предчувствие…

– Сегодня день предчувствий, – живо откликнулся Мороз Морозыч. – И воспоминаний.

– Мне кажется, будто все это от начала до конца придумано самой Буянихой. И будто после того, как она исчезнет, все это тоже исчезнет. Или нет?

Они помолчали.

– В конце концов, – голос библиотекаря прозвучал, как всегда, мягко, – любое изменение – это исчезновение чего-то. И возникновение чего-то.

– Просто мы все перемрем, – сухо сказал Прокурор. – А она останется.

Он не договорил. Едва не задев крыши домов, на поляну перед клубом плюхнулся штурмовик ИЛ-2, из которого выпрыгнул пилот в окровавленном комбинезоне. Приволакивая левую ногу, он прошел в паркетный зал и, сдернув шлем, припал к плюшевому постаменту.

– Чиримэ… шени чиримэ… – Он смахнул что-то с ресниц и обратился к старухам: – Как это произошло?

Ему рассказывали о кончине Буянихи, а он кивал головой и печально шевелил губами. Его отвели на перевязку, а потом уложили в бильярдной.

Сбежавшиеся люди молча стояли вокруг самолета, и никто не осмеливался приблизиться к машине, чье жесткое тело еще не остыло от ярости войны.

– Смертью пахнет, – вдруг проговорил слепой Дмитрий. Он подошел к самолету, приник щекой к броне и заплакал. – Ангел мой…

И с той минуты началось паломничество к гробу Буянихи. Первой в сопровождении пятерых прелестных детей явилась дородная красавица, державшаяся с тем самообладанием, что сродни высокомерию, и люди вспомнили некую чрезвычайно взбалмошную семнадцатилетнюю девочку, которая с презрением отвергла ухаживания заезжего артиста – фокусника, чревовещателя и гипнотизера. Махнув рукой на гастроли в Париже, Юрбаркасе и Рио-де-Жанейро, он застрял в городке, изнывая от безнадежного чувства. Утром его видели в парикмахерской, где По Имени Лев тщетно старался соорудить на голом черепе клиента хотя бы подобие прически; обедал он у Фени, в Красной столовой; вечерами, облаченный во все черное, он прогуливался по Седьмой улице, осторожно ступая между коровьими лепешками и пытаясь взглядом прожечь окна неприступной красавицы. Чтобы привлечь ее внимание, он давал бесплатные представления прямо на улице: доставал из шелкового цилиндра пахнущих нафталином живых кроликов, выпускал из рукавов стаи голубей, читал мысли, предсказывал прошлое и глотал шпаги, а когда они кончились – кухонные ножи и безопасные бритвы. Вскоре он наскучил даже детям, но так и не удостоился ни одного знака внимания от жестокой красавицы. И тогда он объявил прощальное представление в клубе – на него собралось почти все платежеспособное население городка. Продемонстрировав каскад умопомрачительных фокусов, он перешел к гипнозу. Желающих подвергнуться воздействию его колдовского взгляда было предостаточно, но не было среди них той, единственной, и тогда, употребив свои чары, он вывел ее из зала на сцену и заставил маршировать, и она маршировала, почему-то припадая на левую ногу и визгливо распевая какую-то дурацкую песенку, начинавшуюся со слов «Солдат Маруся». Она послушно выполняла приказы артиста, а он стоял в глубине сцены со сложенными на груди руками и мрачно шептал: «Ватерлоо… Ватерлоо…» Внезапно посреди хохочущего, стонущего, плачущего зала поднялась Буяниха. Мановением руки она установила мертвую тишину, поднялась на сцену и что-то вполголоса сказала артисту. Забыв про свой плащ, цилиндр и треножник, он вылетел из клуба, кинулся в поджидавший его черный автомобиль, который тотчас превратился в черного, как гнилой зуб, коня, и прянул за стоячее облако. Буяниха вынула девочку из петли и отнесла к себе. А через месяц, получив благословение от парализованной бабушки и средства от Буянихи, девочка уехала на ленинградском поезде. И вот спустя пятнадцать лет она явилась к гробу женщины, благодаря которой никто не осмеливался в глаза называть ее Солдатом Марусей. Следом явился Резаный – тот самый, что когда-то покинул городок, восседая на ассенизационной бочке за спиной Буяна. Нет, не Буянихе принадлежала заслуга разоблачения этого дельца, который тайно занимался торговлей леденцовыми петушками, самодельными конфетами, подержанной мебелью, поношенной одеждой и обувью, а также самогоном – разумеется, через посредников – бедных старичков и старушек (им перепадали крохи), многие из которых даже не знали, на кого работают. Нет, не Буяниха разоблачила его, но восьмилетний Алеша Рязанцев и жалкий пьяница Сергеюшка. Пропив выданный ему сахар, Сергеюшка, чтобы как-то выйти из положения, залил формочки водой, подкрасил и выставил на ночь на крыльцо – дело было зимой. На что он рассчитывал? Очевидно, на то, что взрослые обычно сразу не пробуют купленные для детей петушки. Потому-то так и испугался он, когда к его лотку неожиданно подошел Алеша, потому-то и бросился бежать от мальчика, который упорно преследовал его с пятачком в кулачке. В конце концов мальчик заполучил розового петушка, и тут-то и обнаружилось, что леденец – ледяной. Но именно Буяниха, с пристрастием допросив Сергеюшку, выяснила, на кого пьяница работал. И именно ей принадлежит знаменитая фраза, произнесенная в присутствии ста семидесяти шести ошеломленных свидетелей, – «У нас так не делают», и именно она повелела выдворить негодяя Резаного из городка верхом на вонючей бочке, что и было сделано под бдительным присмотром Миши Рубщика, Васьки Петуха и Аввакума Муханова. Пришла проститься Граммофониха, благодарная Буянихе за то, что некогда та спасла ее дочь от дьявола, вознамерившегося обесчестить ее дуру дочь и дурака зятя, – все знали эту историю, в которой Буяниха выступала в героической роли экзорцистки: с ружьем в руках она бесстрашно вошла ночью в сад, где дьявол, по некоторым сведениям, назначил несчастной свидание, и могучими и безжалостными ударами приклада загнала прятавшегося за кустом смородины Князя Тьмы в Гнилую Канаву, куда толевый завод спускал мазут. Тысячи и тысячи людей шли и шли по Седьмой улице к клубу, толпились в паркетном зале, где сменяющиеся старухи нараспев читали любимую книгу Женщины-Вихря, Царицы Базара, Повелительницы Облаков и Сновидений. Прощались с Непорочной Девой, Попечительницей Слабых и Убогих, с Девой-Богатыршей; прощались со Сводницей и Воровкой – так кричала Носиха: ее новоиспеченного зятя буяновская дочка увела из «честной супружеской постели»; прощались с женщиной, при появлении которой в городке железный петух на школьных часах, этот ржавый золотой петушок, выскочил из своего домика да так и замер навеки – с открытым клювом, вытянутой шеей, распахнутыми крыльями и застрявшим в глотке «кукареку»; прощались с Ведьмой и Змеей – многие, многие женщины, чьи мужья когда-то, словно обезумев, наперебой ухаживали за Буянихой, знали наверняка, что в карманах, пришитых к ночной рубашке, Ведьма носит сушеные сердца многочисленных возлюбленных, своими глазами видели, как по ночам Ведьма летала в ступе (на помеле, на красном быке, на белом льве, на черном вороне, на ассенизационной бочке, на Буяне, на Недотыкомке, на сложноподчиненных предложениях с придаточными образа действия, меры и степени), видели, как, оставив свою лживую плоть в постели, она ползала по спящему городку в образе прекрасной Змеи, высасывая молоко у коров и вызывая сексуальные галлюцинации у несовершеннолетних; прощались с Буянихой…

…И снова, как и часом ранее, он подумал: «Все, что я делаю, придумано не мною». Он остановился на мосту, невидящим взглядом скользнул по играющей бликами воде и громко проговорил:

– Это переутомление.

Конечно, переутомление. Эта женщина способна и после смерти утомить кого угодно, заставив кого угодно делать то, что она задумала. Недаром же когда-то ее считали колдуньей, с усмешкой подумал Прокурор. И вовсе не исключено, что все это было ею задумано и продумано от начала и до конца, во всех деталях. О, она позаботилась обо всем: о том, чтобы умереть именно там, где умерла, и именно так, а не иначе; о том, чтобы своей смертью взбудоражить весь городок и вывести из равновесия даже тех, кто почти ничего не знал о ее прошлом; о том, чтобы ее уложили в лодку вместо гроба, пока кто-то – только, конечно, не ее близкие – будет хлопотать о более или менее достойном вместилище ее мертвой плоти; о том, чтобы все цветы во всех палисадниках в одну ночь превратились в ее любимые пионы; о том, чтобы все разговоры – о ком бы и о чем бы то ни было – в конце концов обязательно становились разговорами о ней; о том, чтобы ее положили в паркетном зале, куда непременно потянутся люди – некоторые действительно проститься, другие – чтобы погрузиться в свои воспоминания о событиях, атрибутом которых была Буяниха (ибо не было в городке сколько-нибудь заметных событий, к которым она не имела бы касательства) – таким же атрибутом, как истончившиеся до прозрачности золингеновские бритвы, дамские ботики и бурки, керогазы, утратившие цвет лепестки шиповника и рассыпающиеся в прах крылышки бабочек между листами пятого (Барыкова – Бессалько) и пятьдесят девятого (Францоз – Хокусаи) томов шмидтовской энциклопедии, третьи – просто поглазеть; о том, что скажет доктор Шеберстов и что ответит ему Прокурор, как будет чертыхаться Данголя и сколько бензина спалит Вита Маленькая Головка… Она все это придумала, как придумывала события, имена и людей, которые почти безропотно поддавались яростному напору этой базарной магии. Нет, она никому не давала прозвища – она нарекала телефонистку Анастасию – Миленькой, гробатенькую Марию – Масенькой, Ивана Андреевича с его ватной шевелюрой и ватной бородой – Морозом Морозычем, а вздорную и болтливую старуху Граматько – Граммофонихой, и с той минуты никому и в голову не приходило, что у этих людей были когда-то другие имена, а события можно толковать не так, как их толкует Буяниха. Это был мир, который она сотворила, – точнее, перевоссоздала по своей воле и разумению, и именно этот мир (быть может, и мало чем отличающийся от того, который мог существовать и без Буянихи, но все же – иной) должен исчезнуть, кануть в небытие. Водокачка Буянихи. Мостовые Буянихи. Голуби Буянихи. Водопад Буянихи. Шлюзы Буянихи. Облака Буянихи. Сновидения Буянихи. Дожди Буянихи. Солнце, Луна и Звезды Буянихи. Пространство Буянихи. Время Буянихи. Наконец – Красная столовая Буянихи, не без иронии завершил этот реестр Прокурор, который еще никогда не чувствовал себя таким старым, немощным и никому не нужным. И уже склонив голову под низкой аркой входа, откуда тянуло прохладой и запахом кислого пива, он вдруг подумал: «Да ведь мне больно. Больно».

Договориться с музыкантами Прокурору неожиданно помог черный незнакомец. С него по-прежнему текло ручьем, так что Фене пришлось усадить его за столик поближе к сливному отверстию в полу и строго-настрого запретить менять место. Когда Гриша, выкрикивая обвинения по адресу всех «больно умных» и «больно грамотных», заявил, что за обычную плату они на этих похоронах играть не согласны, черный вдруг оторвался от макарон с пивом и вмешался в разговор:

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом