978-5-6048353-8-8
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 14.06.2023
Однако ясно было, что оставаться дальше тут нельзя – Кудря оклемается, вернется назад и врагу его не жить больше на Белорусском вокзале, а то и вообще на белом свете. Поэтому Митька взял ноги в руки и вскорости перебрался уже на Октябрьский вокзал: здесь он бывал раньше, хотя и никогда не работал.
Правда, и сейчас тут работать было нельзя – санки-то отняли, а на своем горбу много не унесешь, да и клиенты брезгуют: пошел, говорят, вшивая команда, только тебя тут и не хватало! Так что единственная работа, которая оставалась – карманником, щипачом. Но работа эта требовала во-первых, квалификации, во-вторых, помощников. И, наконец, был риск загреметь в милицию – место неприятное и к беспризорникам недоверчивое. Это только в святочных рассказах стражи закона, поймав бездомного, не лупят его что было мочи по всем местам, а, напротив, кормят, поят, а потом отпускают восвояси. В обычной жизни пойди еще найди таких благодетелей.
Однако голод не тетка и даже не двоюродная бабушка. Есть захочешь – не то, что в карман к пассажиру – в кобуру к гэпэушнику[3 - Гэпэушник – разговорное обозначение работника ОГПУ, чекиста.] залезешь. Сначала Митька хотел только погреться в зале ожидания третьего класса, но там какие-то больно суровые контролеры оказались – выперли его на улицу без всякой жалости к злополучной его судьбе.
– Дяденьки, – умолял он, – пустите погреться, я только на полчасика…
– Шуруй отсюда, дефективный, – отвечал ему молодой стрелок охраны, – а то промеж глаз сапогом получишь.
И получил бы, не сомневайтесь, когда бы не природная его резвость.
Унылый и мерзнущий, Митька вновь оказался на улице, посреди белой мятущейся пурги. Красиво, конечно, когда снежинки вихрятся, то взлетают, то падают, внизу заметают мостовую, а вверху – растворяются в темном беззвездном небе. Но красоту эту может понять тот, кто смотрит на нее из окна теплого дома. А если не повезло тебе оказаться в самом сердце этой ледяной красоты, то моли Бога, чтобы оставил он тебя живым хотя бы до утра.
На голую ладонь ему упала снежинка и тут же обратилась в каплю. Митька слизнул ее горячим языком. Вот если бы так слизнуть весь снег и весь холод и оказаться где-нибудь на берегу вечно теплого моря, где пальмы и кокосы…
На худой конец можно было отправиться в детскую ночлежку, вот только ближайшая была далеко, сквозь пургу, пожалуй, и не дойти. Да и невеликое удовольствие, граждане, в ней сидеть: в ночлежках начальство само по себе, а верховодят там обычно малолетние бандиты вроде того же Кудри. Вот уж куда вечером сунешься в бушлате, а утром выйдешь с голым пупом – и даже не узнаешь, на кого пенять.
Говорят, что из всех испытаний холод – страшнее всего. Но и голод, скажу я вам, тоже радость невеликая, особенно, когда с утра маковой росинки во рту не было. А уж если голод с холодом соединятся, тут уж совсем пиши пропало. Потому-то и не оставалось Митьке ничего, как отправиться на охоту.
Охотиться надо было возле первого класса – там публика и обеспеченная, и не такая сторожкая. В третьем классе у какой-нибудь торговки бублик уворуешь, так она такой крик подымет, будто не бублик, а душу бессмертную у нее уперли. Нет, дорогие граждане, если за каждый бублик так цепляться, то никогда мы с вами социализма не построим и заветов Ильича не выполним. Надо нам добрее друг к другу и отзывчивее быть, и не держаться слишком уж крепко за бублики и кошельки, и тогда, хочешь – не хочешь, настанет на всем свете справедливость, а в человецех – благоволение.
Именно по этой причине, а ни по какой другой, Митька предпочитал людей богатых и положительных, в первую очередь всяких нэпманов, а также граждан при хорошей должности. Если уж идти под монастырь, так хотя бы знаешь, за что рискуешь.
В этот раз Митьке повезло. Еще издалека он углядел двух положительных в смысле финансов пассажиров. Пассажиры сошли с извозчика и двигались теперь сквозь пургу прямо к вокзалу. Один был в дорогом черном коверкотовом пальто, другой – в желтом теплом полушубке. Который в пальто, видно, вообще не мерз, потому что на седой его голове не было не то, что хорошей зимней шапки, но даже и простенькой кепочки, какую может позволить себе любой сознательный пролетарий.
Зато спутник его одет было так тепло, словно в Антарктиду собрался плыть вместо гражданина Амундсена. Тут имелся и уже упомянутый полушубок, и теплые валенки, и внушительная лисья шапка с хвостом, который осенял его голову, словно нимб у дореволюционных святых.
Но не полушубок и не шапка привлекли внимание Митьки. Изумил его внешний вид пассажира – желтое сплюснутое лицо, на котором, словно два косых фонаря, горели прищуренные глаза. Увидев глаза эти, шкет на миг даже стушевался, отступил в тень, малодушно хотел отказаться от воровской своей затеи. Однако в последний миг спохватился – уж больно соблазнительной казалась добыча. А еще понравилось, что не было у клиентов багажа, только небольшие саквояжи у каждого. По опыту он знал, что именно такие наиболее беспечны, и именно у таких бумажники набиты туже всего.
Не говоря худого слова, пристроился Митька за косым, который шел позади седовласого. Выждал удобного мгновения, да и запустил руку в карман полушубка. И даже, кажется, нащупал там что-то… Вот только радость его была недолгой. Косой в лисьем малахае, видно, обладал нечеловеческой чуйкой и сразу ощутил в кармане постороннее присутствие. В тот же миг рука его нырнула в карман и так прижала Митькину лапку, что тот, не выдержав, тонко и высоко заверещал, перекрывая даже свист ветра.
Седоволосый в пальто обернулся на крик.
– Что у тебя там, Ганцзалин? – спросил он недовольно.
– Жулик малолетний, – отвечал Ганцзалин. – В карман ко мне залез.
Господин в пальто иронически поглядело на Митьку. Стало видно, что у него, несмотря на седые волосы, брови совершенно черные. Митька встретился с пальто взглядом и отвел глаза.
– Пустите, дяденька, – сказал он почти шепотом. – Я не со зла – голодую.
– Проголодался, значит, – кивнул седоволосый. – Ладно. Идем-ка с нами, поговорим.
Паника охватила Митьку. Куда они его – в милицию? А, может, сразу в ОГПУ[4 - ОГПУ (до 1923 года – ГПУ) – Объединенное Государственное политическое управление, преемник ЧК.], как уголовный элемент и контрика к тому же? Он попробовал вырваться, но желтолицый Ганцзалин держал его железно, как будто в тиски слесарные зажал. Казалось, дернись посильнее – с руки вся кожа сойдет.
– Не бойся, – успокоил его седоволосый. – Тебя как зовут?
– Димитрий, – честно отвечал мальчишка.
– А фамилия?
«Манда кобылья», – едва не ляпнул Митька по хамской беспризорной привычке, но вовремя спохватился. А зачем господину в пальто его фамилия? С какой, так сказать, целью интересуется? С хреном, что ли, собирается он есть эту самую, фамилию?
– Не хочешь – не говори, – пожал плечами собеседник. – Меня можешь звать Нестор Васильевич. А это, как ты уже, вероятно, понял, мой друг и помощник Ганцзалин. Он китаец.
– А отчество как? – спросил Митька.
– Считай, что Ганцзалин – это сразу и имя, и фамилия, и отчество. У китайцев такой порядок.
– А ваша как фамилия?
– А зачем тебе моя фамилия? – усмехнулся Нестор Васильевич. – С хреном, что ли, собираешься ты ее есть?
Митька было насупился, поняв, что его поймали на его же собственную хитрость, но Нестор Васильевич улыбнулся: ладно-ладно, не обижайся, Загорский моя фамилия.
Митька, помявшись, назвал и свою фамилию – Алсуфьев. Чего, в самом деле – поди, не в ГПУ допрашивают. Услышав митькину фамилию, Загорский остановился и коротко, но очень внимательно оглядел и всю фигуру и, главное, лицо беспризорника, засыпаемое мелкой снежной крупой.
– Что ж, – сказал, – ты, Димитрий, человек уже взрослый, у тебя и отчество должно быть.
И отчество – Федорович – Митька тоже назвал: не жалко. Но в этот раз лицо Загорского осталось неподвижным, он только на Ганцзалина своего бросил быстрый взгляд.
Зашли, наконец, в здание вокзала. Контролер из ТОГПУ[5 - ТОГПУ – Транспортный отдел Государственного политического управления.] посмотрел на беспризорника с величайшим подозрением, но останавливать не решился: уж больно важные граждане его сопровождали.
Зашли в буфет. Нестор Васильевич накупил гору пирожков с мясом и капустой, а еще салату в небольших тарелочках и пожарских котлет с макаронами, взял Митьке чаю, себе с Ганцзалином – кофею. А Митьке, сказал, кофе вреден, он еще маленький.
Митька с голодухи так навалился на пирожки – за ушами затрещало. Первые пару минут глотал, почти не жуя. Загорский только посмеивался, глядя на него, Ганцзалин же хранил на лице совершенно каменное выражение.
Дошло до салата, а потом – и до котлет. Наконец минут через двадцать усиленного жевания беспризорник утер рот салфеткой и отвалился от стола, совершенно осоловевший. Отложил вилку и Нестор Васильевич.
– Ну, – сказал серьезно, – рассказывай, Димитрий Федорович, историю своей тяжелой и многотрудной жизни.
Митька нахмурился слегка: да что там рассказывать. Жизнь, точно, была тяжелая и многотрудная. Родился он в семье рабочего и прачки. Мать умерла от перенапряжения, отец пошел добровольцем на фронт – воевать с Колчаком, да так и не вернулся. Из комнаты, которую они снимали, Митьку поперли, так вот он и на улице оказался.
– Вот значит, как, – задумчиво сказал Нестор Васильевич. – Отец, получается, рабочий, а мать прачка?
Тон Загорского совсем не понравился Митьке, и ему захотелось сбежать. Однако он был приперт столом к стене и бежать ему было некуда, разве что по стене под потолок. Тем более, что и Нестор Васильевич смотрел на него таким пронзительным оком, как будто бабочку иглой пришпилил. Сбежать от этого ока казалось делом совершенно невозможным.
– Выходит, ты из совсем простой семьи? – продолжал допытываться новый знакомый.
– Выходит так, – несколько недовольно, как бы обиженный подозрением, отвечал беспризорник. – Как есть пролетарский сын и круглая притом сирота.
– А скажи-ка ты мне, пролетарский сын, где ты научился так ловко обходиться ножом и вилкой?
Митька замер – поймали! Голубые глаза его вытаращились на Загорского и смотрели теперь с ужасом. Однако спустя мгновение его осенило.
– А приемные родители научили, – сказал он небрежно. – Советские такие мещане – вилочки у них, слоники фарфоровые, вся эта дребедень.
– Складно звонит, – заметил китаец.
– Одаренный мальчик, – согласился Загорский. – С фантазией. Все беспризорники твоего возраста чумазые ходят, как черти, а ты – нет. Привычка умываться каждый день тоже от приемных родителей тебе досталась?
Митька на это не нашелся, что сказать, и с негодованием уставился на соседнюю стену. Нестор Васильевич, однако, в покое его не оставил. Придвинулся к Митьке поближе. Негромко и очень доверительно заметил, что если Димитрий будет и дальше им врать, они ему помочь не смогут.
– А если не буду – сможете? – не удержался, воткнул-таки шпильку мальчишка.
– Очень может быть, – серьезно отвечал Нестор Васильевич. – Видишь ли, я – потомственный дворянин. И потому сразу вижу в другом человеке дворянина, даже если человек этот совсем маленький, как ты, например. А то, что ты пытаешься выдать себя за пролетария – это как раз понятно. Время сейчас такое: дворянами быть плохо, неуютно…
Тут глаза у мальчишки сощурились, из голубых стали черными, и в них закипела ненависть.
– Неуютно? – прошипел он. – У меня отца с матерью расстреляли за то, что они дворяне – это, по-вашему, неуютно? У меня старший брат в лагере сидит, потому что он эксплуататорский элемент – это тоже неуютно? Я один на свободе, потому что ребенок, но не сегодня-завтра околею на улице – и это, по-вашему, тоже «неуютно» называется?!
Беспризорник все еще шипел и сверкал глазами, но Нестор Васильевич уже не глядел на него, смотрел куда-то вверх, в потолок, застыл, как изваяние, только крутил на пальце железное кольцо. Потом откинулся на стуле, перевел взгляд на помощника.
– Как думаешь, Ганцзалин, сколько ему лет? – спросил негромко, но так, чтобы Митька слышал.
– На вид лет десять, – так же негромко отвечал китаец, смерив мальчонку взглядом.
Загорский не согласился. Уличная жизнь нелегкая, дети тут недоедают, растут трудно. На его взгляд, Димитрию не меньше двенадцати. Однако чувствует и говорит он уже как взрослый. Когда дурака не валяет, конечно.
– Да что вы от меня хотите? – не выдержал, наконец, Митька. – Что вы пристали к человеку?
– Ничего не хотим, – отвечал Загорский, – просто видим, что человек – в трудных обстоятельствах. Вот скажи, до чего надо было дойти дворянину, чтобы полезть публично в чужой карман?
Митька насупился и запыхтел: какого черта привязались, он еще ребенок!
– Тогда скажи: до чего надо было дойти ребенку, чтобы публично полезть в чужой карман? – неумолимо продолжал Нестор Васильевич.
Митька неожиданно заплакал, размазывая слезы по задубевшему от ветра и холода лицу. Плакал он горько и неостановимо, изливая в слезах весь страх свой, всю горечь и разочарование, которые скопились в нем за годы бродяжничества.
Ганцзалин и Загорский ему не мешали, сидели молча и даже, кажется, глядели в другую сторону. Вскорости Митька стал понемногу успокаиваться и, наконец, вовсе умолк и сидел теперь, отворотясь – по-видимому, стыдился своих недавних слез.
– Ну вот, – сказал Нестор Васильевич суховато, – а теперь, милостивый государь, можем поговорить предметно. Мой первый вопрос: вас что-то удерживает в Москве?
Митька шмыгнул носом и покачал головой отрицательно.
– Прекрасно, – кивнул Загорский. – В таком случае предлагаю вам отправиться в увлекательную и душеполезную поездку в город святого Петра. Или, как его теперь называют, в Ленинград.
* * *
Вагон первого класса уютно постукивал на стыках рельсов, за окнами плыла морозная тьма, но здесь, в поезде, было светло и тепло, как в небесных селениях. Загорский договорился с проводником, чтобы Митьку перевели к ним в купе.
– Да хоть весь сиротский приют селите, если хорошие люди, – отвечал проводник, заботливо пряча в карман червонец. – Я, случись ревизия, вас предупрежу заранее…
И, не дожидаясь просьбы, принес на всех троих чаю с сахаром и лимоном.
Митька чувствовал себя на седьмом небе, или даже в раю, что, вероятно, одно и то же. Тепло, светло, наелся он от пуза и впервые за много лет оказался в приличном обществе. Да мало сказать в приличном – он едет с настоящим детективом, вроде Шерлока Холмса и Ната Пинкертона, у которого в помощниках к тому же настоящий китаец!
Ганцзалин, впрочем, считал, что Нат Пинкертон против его хозяина – все равно что плотник против столяра, то есть вообще ему не конкурент. Это уже не говоря о том, что Нат Пинкертон – с ног до головы выдуман, а Загорский – с головы до ног настоящий. И его даже потрогать можно.
И Митька трогал украдкой, и задавал вопросы: а что, а как, а почему? И Загорский, посмеиваясь, но все-таки вполне серьезно на эти вопросы отвечал.
Конечно, если бы Митька был обычный беспризорник, он бы первым делом обеспокоился и напугался: а куда и зачем его везут двое незнакомых дядек? Среди бездомных еще со времен Гражданской ходили байки о том, как беспризорников приманивают на сытный харч и доброе обращение, а потом рубят на холодец вместо теленка. Возможно, это были не только байки, очень может быть, содержалась тут и некоторая правда, потому что время было страшное и голодное, и что там продают обывателю под видом студня – никто особенно не разбирался.
Но Митька не был обычным беспризорником, а Загорский с Ганцзалином не были обычными ласковыми дяденьками с топором за спиной. И Нестор Васильевич не стал мутить воду и наводить тень на плетень, а сразу объяснил, зачем они едут в Петроград.
– Уже убивал кого-то? – поинтересовался Загорский как бы между делом, пока беспризорник высасывал из стакана сладкий чай.
– Не до смерти, но мало что не убил, – сознался Митька, вспомнив Кудрю.
Нестор Васильевич кивнул. Пока не убил, а если дело пойдет так дальше, непременно убьет. Потому что человек не животное, и не должен он жить на улице. На улице человек дичает и превращается в зверя.
– И ты, Димитрий, рано или поздно станешь таким же зверем, как этот твой Кудря. Просто потому, что надо будет выбирать – или самому убить, или быть убитым.
– А что же делать-то? – упавшим голосом спросил Митька: уж очень ему не хотелось превращаться в дикого зверя.
– Становиться членом социального общества, – коротко отвечал Нестор Васильевич.
И объяснил, что есть в Петрограде очень хорошая школа-интернат имени Достоевского. Заведует ей давний знакомый Загорского, Виктор Николаевич Соро?ка-Роси?нский.
– Сорока-Росинский – хороший человек, – продолжал Загорский. – Он за тобой присмотрит, выявит твои таланты, склонности, даст путевку в жизнь.
Тут Митька неожиданно насупился. Не нужна ему никакая путевка ни в какую жизнь. И в интернат он не пойдет ни за какие коврижки. Почему? А вот потому! Нельзя ему в интернат – и точка.
Однако Нестор Васильевич такой аргументацией не удовлетворился и потребовал объяснений. Митька некоторое время крепился, а потом пробурчал:
– Не могу я в интернат. Меня брат искать будет.
– Это который в лагере сидит? – осведомился Ганцзалин.
– Он самый, – отвечал беспризорник. – Если я из Москвы в Питер перееду, он меня не найдет.
Загорский задумался, потом спросил, сколько брату еще сидеть в лагере? Этого Митька не знал.
– Вот видишь, – сказал Загорский. – Может год еще, может, три. А ты все это время по улице будешь шастать?
Митька упрямо мотнул головой. Брат будет искать его в Москве, а если он уедет в Питер, его не найдут.
– В каком лагере сидит брат?
Брат сидел в Соловецком лагере особого назначения – месте страшном и простому человеку совершенно недоступном, ну, разве что в качестве заключенного. Услышав такое, Нестор Васильевич нахмурился, потом опустил глаза, что-то прикидывая, и снова посмотрел на Митьку.
– Значит так, – сказал он решительно. – Если согласишься пойти в интернат к Сороке-Росинскому, обещаю тебе, что доберусь до брата и скажу, где тебя искать.
– Как же вы доберетесь? Это же Соловки, туда чужих не пускают, – усомнился Митька.
– А я не чужой, я сыщик, – отвечал Загорский. – А сыщикам, как ты, наверное, знаешь, везде у нас дорога. Ну так как – договорились?
Но Митька только буркнул что-то неразборчивое в ответ. Загорский не расслышал и попросил повторить.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом