Читать «От любви с ума не сходят» — Ольга Арнольд онлайн
Страница 1 из 6
Ольга Арнольд
От любви с ума не сходят
Эту книгу я написала в конце прошлого века, совершеннейшее ретро. Тогда были модны остросюжетные женские романы, вот в таком жанре я и сочиняла. О мобильных телефонах люди только мечтали, «шестерки» и «девятки» считались вполне приличными машинами – далеко не все могли позволить себе ездить на иномарках. Деньги считали тысячами, люди только-только вылезали из бедности, хотя и тех, кто создал свое дело, самых оборотистых, тоже было немало. Меня упрекали в том, что моя главная героиня, не захотевшая жить полностью обеспеченной жизнью жены нового русского, абсолютно неправдоподобный персонаж, но, поверьте, это не моя выдумка, я была знакома с несколькими такими женщинами. Мы тогда ощущали себя совершенно свободными и верили в светлое будущее, однако боялись, что к власти снова придут коммунисты (не того боялись!). Конечно, в кризисном стационаре, где я проработала много лет, не было никаких убийств, но врачи, психологи и медсестры там были замечательные. Не надо искать среди реальных лиц прототипов моих героев, их там нет, все они рождены фантазией автора
Моим коллегам – психиатрам и психологам -
которые честно исполняли и исполняют свой долг
1
Когда умерла моя сестра Александра… когда трагически погибла моя сестра Александра, мне было восемнадцать лет, и хоть я и горевала, но моя тогдашняя бурная жизнь не дала мне целиком погрузиться в переживания. Я в том – 1986ом – году училась на втором курсе мединститута, наслаждалась обретенной после нудной школы свободой и первым настоящим романом, и смерть сестры казалась мне какой-то нереальной. Не очень заинтриговали меня в то время и некоторые таинственные обстоятельства ее гибели. Как ни странно, сейчас, когда прошло десять лет, как ее похоронили, я чувствую себя ближе к ней, чем при ее жизни. Наверное, это оттого, что мне недавно стукнуло двадцать восемь, и мы теперь с ней ровесницы. А может, просто я повзрослела, и меня мучает смутное чувство вины перед ней.
Дело в том, что, хоть мы и сестры, но природа одарила нас совершенно по-разному. Александру всегда считали неудачницей, и я не помню ее улыбающейся – мне кажется теперь, что на лице ее была написана ее судьба. Кстати, хоть мы и были с ней похожи, нас никто не принимал за сестер. Аля, несмотря на правильные черты лица, унаследованные от мамы, казалась некрасивой, чуть ли не дурнушкой – настолько ее портило мрачное выражение физиономии и постоянные морщинки меж бровей; она вечно выглядела чем-то озабоченной, и мои веселые подружки затихали, встретившись с ней взглядом. К тому же она хромала – это была легкая хромота, почти незаметная, она с ней родилась; другая бы на ее месте, например я, научилась бы находить в этом незначительном дефекте свои плюсы или, во всяком случае, не обращала бы на это внимания – ведь Аля прекрасно ходила на лыжах и даже танцевала, когда никто этого не видел – но Александра никогда не забывала о своей "ущербности", и я думаю, что именно этого мешало ей больше всего в отношениях с мальчиками, а потом с молодыми людьми. Вернее, никаких отношений и не было, и невозможно помешать тому, чего нет.
Я же – совсем другое дело. Если я родилась не в рубашке и не с серебряной ложкой во рту, то, во всяком случае, любимой и долгожданной доченькой – и оправдала все ожидания родителей. При моем появлении на свет у колыбели наверняка стояла какая-то добрая фея; я в это долго верила и все время читала и перечитывала сказку о спящей царевне. В детстве я была очень хороша собой, и мои родители не раз вынуждены были отбивать атаки фотографов, мечтавших снять такого красивого ребенка для обложки какого-нибудь журнала. С пеленок я отличалась добродушным и жизнерадостным характером, и даже шалости мои, насколько я помню, доставляли окружающим удовольствие. Я прекрасно сходилась с другими детьми – точно так же, как и сейчас мне ничего не стоит познакомиться с кем угодно и тут же стать необходимой этому человеку. Мой веселый нрав особенно подчеркивал угрюмый характер старшей сестры; одна из двух ее подруг студенческих лет перекочевала ко мне и стала моей близкой приятельницей, несмотря на разницу в возрасте.
Мы обе учились очень хорошо, но если Аля была трудолюбива, как пчелка, и ночами сидела за учебниками, то я все схватывала на лету; Аля, насколько я помню, часами упражняла свою память, чему я страшно удивлялась – в наивности своей я не представляла, как можно что-то забыть, если хочешь это запомнить. Усидчивостью особой я не отличалась и наверняка приносила бы домой не только хорошие отметки, если бы большинство учителей не любили меня и не закрывали глаза на некоторые мои огрехи. Как ни странно, любили меня и одноклассники: я не была ни задавакой, ни зубрилкой, всегда давала списывать и никогда не ябедничала, а наоборот, готова была взять чужую вину на себя. Это, кстати, и послужило причиной самого крупного конфликта в школе – я отказалась в свое дежурство отмечать нарушителей дисциплины и поссорилась с нашей классной дамой, но завуч тут же все замяла, и меня оставили в покое. За это приходится благодарить моих родителей; "Никогда не стучи" – это было их кредо; мама говорила мне, что только так можно сохранить себя, живя среди кегебешников и доносчиков. Словом, я была идеальным ребенком, а потом стала идеальной девушкой – тем более, что я слегка подурнела, а потому не вызывала особой зависти и ревности у своих сверстниц, хотя могла бы: я всегда пользовалась исключительным вниманием противоположного пола.
Сейчас, когда я изложила все это на бумаге, меня снова охватывает удивление: каким образом, несмотря на все мои достоинства, Александра меня не возненавидела? Но тем не менее, хотя с моим появлением на свет она и вовсе отошла на второй план (сомневаюсь, чтобы она когда-нибудь была в семье на первом), она относилась ко мне вполне по-сестрински. Конечно, сказывалась разница в возрасте и в темпераменте, и потому между нами не было особой близости – но никогда она не показывала, что завидует мне. Не знаю, какие чувства она испытывала, когда я, не прилагая никаких усилий, одерживала очередную победу и наши родители, забывая о правилах педагогики, восхищались мною вслух. Но я никогда не ощущала, что бы от нее исходило недоброжелательство или какие-либо злые помыслы – а мои инстинкты редко меня обманывают.
Почти все члены нашей семьи во многих поколениях занимались медициной, и не просто медициной, а психиатрией. Поэтому жизненный путь и Александры, и мой был предопределен: никто из наших близких не сомневался, что мы пойдем по стопам своих далеких и недалеких предков. Мы и пошли, но не потому, что такова была воля родителей, а потому, что более интересного поприща для себя не видели. Вернее, это я не видела ничего более завлекательного, за Алю ручаться я не могу – когда она поступала в институт, я только училась выводить буквы. Вглядываясь в корявые палочки, вкривь и вкось гулявшие по тетрадному листу – чистописание всегда было для меня самым жутким предметом – папа с гордостью констатировал:
– У Лидочки уже медицинский почерк!
В нашем доме – а мы жили в двух комнатах огромной коммунальной квартиры совсем рядом с Мариинкой – часто собирались гости, все так или иначе связанные с наукой о душе – или с искусством, в котором без души не обойтись. В Питере во времена моего детства еще не вымерли седовласые и седобородые профессора, и не все врачи-евреи еще отправились на историческую родину. Моя мама в прошлой жизни наверняка была какой-нибудь Аннет Шерер или мадам де Сталь – но в жизни реальной ей только изредка удавалось блистать в роли хозяйки салона, и одним из первых моих впечатлений детства был образ мамы в черном платье с большим декольте, занимающей наших рафинированных посетителей светской беседой. Милая мама – она и сейчас, почти в шестьдесят, вполне может носить платья с глубоким вырезом. Она до сих пор красива; ее царственная наружность доставила ей в свое время немало неприятностей – в частности, ее до сих пор не выносит одна очень академическая дама со звучной фамилией, которая прибрала к рукам в моем родном городе чуть ли не всю психиатрию. Поэтому маму очень обрадовало то, что любимая дочка не унаследовала от нее ни вызывающей всеобщую женскую ненависть статЬ, ни соответствующего характера.
С детства я слышала разговоры о сложных случаях, об историях болезни и медицинских ошибках, и, главное, – о тайнах человеческой души. Приходил пожилой интеллигентный доцент с козлиной бородкой, Сергей Александрович Ручевский, который учился еще вместе с моим отцом, и заводил разговоры о раздвоении души Ивана Карамазова. Вообще Достоевский был любимым писателем нашего маленького кружка – а любимым занятием было ставить диагнозы его героям. Именно поэтому я прочла "Преступление и наказание" чуть ли не раньше Тома Сойера. Меня страшно занимала именно загадочность человеческой психики во всех ее проявлениях – и, по-моему, уже в десять лет я могла сказать, чем, например, галлюцинации отличаются от иллюзий. Я знала, что стану психиатром, чтобы разгадывать тайны мозга.
Естественно, о клятве Гиппократа речь на этих интеллектуальных посиделках напрямую не велась, но этические проблемы советской психиатрии, которая в то время была всеобщим жупелом и которую каждый день ругательски ругали по Би-Би-Си и "Голосу Америки", не могли остаться на них в стороне. Я хорошо помню – я уже была в достаточно сознательном возрасте, чтобы вникнуть в суть дискуссии, – как однажды Аля, тогда еще студентка, вмешалась в разговор старших:
– Как вы можете серьезно говорить о диагнозе "вялотекущая шизофрения", вы же знаете, что Снежневский специально придумал этот термин, чтобы клеймить им диссидентов! – возмущалась она.
– Аля, но вы не можете отрицать, что есть заболевание с таким комплексом признаков, – спокойно попытался урезонить ее Ручевский, но Аля уже закусила удила и, окинув всех горящим взглядом, воскликнула:
– Я не хочу разговаривать с пособниками убийц из КГБ! – и, зарыдав, убежала, хлопнув дверью.
Хорошо помню неловкость, которая воцарилась в комнате; потом самый старший из присутствовавших, профессор Нейман, сказал:
– Да, Аннушка (мою маму зовут Анной), трудно вам будет с такой правдолюбкой. Зато пациентам будет с ней легко.
Не знаю, утешили ли эти слова моих родителей – вряд ли – но они точно выразили суть дела. Александра была очень трудным в общежитии человеком, но ее пациенты действительно ее боготворили (в этом мне предстояло скоро убедиться самой). Свою миссию в жизни она видела в том, чтобы облегчать человеческие страдания – этакая Флоренс Найтингейл и мать Тереза в одном лице. Так что даже психиатрию, свою профессию, мы с ней воспринимали по-разному.
Мне всегда казалось, что мои родители сами страдали от того, что не так, как должно, относятся к старшей дочери, но ничего поделать с собой они не могли. Так она и росла – падчерицей в своей собственной семье. Как выяснилось, это соответствовало истине – но об этом я узнала только после ее смерти. Как-то в поисках своей метрики я залезла в ящик папиного письменного стола, где хранились документы, и наткнулась на свидетельство о смерти Беловой Александры Владимировны. Не Неглинкиной, как мы все, а Беловой! Я тут же побежала к маме за объяснением – и его получила:
– Видишь ли, Лида, я была беременна, когда выходила замуж за твоего отца. Но Володя всегда считал Алю родной дочерью – и все вокруг так считали.
– Так как же она узнала…
– Это все твоя московская тетка Саша! Мы с тех пор с ней не разговариваем… Черт потянул ее за язык – она проговорилась. Думаю, что она это сделала намеренно. Ты же знаешь, какой характер был у твоей сестры – она тут же взяла мою девичью фамилию и уехала от нас в Москву.
Мама, а кто был ее настоящим отцом?
Мама смотрела на стенку перед собой невидящим взором; мне показалось, что она унеслась мыслями куда-то далеко, в свои молодые годы – представляю, сколько мужчин лежало тогда у ее ног – и не только у ног; оказалось, кое-кто забирался и повыше. Я молчала; наконец, она вспомнила обо мне и, обняв меня за плечи, тихо сказала:
– Извини, вот об этом я никому не скажу.
Я могла бы настаивать и канючить, но я слишком хорошо знала свою маму – это было бесполезно. После этого эпизода я все чаще стала задумываться о судьбе своей несчастной сестры.
После смерти Али о ней старались у нас не вспоминать. Во всяком случае, вслух – это было табу. Мне кажется, что моих родителей постоянно мучили угрызения совести – они винили себя в ее гибели. Александра каким-то образом выпала из окна ординаторской на пятом этаже во время ночного дежурства и разбилась насмерть. Хотя официально причиной смерти считался несчастный случай, они были убеждены, что она сама лишила себя жизни.
Когда дочь или сын кончают с собой, это трагедия для любой семьи – но для профессиональных знатоков человеческих душ особенно. Как же они, с их опытом и знаниями, недосмотрели, не вникли, допустили? И поэтому мои родители попытались внушить себе, что ничего подобного не было, а просто Аля, пытаясь закрыть окно – та осенняя ночь выдалась особенно холодной – и по собственной неосторожности потеряла равновесие и упала. Вот так.
Я тоже долго в это верила – мне так было удобно. Как ни странно, заставила меня усомниться в этой версии тетя Саша – та самая, что раскрыла Але секрет ее рождения. Тетя Саша была маминой двоюродной сестрой и белой вороной в нашем обширном семействе. Во-первых, она не была не только психиатром, но даже медиком. Во-вторых, она отличалась чертой характера, совершенно нетипичной для нашей фамилии – она любила посплетничать, и притом злобно. После того, как она "проговорилась", мои родители старались держаться от нее подальше. Но так как почти все наши родственники жили в Москве и периодически мы к ним туда наезжали – чаще всего по печальным поводам, например, по случаю похорон очередной престарелой тетушки – то это им не всегда удавалось. И вот однажды на поминках по дальней родственнице (кажется, мачехе второго мужа племянницы покойного супруга тети Лены) тетя Саша ухватила меня за руку и чуть ли не силком отвела в сторону.
– Ах, как ты расцвела, деточка, – шептала она, чересчур близко ко мне прижимаясь (за что я не люблю этих незамужних тетушек, так за их скрытые лесбийские наклонности). – Как я рада тебя видеть! Когда замуж тебя будем выдавать?
Я сухо ответила, что фактически замужем.
Чудненько! Не то что твоя сестрица, покойница – пусть земля ей будет пухом! Перед смертью она совсем исхудала – видно, сохла по кому-то. Просто так ведь в окно не бросаются!
Меня ее слова заинтриговали и, отбросив брезгливость, я хотела уже расспросить ее о последних днях моей сестры, как тут мне на выручку примчалась мама – она набросилась на оторопевшую тетю Сашу, как львица, защищающая единственного оставшегося в живых детеныша, и утащила меня с собой за общий стол. Но семя уже упало на благодарную почву, и я продолжала размышлять о словах тетки. Никто из нас не знал, что у моей старшей сестры были мужчины или вообще поклонники; мы все считали, что Аля – старая дева. Женщина, избравшая своим идеалом достопочтенную Флоренс, не может не быть таковой.
Я не помню, чтобы Аля когда-нибудь влюблялась по-настоящему – все ее привязанности были чисто платоническими. Например, она обожала молодого учителя, преподававшего у нас в школе физику (через десять лет, на моем выпускном вечере, он признавался мне в любви). Она была влюблена в пожилого преподавателя с кафедры нервных болезней – у него был печальный и благородный вид (он был бы похож на рыцаря Печального образа, если бы не был таким коротеньким), и он очень красиво говорил о врачебном долге. Но о моих многочисленных ухажерах она отзывалась свысока – земное и пошлое ее не интересовало. Бедная моя закомплексованная сестричка…
Последние два года, проведенные ею в Москве, мы виделись не часто, но мамины соглядатаи – в лице ее любимой сестры Елены и ее сына, моего двоюродного брата Вахтанга – держали нас в курсе Алиных дел. Но они не сообщали нам ничего о ее личной жизни – то есть они были убеждены, что личной жизни у нее нет, благо Аля горела на работе и на всякие глупости у нее не оставалось времени. Вахтанг на пять лет старше меня и, соответственно, он был на пять лет младше Али – так что по всем параметрам он был самым подходящим конфидентом, тем более что он еще более усовершенствовал нашу фамильную черту – способность к легкому общению – свойство, которого моя старшая сестра была лишена начисто. Его рано умерший отец, грузин по национальности, передал ему по наследству приятную внешность и умение ладить с женщинами; впрочем, не просто с женщинами, а с любыми особами женского пола вообще, в каком бы возрасте они не находились. Не стала исключением и Аля: она мне сказала в одну из последних наших встреч, что Вахтанг для нее – луч света в темном царстве. После загадочных слов тети Саши я постаралась вытрясти из Вахтанга все, что он об этом знал, и чуть не вытрясла из него душу. Но ничего нового он припомнить не смог – разве что подтвердил, что Аля в последние месяцы жизни побледнела, похудела и еще больше замкнулась в себе.
С этого момента я все чаще и чаще стала думать об Александре. Я постепенно пришла к убеждению, что она покончила с собой – она никогда не была чересчур жизнерадостным человеком, а после того, как обнаружила, что отец ей – не отец, и вовсе почувствовала себя лишней в этой жизни… И эта ее ужасная работа, которая выматывала ее всю целиком… И, наконец, несчастная любовь (зная мою сестричку, я была уверена, что она не создана была для любви счастливой). Мысль о том, что ее могли убить, не приходила тогда мне в голову. Об этом я задумалась много позже, когда мне в руки попали некоторые документы.
А где была я, когда сестра сводила счеты с жизнью? Как всегда, была весела, всем довольна и порхала, не задумываясь о бренности всего земного. И даже на летние каникулы не поехала ее навестить – вместо этого отправилась с друзьями в Карелию. Как знать, если бы я оказалась рядом, может, она доверилась бы мне?
И чем дальше, тем больше мне хотелось узнать о том пласте ее жизни, который был скрыт от нас. Что толкнуло ее к окну в ту роковую ночь? Это стало для меня просто наваждением. Вполне естественное желание узнать всю правду превратилось в идею-фикс только на двадцать восьмом году жизни, и меня к этому подтолкнули мои собственные обстоятельства.
Дело в том, что я была баловнем судьбы не только в детстве и ранней юности. Мое везение продолжалось и дальше. Я всегда была окружена благородными рыцарями и волшебными принцами и, выбирая, выбрала если не самого волшебного, то самого богатого из них. Правда, к чести моей, я тогда этого еще не знала. Витя Костенко, влюбленный в меня еще с девятого класса, оставался моим верным паладином все то время, пока я наслаждалась свободой студенческих дней. В конце концов, после нескольких бурных романов и разочарований я пришла к выводу, что многолетняя преданность требует вознаграждения – и вообще Витина любовь была мне очень удобна. Когда я училась на пятом курсе, он был допущен в святое святых – в мою постель. К сердцу, правда, он был допущен далеко не сразу, но и это со временем пришло.
Как удобно иметь такого бойфренда, как Витя, я поняла только во времена Гайдаровских реформ. Они меня практически не коснулись – и только отчасти коснулись моих родителей, потому что Витя считал себя моим мужем и потому обязанным им помогать. Еще в конце восьмидесятых Витя стал свободным кооператором – а потом, в годы реформ, и очень богатым человеком. Я – одна из тех женщин, что могут себе позволить разъезжать на мерседесах, кутаться в норковые шубки и блистать драгоценностями в ночных клубах. Только мне это совсем не нужно. Конечно, кое-кто из моих читательниц может на этом месте отложить роман в сторону, обвинив меня в неискренности, но это истинная правда.
Каким образом из веснушчатого и лопоухого Вити Костенко, который ходил за мной с раскрытым ртом и считал для себя высшей честью носить мой портфель, получился деловой человек в строгом костюме, можно только диву даваться. Веснушки с его простецкой физиономии каким-то образом исчезли, да и вид у него теперь такой серьезный, что на Иванушку-дурачка он больше не тянет. Волосы его тоже приобрели другой оттенок, теперь они светло-русого цвета, и не скажешь, что в детстве он был рыжим. Только уши все по-прежнему оттопыриваются, но он их прикрывает удлиненными на висках прядями. В начале нашего романа я восхищалась его энергией, способностью разумно рисковать, деловой хваткой. Я вообще люблю энергичных людей, да и сама не отношусь к категории амеб. Несколько лет я была довольна тем, что выбрала его в качестве спутника жизни, но почему-то отказывалась официально оформить наши отношения. Потом я поняла, что уже тогда заметила в нем то, что впоследствии убило мои чувства к нему – постепенно круг его интересов сужался, и со временем все его энергия и способности пошли на добывание денег, денег и еще раз денег; мне стало с ним скучно. Кроме зелени, в жизни существуют и другие цвета.
Постепенно из любимого одушевленного существа я превратилась для него в предмет роскоши, такой же, как его обожаемый мерседес, хотя еще более ценный, потому что на меня можно было навешивать золото и бриллианты и все вместе демонстрировать своим приятелям: "Познакомьтесь, это моя жена. Между прочим, врач-психиатр". Это звучало почти так же престижно, как "дочь академика". Я не так красива, как моя мать, на которую я очень похожа, но если меня соответствующим образом оформить, то есть на что посмотреть. Однако мне опротивело быть дорогой безделушкой, дополнением к его капиталам. Мне стало до безумия скучно в обществе его друзей, таких же новых русских, как и он, говорящих только о выгодных сделках. Но еще более отвратительными казались мне беседы с их дамами, пустоголовыми красотками с хищными ртами; мне было страшно, что я с ними оказалась в одной категории.
У меня было все, о чем мечтают многие девицы, вступающие в жизнь, и даже в дополнение ко всему этому не старый отвратительный покровитель, а молодой и любящий муж, но я постепенно впадала в депрессию – состояние, абсолютно мне не свойственное. Такое существование меня угнетало и подавляло. Но жизнь богатых плоха тем, что от нее трудно отказаться; после старого запорожца, который мой отец получил, простояв много лет в очереди, легко пересесть на метро, но попробуйте, обретя привычку раскатывать по городу на комфортабельной иномарке, передвигаться на общественном транспорте! Но постепенно я подходила к решению, которое круто изменило мою судьбу.
В этом мне помог и сам Витя. В последнее время, почувствовав, что со мной что-то не так, он стал настаивать на походе в ЗАГС. Я думаю, что он не прочь бы был и обвенчаться со мною в церкви, но об этом он боялся и заикаться. Ему хотелось иметь нормальную семью и детей; он не настаивал на том, чтобы я стала домашней хозяйкой, но рассматривал мои медицинские занятия как хобби, как нечто абсолютно несерьезное – то, что не приносит денег.
В какой-то момент я решила, что мне необходимо поговорить с мамой. Мои родители сначала считали мой союз с Виктором мезальянсом, но постепенно к нему привыкли и смирились с тем, что мой муж не имеет никакого отношения к нашей общей профессии. Витя им скорее нравился – во всяком случае, им нравилось его отношение ко мне. К тому же, несмотря на все их интеллигентское бессеребренничество, их отнюдь не угнетало то, что дочка ни в чем не нуждается. Поэтому я ожидала, что разговор будет трудным, но я недооценила свою мать. Она выслушала меня молча и потом, после недолгого размышления, сказала:
– Я давно замечаю, что с тобой что-то неладно. Если ты больше не любишь Витю – что ж, ты вольна поступать как хочешь. Я в своей жизни наделала много ошибок, но не буду тебя предостерегать – каждый учится только на своем собственном опыте. Что бы я не сказала, ты все равно поступишь по-своему. В любом случае, знай, что мы с отцом всегда примем тебя с радостью.
Я это знала, но после вольной жизни в качестве хозяйки своего собственного дома мне не хотелось снова возвращаться к родителям, в их тесную, хотя и трехкомнатную квартирку на дальней окраине – они получили ее, когда расселяли старую коммуналку. Хотя, конечно, у нее были свои плюсы – от улицы Александры Коллонтай было недалеко добираться до клиники кафедры психотерапии, где я числилась ординатором и куда собиралась поступать в аспирантуру. Но мне не хотелось снова возвращаться на круги своя.
Все чаще задумываясь над жизнью своей и старшей сестры, я все больше и больше ощущала несправедливость судьбы, которая дала мне все, а ей – ничего. Как бы я вела себя, если бы родители меня не любили, если бы никто мною не восхищался, если бы природа не одарила меня изумительным здоровьем и приличной внешностью, не говоря уже о легком характере? Может быть, я пошла бы по ее стопам? Брр! При одной мысли об этом у меня мурашки пробегали по коже.
Интересно, как бы сложилась моя жизнь, если бы не это природное везение? Правда, моя удача не распространялась на все случаи жизни – например, я очень часто оказывалась последней в очереди, и за мной больше никто не становился, но я всегда считала, что пусть лучше везет в любви, чем в карты. И все же, смогла бы я сама выстроить свою жизнь, отказавшись от преимуществ, подаренных мне при рождении? Мне хотелось доказать себе и всем, что смогла бы. И так уж случилось, что я получила шанс начать все заново, при этом не бросая вызов родным и всему окружению, как моя старшая сестра, а, напротив, с их благословения. Мне и тут повезло – как всегда. И заодно я получила возможность побольше узнать о жизни и смерти Александры.
2
Пугалом в нашей семье служила бабушка Варя, которую мы боялись гораздо больше, чем все диссиденты, вместе взятые – диагноза вялотекущей шизофрении. Вернее, мне она приходилась не бабкой, а прабабкой. Неродной при этом – потому что она была младшей сестрой маминой бабушки, вышедшей замуж за дедушку после смерти его первой жены. Она должна была, по идее, взять на себя хлопоты о ее осиротевших детях – наверное, прадедушка для того на ней и женился – но вышло так, что все родные и близкие должны были заботиться о ней всю ее жизнь. Она это умела организовать просто блестяще. Когда моя сестра Александра решила уехать из отчего дома, то она была готова отправиться куда глаза глядят, хоть на БАМ, хоть на Таймыр. Не знаю, удалось бы родителям отговорить ее от этого отчаянного шага, если бы не семейные обстоятельства. К этому времени умерла последняя из приемных дочерей бабушки Вари, незамужняя тетя Вера, посвятившая всю свою жизнь уходу за ней, и наша прабабушка, тогда бодрая восьмидесятилетняя старушка, осталась одна в двухкомнатной квартире. Так как московские родственники готовы были на что угодно, только бы не брать на себя ответственность за нее, то на семейном совете было решено, что самым лучшим выходом для всех будет, если с ней будет жить наша Аля. После долгих уговоров Аля сдалась: наверное, в ней заговорило чувство долга. В конце концов, даже бабушку Варю можно было представить как несчастненькую – хотя, на самом деле, несчастными становились все, кто имел с ней дело больше часа.
Я была совсем еще малявкой, когда поехала с родителями в Москву на похороны тети Веры. Меня тогда поразило два обстоятельства: во-первых, то, как выла в голос бабушка Варя (в моей психиатрической практике случалось всякое, но никогда я не слышала ничего, что хоть отдаленно приближалось к этому вою), и во-вторых, один эпизод, произошедший на поминках. Поминая тетю Веру, о прабабке немного подзабыли, и она решила напомнить о себе и для этого упала в обморок: закрыла глаза и картинно стала сползать с кресла. К ней тут же кинулись родственники, кто-то стал махать перед ее носом сложенной газетой, а тетя Лена попыталась засунуть ей в рот таблетку, но безуспешно: не открывая глаз, бабушка Варя ее выплюнула. Когда вслед за первой таблеткой она выплюнула и вторую, тетя Лена совсем озверела.
– Зачем ты это делаешь? – спросила она, сдерживаясь из последних сил.
– Ты же знаешь, что эти таблетки вредны для моей глаукомы, – отвечала старушка голосом умирающего лебедя.
Но тут вмешалась моя мама: она просто топнула ногой, и бабушка Варя вдруг мгновенно пришла в себя. Папа склонился к моему уху и менторским тоном сообщил мне:
– Классический случай истерической психопатии. Учись, дочка.
И вот с этой-то бабушкой Варей Аля поселилась в квартире на Соколе – в качестве няньки, компаньонки и еще Бог знает кого. Работать она стала психотерапевтом в одной престижной клинике. Не знаю, как отцу удалось выхлопотать для нее московскую прописку – наверное, это было дико сложно, но им двигало сильнейшее чувство вины: на мой взгляд, газовики на Таймыре вряд ли были бы опаснее для Алиного душевного равновесия, чем наша прабабушка. Как ни странно, Аля смогла ужиться с ней вполне мирно. Мне она в наши редкие разговоры по душам как-то призналась, что это ей удается потому, что почти все свое время она проводит на работе, а занимаясь домашними делами, совершенно отключается от бабкиных причитаний, изредка кивая головой и произнося только "да-да" или "нет-нет".
После смерти Али выяснилось, что бабушка Варя вполне может жить самостоятельно – московские родичи, конечно, помогали ей, но ограничивались при этом редкими визитами. Но время шло, и даже железное здоровье прабабушки, всю свою жизнь игравшей роль крайне деликатной и болезненной особы, дало трещину. Она не могла уже больше выходить на улицу, с трудом передвигалась по квартире… Тут тетя Лена, на которую легла основная тяжесть хлопот по уходу за ней, взвыла. К тому же выяснилось, что бабка Варя категорически отказывается и съезжаться с кем-либо из внучек, и просто временно переехать. Из вредности она заявила, что оставит свою приватизированную квартиру только ленинградским родственникам, "потому что они не такие бессердечные, как вы!"
Мы с мамой узнали об этом на юбилее тети Лены – ей стукнуло пятьдесят пять в конце апреля. Меня слегка удивило то, как меня вдруг полюбил мой кузен Вахтанг: он и его молоденькая жена Юля так и вились за мной хвостиками. Я попросила его не ходить вокруг да около, а сказать прямо, что ему от меня нужно. Оказалось, он выиграл конкурс на грант, и его ждала поездка в Стэнфорд, причем на два года – о таком можно только мечтать. Но Вахтанг – парень совестливый, и он не представлял себе, как он оставит маму один на один с бабкой Варей. Вот если бы я согласилась пожить с ней, как когда-то Александра… Не все ли равно, где учиться в аспирантуре, в Питере или в Москве?
Я прервала его:
– Вахтанг, ты ведь знаешь, что я замужем.
– Ах, да… – У Вахтанга не было четкого представления о моей семейной жизни, как, впрочем, и у меня самой. Наверное, он чувствовал, что все не так гладко, как это пытались представить мои родители. Впрочем, как хороший психолог (а он слегка видоизменил семейную традицию, став не врачом, а психологом), он не пытался лезть ко мне в душу.
Я понимала его озабоченность: бабка Варя могла вывести из себя кого угодно, и жертвовать для нее куском своей жизни, зная, что ее квартира потом достанется чужому дяде, мог только святой. Переубедить же бабку было невозможно. Хотя, вполне вероятно, если бы за ней ухаживали я или моя мама, она переписала бы завещание на другую ветвь семьи.
Вместо того, чтобы поставить точку, я поддержала разговор:
– Но, предположим, обстоятельства изменятся – чем ты мне тогда подсластишь мой благородный поступок? Я имею в виду – как сейчас в Москве в плане интересной работы? Я говорю только гипотетически, – добавила я, опасаясь возбудить в нем ложные надежды. Но его глаза все равно загорелись:
– А чего бы ты хотела?
– Я хотела бы работать там же, где и Аля. Это возможно?
У Вахтанга, хоть он и не врач, тем не менее обширные связи в медицинском мире. Но в данном случае связи были не нужны – то, что двенадцать лет назад, когда Александра переехала в Москву, было уникальным лечебным заведением, и устроиться на работу туда можно было только чудом или по блату, теперь превратилось в ординарное отделение, где работали самые ординарные врачи – те, кто еще мог себе позволить служить за госбюджетную зарплату или не нашел ничего лучшего, энтузиасты уже практически вымерли. Так что с этим проблем не будет, ответил мой двоюродный брат, и добавил:
– Ты уверена, что тебе это действительно надо?
– Что именно?
– Повторить в малейших деталях то, что делала до тебя старшая сестра?
Мне знаком был взгляд, которым он меня окинул – именно так, клинически, я смотрю на своих пациентов. Я спокойно ответила:
– Уверяю тебя, дело вовсе не во Фрейде. И потом, я ведь только спросила. Я ищу запасной вариант – на всякий случай. У нас с Виктором пока все в порядке.
Вахтанг глубокомысленно хмыкнул, но не стал меня ни о чем спрашивать. Если я не хочу говорить, значит, не хочу. И ежу понятно, что когда все в порядке, о запасных вариантах не заботятся. Витя редко бывал со мной в Москве, и я не знала, что Вахтанг думает по его поводу – да и не хотела знать, по крайней мере, в тот момент.
Как-то так вышло, что мы с мамой на этот раз задержались в Первопрестольной на майские праздники. Мне некуда было торопиться – Виктор уехал в командировку на Кубу, – а отец поспешил к нам присоединиться – он не любил оставаться без мамы больше чем на день. Глядя на то, как они оба радуются встрече, я поняла, что тянуть с разрывом дольше не стоит – я-то была счастлива, что Витя далеко.
Первого мая мне пришлось поехать в центр, чтобы передать какую-то рукопись московскому аспиранту Ручевского. Мы с этим незнакомым мне молодым человеком договорились встретиться на Пушкинской в центре зала. Аспирант опаздывал; я, как идиотка, стояла, подпирая колонну, и смотрела на проходящих мимо улыбающихся людей; почти у всех женщин были в руках цветы. Я ожидала увидеть юношу, но ко мне подошел мужчина примерно моих лет или чуть старше, темноволосый и кареглазый; он щурился, так что я сразу определила, что он близорук, но почему-то не носит очки. Глядя на него, я забыла про накопившееся во мне за эти пятнадцать минут раздражение. Он так чудесно улыбнулся, извиняясь!
– Я, как вы уже поняли, тот самый Володя, который совершенно непростительно опоздал… Я не буду перед вами оправдываться. Но, может быть, вот это искупит мою вину, – и он протянул мне розу, чудесную свежую розу, ярко-карминного цвета; она очень подошла по тону к моей блузке.
Мне стало сразу как-то легко и свободно. Виктор все время дарил мне цветы, огромные букеты – ему это ничего не стоило – и я удивилась, что одна какая-то несчастная роза произвела на меня такое действие.
– Я прощаю вас, – милостиво бросила я, улыбнувшись в ответ. Молодой человек хотел еще что-то сказать: может быть, ему захотелось задержать меня, может, пригласить меня куда-нибудь с ним пойти – но я повернулась, и, послав ему воздушный поцелуй на прощанье, пошла к выходу. С розой в руках я ощущала себя такой же веселой и довольной жизнью, как и окружавшие меня люди.
Я вышла на Пушкинскую площадь; меня поразило то, как нарядно выглядела толпа, над которой реяли блестящие расписные воздушные шарики. "J love you" – прочла я надпись на шарике в виде сердечка, который тащила за собой одна совсем юная особа в чистеньких джинсах. Казалось, все москвичи в этот день любили друг друга; хотя Тверской бульвар и был заполнен людьми, никто не толкался, и я не заметила ни одного недоброго лица. Мужчины не пытались познакомиться, не навязывались, а просто мне улыбались. Какие-то юноши, похожие на панков, которые шли мне навстречу, посторонились, чтобы меня пропустить, и поздравили меня с праздником; я даже запнулась от удивления, прежде чем ответить им тем же.
Да, Москва уже больше не походила на большую деревню, знакомую мне по прежним наездам. И к тому же она была чистой – целые отряды уборщиц в желтых жилетках рассекали толпу, заметая материальные следы, оставленные веселящимися гражданами. Я ушла с чересчур оживленного бульвара и свернула в ближайший переулок; мне хотелось побыть одной и подумать. Да, такая Москва мне нравилась – как не кощунственно это звучит в устах коренной петербурженки, она мне нравилась чуть ли не больше, чем северная столица.
Я шла по какому-то прилегающему к Арбату переулку, любуясь свежеокрашенными, как будто только что вымытыми фасадами старых зданий, когда услышала негромкие слова:
– Какая прелесть!
Я обернулась; на противоположном тротуаре стояли двое пожилых мужчин, слегка под шофе, и смотрели на меня. Я, как и всякая нормальная женщина, люблю комплименты, и потому улыбнулась в ответ. Тогда тот, что постарше, сказал:
– Вот это походка! Девушка, а девушка, вы умеете делать книксен?
Меня почему-то не удивила абсурдность вопроса.
– Да, конечно, – ответила я и опустилась долу не в книксене – нет, в самом настоящем придворном реверансе, к их вящему удовлетворению.
Так началась для меня Москва – с книксена. В этот момент я окончательно решила, что столица – это тот город, где я буду жить.
* * *
Но решить – это одно, а заставить другого человека смириться с твоим решением – совсем иное. Витя никак не хотел меня отпускать. Он просил, умолял, даже подкупал; он действительно не понимал, чего мне не хватает, но на всякий случай обещал измениться. Мое решение он посчитал обычным женским капризом – ведь нам так хорошо вместе! (И в определенном плане нам действительно было хорошо: Виктор отнюдь не страдал распространившейся среди наших бизнесменов болезнью, и в сексе мы друг друга более чем устраивали). Я дала слабину; я согласилась пожить с ним еще немного. Я даже съездила с ним на две недели на курорт в Испанию; конечно, в этом был с моей стороны и расчет: я прекрасно понимала, что в моей новой жизни мне будет не до отдыха за границей.
Витя не исправился – он при всем желании не смог бы это сделать. Через два дня ему осточертело валяться на пляже, и он нашел выход из положения: стал чуть ли не ежечасно звонить в свой офис и давать ценные указания, так что наш отпуск обошелся ему в копеечку. Я окончательно убедилась, что мне с ним скучно – и ему со мной тоже, только он этого не сознавал.
Я бы ушла от него еще раньше, если бы не выборы. Мне было бы очень страшно пускаться в самостоятельное плавание, если бы к власти опять пришли коммунисты. Россия выбирала Президента, и все стояли на ушах. Телевидение нагнетало предгрозовую атмосферу; в моем отделении пациентам настоятельно было рекомендовано телевизор не смотреть – но сами психиатры не выдерживали напряжения. Моего папу невозможно было оторвать от экрана, а потом он пил валерьянку – транквилизаторов он не признавал, так как считал, "что у него профессионально железные нервы".
Я для себя загадала: выберут Бориса Николаевича – и я тут же начинаю новую жизнь. Так со мной уже было: в августе 1991 я сидела под дверью реанимации, где лежала моя мама с острым перитонитом, и загадала про себя: свернут шею ГКЧП – и мама тоже выздоровеет. Так и случилось: Ельцин постоял на танке, потом через двое тревожных суток наступило всеобщее ликование, он стал всенародным героем, а мама в это время пошла на поправку.
Третьего июля в одиннадцать вечера, когда объявили первые результаты и стало ясно, кто победил, я сказала счастливо-возбужденному Вите, что завтра уезжаю в Москву дневным поездом. Но если мне и удалось уехать, то в одном я все-таки уступила – о поезде не было и речи, Виктор сам отвез меня в столицу на своем мерседесе.
* * *
Увы, как я не старалась избавиться от роли баловня судьбы и не пыталась доказать всему миру, что стою кое-чего и сама по себе и могу добиться успеха своими силами, мне это никак не удавалось. Мне продолжало чертовски везти. В Москву я уезжала не блудной дщерью, как Александра, а как спасительница семьи, провожаемая благословением родителей. Бремя хлопот, связанных с переездом в столицу, взял на себя Витя. Он решил сделать хорошую мину при плохой игре и внушал окружающим и самому себе, что мой отъезд – это вовсе не разрыв отношений, а всего лишь благородный жест с моей стороны – и к тому же желание закрепить за собой московскую квартиру. Он сражался за мои интересы, как лев. Я его напоследок даже зауважала: перед его бульдожьей хваткой не смогла устоять и бабушка Варя. Как она не крутила, не вертела и не хлопалась в обмороки, ей пришлось-таки подписать дарственную на мое имя. Дело дошло до того, что в какой-то момент Виктор схватил в охапку меня и мой чемодан и потащил нас обоих к входной двери; и хоть бабушка Варя и устроила себе по этому поводу сердечный приступ, но дух ее был сломлен, и она сдалась. Вообще она была уже не та, что раньше, и я в этом очень скоро убедилась.
Не могу сказать, что я совершенно равнодушно следила за тем, как Витя воевал за квартиру и московскую прописку. Я отнюдь не настолько бескорыстна. И подаренные им драгоценности у себя оставила, и деньги на первое время, на обустройство, от него взяла. Витя прекрасно знал, что я не из тех, кого можно купить. В конце концов, в некоторых цивилизованных странах, если женщина проведет с мужем хотя бы год, он обязан после развода содержать ее до конца жизни – или до тех пор, пока она снова не выйдет замуж. Почему бы нам у них не позаимствовать именно этот прекрасный обычай – чтобы женщина получала пенсию за ублаготворение неблагодарного мужика и бесконечные домашние хлопоты? Кстати, интересно, как к этому относятся феминистки – не считают ли они, что женщина должна платить алименты брошенному супругу? Если это так, то мне с ними лучше не встречаться.
А если серьезно, то я прекрасно представляла себе, в какой жестокий мир я вхожу, пускаясь в самостоятельное плавание, и деньги в нем – если не спасательный плотик, то, по крайней мере, спасательный жилет. Я, может, и авантюристка, но не настолько, чтобы плавать среди акул голышом. Удача – удачей, но, чтобы повезло, надо хоть что-нибудь делать! Невозможно выиграть в лотерею, если не купишь заранее ни единого билетика.
Я не стала ждать конца лета, чтобы устроиться на работу, и как только последний чиновник из муниципалитета не устоял перед Витиным напором (а, скорее, перед конвертиком с портретами американских президентов – я не спрашивала) и в моем паспорте появилась отметка с новым адресом, я тут же подключила к делу Вахтанга и папу – и уже через неделю с трепетом душевным предстала пред светлыми очами знаменитой московской профессорши, которая двенадцать лет назад взяла к себе в ординаторы мою старшую сестру.
Клиника профессора Богоявленской находилась в Серебряном Бору, в районе если и отдаленном, то достаточно престижном – чуть дальше начинались роскошные дачи прежней партноменклатуры, ставшие теперь резиденциями новых русских и крупных чиновников-взяточников, которых к новым русским причислить трудно – они скорее старые и ведут свой род еще от героев Салтыкова-Щедрина. Городским властям каким-то образом удалось сохранить за собой небольшой квартал, где среди вишневых деревьев располагались здания обычной больницы скорой помощи. В одном из терапевтических корпусов, на двух этажах, и находилось отделение Центра неврозов и стрессовых состояний.
Аля рассказывала мне, что лучшее в ее работе время – это весна, когда цветут вишни и больные забывают о своих печалях; они влюбляются и чинно прохаживаются парами по психодрому (так ее пациенты прозвали небольшой овальный дворик прямо под окнами отделения), а потом эти же парочки скрываются где-то в в пышных зарослях, и если на них случайно наткнуться, они уже отнюдь не выглядят чинными. Пусть они нарушают режим, говорила Аля, зато им всем хочется жить. Но сейчас мне было не до вишневого сада – меня ждала аудиенция у заведующей Центром Галины Петровны Богоявленской. Честно говоря, я здорово волновалась, пока поднималась вверх по выщербленной лестнице – не на пятый этаж, роковой для Али, а на третий, где в когда-то роскошном кабинете принимала больных Богоявленская.
Я постучалась; меня пригласили войти, но никто не обратил на меня внимания – шла консультация. На стуле лицом к жадно взиравшим на него медикам сидел, придерживая правой рукой костыли, средних лет мужчина кавказского вида – но как выяснилось позже, это был араб: он не понимал ни слова ни по-русски, ни по-английски, а лопотал что-то на французском. Галина Петровна обвела грозным взором своих подчиненных и спросила (видно, не в первый раз):
– Так кто же тут говорит по-французски?
Все скромно потупились. Тогда она перевела взгляд на меня:
– Может быть, вы?
Я почувствовала, что предательски краснею, и отрицательно покачала головой. Кто-то из приближенных Галины Петровны, светловолосый мужчина с кудрявой бородкой, пытался объясниться с арабом при помощи мимики и жестов, и это было так смешно, что, несмотря на серьезность ситуации, я еле сдерживала смех. Наконец, дверь отворилась, и статная дама с седыми локонами и молодым лицом ввела, почти втолкнула в кабинет плешивого мужчину в тренировочном костюме. Это оказался профессиональный переводчик из числа пациентов, и с его помощью дела пошли лучше. Все присутствующие, в том числе и повеселевший араб, с облегчением вздохнули. Через пять минут мне стало ясно, что восточный человек на костылях, представитель какой-то фирмы, сломал себе ногу и был доставлен в травматологию; здесь он замучил врачей жалобами на то, что у него болят зубы. Это было странно, потому что своих зубов у него не осталось – он давно их выдрал все до единого, надеясь, что полегчает – но не полегчало. Травматологи спихнули его психиатрам. Галина Петровна тут же поставила диагноз ("шизофрения, как и было сказано") и назначила лечение, после чего араба отвели, переводчика отпустили, и внимание всех присутствующих переключилось на меня. Богоявленская смотрела на меня вопрошающе, явно не понимая, кто я такая, и светловолосый бородач что-то прошептал ей на ухо.
– Так это ты Лида Неглинкина? – обратилась она ко мне (очевидно, по праву давнего знакомства с моими родителями она решила обращаться ко мне на "ты", как к неоперившемуся птенчику).
Я молча кивнула; в присутствии этой гранддамы мне было как-то не по себе. Она была совсем такая, как я представляла ее по рассказам старшей сестры: пожилая женщина, почти старуха, со следами былой красоты на лице, чересчур вычурно для своего возраста и июльской жары разодетая и раскрашенная. На ее пальцах тускло блестело золото, а голос – резкий, громкий – выдавал безапелляционность суждений и привычку командовать.
– Твой отец звонил мне. Что ж, у нас освободилось место – ушла Лида Аванесова, и я тебя на него возьму. Тем более что ты тоже Лида.
– Лида Аванесова ушла в декрет, – вмешалась статная женщина с седыми волосами. Мне показалось, что я ее узнала – судя по рассказам Али, это была Алина Сергеевна Сенина, старший научный сотрудник.
При этих словах когда-то прекрасное лицо профессорши некрасиво сморщилось, и она сказала:
– Не думаю, что она к нам вернется. А ты, Лида, часом, не беременна?
Я заверила ее, что нет – и не собираюсь заводить детей в ближайшее время; Галина Петровна заметно успокоилась. Меня предупреждали об этой ее странности: она не выносила, когда у ее сотрудников появлялись на свет дети, и считала, что это делается назло ей. Был даже случай, когда она, придумав какой-то пустячный предлог, влепила строгий выговор врачу, у которого родился третий ребенок – она восприняла это как личное оскорбление. Впрочем, это было в давно прошедшие времена, а сейчас кому страшен выговор, пусть даже строгий?
– И еще один вопрос надо уладить. Твой папа мне сказал, что ты учишься в аспирантуре у Ручевского. Но у нас тут свои порядки. Если ты будешь работать у меня, то и руководителем твоей темы должна быть тоже я. Ты согласна?
– Да, конечно, Галина Петровна, я согласна.
В душе, однако, у меня по этому поводу оставались сомнения, только частично развеянные стараниями моего папы и добрейшего Сергея Александровича. Репутация Богоявленской как дамы очень ревнивой – и к чужим успехам, и к успехам своих собственных учеников – давно распространилась в наших тесных психиатрических кругах, и она никогда бы не позволила собирать в своей вотчине материал для конкурирующей фирмы. А конкурентами она считала всех, кто работал в данной области. Родители и Ручевский долго убеждали меня, что я никого не предаю, что это жизнь; однако решающим аргументом послужило то, что в любой момент я смогу вернуться на свою родную кафедру психотерапии, и меня с радостью примут обратно.
На этом, собственно, наш разговор с Богоявленской и закончился; затянутая в черное кружево Галина Петровна куда-то торопилась – впрочем, это было последний ее визит в отделение перед отпуском. Так меня приняли на работу. Можно сказать, мне опять повезло – но стоит ли называть это везением – зарплата около пятисот тысяч в месяц за такую сумасшедшую работу и ответственность?
Впрочем, через месяц мне повезло по-настоящему – хотя это может прозвучать и кощунственно: бабушка Варя, не просыпаясь, ночью тихо отошла в мир иной. Я уже чувствовала, что к этому идет дело – она была слишком тихой в последние дни и не устраивала мне душедробительных сцен, которыми так славилась. По паспорту на момент смерти ей было девяносто два года, сколько же ей было на самом деле, никто не знал; известно было только, что в годы революции, получая новые документы, и наша родная прабабушка, и бабушка Варя убавили себе возраст на пару-тройку годков – на сколько именно, они тут же сами забыли. Так что она могла быть и ровесницей века, и старше. Если я и испытывала угрызения совести по поводу того, как недолго мне пришлось отрабатывать квартиру, то Вахтанг меня быстро успокоил:
– Я думаю, она умерла оттого, что мы лишили ее возможности всех нас шантажировать, и ей стало скучно – она потеряла смысл жизни. Раньше ведь она переписывала завещание если не по два раза на дню, то раз в два месяца – точно. Ты бы видела, как светилось от счастья ее лицо, когда к ней домой приходил нотариус! И еще при этом непременно должен был присутствовать кто-нибудь из членов семьи – желательно тот, кого она в данный момент лишала наследства. Представь себе кислую физиономию тети Саши в ту минуту, когда бабушка Варя диктовала: "Все мое движимое и недвижимое имущество…" Словом, когда она в последний раз переделала завещание в пользу твоей мамы! Я иногда удивляюсь, почему наши родственники не передрались из-за этой чертовой квартиры – наверное, только потому, что она стала казаться всем просто призрачной. Так что живи себе спокойно – просто бабушка отколола свою последнюю шутку, чтобы тебя помучить.
Разбирая вещи после ее похорон, я и наткнулась на дневник Александры – дневник, который перевернул всю мою жизнь и в какой-то момент поставил ее под угрозу. Но обо всем по порядку.
3
Квартира бабушки Вари вся была завалена какими-то допотопными предметами, заставлена дряхлой шатающейся мебелью – родом явно если не из дореволюционных, то из довоенных времен – и, естественно, вся пропиталась терпким старушечьим запахом. При ее жизни у меня руки не дошли до генеральной уборки, хотя я и намеревалась это сделать; похоронив же ее, я поняла, что откладывать больше нельзя – если, конечно, я не хочу потонуть во всем этом древнем хламе.
Дом, в котором я теперь была официально прописана, построен был в сталинскую эпоху пленными немцами и, выгодно отличаясь от зданий массовой застройки – квартиры в нем были относительно просторные, с высокими потолками – тем не менее требовал капитального ремонта, и давно. Текли трубы, то и дело прорывало канализацию, истерлись до предела каменные ступеньки… Так что я не собиралась заниматься облезшими обоями и потолками в потеках – это все могло подождать до тех пор, пока решится судьба самого дома, мне вовсе не хотелось чересчур облегчать жизнь какой-нибудь риэлтерской фирме, которая выкупит его под офисы. Главным для меня было разобраться, что можно выкинуть в первую очередь, чтобы освободить для себя хоть какое-то жизненное пространство. И начала я с большей комнаты, которая когда-то служила моей прабабке гостиной – до появления в ней Али, а потом через некоторое время и меня.
Раскладывающийся диван, на котором я спала, был самым современным предметом в квартире – его купили родители специально для Али. Напротив него у стены стояла софа с потраченной молью обивкой; именно на нее я стала складывать одежду, извлеченную из трехстворчатого старинного гардероба с сильно поцарапанной полировкой. Большинство вещей годилось только в тряпки; тем не менее среди посыпавшегося от времени настоящего шелка прабабкиных нарядов и шерстяных юбок, от которых осталось больше дырок, чем материи, я обнаружила два Алиных платья. Они были в хорошем состоянии, хоть и провисели в шкафу без движения десять лет. Одно из них, из шерстяного крепа кремового цвета, я хорошо помнила – Аля всегда надевала его по праздникам. Я прикинула его к себе и стала перед зеркальной дверцей шкафа; в замутненном от времени стекле я видела только неясный силуэт – можно было подумать, что это сама Аля смотрит на меня из зазеркалья. Я отступила чуть назад – так я казалась тоньше и выше, почти как сестра. Я всегда тайно завидовала ее худобе, хотя поклонники и уверяли меня, что у меня фигура лучше. И прическа у этого туманного изображения выглядела почти как Алина: она обычно носила каре до плеч, у меня же волосы в свободном состоянии падают до середины спины – сейчас они как раз были распущены и закинутых назад концов не было видно; когда же я иду на работу, то подбираю их в какое-то подобие свободного пучка, совсем не модного, в духе тридцатых годов – но мне так нравится, и к тому же это выглядит достаточно солидно.
Да, женщина, глядевшая на меня из глубины старого зеркала, вполне могла быть Александрой, жившей когда-то в этой же квартире и спавшей на той же постели. Я почувствовала, как по коже у меня пробежали мурашки; у меня было какое-то сверхъестественное ощущение, что Аля, ее дух, витает в комнате и как будто хочет мне что-то сказать. В обычное время я в общем-то скептик и не верю в аномальные явления, но тут мне стало не по себе. Пытаясь переключиться, я заставила себя вслух рассмеяться над своими глупыми предчувствиями, бросила платье на пол, схватила в охапку очередную партию ветхих нарядов из шкафа и поволокла их на софу. И ровно через минуту я нашла Алин дневник – как будто она действительно хотела со мной связаться.
В другое время я сказала бы, что толстая общая тетрадка в коричневом переплете попалась мне в руки случайно, но есть все-таки что-то высшее, что определяет нашу судьбу… Она находилась под обивкой софы у стены. Когда я бросила на нее ворох тряпья, то от ворота пожелтевшей кружевной блузки отстегнулась брошка – скорее даже булавка для галстука – и закатилась в дыру в обивке. Я полезла за ней и, засунув в отверстие руку, обнаружила, что сзади пружины разошлись, и между ними оказалось вместительное пустое пространство. "Тайник", – подумала я, извлекая оттуда булавку и кипу каких-то цветных бумажек, которые при ближайшем рассмотрении оказались советскими червонцами, и немилосердно при этом чихая. Интересно, кто это складывал туда десятирублевки? Наверняка сама бабушка Варя, которая, как белка, тут же забыла о кладовых, в которых хранила свои запасы на черный день, и не вспомнила о них ни при одном обмене денег… Но мысль о старых банкнотах тут же выскочила у меня из головы, когда вслед за ними я вытащила из-под обивки тетрадку, исписанную Алиным почерком – его я не могла спутать ни с чьим другим. Я пишу почти так же отвратительно, как Аля, и чуть лучше папы, хотя у всех нас почерки очень схожи. Почти все врачи, занятые бесконечным заполнением историй болезни, отличаются ужасным почерком, который трудно разобрать постороннему. Но я всегда прекрасно понимала руку и свою, и Алину, и папину – а вот мама до сих пор пишет красиво и быстро, но для меня совершенно нечитаемо.
Раскрыв тетрадку, я мгновенно позабыла и об уборке, и о разбросанных по всем углам вещах, и погрузилась в чтение. В тот день я так и не ужинала; и даже улегшись в три часа ночи в постель, я не погасила свет и читала до утра. Дневник моей сестры показался мне гораздо увлекательнее, чем любой роман!
Судя по всему, Аля начала его вскоре после переезда в Москву. У нас с ней была одна общая черточка: когда мы писали письма, то всегда забывали поставить дату. То же относилось и к Алиному дневнику: часть записей было помечено либо просто числом, либо днем недели, про месяц или такую мелочь, как год, Аля иногда и не вспоминала…
Из Алиного дневника:
"8, понед.(8 октября 1984 – Л.Н.) Кажется, я уже
привыкаю к Москве. Московская погода, вернее, непогода
меня удивляет – почему-то здесь осенью еще более сыро и
противно, чем в Питере. Я этого не ожидала; тем не менее,
моя жизнь постепенно налаживается. Не знаю, хватит ли у
меня сил и терпения вести дневник, но так хочется, чтобы
хватило… Когда я была маленькой, то представляла себе,
как я вырасту, стану великой писательницей и все-все, кто
меня ни в грош не ставил, будут мной восхищаться! Старик
Нейман, когда я была в интернатуре в его отделении,
как-то мне сказал: "Аля, пишите! По-моему, это ваше дело
– писать". Может быть, он прав, и мое призвание – не
просто быть "Флоренс Найтингейл", как меня презрительно
называют родные, но оставить после себя что-то, что люди
будут читать и перечитывать, как "Письма из Ламборене"
Альберта Швейцера*1? А пока – температура близка к нулю,
хоть на дворе и октябрь, почти родное питерское ненастье,
которое совершенно соответствует моему настроению… Все
– на сегодня выдохлась.
Господи, а я-то никогда не подозревала, что Аля мечтала стать писательницей! Она всегда закрывала на ключ свой ящик нашего общего письменного стола – впрочем, это было в ее стиле. Зря старалась: я никогда не интересовалась ее писаниной, будучи в полной уверенности, что это она конспектирует классиков психиатрии. Когда после ее смерти ящик открыли, в нем действительно ничего не оказалось, кроме тетрадей с конспектами. Очевидно, свои первые опыты Аля хранила где-то в другом месте – если вообще хранила. Первые записи в дневнике, вероятнее всего, относилась к осени 1984 года, когда Аля нас покинула. Тогда она была в черной меланхолии…
"15 окт. Я здесь так недолго, а уже успела
возненавидеть И.М.. Наверное, что-то во мне не так, если
я гораздо сильнее умею ненавидеть, чем любить! Вчера ко
мне во время дежурства пришла медсестра Ирина М. и в
слезах рассказала, как И.М. ее "гноит" – якобы потому,
что она единственная из женского персонала отделения
отказывается пойти навстречу его желаниям. Сейчас,
например, он распорядился не начислять ей ее пол-оклада
санитарки за последний месяц, так как у него получился
финансовый перерасход. А ведь ставка медсестры совершенно
нищенская, несмотря на все психиатрические и ночные
надбавки, к тому же Ира действительно убирала в туалетах!
Я бы ей не поверила, если бы до меня еще раньше не
доходили слухи о гаремных замашках Сучкова. К тому же от
него исходит такая отвратительная аура! Вчера, когда мы
встретились в коридоре и он задел меня за руку, у меня
это случайное прикосновение вызвало чувство омерзения."
И.М. – это, скорее всего, заведующий отделением Игорь Михайлович Сучков – очень подходящая фамилия… В наших нечастых беседах со старшей сестрой Аля несколько раз упоминала о нем, сморщив нос. Но особую ненависть он вызвал в нашем семействе позже, когда мы столкнулись с ним после трагической гибели Александры. Послушать его, так не только сама Аля, но еще и мама с папой виноваты в том, что милиция осаждает его отделение… И ни одного доброго слова о трагически погибшей. Общее мнение о нем было единым – скользкий и мерзкий тип.
Как и во всякой клинике, в отделениях Центра работали больничные врачи-ординаторы – "синие воротнички" медицинского мира, труженики, дежурившие сутками напролет – и потому, что на мизерную зарплату после мединститута невозможно было содержать семью, а дополнительные дежурства оплачивались, и потому, что больше работать было некому. Александра, запретив отцу лично переговорить с Богоявленской, могла рассчитывать только на такое место, не больше – хотя и ординаторов не брали без одобрения профессора. Естественно, она подчинялась больничному начальству – в частности, этому И.М. с выразительной фамилией. Сотрудники же всевозможных кафедр, институтов и центров были в положении "белой кости": они вели гораздо меньшее число больных, обычно не дежурили, у них был свободный режим работы и даже библиотечные дни. И, конечно же, более высокая зарплата. Сейчас положение изменилось: наука вообще, и медицинская в частности, совершенно обнищала и потеряла престиж, кандидаты и доктора наук мечутся в поисках частной практики, проигрывая в острой конкурентной борьбе безграмотным шарлатанам, а городское здравоохранение, напротив, под щедрым покровительством московского мэра воспрянуло духом. Так что мне было гораздо выгоднее получать деньги в больнице, а не у Богоявленской – к тому же в этом случае я от нее не слишком зависела.
Несколько следующих страниц дневника Аля посвятила в основном хозяйственным заботам и расчетам: сколько денег у нее уходит на еду, как варить овсяную кашу, чтобы бабушка Варя соизволила поесть, и т.д. Чувствовалась, что Аля, абсолютно сама равнодушная к еде и не занимавшаяся в нашем семейством домоводством (она вечно витала в облаках, и я часто заставала ее на кухне в застывшей позе с полуочищенной картошкой в одной руке и ножом в другой, так что быстрее все было сделать самой), с трудом привыкала к свалившимся на нее новым обязанностям. Наверное, ее поддерживала мысль о великих подвижниках от медицинского мира, справлявшимися с бытовыми трудностями где-нибудь на краю света, среди диких аборигенов. Иногда близость к природе имеет свои преимущества – спасает от капризов цивилизации:
"27 ноя. Сегодня я готова была убить б.В. своими
руками! Позавчера она отказалась есть утром манную кашу,
потому что она жидкая. Вчера – потому что в ней комочки
(откуда она их взяла)? Сегодня швырнула мне в лицо
тарелку с геркулесом и заявила, что она – не лошадь и
овсом не питается, тем более овсом без соли, сахара и
молока. А откуда взяться молоку, если я пришла вчера в
восемь, а бабка может оторвать свою з… от любимого
кресла только для того, чтобы спуститься вниз и
пожаловаться соседкам, таким же вредным старушенциям, как
и она сама, на свою внучку-недотепу (когда я три дня
сидела дома с простудой, то убедилась, что даже в самую
плохую погоду старые перечницы собираются около подъезда
в 11.30 – хоть на пять минут, чтобы обменяться последними
новостями). На самом деле бабкины капризы объясняются
просто: она ненавидит каши, зато обожает яичницу, которую
мне пришлось готовить три дня подряд. А так как
участковый терапевт запретил ей съедать больше одного
яйца в неделю из-за печени (дай Бог мне такую здоровую
печень, как у нее!), то она может рассказывать всем
встречным и поперечным, что я ее травлю."