Ольга Арнольд "От любви с ума не сходят"

grade 4,4 - Рейтинг книги по мнению 10+ читателей Рунета

Остросюжетный женский роман в стиле ретро. Действие происходит в больнице, в отделении, где лежат люди, утратившие волю к жизни. Главная героиня Лида – врач-психиатр, она хочет узнать правду о смерти своей старшей сестры Александры, которая десять лет назад работала здесь же. Что это было? Несчастный случай, самоубийство или убийство? С помощью двух своих верных поклонников, профессионального детектива и врача, и любимого добермана она находит решение загадки, правда, и сама при этом чуть не погибает. Заодно она находит и нового спутника жизни.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 19.04.2023

Как-то так вышло, что мы с мамой на этот раз задержались в Первопрестольной на майские праздники. Мне некуда было торопиться – Виктор уехал в командировку на Кубу, – а отец поспешил к нам присоединиться – он не любил оставаться без мамы больше чем на день. Глядя на то, как они оба радуются встрече, я поняла, что тянуть с разрывом дольше не стоит – я-то была счастлива, что Витя далеко.

Первого мая мне пришлось поехать в центр, чтобы передать какую-то рукопись московскому аспиранту Ручевского. Мы с этим незнакомым мне молодым человеком договорились встретиться на Пушкинской в центре зала. Аспирант опаздывал; я, как идиотка, стояла, подпирая колонну, и смотрела на проходящих мимо улыбающихся людей; почти у всех женщин были в руках цветы. Я ожидала увидеть юношу, но ко мне подошел мужчина примерно моих лет или чуть старше, темноволосый и кареглазый; он щурился, так что я сразу определила, что он близорук, но почему-то не носит очки. Глядя на него, я забыла про накопившееся во мне за эти пятнадцать минут раздражение. Он так чудесно улыбнулся, извиняясь!

– Я, как вы уже поняли, тот самый Володя, который совершенно непростительно опоздал… Я не буду перед вами оправдываться. Но, может быть, вот это искупит мою вину, – и он протянул мне розу, чудесную свежую розу, ярко-карминного цвета; она очень подошла по тону к моей блузке.

Мне стало сразу как-то легко и свободно. Виктор все время дарил мне цветы, огромные букеты – ему это ничего не стоило – и я удивилась, что одна какая-то несчастная роза произвела на меня такое действие.

– Я прощаю вас, – милостиво бросила я, улыбнувшись в ответ. Молодой человек хотел еще что-то сказать: может быть, ему захотелось задержать меня, может, пригласить меня куда-нибудь с ним пойти – но я повернулась, и, послав ему воздушный поцелуй на прощанье, пошла к выходу. С розой в руках я ощущала себя такой же веселой и довольной жизнью, как и окружавшие меня люди.

Я вышла на Пушкинскую площадь; меня поразило то, как нарядно выглядела толпа, над которой реяли блестящие расписные воздушные шарики. "J love you" – прочла я надпись на шарике в виде сердечка, который тащила за собой одна совсем юная особа в чистеньких джинсах. Казалось, все москвичи в этот день любили друг друга; хотя Тверской бульвар и был заполнен людьми, никто не толкался, и я не заметила ни одного недоброго лица. Мужчины не пытались познакомиться, не навязывались, а просто мне улыбались. Какие-то юноши, похожие на панков, которые шли мне навстречу, посторонились, чтобы меня пропустить, и поздравили меня с праздником; я даже запнулась от удивления, прежде чем ответить им тем же.

Да, Москва уже больше не походила на большую деревню, знакомую мне по прежним наездам. И к тому же она была чистой – целые отряды уборщиц в желтых жилетках рассекали толпу, заметая материальные следы, оставленные веселящимися гражданами. Я ушла с чересчур оживленного бульвара и свернула в ближайший переулок; мне хотелось побыть одной и подумать. Да, такая Москва мне нравилась – как не кощунственно это звучит в устах коренной петербурженки, она мне нравилась чуть ли не больше, чем северная столица.

Я шла по какому-то прилегающему к Арбату переулку, любуясь свежеокрашенными, как будто только что вымытыми фасадами старых зданий, когда услышала негромкие слова:

– Какая прелесть!

Я обернулась; на противоположном тротуаре стояли двое пожилых мужчин, слегка под шофе, и смотрели на меня. Я, как и всякая нормальная женщина, люблю комплименты, и потому улыбнулась в ответ. Тогда тот, что постарше, сказал:

– Вот это походка! Девушка, а девушка, вы умеете делать книксен?

Меня почему-то не удивила абсурдность вопроса.

– Да, конечно, – ответила я и опустилась долу не в книксене – нет, в самом настоящем придворном реверансе, к их вящему удовлетворению.

Так началась для меня Москва – с книксена. В этот момент я окончательно решила, что столица – это тот город, где я буду жить.

* * *

Но решить – это одно, а заставить другого человека смириться с твоим решением – совсем иное. Витя никак не хотел меня отпускать. Он просил, умолял, даже подкупал; он действительно не понимал, чего мне не хватает, но на всякий случай обещал измениться. Мое решение он посчитал обычным женским капризом – ведь нам так хорошо вместе! (И в определенном плане нам действительно было хорошо: Виктор отнюдь не страдал распространившейся среди наших бизнесменов болезнью, и в сексе мы друг друга более чем устраивали). Я дала слабину; я согласилась пожить с ним еще немного. Я даже съездила с ним на две недели на курорт в Испанию; конечно, в этом был с моей стороны и расчет: я прекрасно понимала, что в моей новой жизни мне будет не до отдыха за границей.

Витя не исправился – он при всем желании не смог бы это сделать. Через два дня ему осточертело валяться на пляже, и он нашел выход из положения: стал чуть ли не ежечасно звонить в свой офис и давать ценные указания, так что наш отпуск обошелся ему в копеечку. Я окончательно убедилась, что мне с ним скучно – и ему со мной тоже, только он этого не сознавал.

Я бы ушла от него еще раньше, если бы не выборы. Мне было бы очень страшно пускаться в самостоятельное плавание, если бы к власти опять пришли коммунисты. Россия выбирала Президента, и все стояли на ушах. Телевидение нагнетало предгрозовую атмосферу; в моем отделении пациентам настоятельно было рекомендовано телевизор не смотреть – но сами психиатры не выдерживали напряжения. Моего папу невозможно было оторвать от экрана, а потом он пил валерьянку – транквилизаторов он не признавал, так как считал, "что у него профессионально железные нервы".

Я для себя загадала: выберут Бориса Николаевича – и я тут же начинаю новую жизнь. Так со мной уже было: в августе 1991 я сидела под дверью реанимации, где лежала моя мама с острым перитонитом, и загадала про себя: свернут шею ГКЧП – и мама тоже выздоровеет. Так и случилось: Ельцин постоял на танке, потом через двое тревожных суток наступило всеобщее ликование, он стал всенародным героем, а мама в это время пошла на поправку.

Третьего июля в одиннадцать вечера, когда объявили первые результаты и стало ясно, кто победил, я сказала счастливо-возбужденному Вите, что завтра уезжаю в Москву дневным поездом. Но если мне и удалось уехать, то в одном я все-таки уступила – о поезде не было и речи, Виктор сам отвез меня в столицу на своем мерседесе.

* * *

Увы, как я не старалась избавиться от роли баловня судьбы и не пыталась доказать всему миру, что стою кое-чего и сама по себе и могу добиться успеха своими силами, мне это никак не удавалось. Мне продолжало чертовски везти. В Москву я уезжала не блудной дщерью, как Александра, а как спасительница семьи, провожаемая благословением родителей. Бремя хлопот, связанных с переездом в столицу, взял на себя Витя. Он решил сделать хорошую мину при плохой игре и внушал окружающим и самому себе, что мой отъезд – это вовсе не разрыв отношений, а всего лишь благородный жест с моей стороны – и к тому же желание закрепить за собой московскую квартиру. Он сражался за мои интересы, как лев. Я его напоследок даже зауважала: перед его бульдожьей хваткой не смогла устоять и бабушка Варя. Как она не крутила, не вертела и не хлопалась в обмороки, ей пришлось-таки подписать дарственную на мое имя. Дело дошло до того, что в какой-то момент Виктор схватил в охапку меня и мой чемодан и потащил нас обоих к входной двери; и хоть бабушка Варя и устроила себе по этому поводу сердечный приступ, но дух ее был сломлен, и она сдалась. Вообще она была уже не та, что раньше, и я в этом очень скоро убедилась.

Не могу сказать, что я совершенно равнодушно следила за тем, как Витя воевал за квартиру и московскую прописку. Я отнюдь не настолько бескорыстна. И подаренные им драгоценности у себя оставила, и деньги на первое время, на обустройство, от него взяла. Витя прекрасно знал, что я не из тех, кого можно купить. В конце концов, в некоторых цивилизованных странах, если женщина проведет с мужем хотя бы год, он обязан после развода содержать ее до конца жизни – или до тех пор, пока она снова не выйдет замуж. Почему бы нам у них не позаимствовать именно этот прекрасный обычай – чтобы женщина получала пенсию за ублаготворение неблагодарного мужика и бесконечные домашние хлопоты? Кстати, интересно, как к этому относятся феминистки – не считают ли они, что женщина должна платить алименты брошенному супругу? Если это так, то мне с ними лучше не встречаться.

А если серьезно, то я прекрасно представляла себе, в какой жестокий мир я вхожу, пускаясь в самостоятельное плавание, и деньги в нем – если не спасательный плотик, то, по крайней мере, спасательный жилет. Я, может, и авантюристка, но не настолько, чтобы плавать среди акул голышом. Удача – удачей, но, чтобы повезло, надо хоть что-нибудь делать! Невозможно выиграть в лотерею, если не купишь заранее ни единого билетика.

Я не стала ждать конца лета, чтобы устроиться на работу, и как только последний чиновник из муниципалитета не устоял перед Витиным напором (а, скорее, перед конвертиком с портретами американских президентов – я не спрашивала) и в моем паспорте появилась отметка с новым адресом, я тут же подключила к делу Вахтанга и папу – и уже через неделю с трепетом душевным предстала пред светлыми очами знаменитой московской профессорши, которая двенадцать лет назад взяла к себе в ординаторы мою старшую сестру.

Клиника профессора Богоявленской находилась в Серебряном Бору, в районе если и отдаленном, то достаточно престижном – чуть дальше начинались роскошные дачи прежней партноменклатуры, ставшие теперь резиденциями новых русских и крупных чиновников-взяточников, которых к новым русским причислить трудно – они скорее старые и ведут свой род еще от героев Салтыкова-Щедрина. Городским властям каким-то образом удалось сохранить за собой небольшой квартал, где среди вишневых деревьев располагались здания обычной больницы скорой помощи. В одном из терапевтических корпусов, на двух этажах, и находилось отделение Центра неврозов и стрессовых состояний.

Аля рассказывала мне, что лучшее в ее работе время – это весна, когда цветут вишни и больные забывают о своих печалях; они влюбляются и чинно прохаживаются парами по психодрому (так ее пациенты прозвали небольшой овальный дворик прямо под окнами отделения), а потом эти же парочки скрываются где-то в в пышных зарослях, и если на них случайно наткнуться, они уже отнюдь не выглядят чинными. Пусть они нарушают режим, говорила Аля, зато им всем хочется жить. Но сейчас мне было не до вишневого сада – меня ждала аудиенция у заведующей Центром Галины Петровны Богоявленской. Честно говоря, я здорово волновалась, пока поднималась вверх по выщербленной лестнице – не на пятый этаж, роковой для Али, а на третий, где в когда-то роскошном кабинете принимала больных Богоявленская.

Я постучалась; меня пригласили войти, но никто не обратил на меня внимания – шла консультация. На стуле лицом к жадно взиравшим на него медикам сидел, придерживая правой рукой костыли, средних лет мужчина кавказского вида – но как выяснилось позже, это был араб: он не понимал ни слова ни по-русски, ни по-английски, а лопотал что-то на французском. Галина Петровна обвела грозным взором своих подчиненных и спросила (видно, не в первый раз):

– Так кто же тут говорит по-французски?

Все скромно потупились. Тогда она перевела взгляд на меня:

– Может быть, вы?

Я почувствовала, что предательски краснею, и отрицательно покачала головой. Кто-то из приближенных Галины Петровны, светловолосый мужчина с кудрявой бородкой, пытался объясниться с арабом при помощи мимики и жестов, и это было так смешно, что, несмотря на серьезность ситуации, я еле сдерживала смех. Наконец, дверь отворилась, и статная дама с седыми локонами и молодым лицом ввела, почти втолкнула в кабинет плешивого мужчину в тренировочном костюме. Это оказался профессиональный переводчик из числа пациентов, и с его помощью дела пошли лучше. Все присутствующие, в том числе и повеселевший араб, с облегчением вздохнули. Через пять минут мне стало ясно, что восточный человек на костылях, представитель какой-то фирмы, сломал себе ногу и был доставлен в травматологию; здесь он замучил врачей жалобами на то, что у него болят зубы. Это было странно, потому что своих зубов у него не осталось – он давно их выдрал все до единого, надеясь, что полегчает – но не полегчало. Травматологи спихнули его психиатрам. Галина Петровна тут же поставила диагноз ("шизофрения, как и было сказано") и назначила лечение, после чего араба отвели, переводчика отпустили, и внимание всех присутствующих переключилось на меня. Богоявленская смотрела на меня вопрошающе, явно не понимая, кто я такая, и светловолосый бородач что-то прошептал ей на ухо.

– Так это ты Лида Неглинкина? – обратилась она ко мне (очевидно, по праву давнего знакомства с моими родителями она решила обращаться ко мне на "ты", как к неоперившемуся птенчику).

Я молча кивнула; в присутствии этой гранддамы мне было как-то не по себе. Она была совсем такая, как я представляла ее по рассказам старшей сестры: пожилая женщина, почти старуха, со следами былой красоты на лице, чересчур вычурно для своего возраста и июльской жары разодетая и раскрашенная. На ее пальцах тускло блестело золото, а голос – резкий, громкий – выдавал безапелляционность суждений и привычку командовать.

– Твой отец звонил мне. Что ж, у нас освободилось место – ушла Лида Аванесова, и я тебя на него возьму. Тем более что ты тоже Лида.

– Лида Аванесова ушла в декрет, – вмешалась статная женщина с седыми волосами. Мне показалось, что я ее узнала – судя по рассказам Али, это была Алина Сергеевна Сенина, старший научный сотрудник.

При этих словах когда-то прекрасное лицо профессорши некрасиво сморщилось, и она сказала:

– Не думаю, что она к нам вернется. А ты, Лида, часом, не беременна?

Я заверила ее, что нет – и не собираюсь заводить детей в ближайшее время; Галина Петровна заметно успокоилась. Меня предупреждали об этой ее странности: она не выносила, когда у ее сотрудников появлялись на свет дети, и считала, что это делается назло ей. Был даже случай, когда она, придумав какой-то пустячный предлог, влепила строгий выговор врачу, у которого родился третий ребенок – она восприняла это как личное оскорбление. Впрочем, это было в давно прошедшие времена, а сейчас кому страшен выговор, пусть даже строгий?

– И еще один вопрос надо уладить. Твой папа мне сказал, что ты учишься в аспирантуре у Ручевского. Но у нас тут свои порядки. Если ты будешь работать у меня, то и руководителем твоей темы должна быть тоже я. Ты согласна?

– Да, конечно, Галина Петровна, я согласна.

В душе, однако, у меня по этому поводу оставались сомнения, только частично развеянные стараниями моего папы и добрейшего Сергея Александровича. Репутация Богоявленской как дамы очень ревнивой – и к чужим успехам, и к успехам своих собственных учеников – давно распространилась в наших тесных психиатрических кругах, и она никогда бы не позволила собирать в своей вотчине материал для конкурирующей фирмы. А конкурентами она считала всех, кто работал в данной области. Родители и Ручевский долго убеждали меня, что я никого не предаю, что это жизнь; однако решающим аргументом послужило то, что в любой момент я смогу вернуться на свою родную кафедру психотерапии, и меня с радостью примут обратно.

На этом, собственно, наш разговор с Богоявленской и закончился; затянутая в черное кружево Галина Петровна куда-то торопилась – впрочем, это было последний ее визит в отделение перед отпуском. Так меня приняли на работу. Можно сказать, мне опять повезло – но стоит ли называть это везением – зарплата около пятисот тысяч в месяц за такую сумасшедшую работу и ответственность?

Впрочем, через месяц мне повезло по-настоящему – хотя это может прозвучать и кощунственно: бабушка Варя, не просыпаясь, ночью тихо отошла в мир иной. Я уже чувствовала, что к этому идет дело – она была слишком тихой в последние дни и не устраивала мне душедробительных сцен, которыми так славилась. По паспорту на момент смерти ей было девяносто два года, сколько же ей было на самом деле, никто не знал; известно было только, что в годы революции, получая новые документы, и наша родная прабабушка, и бабушка Варя убавили себе возраст на пару-тройку годков – на сколько именно, они тут же сами забыли. Так что она могла быть и ровесницей века, и старше. Если я и испытывала угрызения совести по поводу того, как недолго мне пришлось отрабатывать квартиру, то Вахтанг меня быстро успокоил:

– Я думаю, она умерла оттого, что мы лишили ее возможности всех нас шантажировать, и ей стало скучно – она потеряла смысл жизни. Раньше ведь она переписывала завещание если не по два раза на дню, то раз в два месяца – точно. Ты бы видела, как светилось от счастья ее лицо, когда к ней домой приходил нотариус! И еще при этом непременно должен был присутствовать кто-нибудь из членов семьи – желательно тот, кого она в данный момент лишала наследства. Представь себе кислую физиономию тети Саши в ту минуту, когда бабушка Варя диктовала: "Все мое движимое и недвижимое имущество…" Словом, когда она в последний раз переделала завещание в пользу твоей мамы! Я иногда удивляюсь, почему наши родственники не передрались из-за этой чертовой квартиры – наверное, только потому, что она стала казаться всем просто призрачной. Так что живи себе спокойно – просто бабушка отколола свою последнюю шутку, чтобы тебя помучить.

Разбирая вещи после ее похорон, я и наткнулась на дневник Александры – дневник, который перевернул всю мою жизнь и в какой-то момент поставил ее под угрозу. Но обо всем по порядку.

3

Квартира бабушки Вари вся была завалена какими-то допотопными предметами, заставлена дряхлой шатающейся мебелью – родом явно если не из дореволюционных, то из довоенных времен – и, естественно, вся пропиталась терпким старушечьим запахом. При ее жизни у меня руки не дошли до генеральной уборки, хотя я и намеревалась это сделать; похоронив же ее, я поняла, что откладывать больше нельзя – если, конечно, я не хочу потонуть во всем этом древнем хламе.

Дом, в котором я теперь была официально прописана, построен был в сталинскую эпоху пленными немцами и, выгодно отличаясь от зданий массовой застройки – квартиры в нем были относительно просторные, с высокими потолками – тем не менее требовал капитального ремонта, и давно. Текли трубы, то и дело прорывало канализацию, истерлись до предела каменные ступеньки… Так что я не собиралась заниматься облезшими обоями и потолками в потеках – это все могло подождать до тех пор, пока решится судьба самого дома, мне вовсе не хотелось чересчур облегчать жизнь какой-нибудь риэлтерской фирме, которая выкупит его под офисы. Главным для меня было разобраться, что можно выкинуть в первую очередь, чтобы освободить для себя хоть какое-то жизненное пространство. И начала я с большей комнаты, которая когда-то служила моей прабабке гостиной – до появления в ней Али, а потом через некоторое время и меня.

Раскладывающийся диван, на котором я спала, был самым современным предметом в квартире – его купили родители специально для Али. Напротив него у стены стояла софа с потраченной молью обивкой; именно на нее я стала складывать одежду, извлеченную из трехстворчатого старинного гардероба с сильно поцарапанной полировкой. Большинство вещей годилось только в тряпки; тем не менее среди посыпавшегося от времени настоящего шелка прабабкиных нарядов и шерстяных юбок, от которых осталось больше дырок, чем материи, я обнаружила два Алиных платья. Они были в хорошем состоянии, хоть и провисели в шкафу без движения десять лет. Одно из них, из шерстяного крепа кремового цвета, я хорошо помнила – Аля всегда надевала его по праздникам. Я прикинула его к себе и стала перед зеркальной дверцей шкафа; в замутненном от времени стекле я видела только неясный силуэт – можно было подумать, что это сама Аля смотрит на меня из зазеркалья. Я отступила чуть назад – так я казалась тоньше и выше, почти как сестра. Я всегда тайно завидовала ее худобе, хотя поклонники и уверяли меня, что у меня фигура лучше. И прическа у этого туманного изображения выглядела почти как Алина: она обычно носила каре до плеч, у меня же волосы в свободном состоянии падают до середины спины – сейчас они как раз были распущены и закинутых назад концов не было видно; когда же я иду на работу, то подбираю их в какое-то подобие свободного пучка, совсем не модного, в духе тридцатых годов – но мне так нравится, и к тому же это выглядит достаточно солидно.

Да, женщина, глядевшая на меня из глубины старого зеркала, вполне могла быть Александрой, жившей когда-то в этой же квартире и спавшей на той же постели. Я почувствовала, как по коже у меня пробежали мурашки; у меня было какое-то сверхъестественное ощущение, что Аля, ее дух, витает в комнате и как будто хочет мне что-то сказать. В обычное время я в общем-то скептик и не верю в аномальные явления, но тут мне стало не по себе. Пытаясь переключиться, я заставила себя вслух рассмеяться над своими глупыми предчувствиями, бросила платье на пол, схватила в охапку очередную партию ветхих нарядов из шкафа и поволокла их на софу. И ровно через минуту я нашла Алин дневник – как будто она действительно хотела со мной связаться.

В другое время я сказала бы, что толстая общая тетрадка в коричневом переплете попалась мне в руки случайно, но есть все-таки что-то высшее, что определяет нашу судьбу… Она находилась под обивкой софы у стены. Когда я бросила на нее ворох тряпья, то от ворота пожелтевшей кружевной блузки отстегнулась брошка – скорее даже булавка для галстука – и закатилась в дыру в обивке. Я полезла за ней и, засунув в отверстие руку, обнаружила, что сзади пружины разошлись, и между ними оказалось вместительное пустое пространство. "Тайник", – подумала я, извлекая оттуда булавку и кипу каких-то цветных бумажек, которые при ближайшем рассмотрении оказались советскими червонцами, и немилосердно при этом чихая. Интересно, кто это складывал туда десятирублевки? Наверняка сама бабушка Варя, которая, как белка, тут же забыла о кладовых, в которых хранила свои запасы на черный день, и не вспомнила о них ни при одном обмене денег… Но мысль о старых банкнотах тут же выскочила у меня из головы, когда вслед за ними я вытащила из-под обивки тетрадку, исписанную Алиным почерком – его я не могла спутать ни с чьим другим. Я пишу почти так же отвратительно, как Аля, и чуть лучше папы, хотя у всех нас почерки очень схожи. Почти все врачи, занятые бесконечным заполнением историй болезни, отличаются ужасным почерком, который трудно разобрать постороннему. Но я всегда прекрасно понимала руку и свою, и Алину, и папину – а вот мама до сих пор пишет красиво и быстро, но для меня совершенно нечитаемо.

Раскрыв тетрадку, я мгновенно позабыла и об уборке, и о разбросанных по всем углам вещах, и погрузилась в чтение. В тот день я так и не ужинала; и даже улегшись в три часа ночи в постель, я не погасила свет и читала до утра. Дневник моей сестры показался мне гораздо увлекательнее, чем любой роман!

Судя по всему, Аля начала его вскоре после переезда в Москву. У нас с ней была одна общая черточка: когда мы писали письма, то всегда забывали поставить дату. То же относилось и к Алиному дневнику: часть записей было помечено либо просто числом, либо днем недели, про месяц или такую мелочь, как год, Аля иногда и не вспоминала…

Из Алиного дневника:

"8, понед.(8 октября 1984 – Л.Н.) Кажется, я уже

привыкаю к Москве. Московская погода, вернее, непогода

меня удивляет – почему-то здесь осенью еще более сыро и

противно, чем в Питере. Я этого не ожидала; тем не менее,

моя жизнь постепенно налаживается. Не знаю, хватит ли у

меня сил и терпения вести дневник, но так хочется, чтобы

хватило… Когда я была маленькой, то представляла себе,

как я вырасту, стану великой писательницей и все-все, кто

меня ни в грош не ставил, будут мной восхищаться! Старик

Нейман, когда я была в интернатуре в его отделении,

как-то мне сказал: "Аля, пишите! По-моему, это ваше дело

– писать". Может быть, он прав, и мое призвание – не

просто быть "Флоренс Найтингейл", как меня презрительно

называют родные, но оставить после себя что-то, что люди

будут читать и перечитывать, как "Письма из Ламборене"

Альберта Швейцера*[1 - * Альберт Швейцер – знаменитый швейцарский музыкант и философ, уже в зрелом возрасте окончил медицинский факультет и уехал в Африку, где в поселке Ламборене основал больницу для местных жителей.]? А пока – температура близка к нулю,

хоть на дворе и октябрь, почти родное питерское ненастье,

которое совершенно соответствует моему настроению… Все

– на сегодня выдохлась.

Господи, а я-то никогда не подозревала, что Аля мечтала стать писательницей! Она всегда закрывала на ключ свой ящик нашего общего письменного стола – впрочем, это было в ее стиле. Зря старалась: я никогда не интересовалась ее писаниной, будучи в полной уверенности, что это она конспектирует классиков психиатрии. Когда после ее смерти ящик открыли, в нем действительно ничего не оказалось, кроме тетрадей с конспектами. Очевидно, свои первые опыты Аля хранила где-то в другом месте – если вообще хранила. Первые записи в дневнике, вероятнее всего, относилась к осени 1984 года, когда Аля нас покинула. Тогда она была в черной меланхолии…

"15 окт. Я здесь так недолго, а уже успела

возненавидеть И.М.. Наверное, что-то во мне не так, если

я гораздо сильнее умею ненавидеть, чем любить! Вчера ко

мне во время дежурства пришла медсестра Ирина М. и в

слезах рассказала, как И.М. ее "гноит" – якобы потому,

что она единственная из женского персонала отделения

отказывается пойти навстречу его желаниям. Сейчас,

например, он распорядился не начислять ей ее пол-оклада

санитарки за последний месяц, так как у него получился

финансовый перерасход. А ведь ставка медсестры совершенно

нищенская, несмотря на все психиатрические и ночные

надбавки, к тому же Ира действительно убирала в туалетах!

Я бы ей не поверила, если бы до меня еще раньше не

доходили слухи о гаремных замашках Сучкова. К тому же от

него исходит такая отвратительная аура! Вчера, когда мы

встретились в коридоре и он задел меня за руку, у меня

это случайное прикосновение вызвало чувство омерзения."

Похожие книги


grade 4,7
group 140

grade 3,9
group 10

grade 4,5
group 130

grade 4,0
group 10

grade 1,2
group 10

grade 4,5
group 5250

grade 5,0
group 10

grade 3,8
group 870

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом