Читать «Вторжение в Московию» — Валерий Туринов онлайн
Страница 4 из 5
– Тогда читай ты, патер Николай! – выпалил царевич, сверкнув гневно глазами.
Капелланы переглянулись, заметили удивление и на лицах русских. Цыровский помедлил, но всё-таки взял у отца Андрея трактат и раскрыл его. Стал читать. Прочитав, он объяснил смысл:
– Платон есть мыслитель догматический. Догма же есть название двоякое. Она есть и то, что мнимо, и само о том мнение. То, что мнимо, есть данное, само же мнение есть предположение…
Царевич встал с лавки, снял шапку и повторил: усердно, не сбиваясь, слово в слово. Лёгкость, с какой прошёл первый урок, вдохновила его. И он тут же решил отдаться философии и грамматике.
– Господа, не будем терять время! Завтра жду вас у себя! – заторопился он, стал выпроваживать гостей, чтобы остаться одному и сесть за письмо к своей возлюбленной, Марине Мнишек, написать об очередной своей победе, теперь уже в науке…
Капелланы ушли от него сильно озадаченными: как им быть, как обучать не совсем обычного школяра, который захотел одним махом покорить вершины всех наук.
Отпустил царевич и Лыкова с Пушкиным.
– Чудно это всё, Борис Михайлович, – тихо сказал Гаврила Григорьевич Лыкову, выйдя за ним из избы. Он всё больше и больше удивлялся выходкам рыжеватого, неестественно безбородого царевича, как будто это был большой ребёнок. – Царевич ли это?
– Сейчас царевич, Гаврила Григорьевич, царевич, – многозначительно произнёс Лыков и похлопал его по спине: мол, дай срок…
Страхи капелланов оказались напрасными. Среди русских свиты царевича пошли разные толки о его частых встречах с иезуитами. И он поспешно, с облегчением бросил занятия: упорный труд наскучил за три дня ему. Он, Юшка, рождён был не для него.
А по неисповедимым путям Провидения в тот же день, в субботу, на неделе Святых жён-мироносиц, в Москве скончался от апоплексического удара Борис Годунов.
* * *
Под Кромами же на Аринин день с утра было тихо. Донцы привычно повылезали из нор и землянок, приготовились отразить атаку. Но на наплавном мосту и под крутым яром никого не было. Атаманы забеспокоились, ожидая какого-нибудь подвоха со стороны неприятеля. Однако время шло, а на мосту так никто и не появлялся. В лагере же, за рекой, была видна какая-то необычная суматоха. Так, в беспокойном ожидании и тишине, прошёл день. Ночью Заруцкий сходил с казаками на вылазку, привёл языка, и в крепости узнали о смерти Годунова и о срочном вызове в Москву Мстиславского и Шуйского.
А на следующую ночь в городок пробрался из лагеря лазутчик. Говорить же он согласился только с Корелой и сообщил ему, что в лагере назревает мятеж и готовят его Голицыны и Ляпуновы. Они уже тайно целовали крест царевичу и просят поддержать их, как только в войске начнётся волнение. И ещё просят Корелу: послать своего человека, кому тот доверяет и на кого они могли бы сослаться, если столкнутся с донцами.
– Вот он, Ивашка, пойдёт! – показал Корела на Заруцкого. – Добре храбр атаман!..
Стояла тёмная безлунная ночь. В огромном военном лагере было тревожно. На чужих, захожих людей уже давно никто не обращал внимания.
Заруцкого и Бурбу провели к палатке, где их уже ждали.
В палатке тускло горела всего одна свечка, выхватывая из темноты лица людей, настороженно встретивших донцов. Сколько их было на самом деле, Заруцкий не разглядел. За столом, подле свечки, сидели четыре человека. С ним же заговорил Василий Голицын. Он сообщил ему, что они уже условились обо всём с царевичем и его советниками, Татевым и Лыковым, и теперь хотят сдать им войско. После него говорил Прокопий Ляпунов: долго, подробно и нудно объяснял ему что-то…
«Захватим наплавной мост – дадим вам знак», – единственное, что застряло в памяти у Заруцкого.
У Прокопия была реденькая, с рыжинкой, бородёнка. Он называл сигналы и пароли своих доверенных людей, как они выглядят, где будут стоять и куда и когда идти донцам. Он высыпал на Заруцкого и ещё уйму каких-то ненужных мелочей. Так что тот всё тут же и забыл. Говорил он быстро, взахлёб, глотал слова и пускал слюну, ну совсем как та старая усатая татарка…
«Хм! Горазд, однако!» – молча хмыкнул атаман; он впервые в жизни столкнулся с таким мужиком.
– Понятно? – спросил его Голицын.
– Ладно, господа, – согласно кивнул головой Заруцкий. – Передам Кореле.
Их проводили назад до наплавного моста и отпустили.
А через три дня в лагерь под Кромы прибыло новое командование войском. Вдовая царица Мария Годунова[26] и её сын, государь и великий князь Фёдор Борисович, указали по новой росписи быть на большом полку боярину князю Михаилу Петровичу Катырёву-Ростовскому. На сторожевой полк прислали Петра Басманова. Василий Голицын переходил на полк правой руки. На передовом полку его сменил Иван Годунов. С Катырёвым и Басмановым приехал и Новгородский митрополит Исидор. И в тот же день они привели войско к присяге новому, юному царю Фёдору Борисовичу Годунову. А тому-то от роду было всего шестнадцать лет…
Не обошлось и без местнических тяжб. Князь Михаил Кашин, второй воевода в полку правой руки, отказался подчиниться новой росписи по полкам и принять присягу. На съезде воевод он не появился и бил челом царю на Петра Басманова, что быть ему меньше того никак невместно.
До Катырёва быстро дошли слухи, что шёпотом передавали по лагерю. И князь насторожился, заподозрил что-то неладное. Он поскорее выпроводил из лагеря митрополита, подальше от греха, и тут же вызвал к себе Басманова. Переговорив с ним, он дал ему наказ крепить веру в нового царя и досмотреть, кто разносит по войску изменную заразу. Да словил бы он зачинщиков и выслал на Москву, к Семёну Годунову, на его Пыточный двор. А там, в подвалах Пыточного, быстро всё выведают. Не будь он, Семён Годунов, троюродный брат покойного царя, его правым ухом. Все тайны государевы он, Сёмка, знал вперёд самого государя. В подвалах у него исчезли навсегда многие людишки…
– Михаил Петрович, да уж и так, без наказа дело крутится, – ответил Басманов. – Слово давал ещё царю Борису, изловить того Вора. А на слове Басмановы крепки стоять. Ещё с деда моего, Алексея Даниловича, казнённого по навету Малюты! – выразительно нажал он на последнее.
– Тут о государе идёт речь! – забеспокоился Катырёв. – Ты это, Пётр Фёдорович, зарубку сделай: государево дело, перво-наперво дело!
– То ж и я говорю, – снисходительно согласился Басманов, чтобы не спорить со стариком.
– Пётр Фёдорович, и ты уж как пристяжная! – насупил брови и подозрительно глянул Катырёв на него.
Они расстались, недовольные друг другом. Однако Басманов пересилил себя, всё-таки взялся за розыск крамолы в войске.
Василий Голицын, встревоженный его деятельностью, сразу же пригласил его к себе в полк. И Басманов не осмелился отказать ему: своему двоюродному брату по матери, старшему и по возрасту, и по «лествице». Голицыны приняли его по-семейному: усадили за стол, угостили водочкой. Князь Василий стал осторожно выпытывать у него, что же он успел узнать о воровском деле в лагере и как решил поступить, если выявится измена великая.
Басманов отвечал уклончиво, собирался отмолчаться. Да не таков был князь Василий, чтобы отпускать всё на волю случая или Господа Бога. Напомнил он удальцу и щёголю, что Малюта Скуратов был повинен в смерти не только его деда, но и отца, Фёдора Алексеевича.
– На нём их кровь! – сказал он так, что Басманову стало ясно, как он ненавидит земского царя, его семейство, всех его родичей.
– Купил он тебя за две тысячи! – кинул ему в лицо князь Андрей и словно припечатал этим.
– Андрей Васильевич, ты размысли, что говоришь! – хмуро взглянул Басманов на него, не желая сносить оскорбительную насмешку. – Думаешь, не знаю, что тут затевается? – спросил он его. – И кто всем заправляет?
– А раз знаешь, почему не донесёшь? – заговорил князь Иван. – Беги говори царице с её сосунком!.. Или Катырю скажешь? Так тот же глуп, всего боится!
– Во-во, а ты – храбрец! Хм! – хмыкнул Басманов и смерил его колючим взглядом. Он ещё мог снести что-то от князя Василия. А вот младшим его братьям, Андрею и Ивану, которые были всего-то войсковыми головами, он уступать не хотел. Тут всё внутри у него бунтовало.
Князь Василий прицыкнул на взъерошившихся петухами братьев и просительно забубнил:
– Пётр, не спеши выслужиться у Годуновых. Попомни моё слово – подстригут они тебе бороду, подстригут!.. Дверь же моя всегда открыта для тебя, – по-дружески обнял он его и налил ему очередную чарку водки.
После этого разговора прыти у Петра Басманова, правнука Данилы Андреевича Плещеева, по прозвищу Басман, убавилось.
А на Егория вешнего из Москвы пришёл гонец с новой разрядной росписью. И Катырёв собрал у себя воевод, а дьяк зачитал роспись: «А под Кромами быть боярам и воеводам по полкам: в большом полку князь Михайло Петрович Катырёв да боярин Пётр Фёдорович Басманов, в правой руке боярин князь Василий Васильевич Голицын да князь Михайло Фёдорович Кашин, в передовом полку окольничий Иван Иванович Годунов да боярин Михайло Глебович Салтыков, в сторожевом полку боярин Андрей Андреевич Телятевский да князь Михаил Самсонович Туренин, в левой руке воевода Замятня Иванович Сабуров да князь Лука князь Осипов сын Щербатой. Писана на Москве лета 113-го апреля 18 день».
– А роспись сия дана в приказе Сыскных дел, за печатью Семёна Никитича Годунова, – сказал дьяк и свернул грамоту.
Новая роспись оказалась неожиданной для всех. Растерялся и Катырёв, не зная, что там творится в Москве, если шлют сюда такие грамоты. Но он точно знал, что сейчас войско захлестнёт волна местнических тяжб. Тут уже будет не до осады, не до штурма.
По росписи Семёна Годунова сторожевой полк переходил к его зятю, князю Андрею Телятевскому. Пётр Басманов, оказываясь вторым воеводой у Катырёва, откатывался по «лествице» на одно место ниже Телятевского.
Замятню Сабурова эта роспись тоже ставила ниже Телятевского на одно место.
– Михайло Петрович, уволь меня от таких грамот! – возмутился тот. – Что там Сёмка пришлет завтра, одному Богу ведомо! Вон Михайло Кашин верно делал, отказал списку!
Не ожидал такого хода от своего тестя и Телятевский.
– Товарищи, не надо так, сгоряча-то, – стал унимать Катырёв воевод. – Пошлём на Москву грамоту. Пусть Разрядный даст тому добро или откажет…
Василий Голицын бросил красноречивый взгляд на Басманова и слегка усмехнулся, как бы намекая: вот видишь, а ты чтишь милости Годуновых – они же отдали тебя на откуп своему зятюшке…
– Да что же это такое! – воскликнул Басманов, потемнел лицом под насмешливыми взглядами Голицыных, понял, каким дураком выставляет его эта годуновская грамота. А он, глупец, ещё верил им. И это больнее всего задело его. – Михайло Петрович, отец мой точно был на два места выше отца князя Андрея!.. Семён выдал меня головой зятю! Срамота роду Басмановых от меня! Потерька!..[27] Лучше смерть, чем позор! Как смотреть в глаза людям-то?!
– Пётр Фёдорович, грамоту отпишем… – беспомощно повторял Катырёв одно и то же. – В Разрядный приказ, к царице с государем…
– Ты Сёмке ещё отпиши! – сорвавшимся голосом выкрикнул Басманов. – Одна порода там!
– То неправду затеял Семён, лукаво, раздорно ставит войско… – лепетал всё то же Катырёв, не представляя, как и уговаривать воевод.
Но Басманов, не слыша его, упал на стол, закричал, что его бесчестят перед всем миром:
– То Семён нарочно умыслил! Завидки его берут, что Петька Басманов принёс государеву делу великий прибыток!..
Успокаивая, Голицыны увели Басманова из палатки Катырёва. От большого воеводы тот ушёл совсем другим человеком и сделал шаг туда, куда его подталкивали Голицыны. В сердцах он поклялся переловить всех воевод и повязать. Но его замысел собрать у себя их всех и разом арестовать провалился. Князь Михаил Петрович был настороже. Он не доверял Голицыным, тем более Басманову, и на приглашение того приехать к нему в полк на совет не поехал. Велел он то же самое сделать Телятевскому и Кашину, послал предупредить и Сабурова. Тому, однако, было не до совета – лежал больным. Ивана Годунова предостеречь не удалось, он попал в руки мятежников, и его потом выдали царевичу.
А события в лагере разворачивались стремительно. Масса конных и пеших, рязанских и тульских сотен, подбитых заговорщиками на измену, ринулась к наплавному мосту, чтобы пробиться на соединение с гарнизоном крепости. И в одно мгновение были сметены охранники Ляпунова. Лодки не выдержали огромной тяжести, и мост накренился. В воду, пихаясь и сталкивая друг друга, полетели кони и люди.
С другой стороны реки, сквозь эту толпу, к мосту прокладывали себе путь донцы Корелы. За ними следовали путивльские сотни.
Зарудский пробился через мост и ворвался с казаками в стан передового полка… «Бог ты мой!»… А там творилось что-то невообразимое: пылали обозы и палатки, подожжённые заговорщиками для большей паники. На базаре же с криками и пальбой дрались боярские дети с посохой[28] и волостными мужиками… Мечутся, снуют люди… «Туда, туда! Там Годуновы!..» Другие бежали с криками куда-то в иную сторону… А тут ещё донцы!.. «Измена!» – разнёсся вопль… Опасаясь избиения, служилые стали вскакивать на коней, да падают, но снова вскакивают… Быстрее, быстрее, лишь бы унести ноги из мятежного лагеря… А донцы погнали их, нещадно полосуя плётками, но и помня наказ Корелы – не рубить служилую мелкоту.
К вечеру лагерь покинули все, кто остался верен присяге. Катырёв и Телятевский увели с собой большой полк. Устояли от измены пушкари Василия Сукина. Ушёл и Михаил Кашин с суздальскими и новгородскими ратниками полка правой руки: они не подчинились Василию Голицыну. Полки бросили обоз и пушки и устремились к Москве налегке. Среди других бежал к Москве и молодой стольник князь Дмитрий Трубецкой, голова в полку Телятевского. С большим полком удирал и его приятель Ванька Катырёв, который состоял тоже головой в полку своего отца, князя Михаила Петровича.
Василий Голицын, предусмотрительно повязанный дворовыми холопами на случай провала заговора, сбросил с себя верёвки и сразу отправил в Путивль своего брата Ивана – бить челом царевичу. Оттуда под Кромы с Иваном прибыл окольничий Борис Лыков, а с ним, не отставая от него, Гаврила Пушкин. И Борис Лыков тут же, не мешкая, привёл служилых к присяге великому князю Димитрию Ивановичу.
Из-под Кром войско выступило уже по новой росписи. В большом полку теперь шли Василий Голицын и Борис Лыков. В полку правой руки первым воеводой был князь Иван Семёнович Куракин, а в товарищах у него князь Лука Щербатый. Передовой полк повёл Пётр Басманов. Он отстоял всё же свою местническую честь – в обмен на Годуновых. При нём вторым воеводой был Алексей Долгоруков. Полки царевича двинулись к Москве. Сам же он, царевич, Отрепьев Юшка, наученный опытом неоднократного бегства – хорошо научили, – к своему войску не спешил. Он держался вдали от него, за день перехода. Вместе с ним шёл небольшой отряд польских гусар, остававшихся при нём в Путивле, и его два верных капеллана. И посмеивался он, самозваный царевич, над московскими боярами: те всё сделали за него, своими руками порушили государство и войско тоже…
А вот и совет бояр царевича. И царевич издаёт указ о долгожданном роспуске полков на отдых. И по дороге на Москву его войско растаяло, растеклось ручейками по волостям, по просторам Русской земли.
На Оке, под Серпуховом, служилые государева двора заслонили путь на Москву остаткам войска Голицына. И оно остановилось, раздираемое внутри шатостью, неспособное выиграть сражение даже у крохотного отряда дворян, преданных государю Фёдору и царице Марии.
И снова царевича выручили казаки. На Иванов день Корела обошёл с донцами московский заслон и направился к столице по Коломенской дороге. Вместе с ним из лагеря ушли Гаврила Пушкин и Наум Плещеев с грамотой царевича к жителям столицы: донести до них, недоверчивых, что все понизовые и заокские города уже поддались царевичу Димитрию.
* * *
Донцы подступили к стенам Москвы, смешавшись с красносельскими мужиками. Стражники у ворот Деревянного города поздно сообразили, что за мужички так дружно шагают на базар огромным числом подле возов… Казаки навалились на них, оттеснили от ворот, разоружили, строптивых тут же прикончили… У Сретенских ворот повторилось то же самое. В Белом городе донцы разделились. Корела велел Заруцкому охранять и провести до Лобного места Пушкина и Плещеева. Сам же он с казаками кинулся по тюрьмам, где томилось много людишек, подходящих для мятежа.
У Никольских ворот Китай-города остановить донцов было уже невозможно. Они обросли огромной развесёлой толпой. И она шумно и дерзко катилась по улицам вместе с ними. Десяток бирючей громко, зазывно скликали московских людишек послушать великую правду царевича Димитрия. Толпа пронесла Пушкина и Плещеева по Никольской, затем через Верхние торговые ряды, Красную площадь и выбросила на Лобное место, на остатки былой народной вольницы. Туда, где Гаврила Григорьевич оказался впервые в своей жизни: на виду у всего московского мира… И когда снизу, от беспокойного моря голов, на него дохнуло жаром, гулом и бранью, он стушевался, по его лицу покатился струйками пот.
Поддержал его Заруцкий. Он поставил донцов вокруг Лобного и кивнул ему головой, дескать, давай, валяй…
И Гаврила Григорьевич стал давать, громко читать послание царевича, дрожащим, с хрипотцой от волнения голосом, неестественно жестикулируя:
– От царя и великого князя Димитрия Ивановича всея Русии боярам нашим, князю Фёдору Ивановичу Мстиславскому, да князю Василию да князю Дмитрию Ивановичу Шуйским, и всем боярам, и окольничим, и дворянам большим и стольникам… И как, судом Божьим, отца нашего великого государя царя и великого князя Ивана Васильевича всея Русии не стало, а на Российском государстве учинился брат наш, великий государь и царь и великий князь Фёдор Иванович всея Русии, и нас, великого государя, изменники наши послали на Углич, и… изменники наши вещали, будто нас, великого государя, не стало… целовали крест изменнику нашему Борису Годунову, не ведая его злокозненного нрава и боясь того… А ныне мы, великий государь, на престол прародителей наших, великих государей Российских, идём с Божьей помощью вскоре… А изменники наши, Марья Борисова жена Годунова да сын её Фёдор, о нашей земле не жалеют…
Вполуха слушая голос с Лобного, Заруцкий вызывающе поглядывал на московских чёрных людишек. А те пытливо косились на него, на то, как он, подбоченившись, загородил вход на Лобное. Он был, как всегда, разодет: в тёмно-синем кафтане, в розовой рубашке, добротных сафьяновых сапогах, снятых с убитого боярского сына, и в лихо заломленной на одно ухо шапке с собольей опушкой. Всем своим видом, осанкой и нахальным взглядом красивых голубых глаз, он тянул не иначе как на стольника. А его донцы, ожидая драки, напряглись. Плечом к плечу заслонили они своего Кузю, которого прижал к себе Бурба, не пуская к толпе, куда тот зачем-то рвался с горячечными глазами на измождённом лице.
– Да не держи ты!.. – отталкивал и отталкивал Кузя его.
Из толпы на Лобное полетели угрозы, свист и улюлюканье.
«Сбросят, ох сбросят!» – заныло в груди у Гаврилы Григорьевича. Он был уже не рад, что сам напросился донести до московских людей эту чёртову грамоту самозваного царевича…
В этот момент из Спасских ворот во главе большой группы дворян вышли и решительно направились к Лобному два человека. Один из них, невысокий ростом и полный, в маленькой простой посадской шапке, едва прикрывающей его большую лысую голову, был Василий Шуйский. Рядом с ним вышагивал думный дьяк Афанасий Власьев, уже в годках, с землистым лицом хитрой приказной крысы. Они в окружении боевых холопов подошли к толпе. Холопы растолкали людишек, и они прошли к Лобному.
Заруцкий загородил было им дорогу. Но Шуйский, мельком скользнув равнодушным взглядом по его статной фигуре, с силой отпихнул его, как какую-то никчёмную помеху, попавшуюся ему на пути. А боевые холопы тут же оттеснили атамана ещё дальше от ступенек Лобного.
У Заруцкого всё вскипело внутри, и он двинулся на Шуйского… Но толпа, огромная, зашевелилась и стала сжиматься вокруг них, казаков… И он, обозлённый, сдержал себя, понимая, что толпа раздавит и его и казаков, если он замахнётся на этого знатного московского боярина, любимца посадских…
Шуйский с Власьевым поднялись на Лобное и бесцеремонно подвинули в сторону Пушкина и Плещеева. А те, смущаясь чего-то, безропотно уступили им место.
– Отчего волнуешься, люд московский! – зычно бросил в толпу Власьев. – Что не по нраву?! Или дел на торгу нет?! Или богато зажили?! Что попусту день-деньской криком изводите? Глянь, как солнышко-то печёт!.. Тут торгуй да торгуй! Дело прибылью гони! Собирай алтынники да полушки!.. Негоже сорочины государевы осквернять небогоугодным делом! Кто-то подбивает на воровство вас!..
– Годуновых сюда! – отозвались, закричали из толпы. – Пусть ответ держат! То ли верно, что царевич пишет!? Бельского давай! Он скажет всё! Истинно, как на духу!..
Шуйский замахал руками, призывая к тишине, чтобы думный дьяк мог говорить дальше. Сейчас вся надежда была на его искусство заговаривать народу зубы: ублажить его, унять. Потом уже отловить воров, что кричат за царевича…
Но тут со стороны Варварки послышался какой-то шум, крики. Донцы сгруппировались, готовые дать отпор боярским детям. Однако оттуда вывалилась огромная толпа оборванцев, а впереди неё на коне ехал Корела.
Ах, чёрт! Ах, Корела, Корела!..
И у Заруцкого от вида Корелы словно выросла сзади крепостная стена. И он, взвинченный, бросился с казаками на боевых холопов Шуйского, горя желанием подраться… Весь смак, все карты ему смешал Кузя. Это же надо – убогий! Он вырвался от Бурбы и, размахивая рукавами сермяги, из которой торчали безобразные культяпки, взметнулся на Лобное. Надрывно, петушком, закричал он, чтобы народишко послушал его, безвинно пострадавшего от государевой тесноты, что заставила его сойти на украинную землю, а там попал к крымцам и не по своей воле был покалечен…
Вид убогого на Лобном ударил по нервам людей сильнее искусных словес велеречивого думного дьяка. Толпа заволновалась, возмущаясь и требуя к ответу Годуновых. И Шуйский с Власьевым поспешили убраться с Лобного. Убегая назад в Кремль, князь Василий крикнул стражникам, чтобы немедленно опускали на воротах решётку.
Но события на площади разворачивались так стремительно, что у ворот никто не успел ничего сделать.
Грамоту Гаврила Пушкин дочитывал уже под сплошной гул толпы. Стараясь перекричать её, он сорвал голос, дохрипел последние слова, когда его уже никто не слушал, скатился с Лобного и затерялся в толпе.
С площади толпа хлынула к Спасским воротам, ломая всё на своём пути и вооружаясь чем попало. По Торговым рядам прокатилось смятение. Как перед грозой, закрываясь, захлопали двери и окна лавок. От патриаршей избы, деревянной, убогой, приткнувшейся к собору Василия Блаженного, разбежались безместные попы, торчавшие подле неё целыми днями с надеждой перехватить какой-нибудь заработок духовной службой на дому у набожных московских жителей. За ними со Спасского моста исчезли и площадные дьяки.
Толпа разогнала у ворот стражу и двинулась к царскому терему. Царица Мария с сыном Фёдором бежали из дворца и укрылись в домах московских жильцов. Из дворца бежали и наёмники во главе со своим капитаном Маржеретом. Они бросили дворец на разграбление, забыли клятву, данную Борису Годунову: охранять его самого и его семейство.
А через несколько дней вдова Бориса Годунова и его сын были убиты. И на Москве воцарился царевич Димитрий, Юшка Отрепьев, Расстрига, Вор…
Подошла осень. Заруцкий собрался уходить на Дон. И на прощание с Москвой его куренники закатили пирушку своим войсковым атаманам. Они набились в кабак на Солянке и зашумели, пропивая без оглядки великое государево жалованье, полученное от царевича за добрую службу. Оно свалилось на их бедовые, неготовые для этого головы.
– Добил всё-таки челом государю Смага! – криво усмехнулся Постник Лунёв, обескураженный тем, что Смага опять обставил его, простачка. Он-то шёл с Димитрием, почитай, от границы до самой Москвы, месил грязь, терпел стужу, голод. А тот пришёл к царю с войском уже под Тулу и присягнул ему на верность. За это и получил от него подтверждённую грамоту верховного атамана над всем Донским войском.
Лунев был уже в годках, старше всех донцов в этом походе. Сутуловатый на вид, с густыми сросшимися на переносице бровями, он выглядел крутым, хотя таким по натуре не был. На Дону он был заметным атаманом, немалым. Что скрывать-то, делил власть только со Смагой, дышал тому в затылок, в каком-то беге, пристёгнутый к нему, как вороной в цуге: ни взад, ни вперёд, зажатый упряжью, как удавкой. Силился рвать постромки – и не мог. Всё что-нибудь да держало. И вот только теперь, под конец этого похода, он скинул удила – навострился на Соловки.
– Хитёр! Тому крест целует, кто на Москве сидит, – пьяно, недовольно процедил Корела; он был весь жилистый, как витой сосновый корень, оправдывая всем своим видом прозвище.
В его голосе Заруцкий уловил нотки осуждения верховного атамана, льстивого, пронырливого… И откуда такие на Дону-то?
– Хо-о! Что за последки! А чтоб вас!.. – выругался Корела.
Он хотел было закусить, взял окорок, но в руках у него оказались лишь остатки, голая кость.
Казаки виновато посмотрели на него… Рядом за столом о чём-то забурчал Бурба, громко, заливисто, щенком-первогодком, засмеялся Кузя…
Заруцкий покосился на них, обнял за плечи Корелу:
– Да шут с ними! Пойдём-ка, Андрюха, на Дон, а?
– Не-ет!.. Туда не-ет! Нет мне дороги назад! – отбросив в сторону кость, замотал головой Корела. – Вот и он уходит, – толкнул он в бок Лунёва. – На Соловки!.. Меня зовёт. Пора-де и грехи замаливать, ответ держать за погубленные души. Да уж много молиться-то надо! Ох, много!.. Корела подохнет тут, в кабаке, как собака! Нет, нет!.. И не надо мне прощения! – пьяно выкрикнул он и грохнул по столу кулаком так, что подскочили тяжёлые деревянные кружки и заозирались на казаков за соседними столами ярыжные, предостерегающе хмуря низкие лбы.
– Покайся, Андрей, покайся, – стал увещевать его Лунёв. – Тут же деньги-то пропьёшь. Положи в монастырь – за донцов. Пусть хоть кто-нибудь помянет их добрым словом… При жизни-то только били, поносили!
– И то дело говоришь! – полез целоваться Корела к нему, затем бросил его и повернулся к Заруцкому. – А ты, Заруда, иди отсюда!.. Лютый город! На волю иди! Поклонись Дону от Корелы. Атаману-де, скажи, люб он! Но не дойти ему до него, до батюшки!
Он по-детски шмыгнул носом и прислонился к нему: «Всё пошло кругом… Ох, пошло!»
– Мы с тобой, атаман! – вдруг пронзительно вскрикнул Кузя, разрыдался, упал на грудь Бурбы и запричитал:
– До Ерусалима, до Гроба Господня дойдём!..
До глубокой ночи гуляли казаки, пока наконец-то кабатчик не выгнал их.
– Давай держись! Вставай, вставай! – поднял Заруцкий из-за стола изрядно захмелевшего Корелу. – Сейчас на постоялый, а поутру до дома!.. До станицы!
Казаки гурьбой вывалились из кабака на тёмную улочку. Кузя затянул песню, её подхватили. И над деревянными рубленками по узкой сонной улочке понеслась лихая казацкая песня, широкая, как степь осенней порой, хватая тоской за душу от горечи на злую судьбу вечного скитальца, бродяги-казака.
* * *
С Москвы на Дон Заруцкий вернулся поздней осенью и зазимовал в станице. После московского похода тесно и скучно показалось ему в родном курене, поэтому, как только подули тёплые ветры, он ушёл на Волгу. Но и на реке было так же скучно, как и в станице. Грабить трусливых купчишек теперь стало неинтересно. И атаман начал явно киснуть. Но как-то раз на одном из отловленных стругов людишки поведали казакам великую молву: на Москве-де убили царя Димитрия, и там-де сейчас на царство сел Шуйский… За такую новость Заруцкий помиловал купчишек: отпустил их с миром и всем добром. Сам же, не дожидаясь конца загонного лета, он ушёл на Дон. Но сидеть на Дону, взбудораженном слухами о московских событиях, он не стал. Осенью он уже был в Путивле, привёл в войско Болотникова с собой казаков вместо Корелы. Тот же затерялся и без следа сгинул где-то в московских кабаках. Его там, по слухам, отловили сыщики Шуйского и втихомолку удавили пьяного… Не прощал Василий Шуйский никому страха своего…
Болотникова в Путивле уже не было – он выступил к Москве. Заруцкий бросился за ним и догнал его под Кромами. Вновь оказался он в памятном для него месте, где ползал по грязи и жрал мороженую кобылятину в осаде вместе со своим старым атаманом… «Эх! Корела, Корела!» – всколыхнулось у него; роднее родного брата стал тот для него.
Болотников подошёл под Кромы на день Преображения Господня и оттолкнул от крепости передовой полк Бориса Лыкова и Якова Барятинского. Не устоял против него и большой полк Юрия Трубецкого. Сторожевой полк князя Григория Ромодановского отступил за передовым – и полки бежали, и много вёрст их преследовали мятежники… Прослышав об этом бегстве, снялся и ушёл от Ельца со своим полком Иван Воротынский: при одной только вести о приближении ещё одного войска мятежников под началом Истомы Пашкова. По дороге на Москву ратники разбежались по домам, и полки исчезли прямо на глазах у воевод. И те, боясь опалы, отъехали в свои вотчинки, чтобы не показываться перед глазами вспыльчивого царя. В Москве же поднялась тревога. Василий Шуйский срочно разослал по волостям указ о «большой посохе», стал собирать новое войско. И когда Болотников подошёл к Калуге, там его уже ожидали свежие государевы полки.
Мятежники расположились станом в устье Угры: на другом её берегу, в трёх верстах от лагеря большого воеводы Дмитрия Шуйского. В том же лагере с князем Дмитрием стоял его младший брат Иван с передовым полком. Вместе с ними пришёл и командовал конным полком боярских детей юный племянник царя, князь Михаил Скопин-Шуйский, впервые участвуя в таком походе.
Болотников перешёл Угру и навязал Шуйским сражение. Царские полки не выдержали натиска его армии и отступили от Калуги, отдавая с её падением все заокские города в руки восставших. Болотников двинулся дальше и на реке Лопасне завязал бой с полком князя Василия Кольцова-Мосальского. Тот потерпел поражение и тоже откатился, оставив поле боя победителю.
Василий же Шуйский вызвал своего брата, князя Дмитрия, в Москву, в царский дворец, и там в гневе наорал на него.
– Бездарь! Дурак! С кем справиться не мог! С холопом!.. Михайло, юнец, воюет лучше тебя! Уходи, уходи! – замотал он головой, как от зубной боли. – Пойдёшь вот под него, поучишься!
Мысль, вроде бы сказанная сгоряча, его же самого и осенила. И он, подумав, всё же поставил указом во главе большого полка своего юного племянника, подчинил ему полки своих братьев и полк Мосальского.
Новое столкновение войск произошло на Пахре. И там, на берегах тихой глинистой речки, девятнадцатилетний Скопин-Шуйский состоялся как полководец: в открытом сражении Болотников был разбит, его войско бежало с поля боя и засело в лагере за телегами и рогатками. Из предосторожности князь Михайло не стал штурмовать его. К тому же разъезды донесли ему, что на Коломну прорывается другая группа восставших с Истомой Пашковым, а за ним шли взбунтовавшиеся рязанские и тульские полки Прокопия Ляпунова и Григория Сумбулова.
Потерпев поражение, Болотников понял, что имеет дело с опасным противником, и больше не стал искать судьбу в открытой схватке с юным полководцем. Оба войска простояли друг против друга на берегах Пахры два дня. Каждый из полководцев зорко следил за другим и не решался делать первым шаг. Затем Болотников отошёл назад на один дневной переход, а князь Михайло двинулся на соединение с Мстиславским, который выступил против Пашкова.
Болотников несколько дней стоял на месте, раздумывая, куда двигаться дальше. И вот в один из таких дней Заруцкий приехал к нему в стан и там у его шатра столкнулся с Ляпуновым.
– А-а, Заруда, и ты здесь! – узнал его Прокопий и быстро заговорил, глотая слова и пришёптывая ему на ухо, но так, чтобы слышали все окружающие: – Побили вас, побили! Ха-ха! Кто побил-то?! Мальчишка! Ха-ха! Эх вы – казачки!
Заруцкий вспыхнул от обиды за казаков. Но Прокопий по-свойски подхватил его под руку, растолкал у входа воевод и атаманов и протащил вперёд всех в шатёр к Болотникову. Он был, как всегда, деятелен, быстро решал всё на ходу и снова тут же всё менял: беспокойный, пылкий, суетливый… На совете он о чём-то пошептался с Пашковым и Сумбуловым, и те упёрлись, не согласились идти под начало Болотникова. После жестокой трёпки, устроенной Болотникову Скопиным, за того стояли только атаманы. Да и у тех пропал напор. И земцы взяли над ними верх. Объединённое войско, ещё не соединившись, распалось. И на Москву все двинулись врозь, каждый по себе.
24 сентября 1606 года, накануне дня Сергия Радонежского, Болотников подступил к Москве и расположился лагерем в Коломенском. Всё в том же Коломенском. Уж больно любили все, кто бы ни шёл на Москву, этот живописный расчудесный уголок. С высокими обрывистыми берегами и островками на Москве-реке, это место, окружённое с трёх сторон изгибом реки, представляло собой надёжное естественное укрепление… Подошли и путивльские сотни Пашкова и Григория Беззубцева. А там подтянулись рязанские и тульские полки.
Так началась долгая, двухмесячная осада Москвы. Через полтора месяца на помощь Москве прорвалось смоленское ополчение. Прикрывая его подход, Скопин вышел с полком за стены города и стал подле Данилова монастыря. А на следующий день он дал всеми своими силами сражение восставшим. Подмяв конницу Болотникова, он гнал её до самого лагеря, жестоко рубил и буквально втоптал в него. С наступлением сумерек, чтобы не попасть в ловушку, он увёл свои полки назад за стены города.
Это поражение, а тут ещё тайные царские агенты, шныряЮщие повсюду, привели к тому, что лагерь мятежников стал расплываться, как ледяная избушка весной. Ляпунов раньше других почувствовал слабость дела, в которое ввязался, и согласился привести рязанские полки к Шуйскому. При этом он выторговал у него для себя помилование, уломал сдаться на волю царя и Сумбулова. Той же ночью, после Филиппова заговенья, покинул Коломенское и перебежал на сторону Шуйского и Пашков.
И вот наступил для Москвы день, к которому готовились, собирали за стенами силы. Второго декабря Михайло Скопин вышел с большим полком из Серпуховских ворот и направился в сторону Коломенского. Из Яузских ворот выступил с полком Иван Шуйский и тоже двинулся на Коломенское, но по другому берегу Москвы-реки… В сражении под деревушкой Котлы, долгом, тяжком, и каком-то сером и неярком, полки Болотникова были разбиты. Уцелевшие сотни укрылись в своих станах. И ещё три дня казаки Беззубцева держались в сидке за нагромождением из обледенелых саней, политых водой. И три дня их обстреливали из пушек раскалёнными ядрами. И всё-таки заставили сдаться. Болотников же и атаманы донских казаков Ивашка Заруцкий и Федька Нагиба вырвались с невеликим отрядом из окружения и ушли по Серпуховской дороге. За ними пустился Дмитрий Шуйский. Он погнался за вождЁм мятежников, удачей и славой. Ох, слава, слава племянника, что не давала ему житья, покоя. Он полетел за ней – и угодил в западню. На помощь Болотникову подошли из Калуги отряды служилых и атаковали князя Дмитрия не только с флангов, но и с тыла. И потерял воевода более половины своего полка, бежал к Серпухову, а там был ещё раз потрёпан мятежниками и едва сам-то ушёл живым.
Против Болотникова, осевшего в Калуге, из Москвы был послан с войском Иван Шуйский. Он осадил Серпухов, а под Калугу отправил с полком Никиту Хованского. Затем он взял Серпухов и подошёл к Калуге сам со всем войском. Не в силах штурмом овладеть городом, полки стали лишь отбиваться от вылазок казаков да с ленцой постреливать из наряда – и быстро «замшели». Месяц осады пролетел впустую. И Василий Шуйский сменил воевод. Теперь туда, под Калугу, ушли Мстиславский и Скопин. Новые воеводы, осадив основательно город, начали сооружать гигантский подмёт[29] из деревянного вала, намереваясь поджечь им крепостные стены. Но казаки подрыли под него подкоп и взорвали его да подожгли, пустили по ветру красного петуха: огненный пал в сторону царского войска. Устроив так настоящий переполох со стрельбой, Заруцкий стал нагло, прямо на виду у Скопина, гарцевать с донцами… Скачки и развороты!.. «Геть, геть!.. Ы-ых-х!..» Туда-сюда носятся и мельтешат казаки… Хмель удали бился у них в голове… Донцы повеселились и скрылись за воротами крепости.
В это время с украинных городов подошли ещё мятежники и прорвались в крепость. Василий Шуйский положил за это вину на Никиту Хованского и списал его в Москву, а на его место прибыли Борис Лыков и Прокопий Ляпунов с рязанцами. Тот самый Прокопий, старый друг Заруцкого. Приглядывать же за ним Шуйский приставил Бориса Лыкова, такого же, приложившего вместе с Прокопием руку к развалу войска под Кромами – всего лишь за окольничество…
А с Дона в Тулу пришёл с казаками царевич Петрушка, бродяга, казак Илейка назвался царевичем. Вся Волга знает, все это знают. Но в одночасье признали за царевича, сына бедной Ирины Годуновой… Появился там с войском и Григорий Шаховской… Получив такое подкрепление, Телятевский, правая рука Болотникова, двинулся к Калуге. Навстречу ему уже спешил от Скопина отряд с Борисом Татевым. И столкнулись они на речке Пчельне. Телятевский разгромил царский полк, Татев пал в бою, а его воины тут же перешли к мятежникам. Когда это известие докатилось до Калуги, то в войске началось брожение. И Мстиславский со Скопиным, опасаясь бунта, сняли осаду и отошли подальше от своевольного города.
Болотников воспользовался этим и перешёл в Тулу. Так в Туле оказался вместе с атаманом Нагибой и Ивашка из Заруд с жалкими остатками своих старых куренников.
Василий Шуйский не выдержал возни своих воевод с разбитыми мятежниками.
– Как! Не могут прикончить! – кричал он на сидениях в Боярской думе…
Его советники, бояре, сидели и молчали.
– Всё, иду походом сам! – решился он, раздражённый на воевод.
На день Константина и Елены он отстоял молебен в Архангельском соборе, взял в руки лук и копьё, сел на коня и выступил сам с государевым полком в поход на Тулу. Вперёд него туда двинулся с полком Андрей Голицын. Против него вышел Телятевский. Но под Каширой он был разбит и с малым числом людей бежал обратно в Тулу. Царское войско заняло Алексин. И тут, вблизи городка, Михайло Скопин столкнулся с отрядом царевича Петрушки. Бой был долгим, всё же с донцами, и жестоким. К Скопину подошли на помощь ещё полки, и Петрушка побежал тоже.
Дорога на Тулу была очищена. И туда стали подходить царские войска, затягивать петлю осады, перекрывать мятежникам все пути с украинных городов. Мстиславский расположился с большим полком на левом берегу Упы, под стенами города. Тут же рядом, по Крапивенской дороге, устроился с передовым полком Скопин. Вскоре возле него оказался «прибылый» рязанский полк Бориса Лыкова и Прокопия Ляпунова. По дороге на север, на Каширу, у речки Тулица, на Червленой горе встал с полком князь Андрей Голицын. Подле него разместился объединённый сборный полк из татар и черемис под началом стольника Петра Урусова. Подошёл с большим нарядом и Григорий Валуев. Он установил пушки как раз напротив крепостных Крапивинских ворот. Не забыл он и противоположный берег Упы, поставил и там пушки. Затем он начал простреливать с двух сторон весь город и не оставил там ни одного двора, куда бы не залетали ядра. За неделю его батарея осточертела осаждённым. И Заруцкий не выдержал, бросился с казаками тёмной июньской ночью в речку, переплыл её и вырезал у наряда прислугу. Разбить же у пушек казенки они не успели: нагрянули стрельцы и выбили их с позиций. Батарея молчала недолго: пушкарей немедленно сняли с других городов и прислали под Тулу. И опять в крепость полетели раскалённые ядра, опять по городу заметались казаки с вымоченными телячьими шкурами, смело бросаясь на шипящие ядра и прихлопывая их, как обучил всех Болотников и как обычно боролись с такими зажигательными снарядами на турецких галерах и каторгах[30], где тот прикованным к веслу провёл не один годок своей мятежной жизни.
Тяжело, голодно было в осаде…
Нагиба вошёл с Заруцким в воеводскую избу и добродушно подтолкнул его вперёд: «У Корелы правой рукой был!»
– Нет нужды говорить каков! – сказал Шаховской.
– Знаю, знаю этого атамана! – откликнулся Телятевский. – Ещё под Кромами помню!..
Князь Андрей Андреевич Телятевский был уже не так и молод. Его, боярина, занесла смутная пора к мятежникам, во главе которых встал его бывший боевой холоп Ивашка Болотников. Его дед-то так и проходил до конца своих дней среди малопородных думных дворян. Да и отец тоже не выбился в боярство. И ему досталась в родословие захудалая ветвь тверских князей. Вот выправлять-то её он и подался в опричнину, из-за чего и повязался родством с Годуновыми. Много чего было, много пережито. А вот до сих пор горит борода, за которую его таскали казаки, когда им, мстя по местничеству, выдал его Петька Басманов, когда стал правой рукой Юшки Отрепьева. Вот с тех пор он и закусил удила. И понёс! А куда? Да всё равно куда…
Болотников подошёл к Заруцкому, дружески обнял его за плечи.
– Заруда, надо найти царя. Непременно! Сам видишь – нужна помощь. Долго не высидим. Пойдёшь в Стародуб. Слух прошёл: там, мол, Димитрий объявился!
Он, Болотников, был чем-то похож на него, на Заруцкого, но выглядел тяжелее, массивнее. И его рука была тяжёлая, что Заруцкий почувствовал сразу же, как что-то мешающее, лишний груз на плече.
Болотников взял у дьяка столбец[31], перетянутый шёлковым шнурком и запечатанный печатью.
– Вот грамота великому князю Димитрию Ивановичу, – подал он её Заруцкому. – Передашь лично в руки царю. И никому иному! Ясно?
– Да, атаман! – ответил Заруцкий, и его голос дрогнул; в его устах «атаман» звучало верной похвалой, уважением умения и стойкости.
Болотников понял это, обнял его ещё раз на прощание и подтолкнул к двери: «Иди, атаман, иди! С Богом – до царя!»
– Мы уходим сегодня ночью, – сказал Заруцкий Бурбе, вернувшись от Болотникова в свой стан. – Подбери для этого казаков.
Заметив тоскливое выражение на лице своего старого куренного товарища, он догадался о его причине, ухмыльнулся, хлопнул его по спине: «Да не горюй ты! Найдём тебе ещё убогого!»
Бурба посмотрел на него: жалостливо, злобно – и отвернулся. Переживал он смерть Кузи, убогого. Смахнул того саблей один из боярских сынишек, ворвавшихся в стан под Коломенским, зимой, когда Скопин здорово побил их.
Заруцкий никогда и никого не жалел. Не знал он, что это такое. Вытравили из него её, всю жалость. А вот с Бурбой было сложнее. Привязался он к нему за многие годы удачливой воровской фортуны. И сейчас, чтобы не раздражать его перед опасной вылазкой, он заговорил о деле.
– Болотников велел найти царя. Повезём вот эту штуковину. Возьми, береги пуще жизни, – сунул он ему грамоту, чтобы тот понял, как он доверяет ему.
Бурба взял столбец, повертел в руках, рассматривая чёрновосковую прикладную печать с двуглавым орлом.
– Потом, потом разглядишь! – заторопил Заруцкий его. – Будет время! Беги за казаками! Уйдём до рассвета, пока стоит непогода!
– Куда сейчас-то? – спросил Бурба, пряча грамоту в кожаный мешочек, висевший под рубахой поверх креста.
– Перво-наперво – в Стародуб. Кто-то там Димитрием назвался. Ну, раз так, тогда он нам и нужен. А если не тот – подадимся в Северу. Андрюшка-то Телятевский верно говорит: сейчас царь любой сойдёт, потом-де разберёмся, кто таков. А ныне народишку нужен колена Грозного. В него только и верят…
Тёмной дождливой ночью в конце августа крохотный отряд донцов покинул стены города, просочившись в вылазные потайные ворота под глухой башней. Казаки крадучись обошли заставы рязанского полка Лыкова и ушли из кольца окружения. Коней Заруцкий добыл этой же ночью, отбив их у зазевавшихся табунщиков своего старого приятеля Прошки Ляпунова. При этом он не упустил, зло позубоскалил с Бурбой, что вот, дескать, наказали того, умного-то.
Вот так и оказался он, Ивашка из Заруд, в Стародубе, у нового самозваного царя.
Глава 4. Поход и первые неудачи
Через неделю после той сшибки на дворе Заруцкого вызвали к царю, в его хоромы. В горнице у царя, когда он вошёл туда, уже были пан Меховецкий, Будило и дьяк Пахомка. Сидел там ещё какой-то подьячий, бочком на лавочке, смущённый такой для него честью.
«Да, тот самый, робкий», – узнал Заруцкий его. Мгновенно схватывал и запоминал он лица, хотя бы и видел кого-нибудь мельком.
Тут же, в горнице, на крохотной детской скамеечке в углу, ютился любимец царя, Петька, шут. Но сидел он тихо, не кривлялся. Он, обычно серый, сейчас пожелтел, как золотушный стал, лицо перекосилось, как будто опечалилась одна его уродливая стать, другая же застыла в ухмылке едкой…
Заруцкий отвернулся от него. За свою, в общем-то, ещё короткую жизнь он уже нагляделся на вот таких, с болячками, несчастных и убогих. На них взирал он равнодушно, не удостаивал их даже отвращением. Он любил здоровую плоть, его кумиром было тело сильное.
«Опять!» – мелькнуло у него, когда он догадался, что у шута случился очередной припадок.
О том, что шута преследует падучая, знали все, весть разносили шёпотом, опасаясь гнева государя.
Войдя и всё это мгновенно схватив, он поклонился царю: «Государь, ты звал?»
– Садись, атаман! – велел тот ему и жестом показал на лавку, как раз напротив себя, рядом с дьяком Пахомкой, который ходил у него в думных.
Честь эта, как понял Заруцкий, не разошлась с его словами, брошенными вроде бы с азарта после сшибки на дворе.
– По тебе место, и сидеть тебе отныне в моём совете! – сказал Матюшка.
На его гладком, чисто выбритом лице скользнула тонкая улыбка. Он, как оказалось, сбрил почему-то свои колючие усы.
«У того-то ничего не росло! Как у бабы или азиата!» – мелькнуло у Заруцкого помимо его воли о первом Димитрии…
– Рад служить, государь! – отозвался он, приложил к груди руку и по-казацки вольно уселся на то место, куда указал царь.
– Поспешить бы тебе, атаман, на Дон, – теперь заговорил пан Меховецкий; он ведал у царя войсковыми делами. – Приводить вольных казаков под руку царя Димитрия, – наклонил он голову в сторону Матюшки. – Служить государю истинному, природному, за великие оклады! – и снова поклон ему, Матюшке.
– Пахомка, пиши грамоту! – повысив голос, распорядился Матюшка, заметив, что дьяк задремал, ещё не отошёл от вчерашней пьянки.
«Один пьёт каждый день, другой упорно лезет вперёд и поучает, как девку!» – с неприязнью подумал он о Меховецком. Но ничего не отразилось на лице его. Он уже научился держать язык за зубами, скрывать мысли и ждать, ждать своего часа.
В тот день он отпустил атамана. И Заруцкий ушёл со своим крохотным отрядом казаков на Дон.
А на другой день после Дня Акимы и Анны и сам Матюшка покинул Стародуб, покинул без сожаления. Ничто не дрогнуло в его груди. Он покинул его так, как покидает честолюбец свои родные места, желая лишь одного: чтобы забылось всё прошлое его, чтобы он был для людей тем, кем он хочет стать. С ним было войско, правда, небольшое, всего три тысячи всадников: кучка гусар с Меховецким и Будило, служилые казаки из Стародуба и иных городков, где признали его власть. Стрельцов немного было у него. Боярских же детей считал по пальцам он. Но все они, воинственные и решительные, на совете выбрали гетманом пана Меховецкого. И смело двинулись они на захолустный город окраинной Московии, на маленький и слабенький Почеп. Там встретили их горожане хлебом-солью. А на День Архангела Михаила направились они дальше, к Брянску.
На ночь войско встало лагерем. Матюшке с вечера не спалось. Всё терзали мысли, переживания, сомнения: как встретит его первый большой город… В палатке у него обычно спали два комнатных холопа, каморники, два сторожа его. Он не держал ночью при себе даже шута: тот стал надоедать ему. Но нет, не разлюбил он Петьку, тот веселил его по-прежнему в часы досуга. Хотя всё чаще проводил он время в перебранках с Пахомкой и его бабой Агашкой. Ту присылал тот на ночь к нему. А он не в силах был уже отказаться от неё… И что ни день, то заявляются к нему его полковники. То одно у них, то другое: издай указ, пошли куда-то дьяков и подати немедля собирай, корма для войска…
– Откуда, государь, возьму я всё это! – хватался Пахомка за голову. – И так отписками одними сыты! Воруют, великий князь, городовые воеводы, верные твои холопы!
Но больше всего любил он гарцевать перед войском: осматривать свои полки на марше…
И только-только он заснул было, как кто-то потряс его за плечо… И тихий голос вошёл в его дремотное сознание, как будто опять притиснулась к нему горячая Агашка, дыханием обдала жарким, невыносимо нежно. И он, привыкший к одним лишь грубостям, перевернулся на спину и потянулся к ней, чтобы ударить…
– А-а!.. Что-о! – вскрикнул он и очнулся, как после обморока. – Иди ты!.. – выругался он, подумав, что это она донимает его своими ласками.
– Государь, государь! – затормошил Пахомка сильнее его, когда он опять чуть было не заснул.
Матюшка открыл глаза и увидел рядом с постелью дьяка со свечкой. А у входа в палатку, у полога, виднелись ещё две или три фигуры. Он узнал своего гетмана, полковников… Он вздохнул, чтобы унять дрожь, ударившую под сердце от внезапного пробуждения, чувствуя во всём теле тяжесть от дальнего перехода. Весь этот день он не слезал с коня. Вместе с Меховецким он носился по колонне из головы войска в хвост, ругался, подгонял отставших. И в конце дня, вечером, еле сполз с седла, плюхнулся на ноги, задрожавшие в коленках, и проковылял до шатра, который уже поставил бараш[32] с обозными холопами.
Он поднялся, натянул порты и сунул в сапоги ноги. Запахнувшись в стёганый кафтан, он поёжился от ночной прохлады, что заползала в шатёр, хотя Пахомка отапливал его жаровней. Но кое-как то получалось у него. И, в общем-то, шатёр был сырой и неуютный. Он сел на складной походный стульчик и пригласил всех садиться тоже. Меховецкий и полковники уселись на лавку, к ним приткнулся Пахомка. И тут же оказался ещё какой-то незнакомец, по виду служилый русский. Он тоже сел на табуреточку, но скромно, поближе к выходу из шатра.
– Что у вас? – спросил он ночных гостей, играя недовольным голосом, а больше властью, обращаясь в первую очередь к своему гетману.
– Гонец из Брянска! – показал Меховецкий на незнакомца. – Михаил Кашин напал на крепость: за то, что целовали крест тебе. Сжёг! Сейчас уже бежит обратно к Шуйскому!..
Матюшка глянул на своего всезнающего дьяка.
«Кто таков?» – прочёл вопрос Пахомка на его лице, но не удивился этому. Его, Пахомку, невозможно было удивить, смутить, загнать в тупик, где не знал бы он ответа… «Ну, у царя, должно быть, пропала память! Бывает!»
– Князь, из рода Оболенских. Воевода, верный слову, клятве, Богу и царю…
Матюшка помолчал, затем уставился на Меховецкого.
– Тебя что – учить, как поступать?! Догнать и наказать! Для этого не нужно поднимать меня среди ночи! Зачем притащили сюда вот этого!.. – выругался он и ткнул пальцем в гонца.
И тот поджался на табуреточке.
– Государь, ты же сам велел приходить к тебе по всем делам в любое время, – вибрирующим голосом промямлил Меховецкий, не глядя в сторону Будило и чувствуя, что тот презрительно пялится на него из-за того, что он терпит такое, хотя бы и от царя.
– Выполняй, выполняй, пан Николай! – сбавив тон, снисходительно сказал Матюшка ему. Но желчно всё же сказал он.