Стефан Цвейг "Смятение чувств"

grade 4,4 - Рейтинг книги по мнению 380+ читателей Рунета

В этот сборник вошли очень разные по стилю и содержанию произведения, в том числе «Смятение чувств», «Закат одного сердца», «Незримая коллекция» и «Легенда о третьем голубе». Это и классические новеллы, и изысканные легенды, и почти публицистические рассказы, полные эмоционального накала и силы убеждения. В них любовь в самых разных ее проявлениях, ложь и одиночество, вера и неверие, взросление и старение, и страшный военный Молох, в ненасытную пасть которого падают все новые и новые жизни…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-144979-7

child_care Возрастное ограничение : 0

update Дата обновления : 14.06.2023


Разумеется, на следующее утро я снял комнату в том же доме. Я бы снял ее, даже если бы она вовсе меня не устроила, единственно из одной только сердечной признательности и наивного стремления соседствовать, ощущать пространственную близость к этому чудодею-учителю, сумевшему за один лишь час дать мне больше, нежели кто-либо прежде. Но комнатка и вправду оказалась прелестная: расположенная в мансарде прямо над квартирой профессора, чуть темноватая из-за выступающего фронтона, она, однако, открывала из окна восхитительный вид – сперва на крыши соседних домов и церковную колокольню, а дальше на изумрудную зелень лугов и светлые облака в бездонном небе, столь напоминавшем мне просторные небеса моей родины. Старушка-хозяйка, как выяснилось, глухая напрочь, всех своих квартирантов окружала трогательной, поистине материнской заботой; в считаные минуты мы с ней обо всем сговорились, а уже часом позже ветхая деревянная лестница жалобно скрипела под тяжестью моего чемодана.

В тот вечер я никуда больше не выходил, и поесть забыл, и даже про курево не вспомнил. Первое, что я вытащил из чемодана, был случайно прихваченный с собой томик Шекспира – меня разбирало нетерпение снова (впервые за много лет) его раскрыть; от услышанного накануне во мне разгорелось страстное любопытство, и я углубился в чтение, воспринимая поэтическое слово как никогда прежде. Не знаю, объяснимо ли вообще подобное преображение. Но мир, запечатленный в письменах, раскрывался передо мною разом, слова сами устремлялись мне навстречу, будто столетиями ждали свидания со мной; строчки стихов накатывали огненными волнами, захватывая меня, проникая прямо в кровь, полня все существо мое чувством странной свободы, какая захватывает дух лишь в полетах во сне. Меня била дрожь, меня бросало то в жар, то в холод, кровь стучала в висках, со мною отродясь ничего подобного не бывало, – и все это лишь вследствие страстного монолога, который я услышал вчера из уст профессора. И монолог этот, похоже, все еще жил во мне пьянящим одухотворением, я же слышал, как голос мой, вслух повторяя то одну, то другую строчку, невольно подражает его голосу, и фразы неслись в том же стремительном ритме, и рукам моим хотелось так же обнимать пространство, – силою неисповедимой магии за какой-нибудь час в глухой стене между мной и духовным миром был пробит пролом, и я, по натуре человек страстный, открыл для себя новую страсть, каковой храню верность и поныне: страсть упоения полнотой земного мира, воплощенного вдохновенным словом. В тот вечер я случайно раскрыл томик на «Кориолане», и на меня будто озарение нашло, когда я в самом себе начал обнаруживать все черты и свойства этого, едва ли не самого странного из римлян: гордость, высокомерие, вспыльчивость, иронию, заносчивую язвительность, насмешливость, – короче, все эссенции, весь свинец и все злато чувств человеческих. Какое небывалое наслаждение – магическим прозрением постигать все это сразу, мгновенно! Я читал без устали и без передышки, пока не началась резь в глазах, я взглянул на часы – половина четвертого! Почти напуганный этой новой напастью, что на целых шесть часов возбудила все мои чувства, завладев ими почти до беспамятства, я погасил свет. Но еще долго перед глазами плыли и мелькали картины, образы, слова, и я даже во сне все еще ощущал в себе нетерпеливое ожидание следующего дня, который сулил еще шире, еще щедрее распахнуть передо мной столь волшебно раскрывшийся мир, дабы я окончательно с ним сроднился.

Но наутро меня ждало разочарование. Сгорая от нетерпения, я одним из первых пришел в аудиторию, где мой учитель (отныне я хочу называть его так) должен был читать лекцию по английской фонетике. Но когда он вошел, я даже испугался: неужели это тот же человек, что и вчера, или это только мое взбудораженное воображение сохранило его в памяти пламенным Кориоланом, чья геройская отвага и молниеносное слово разят и покоряют все и вся? Этот, сегодняшний, был просто понурый старик, немощный, с вялой, шаркающей походкой. Лицо его, вчера озаренное вдохновением, теперь будто погасили – сидя в первом ряду, я хорошо различал тусклую, почти болезненную утомленность этих черт, усугубляемую бороздами морщин, поперечинами складок и сизыми тенями на дряблых, впалых щеках. Под сонными, тяжелыми веками глаз почти не видно, бескровные, тонкие губы что-то бормочут, не в силах придать голосу вчерашний металл. Куда подевалась вся веселая живость, весь азарт упоения собственным вдохновляющим словом? Я даже голоса не узнавал: как бы иссушенный своей сугубо теоретической темой, он бубнил, монотонно и бесстрастно верша усталый, размеренный шаг по плотному, скрипучему песку.

Меня охватила тревога. Это же совсем не тот человек, которого я так жаждал лицезреть сегодня с первой минуты пробуждения: куда сгинул весь его облик, еще вчера манивший меня путеводным светом? А здесь передо мной был зануда-профессор, крутящий шарманку своих лекций; с возрастающим беспокойством я вслушивался в его слова, не вернется ли хотя бы намеком та вчерашняя трепетная взволнованность, что, подобно руке музыканта, так умело трогала струны моей души, пробуждая в ней возвышенные страсти. И я все тревожнее вскидывал взор, с неизменным разочарованием вглядываясь в совершенно чужое лицо этого человека, несомненно, то же, что и вчера, но будто бы опустошенное, не знающее вдохновения, изможденное, тусклое, почти безжизненное лицо – скорее пергаментная маска старца. Да как возможно такое? В одночасье, за одну ночь, вчерашнее юношество превратить в такое вот старчество? Или и вправду бывают такие внезапные взлеты духа, когда пламенное слово преображает и весь облик человека, делая его на десятилетия моложе?

Меня мучил этот вопрос. Я сгорал от жажды как можно больше узнать об этом загадочном, двуликом человеке. Вот почему, едва он, с потухшим взором сойдя с кафедры и не глядя на нас, вышел из аудитории, я, следуя внезапному наитию, поспешил в библиотеку и попросил выдать мне его труды. Может, он сегодня просто устал, может, его донимали недомогания, но здесь-то, в непреложности письменного слова, в запечатленных творениях ума, должна найтись разгадка, ключ к пониманию этой столь заинтриговавшей меня личности. Служитель принес книги: к моему изумлению, совсем немного. За двадцать лет этот совсем не молодой уже человек опубликовал жалкую стопку брошюрок, несколько предисловий, докладов, в порядке дискуссии небольшой трактат о подлинности шекспировского «Перикла», опыт сопоставления Гёльдерлина и Шелли (это, правда, в ту пору, когда ни тот, ни другой, каждый в своем отечестве, еще не были признаны гениями), не считая прочей, совсем уж мелкой и рутинной филологической всячины. Правда, в каждой публикации анонсировался готовящийся к изданию двухтомник; «Театр «Глобус»», его история, его образы, его авторы», однако хотя первое уведомление было напечатано лет двадцать назад, библиотекарь в ответ на мой повторный запрос сообщил, что издание так и не вышло. Не без робости, хотя уже с недобрым предчувствием, перелистывал я вышеозначенные труды, в тайной надежде расслышать вчерашний, столь воодушевивший меня голос, вновь окунуться в бурный поток его вдохновенной речи. Но нет, ход этих писаний был строг и неумолимо размерен, нигде не дрогнула, нигде не всколыхнулась волна опьяняющего экстаза. «Как жаль!» – простонало что-то у меня в душе. Я проклинал, я готов был поколотить себя, настолько все во мне клокотало от гнева и обиды за свое легковерное, столь поспешное и опрометчивое преклонение.

Однако после обеда, на семинаре, я снова его узнал. На сей раз он не стал говорить первым, а, по образцу английских колледжей, сначала устроил дискуссию: десятка два студентов были разбиты на две группы, одной надлежало защищать тезис, другой – опровергать его. Темой опять послужил излюбленный Шекспир, а именно: можно ли считать Троила и Крессиду (любимая вещь профессора) фигурами пародическими, а само произведение понимать как сатирическое действо или же как трагедию с обличительно-ироническим подтекстом. Уже вскоре направляемое его искусной рукой противопоставление мнений породило электрические разряды: аргументы сшибались, как бильярдные шары, колкие замечания и даже выкрики обострили полемику донельзя, азарт молодости, казалось, иной раз вот-вот перерастет чуть ли не в потасовку. Лишь в такие мгновения, когда все искрило, он немедленно встревал, остужая слишком горячие головы и ловко возвращая дискуссию к ее сути, но вместе с тем исподтишка как бы подталкивая ее ввысь, к выходам во вневременной контекст, к извечным вопросам бытия – в такие мгновения, стоя между двух диалектических огней, он был всецело в своей стихии, то подстрекая, то сдерживая, сам разгоряченный этой петушиной схваткой мнений, он, умелый укротитель юношеского энтузиазма, сам же купался в его бурных волнах. Прислонившись к столу, скрестив руки на груди, он переводил глаза то на одного, то на другого спорщика, то поощрительно улыбаясь, то едва заметным движением побуждая к возражению, и глаза его, как и накануне, азартно поблескивали: я чувствовал, ему стоит немалых усилий не вмешаться самому и первым же властным словом не заставить всех почтительно замереть. Но он крепился до последнего, я видел это по судорожному напряжению его рук, которые все сильнее, обручами, стискивали грудь, я угадывал это по нервическому подрагиванию уголков губ, с превеликим трудом сдерживающих готовое вылететь слово. Как вдруг эта плотина прорвалась, и он, как пловец в стремнину, кинулся в самую сечу дискуссии, одним махом высвобожденной руки, как дирижерской палочки, остановив гвалт и сумятицу: все тотчас умолкли, а он принялся подытоживать высказанные аргументы. И пока он говорил, я видел, как возвращается, проступая сквозь усталые черты, вчерашнее, одухотворенное, молодое лицо: выразительная нервная мимика разгладила складки морщин, в посадке головы, в горделивом повороте шеи, да и во всей осанке выказалась вдруг дерзновенная уверенность, и, словно скинув с себя оковы принужденной сдержанности, он ринулся в бурную стремнину своего монолога. Он импровизировал, и импровизация воодушевляла его все сильней: тут-то я и начал подозревать, почти догадываться, что ему, человеку скорее трезвому и рассудительному, и наедине с собой, за письменным столом в тиши своего кабинета, и за скучной лекторской поденщиной недостает какого-то запала, который он обретает здесь, среди нас, в атмосфере головокружительной увлеченности, – этот запал производил в его душе некий взрыв, разрушал внутреннюю преграду; ему нужен был – о, как я это чувствовал! – наш энтузиазм, чтобы пробудить в себе ответный порыв, он жаждал нашей открытости, чтобы самому раскрыться в упоительном расточительстве самоотдачи, ему требовалась наша молодость – чтобы омолодиться самому. Как цимбалист все сильнее опьяняется неистовым ритмом ударов по струнам, так и его речь становилась все живее, все пламенней и красочней в каждом вдохновенно найденном слове, и чем безмолвнее сгущалось ошеломленное наше молчание (ощутимое в тесных стенах аудитории почти физически), тем выше, тем победнее, в почти гимническом восторге возносился к вершинам его монолог. И все мы в эти минуты были всецело в его власти, захваченные, увлеченные, окрыленные этим полетом.

И снова, когда он внезапно закончил свой монолог цитатой из гетевской речи «Ко дню Шекспира», с трудом сдерживаемое волнение слушателей прорвалось со всею силой. И снова, как вчера, он в изнеможении прислонился к столу, с побледневшим лицом, в котором мелкими пробежками все еще жила, затихая, потаенная игра нервов, а глаза мерцали странной и почти страшной истомой утоленного сладострастия женщины, только что обмиравшей в неистовых объятиях. Я побоялся заговорить с ним сейчас, однако его взгляд случайно меня заметил. И уловив, вероятно, восторженную благодарность в моих глазах, он дружески улыбнулся и, положив руку мне на плечо, напомнил об условленной встрече сегодня вечером у него дома.

Итак, ровно в семь я был у него; с каким же трепетом я, юнец, впервые переступил этот порог! Нет страсти более сильной, чем юношеское обожание, нет чувства более пугливого, более женственного, нежели эта оробелая, застенчивая стыдливость. Меня проводили в его кабинет, сумрачную комнату, в которой я в первое мгновение ничего не разглядел, кроме множества пестрых переплетов за стеклами книжных стеллажей. Над письменным столом висела репродукция «Афинской школы» Рафаэля, вещи, которую (как я позднее выяснил) он особенно любил, ибо все виды и способы обучения, все проявления духа воплощены здесь в гармонии символического единства. Я эту работу видел впервые, и в запоминающемся, своенравном лице Сократа мне невольно почудилось некоторое сходство с челом моего учителя. Позади что-то мерцало мраморной белизной, это оказался Ганимед из Лувра, миниатюрный, но очень красивый бюст, а рядом Святой Себастьян работы старого немецкого мастера, это соседство умиротворенной и трагической красоты вряд ли было случайным. С замиранием сердца, затаив дыхание, безмолвно и недвижно, подобно всем этим замершим образам прекрасного, я ждал; в этих предметах передо мной символически раскрывался новый мир духовной красоты, дотоле мне не ведомый и пока различимый лишь смутно, однако уже чаемый, уже радостно воспринимаемый мной как нечто родное, братское. Впрочем, времени на созерцание было в обрез, ибо тот, кого я ожидал, уже вошел, уже приблизился; и снова меня окутало мягкое, как скрытый под тлением огонь, блаженное тепло его взгляда, от которого, к собственному моему изумлению, будто оттаивая, мгновенно раскрывались все самые потаенные мои помыслы. Мгновение спустя я уже говорил с ним совершенно непринужденно, как с давним другом, и когда он спросил о моем берлинском обучении, у меня невольно вырвалось – я сам в ту же секунду испугался – признание об отцовском визите, и я поведал ему, в сущности, совершенно не знакомому еще человеку, о данном себе обете со всею серьезностью посвятить себя научным занятиям. Он смотрел на меня, явно тронутый моим рассказом.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=68064014&lfrom=174836202) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Примечания

1

Жизнеописание (лат.).

2

Бывалый ветеран (лат.).

3

Большой цирк, арена в Древнем Риме (лат.).

4

Шекспир У. Гамлет (III, 2) – из наставления Гамлета актерам, здесь букв. «плоть и кровь своего века» (англ.).

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом