978-5-17-146076-1
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 14.06.2023
Ходасевич и Гофман подружились на переменах, которые они проводили в разговорах о новой поэзии. Особенно сблизило их совместное участие в постановке “Камоэнса” Василия Жуковского, предпринятой в 1902 году преподавателями и учениками гимназии. “От скольких уроков избавили нас репетиции! – вспоминал впоследствии Ходасевич. – Сколько говорено было в те часы! Ведь какие времена были! В те дни Бальмонт писал: «Будем как Солнце», Брюсов – «Urbi et orbi». Мы читали и перечитывали всеми правдами и неправдами раздобытые корректуры скорпионовских «Северных Цветов». ‹…› Читали украдкой и дрожали от радости. Еще бы! Весна, солнце светит, так мало лет нам обоим, – а в этих стихах целое откровение. Ведь это же бесконечно ново, прекрасно, необычайно. ‹…› Какие счастливые дали открываются перед нами, какие надежды! И иногда от восторга чуть не комок подступает к горлу”[68 - Ходасевич В. Виктор Гофман // Последние новости. 1925. 14 октября.]. Времена в самом деле были славные – тот пролог XX века накануне Первой мировой, который был прозван “прекрасной эпохой”, время великой революции в мировой культуре. Тем, чья юность пришлась на подобное время, повезло. Ностальгию по этим веселым и вдохновенным дням Ходасевич сохранил на всю жизнь.
Гофман уже носил Брюсову свои стихи и удостоился его поощрительного отзыва. Понятно, какую зависть это вызывало у Владислава: он-то общался с мэтром пока лишь шапочно, в качестве одноклассника его младшего брата. А Гофман, тоже еще ученик восьмого класса, регулярно бывал на знаменитых брюсовских “средах”. Более того – он стал любимым учеником Валерия Яковлевича, его другом и конфидентом; в литературных кругах юного Виктора, играя словами, называли “брюсовским ликтором”[69 - Ликтор – человек, сопровождавший (в качестве порученца, оруженосца или телохранителя) должностное лицо в Древнем Риме.]. Брюсов бывал у своего молодого приятеля дома, посвящал ему стихи. Одно из них начиналось так:
Три имени в веках возникли,
В них равный звук и смысл один,
И к ним уста любви привыкли:
Валерий, Виктор, Константин.
Сколько юношей отдали бы все, чтобы их имя прозвучало в таком контексте – рядом с именами кумиров поколения, знаменитейших поэтов молодой России!
Гофман увидел свое имя в печати (в том числе в “Северных цветах”) прежде, чем получил аттестат зрелости. Любопытно, что благодаря дружбе с Брюсовым он стал если и не на равных, то в неофициальной обстановке общаться со своими гимназическими учителями, Бахманом и Ланге. Бахман оказал на него особенно сильное влияние. Немецкий язык (предмет, преподаваемый “Егором Егоровичем”) Гофман, сын иммигранта из Австрии, и так знал превосходно, знал и немецкую литературу, зато Бахман в личных беседах открыл ему англоязычную поэзию.
И вдруг все в одночасье кончилось: Брюсов порвал с Гофманом. Почему – объясняет Ходасевич в поздней версии воспоминаний о своем гимназическом товарище: “Гофман имел неосторожность перед кем-то прихвастнуть, будто пользуется благосклонностью одной особы, за которой ухаживал (или, кажется, даже еще только собирался ухаживать) сам Брюсов”[70 - Ходасевич В. Виктор Гофман. К двадцатипятилетию со дня смерти // СС-4. Т. 4. С. 287.]. Утверждая, что после этого перед Гофманом закрылись двери всех символистских издательств (и “Скорпиона”, и новосозданного “Грифа”), Ходасевич, разумеется, сгущает краски: для “Грифа” Брюсов был не указ, и в грифовских изданиях Гофман участвовал. Да и с Брюсовым он через некоторое время почти помирился, и в “Весах” стал сотрудничать. Необходимость зарабатывать на жизнь газетно-журнальной поденщиной в случае Гофмана отнюдь не была результатом “остракизма”. Но все же низвержение из рая состоялось: прекрасный юноша, допущенный в круг бессмертных, превратился в профессионального литератора не самого высокого разряда, редактора “Нового журнала для всех”, сочинителя салонных любовных новелл и автора двух книг благозвучных до излишества стихотворений, некоторые из которых (“Летний бал”) стали популярны у широкого читателя и вошли в антологию “Чтец-декламатор”, что, однако, не принесло поэту ни денег, ни репутации в профессиональных кругах.
В сущности, этот статус вполне соответствовал масштабу личности Гофмана. Даже расположенные к нему люди отмечали узость его душевного мира, а нерасположенный Андрей Белый писал прямо: “Слащавенький, розоволицый, капризный красавчик, весьма некультурный во всем, что не стих”[71 - Андрей Белый. Начало века. М., 1990. С. 229.]. Кроме стихов у Гофмана был еще один конек – романтическая любовь. Но этот заурядный, а главное, очень несложный человек впитал жизненную этику декадентства, согласно которой смысл человеческого существования заключался в “лихорадочной погоне за эмоциями, безразлично за какими”[72 - Ходасевич В. Конец Ренаты // СС-4. Т. 4. С. 10.], в “непрестанном горении, движении – безразлично во имя чего”[73 - Там же.], “непрестанном самоодурманивании”[74 - Ходасевич В. Виктор Гофман. К двадцатипятилетию со дня смерти. С. 286.], в культе исключительного и небывалого. Результат был банален: тяжелое нервное расстройство и самоубийство в Париже в 1911 году. Причем Гофман был далеко не единственным из близких Ходасевичу людей, которых ждал такой конец.
Судьба “малых сих”, соблазненных сверкающими огнями прекрасной эпохи, была временами страшна, да и судьба соблазнителей незавидна. Но это была плата за выход из того душно-уютного мира, в котором прошло детство и где юноше было уже тоскливо и тесно. Готов ли семнадцатилетний Владислав Ходасевич платить такую цену? И знает ли он о ней?
6 Некий ответ на этот вопрос дает, как ни странно, школьное сочинение Ходасевича, случайно сохранившееся в его архиве[75 - РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 26.].
Название его – “Правда ли, что стремиться лучше, чем достигать?”.
Предоставим слово поэту. Здесь мы впервые слышим его собственный голос, не считая двустишия о любви шестилетнего братца к “Женичке”:
Принято считать, что успех какого-либо предприятия в большей степени зависит от той энергии, с которой оно ведется, от силы стремления к достижению конечной цели. “Тому в истории мы тьму примеров слышим”. Но однако, никто никогда не говорил, чтобы само стремление было ценнее предприятия. ‹…›
Человек, говорящий, что находит удовлетворение в самом стремлении, в “роковом горении”, – человек беспокойный и для общества более чем бесполезный. А раз человек для общества, в котором он живет и благами которого пользуется, бесполезен, то все его стремление – не более чем удовлетворение личных прихотей, да и то удовлетворение его весьма и весьма сомнительно[76 - Там же. Л. 1–1 об.].
И это пишет юноша, более того – молодой поэт, да притом еще и “декадент”, зачитывающийся скорпионовскими книжками? Впрочем, о декадентах сказано ниже:
Герои новейших литературных произведений, стремящиеся к “сверхчеловеческому”, – чего они достигают? Сильнейших нравственных потрясений, расстройства, разочарования, огорчений, расстроенного здоровья – и только[77 - Там же. Л. 2–2 об.].
Здесь ирония уже бросается в глаза. Понятно, что сам-то юный автор готов пережить разочарования и огорчения и даже пожертвовать здоровьем ради стремления к сверхчеловеческому, к запредельному. Но Ходасевич не просто издевается. В семнадцать лет он догадывается о существовании двух правд, двух возможных ответов на один вопрос:
Каждый смотрит по-своему: люди, живущие здоровой жизнью, говорят, что хороша цель, достойна слабого, но удовлетворения, а “великие безумцы”, пророки и поэты – что
Жизни цель и красота
В бурях вечного исканья[78 - РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 26. Л. 2–2 об.].
Процитированные стихи принадлежат, как указано в помете на полях, сделанной рукой педагога, Георгию Малицкому.
Какой же оценки удостоилось сочинение? “4+ за учтивое доказательство той точки зрения, которую вы презираете”[79 - Там же.].
Пока Ходасевич действительно презирает точку зрения “людей, живущих здоровой жизнью”. С годами он признает за ней некую правоту. А что же учителя? Как они относились к “декадентским” увлечениям гимназистов? Считали ли они их допустимыми?
В письме Петру Зайцеву Ходасевич уверяет, что учился отлично, и лишь из-за декадентства и “вредного влияния на товарищей” остался без медали. Андрею Белому рассказывал, что “худой, бритый, зеленый от кисли, обиженно-томный (до темных кругов под глазами), во веки веков благородный, «наилиберальнейший», «наилевейший»” молодой учитель Виктор Стражев ставил ему “о нет, не балл! – треугольник: не смей защищать декадентов”[80 - Андрей Белый. Начало века. С. 233–234.], сам притом печатая символистские стихи!
Пострадать за “новое искусство” было почетно, но юный Ходасевич, судя по сочинению, был достаточно тонок и гибок, чтобы его могли “поймать на слове”. По свидетельству Брониславы Рунт-Погореловой, свояченицы Валерия Брюсова, товарищи по гимназии звали Владислава “дипломатом” – “за выдержку не по летам, за совершенно «взрослую» корректность”[81 - Погорелова Б. Валерий Брюсов и его окружение // Воспоминания о Серебряном веке. С. 35.]. Едва ли он стал бы запальчиво излагать свои воззрения на уроке. К тому же слишком уж много декадентов было в Третьей гимназии и среди учеников и среди педагогов, чтобы кого-то преследовать. Так что в легенде, рассказанной поэтом, стоит усомниться. Со Стражевым Ходасевич общался позднее в литературных кругах как ни в чем не бывало. А в аттестате его – ни одной пятерки: вряд ли по всем предметам (Закон Божий, логика, греческий, латинский, география, математика, физика, история, французский) отметки занижены на балл, а по немецкому – на целых два, до тройки. Зато к поведению и нравственности его претензий нет: “Поведение его было отличное, исправность в посещении и приготовлении уроков, а также в исполнении письменных работ довольно хорошая, прилежание достаточное и любознательность развитая, особенно по русскому языку”[82 - РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 112.].
Гимназию Ходасевич закончил в мае 1904-го. И тем же годом датируются первые его дошедшие до нас стихи. Начинается новая – настоящая – жизнь.
Глава третья. Молодость
1
Осенью 1904 года Ходасевич поступил в Московский университет, первоначально – на юридический факультет, который уже закончили два его брата.
Об университетских годах поэта можно сказать совсем немного. У нас есть лишь официальные документы. Справка, выданная ректоратом в 1912 году, гласит, что “означенный ‹…› Владислав-Фелициан состоял в числе студентов” на юридическом факультете в течение 1904–1905 академического года и на историко-филологическом факультете в течение 1905–1906 и 1906–1907 годов[83 - РГИА. Ф. 418. Оп. 318. Д. 79. Л. 37.]. Осенью 1907 года поэт был отчислен из университета за невнесение платы. В течение 1908–1910 годов он еще дважды восстанавливался в alma mater (второй раз почему-то на юридическом факультете) и дважды исключался из нее; в конце концов он был отчислен, так и не получив диплома. Это очень похоже на историю университетской жизни Гумилева или Мандельштама: вроде бы и необходимо получить официальное высшее образование, но что это дает профессиональному литератору-модернисту – не слишком понятно, да и совмещать богемную жизнь с правильным студенчеством не особенно получается.
В первое время обучения в университете Владислав продолжал жить у брата. Теперь он исполнял для Михаила Фелициановича секретарские обязанности, тот же платил ему жалование – 75 рублей в месяц. Вскоре, впрочем, это закончилось.
Сам Ходасевич никаких воспоминаний об университете не оставил. Обратимся к свидетельствам писателей, посещавших Московский университет одновременно или почти одновременно с ним. Михаил Осоргин (Ильин), видный прозаик первой волны эмиграции, был студентом юридического факультета на рубеже столетий. Он с симпатией вспоминает профессора истории русского права Д. Я. Самоквасова (“большой старик с отлично сделанной из плотной осмоленной пакли бородой”[84 - Осоргин М. А. Воспоминания // Московский университет в судьбе русских писателей и журналистов. М., 2005. С. 477–479.]), специалиста по римскому праву, известного социолога В. М. Хвостова (“Хвостов был ядовит и резал безжалостно. Благодаря этому я отлично знаю, что столб воздуха над недвижимостью принадлежит ее владельцу, и прихожу в бешенство, когда над моим клочком земли пролетает аэроплан”[85 - Там же.]), прозектора П. А. Минакова, увлекательно читавшего курс судебной медицины, и даже профессора гражданского права Л. А. Кассо, который впоследствии в качестве министра народного просвещения стал в глазах передовой общественности настоящим исчадием ада.
На историко-филологическом факультете в эти годы преподавали В. Ф. Миллер, В. О. Ключевский, их многочисленные ученики. Некоторые профессора, впрочем, пользовались популярностью во всем университете, невзирая на факультет и преподаваемый предмет. Студенты-филологи и юристы, к примеру, с энтузиазмом посещали лекции орнитолога М. А. Мензбира, будущего (в 1917–1919 годах) ректора.
Надо признать, однако, что Ходасевичу университет, судя по всему, дал немного. И вина в том не только его собственная.
Первая же его студенческая зима стала началом бурного времени, продолжавшегося в университете – как, собственно, и во всей России – несколько лет.
Шла неудачная и непопулярная война с Японией. 17 октября 1904 года полиция на Ярославском вокзале грубо разогнала студентов и курсисток, провожавших на фронт своих товарищей.
Это стало толчком к целой серии студенческих демонстраций и сходок, на которых принимались резолюции с весьма размашистыми требованиями. Власти в ответ грозили репрессиями.
В декабре Александр Брюсов пишет Ходасевичу, которого личные обстоятельства (о них – ниже) удерживают в подмосковном Лидино:
Вот я и в Москве. Приехал 25-го и тотчас узнал неутешительные новости. Говорят, что университет будет закрыт на второе полугодие. Удружили! Этого я никак не ожидал.
Вести с Дальнего Востока еще более неутешительные, но ты, кажется, ими не интересуешься вовсе. Однако есть и такие, которые будут любопытны для тебя.
Немецкие газеты пишут, что Вильгельм предлагал Николаю взорвать Порт-Артур до основания, когда еще был цел флот, посадить на него всех жителей и прорваться через японскую эскадру, если будет это возможно; во всяком случае, хуже того, что произошло, не было бы[86 - РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 40. Л. 1.].
(Германский император пока что – друг, кузен и союзник Николая II.)
Следующий семестр начался уже после Кровавого воскресенья. 1 февраля 1905 года очередная сходка констатирует, что в настоящее время “нормальный ход образования и академической жизни немыслим”[87 - История Московского университета: В 2 т. М., 1955. Т. 1. С. 515.], и призывает студентов прекратить занятия до 1 сентября. Таким образом, деятельность университета все-таки была парализована, но не властями, а самими студентами.
27 августа, накануне осеннего семестра, был принят новый университетский устав, восстановивший отмененную в 1884 году автономию университета: выборность ректоров и деканов, а также (что оказалось особенно важно в год волнений) полицейскую экстерриториальность. Ректором был избран князь Сергей Николаевич Трубецкой, философ, последователь Владимира Соловьева. Можно сказать, что это была победа не только либеральной политики, но и модернистской культуры. Тем временем в университет устремляются активисты всех леворадикальных партий, которые используют недоступные полиции университетские аудитории для собраний и митингов. В результате 22 сентября 1905 года власти закрывают университет.
27 сентября Трубецкой отправился в Петербург с дерзким заявлением университетского совета, который призывал правительство “узаконить свободу общественных собраний, с тем чтобы оградить высшую школу от наплыва лиц, стремящихся удовлетворить эту потребность”[88 - Там же. С. 517.]. На следующий день он скоропостижно скончался от инсульта после резкого разговора с петербургским градоначальником и товарищем министра внутренних дел Дмитрием Федоровичем Треповым. Через неполных три недели свобода собраний в России была введена Высочайшим манифестом 17 октября. А еще через год сам Трепов (вовсе не такой кровавый держиморда, каковым принято было считать его в левых кругах) тоже скоропостижно умер от болезни сердца.
Университет вскоре открылся, но там по-прежнему было не до учебы. В середине октября он подвергся осаде черносотенцев – защищали его дружинники из революционных партий. Закончилось все тем, что университетский совет вынужден был просить защиты у властей. 29 октября университет был занят войсками и снова закрылся до 15 января следующего года.
Позднее, вплоть до лета 1907 года, он закрывался еще трижды. Другими словами, из шести семестров в 1904–1907 годы университет функционировал как учебное заведение от силы три.
Как относился ко всему этому Ходасевич? Косвенным свидетельством может служить стихотворение Александра Брюсова:
Владиславу-узнику
Ты слова гордого “свобода”
Ни разу сердцем не постиг.
Фет
“Молчи, поникнув головою”,
Когда кругом гремит гроза.
Ты отступил перед борьбою,
Закрыв испуганно глаза.
Нет! Ты не знаешь вдохновений,
Ты раб, и цепи твой удел.
Нет! Никогда свободный гений
В тюрьме тюремщикам не пел.
Когда разорваны оковы,
Под грохот падающих стен
Позорно, дико песней новой
Хвалить свой душный, затхлый плен.
Под гнетом каменного свода
Ты задавил свободный стих,
И слова гордого “свобода”
Ни разу сердцем не постиг[89 - РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 40. Л. 2.].
Александр Яковлевич, который во все времена простодушно и бескорыстно (не в пример старшему брату) разделял господствующие настроения, темпераментно упрекает своего друга за равнодушие к революции, используя при этом (что особенно забавно) эпиграф из стихотворения Афанасия Фета, прямо противоположного по мысли и направленного против “псевдопоэта” Николая Некрасова.
Так же точно обличал Брюсов-младший за равнодушие к политическим страстям эпохи своего знаменитого брата. Памятником этих споров осталось стихотворение Валерия Брюсова “Одному из братьев, упрекнувшему меня, что мои стихи лишены общественного значения”:
Свой суд холодный и враждебный
Ты произнес. Но ты неправ!
Мои стихи – сосуд волшебный
В тиши отстоенных отрав.
Стремлюсь, как ты, к земному раю
Я под безмерностью небес;
Как ты, на всех запястьях знаю
Следы невидимых желез.
Но, узник, ты схватил секиру,
Ты рушишь твердый камень стен,
А я таясь, готовлю миру
Яд, где огонь запечатлен.
Он входит в кровь, он входит в душу,
Преображает явь и сон…
Так! Я незримо стены рушу,
В которых дух наш заточен!..
Как же на самом деле воспринимал Валерий Брюсов революцию 1905 года? Двойственно – наверное, именно такой ответ будет правильным. Он был далек от сочувствия свободолюбивой общественности, которое разделяло большинство писателей-модернистов. В печати он издевался над бездарными “гражданскими” виршами недавнего друга и соратника Бальмонта (хотя и сам некогда написал “Каменщика” и “Кинжал”) и мягко полемизировал со статьей г. Ульянова-Ленина “Партийная организация и партийная литература” (не подозревая, что закончит жизнь членом ленинской партии и чиновником ленинского государства, а самого вождя отпоет как всегда звучными, истинно брюсовскими ямбами). В письмах доверенным товарищам он был откровенней. В феврале 1905-го он писал Петру Перцову: “Либеральные интеллигентишки, ругавшие декадентов на заседаниях художественного кружка, будут заседать в русском парламенте ‹…›. Правовое государство, административный произвол – когда я слышу эти слова, мне хочется спустить говорящего с лестницы”[90 - Цит. по: Ашукин Н., Щербаков Р. Валерий Брюсов. М., 2006. С. 228 (Серия “ЖЗЛ”).]. Соперник Брюсова в литературно-издательских делах и в любви Сергей Кречетов (Соколов) написал стихотворный пасквиль (Ходасевич не забывает процитировать его в своих мемуарах), в котором прямо обвиняет Валерия Яковлевича в погромно-черносотенных настроениях и разговорах. Конечно, в реальности все было сложнее: человек сильный, умный и по-своему смелый, Брюсов одинаково презирал и глуповатых “либеральных интеллигентишек”, и стремительно деградирующую монархию Николая II. Ему нравились настоящие революционеры и настоящие реакционеры. В отличие от Вячеслава Иванова и других современников, клявшихся именем Ницше, Брюсов был природным, стихийным ницшеанцем. Как представителю интеллигентского истеблишмента, ему часто приходилось лавировать и скрывать свое подлинное отношение к происходящему. Но едва ли Ходасевич был вправе упрекать его в двурушничестве: собственные политические взгляды Владислава Фелициановича окажутся столь же изменчивыми и противоречивыми.
Впрочем, это потом, а пока, в 1905 году, ему было просто не до политики и не до революции. Период отроческого или юношеского увлечения социализмом в народническом или марксистском изводе был у многих людей этого поколения: у Пастернака и Цветаевой, восхищавшихся лейтенантом Шмидтом, у Мандельштама, выступавшего на эсеровских митингах, даже у Гумилева – под влиянием его друга Бориса Леграна (будущего большевистского посла в меньшевистской Грузии, а потом директора Эрмитажа) некоторое время занимавшегося марксистской пропагандой. У Ходасевича такого периода, кажется, не было.
Мысли его были заняты творчеством, любовью, дружбой. Всего этого было в его тогдашней жизни в избытке.
2
Осенью 1904 года, вскоре после поступления в университет, Владислав удостоился долгожданного приглашения на очередную “среду” к Брюсову. Через кого было передано приглашение? Александр Брюсов сам не больно-то допускался на литературные собрания, проходившие у старшего брата, а Гофман уже был изгнан из рая. Сам Ходасевич описывает свое, если можно так выразиться, посвящение такими словами:
Снимая пальто в передней, я услышал голос хозяина:
– Очень вероятно, что на каждый вопрос есть не один, а несколько истинных ответов, может быть – восемь. Утверждая одну истину, мы опрометчиво игнорируем еще целых семь.
Мысль эта очень взволновала одного из гостей, красивого голубоглазого студента с пушистыми светлыми волосами. Когда я входил в кабинет, студент летучей, танцующею походкой носился по комнате и говорил, охваченный радостным возбуждением, переходя с густого баса к тончайшему альту, то почти приседая, то подымаясь на цыпочки. Это был Андрей Белый. Я увидел его впервые в тот вечер. Другой гость, тоже студент, плотный, румяный брюнет, сидел в кресле, положив ногу на ногу. Он оказался С. М. Соловьевым. Больше гостей не было: “среды” клонились уже к упадку.
В столовой, за чаем, Белый читал (точнее будет сказать – пел) свои стихи, впоследствии в измененной редакции вошедшие в “Пепел”: “За мною грохочущий город”, “Арестанты”, “Попрошайка”. Было что-то необыкновенно обаятельное в его тогдашней манере чтения и во всем его облике. После Белого С. М. Соловьев прочитал полученное от Блока стихотворение “Жду я смерти близ денницы”. Брюсов строго осудил последнюю строчку. Потом он сам прочитал два новых стихотворения: “Адам и Ева” и “Орфей – Эвридике”. Потом С. М. Соловьев прочитал свои стихи. Брюсов тщательно разбирал то, что ему читали. Разбор его был чисто формальный. Смысла стихов он отнюдь не касался и даже как бы подчеркивал, что смотрит на них как на ученические упражнения, не более. Это учительское отношение к таким самостоятельным поэтам, какими уже в ту пору были Белый и Блок, меня удивило и покоробило. Однако, сколько я мог заметить, оно сохранилось у Брюсова навсегда.
Беседа за чаем продолжалась. Разбирать стихи самого Брюсова, как я заметил, было не принято. Они должны были приниматься как заповеди. Наконец, произошло то, чего я опасался: Брюсов предложил и мне прочитать “мое”. Я в ужасе отказался[91 - Ходасевич В. Брюсов. C. 22–23.].
В этот день Ходасевич впервые встретился с Андреем Белым (то есть Борисом Бугаевым) – одним из нескольких крупных писателей, с которыми ему довелось дружить, и дружба с которыми закончилась в итоге разочарованием и разрывом. Спустя три года после смерти Белого и незадолго до собственной смерти Ходасевич писал: “девятнадцать лет судьба нас сталкивала на разных путях: идейных, литературных, житейских. Я далеко не разделял всех воззрений Белого, но он повлиял на меня сильнее кого бы то ни было из людей, которых я знал”[92 - Ходасевич В. Андрей Белый // СС-4. Т. 4. С. 42. Ближайший друг Ходасевича Муни (Самуил Киссин) в 1915 году в письме Владиславу Фелициановичу вспоминал время, когда Белый “был нашим с тобой Ставрогиным”.]. В этом женственно-артистичном, безответственном и эгоцентричном человеке он видел как будто воплощение собственного скрытого “я”; и, может быть, именно поэтому он был к Белому строг и беспощаден, повторяя (вслед за многими), что автор “Петербурга” “загубил” данный ему от природы гений. Впрочем, Белый – после разрыва – писал о Ходасевиче вещи совсем уж несправедливые. Но все это потом, много лет спустя. В 1904 году они были в разных “весовых категориях”. Двадцатичетырехлетний сын профессора Николая Бугаева стремительно становился знаменитостью.
Даже если в глубине души у Брюсова и в самом деле сохранялось снисходительное отношение к Белому и Блоку – после выхода “Золота в лазури” (апрель 1904-го) и “Стихов о Прекрасной Даме” (декабрь того же года) ему постепенно пришлось изменить тональность в отношениях с этими поэтами. Но Ходасевичу, восемнадцатилетнему юноше, недавнему гимназисту, в брюсовском кругу предстоял долгий путь почтительного ученичества. Некоторых из сверстников Владислава Фелициановича подобное устраивало – например, Гумилева. Самого Ходасевича – нет.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом