Василий Проходцев "Тишина"

grade 4,9 - Рейтинг книги по мнению 20+ читателей Рунета

None

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 999

update Дата обновления : 31.05.2023


Послы решили остановиться на ночлег рядом с небольшой рощей осокорей, которая, на их счастье, нашлась поблизости – в противном случае ночевать пришлось бы в голой степи. Роща стояла на краю небольшой балки, поросшей хилыми деревцами и кустарником, а на дне – высоченным, в полтора человеческих роста камышом. Пуховецкий с вожделением посмотрел на балку с мыслью, что если бы ему удалось туда попасть, то и все московское войско его бы не поймало. Но в действительности Ивана бросили под одно из деревьев и грубо примотали к стволу кожаными веревками. Оказалось, что не только ногайцы, но и москали питали к ним немалое пристрастие. К нему приставили караульным одного из рейтар, который также получил задание сделать так, чтобы пленник не умер от голода. Рейтар не выглядел радостным: вместо того, чтобы весело сидеть с однополчанами у костра, ему приходилось мерзнуть в кустах, да еще и в малоприятной компании хохла-изменника. Мало того – он вынужден был кормить это отродье с руки, как малое дитя. Рейтар выполнял свое задание без всякого прилежания, через раз пронося куски пищи мимо рта Пуховецкого, роняя их на землю и вовсе не пытаясь их затем поднять. На самого Ивана рейтар бросал лишенные всякого доброжелательства взгляды, однако не произносил ни слова, да и вообще не издавал ни звука. Пуховецкий даже подумал, а не вырезали ли его стражу язык по московскому обычаю. Однако когда Иван в очередной раз не сумел поймать подаваемый ему на кончике копья кусок хлеба, рейтар разразился такой старомосковской тирадой, что сохранность рейтарского языка перестала вызывать сомнения. Причина его молчаливости была, вероятно, в том, что любой, самый короткий разговор с Пуховецким мог слишком дорого обойтись служивому. Тем временем, привычные к походам послы и их охранники быстро соорудили два костра, за одним из которых расположились сами послы, а за другим – рейтары вместе с молодыми подьячими. Вскоре от костров потянулся уютный запах дыма и еще более приятный аромат вареного мяса, крупы и приправ, которыми москали основательно запаслись на крымских рынках. Ивану, у которого не менее половины предназначавшихся ему кусков черствого хлеба проходила мимо рта, оставалось лишь грустно вздыхать.

– Смотри-ка, Вань, а ведь выходит, что нас обоих наказали, а? – обратился он к рейтару, сам развеселившись от такой мысли.

Рейтар, однако, не оценил его шутки, и мало того, что особенно далеко отбросил предназначавшийся Ивану кусок хлеба, но и еще и, как будто невзначай повернувшись, хорошенько съездил Пуховецкому ножнами сабли по носу.

– Понял, с Москвой не шутят… – пробормотал царский сын, шмыгая носом.

Москаль ничего не ответил, только еще раз резко развернулся, мотнув ножнами все с тем же исходом для носа Пуховецкого. Иван сплюнул, и решил беседы далее не поддерживать.

Послы, между тем, расположились совсем недалеко от него. Возможно, им и хотелось бы сесть за общим костром вместе с остальными участниками посольства – такими же небогатыми уездными дворянами, как и сами послы в недалеком прошлом. Но положение обязывало. Звуки разговоров со стороны рейтарского костра становились все громче и все веселее, как свидетельство того, что вояки не теряли времени даром, а старались вознаградить себя за тяготы длительного похода, оказавшегося, к тому же, успешным. Вскоре оттуда стали доноситься совсем уж громкие выкрики, в основном не слишком пристойные, и взрывы хохота. Обстановка же у костра, где одиноко сидели послы его царского величества, была куда холоднее. Ордину, помимо обстоятельной молитвы, надлежало выполнить и менее возвышенный, но не менее важный долг: составить в Посольский приказ отписку, в которой подробно излагались бы события завершившейся поездки. Отписку, по ее подробности, конечно, невозможно было составить за один вечер, но Афанасий разумно решил положить на бумагу свои главные впечатления именно сейчас, пока не забылось в дорожное суете чего-то важного. Пока Ордин с сосредоточенным видом скрипел пером, Агей Кровков нетерпеливо прохаживался по поляне, время от времени запуская большую деревянную ложку в котелок с кашей, но, как будто бы, без особенного удовольствия. Наконец, терпение его иссякло, и он вкрадчиво обратился к Ордину с загадочной фразой:

– Боярин! Врель соть дар?

Агей при этом очень выразительно приподнял брови и взглянул на сотника. Тот не удостоил Кровкова ответом, но стал еще яростнее скрипеть пером. Тогда Агей раздраженно кашлянул, и с видом человека, принявшего решение, направился к соседнему костру. Там он строгим голосом отдал какие-то распоряжения, но обратно вернулся гораздо более довольным и умиротворенным, чем уходил. Он прилег возле костра, опершись на седло, извлек не пойми откуда небольшую балалайку, и принялся на ней потихоньку бренчать. Ордину явно все тяжелее давалась его писанина, но, сохраняя лицо, он еще довольно долго и усердно водил пером. Но вот Афанасий отложил бумаги в сторону и отошел к костру, где в полном молчании и удивительно быстро опорожнил большую миску с похлебкой. Затем он резким движением – а такими были почти все движения стольника – развернулся к Кровкову и бросил:

– Ну, доставай, чего разлегся??

Суровое лицо Агея расплылось почти детской радостью, и он, запустив руку глубоко в недра большой кучи вещей, неожиданно быстро окружившей его, извлек оттуда большую, изящно оплетенную ивовыми ветвями глиняную бутыль. Ордин без лишних церемоний выхватил ее у Кровкова и с жадностью сделал несколько больших глотков. Пока Агей, получивший бутыль обратно, поддерживал почин товарища, Ордин, покряхтывая, подошел к костру, наложил себе еще одну миску похлебки, и съел ее, пожалуй, еще быстрее первой. Послы уселись возле костра и стали, задумчиво глядя на игру пламени, поочередно прикладываться к красивой бутыли. Пуховецкий, который от своего дерева мог прекрасно видеть и Ордина, и Кровкова, загрустил еще больше. Насколько жарко было в степи днем, настолько же холодно становилось ночью, и Ивану, полуголодному и одетому все в те же крымские отрепья, оставалось лишь с завистью поглядывать на москалей. Небольшим утешением служило лишь то, что злобный глухонемой матерщинник-рейтар вынужден был делить с ним его незавидную судьбу.

Разговор у послов поначалу не слишком клеился. Впечатления от поездки в Крым и в ханскую ставку были пока слишком свежи и ясны, чтобы их обсуждать, и Ордин с Кровковым почти не касались их. Сказывалась и московская привычка поменьше рассуждать о делах государственной важности. Наконец, Кровков, намеренно или нет, решил затронуть тему, придавшую разговору долгожданную остроту.

– Ну что, боярин, далеко ли уедем? Доведется ли в Севске быть?

– А почему не быть? От гетмана пернач имеем, от хана – пайцзу. Чего бояться-то?

– Тот пернач, Афоня, означает, что гетман нас не тронет – и дай Бог, чтобы так – а в степи что курган, то пан… До Крыма-то и сам помнишь, как ехали – дай Господи забыть поскорее.

– Богдану можно верить, – убежденно заявил Ордин. Похлебка и жидкость из бутылки ему явно пошли на пользу – он заметно повеселел и раскраснелся. – Главное, Агей, до Сечи подняться, а там от него отряд будет.

– Точно, точно. До того и не жди, с ханом дружбы не станет рушить. А наша сотня хоть и хороша, а все-таки не полк.

– Брось, Агей, не тебе трусить. Пайцзу и пернач везем, чего бояться? Тем более тебе – небось, за твою милость в Перекопе немного дадут.

– Да и ты не Шереметьев – парировал Агей – А вот за нашего дружка, что под осокорем, и татары, и черкасы живо нам глотки перережут. Глядишь, и до Сечи не доедем. Набили мы ему цену.

– Ладно, ладно. До Сечи, небось, продержимся, а там не обидят – сказал Ордин, лицо которого далеко не изображало уверенности. Слова Кровкова явно задели стольника за живое.

– А я вот думаю, что татарам царевич наш больше ни к чему, а то бы не отдали. А вот черкасам царский сын еще как пригодится – они с нас своей пени еще не взяли.

Ордин промолчал, но явно начинал кипятиться. Его раздирали противоречивые и не самые приятные мысли.

– Да, Агейка, от черкас всего ждать можно, – сказал он наконец. – Еще и кланяться нас ему заставят, коли придется ко двору. Но против царя не пойдут, не посмеют – помощь царская им сейчас позарез. Так что доедем, Агей, доедем, еще и без подарков не останемся.

Ордин тут ободряюще похлопал Кровкова по плечу, но его сухая рука отскочила от могучей спины Агея, как мотылек от лучины. Говорил Нащокин не слишком уверенно, его живые глаза бегали все быстрее по сторонам. Агей же вполне удовлетворенно наблюдал за состоянием стольника, как будто вывести его из себя и было целью Кровкова. Теперь, добившись ее, он с довольным видом лежал и помалкивал, напоминая тигра, играющего со своей добычей. Резкие черты лица, большой нос и складки кожи усиливали сходство Агея с этим хищником.

– Да пошел ты к черту, Агейка! – воскликнул наконец, не выдержав, Ордин. – И так я черкас не жалую, а ты мне как на больную мозоль… Если уж и здесь чего учинят, то это прямая причина государю их в подданство не принимать, вот что!

– Почему же. Нас с тобой ногайцы ножом по горлу – вот и пропал самозванец. А черкасы его и спасут, и царю им поклоняться. Как тебе моя мысль?

Ордин только махнул рукой и судорожно приложился к бутыли. Его почин поддержал и Агей.

– Эх, Агеюшка! Боюсь, что по-другому выйдет. Доедем мы с тобой до Севска в лучшем виде, а только так обернется, что не мы из Крыма поганца вытащили, а черкасы его царю на блюдечке поднесли. Он бы им потом пригодился, да не сейчас. Время пройдет – они таких десяток наберут, долго ли. А этого отдадут, да не за малую цену. Покажут подданство, а мы уж тут не отвертимся – примет царь верных черкас. А тогда не ногайцы – ляхи нам головы рубить будут, да кабы не под самой матушкой-Москвой. Будет через черкас наша погибель, Агей! Да и то сказать – по грехам.

Ордин махнул рукой и еще раз приложился к бутыли. Пуховецкий же, во всех подробностях слышавший разговор послов, в придачу к холоду и голоду ощутил еще одно неудобство. Он был привязан к дереву достаточно плотно, чтобы не сбежать, но недостаточно крепко для того, чтобы не сваливаться, то и дело, то на одну сторону ствола дерева, то на другую. Но по разные стороны дерева сидели и Ордин с Кровковым, и Иван, падая то туда, то сюда, словно склонялся к мнению одного из них. Сейчас он, несмотря на все свои усилия, завалился на сторону Ордина. То, что говорил сейчас стольник, было Ивану по душе: он и сам считал, что от союза с москалями не будет Украине, а, главное – казакам, добра.

Оба посла посидели какое-то время молча, вероятно, отходя от принятой ими большой порции крепкой крымской браги. Ордин, похоже, изрядно расчувствовался и, погрузившись в свои мысли, то махал рукой, то качал головой. Кровков же как будто собирался с мыслями. То ли слова стольника задели его за живое, то ли брага оказала свое действие, но Агей утратил свое шутливое настроение, и продолжил разговор уже серьезным тоном.

– Отчего же не принять, Афанасий? Ляхов сейчас щелбаном прибить можно, когда такое было? Когда же, как не сейчас, их, поганцев, прижать? А народа русского здесь поболее, чем у нас в Московии. Ну а земля! Земля… – Агей мечтательно закатил глаза, а рука его – рука малопоместного дворянина бедной северной волости – начала, против воли, соскребать жирный степной чернозем. Но Кровков быстро опомнился, и решил, что необходимо привести в защиту своей точки зрения и более возвышенные доводы. – А вера, Афоня? Сколько же можно терпеть? Силен дьявол – старшина казацкая, и та ополячилась. И сам Богдан ведь долго перед ляхами лебезил, пока сапогом панским в морду не дали. Побьют сейчас Богдана – и всю Украину в латинство переведут, а Сечь к татарам подастся, они не разборчивые. Ну а мужики пахотные каковы здесь… а девки?! Одни тебе все поместье вмиг вспашут, ну а других ты сам взборонишь. Афоня! Надо черкас принимать. Я так думаю! – с пьяной решимостью завершил Агей.

– И умирать пойдешь за тех черкас? – неожиданно спокойно поинтересовался Ордин. Кровков в ответ совершенно искренне и весело рассмеялся, и веселье так долго не оставляло Агея, что раздраженный Ордин только махнул рукой и, пошатываясь, направился куда-то в сторону от костра.

– Афанасий, ну мы же и так давно покойники! – не замечая этого ответил наконец Агей – Уж как на службу царскую вышли – так точно, нас на погосте каждый день ждут, скучают. Обещаю тебе: коли до утра доживем, то за черкас голову сложу, не струшу!

Пуховецкий, который ценой больших усилий восстановил было ровное положение, вдруг понял, что теперь его неудержимо утягивает в сторону, но теперь уже в сторону не Ордина, а Кровкова. Он попытался удержаться, но, поняв бесполезность этого занятия, с философским спокойствием начал потихоньку сползать по толстому шершавому стволу. "А ведь дело говорит кацап" – думал он – "Какой край богаче Украины? А все никак не устроимся. Шляхту на старшину сменять – что из огня в полымя, да и то не сменим, если москали не подсобят". Пуховецкий имел достаточно оснований так думать. Какая-то странная тоска охватила его, и почему-то именно сейчас захотелось московского порядка, пусть занудного и тяжеловесного, как старое одеяло, под которым и душно, но тепло. Как будто именно молодой царь Алексей вместе со всеми своими стольниками, стрельцами и дьяками мог сейчас избавить Ивана от холода, голода и опостылевших ремней.

Афанасий, тем временем, достаточно долго не отвечал Агею, его и видно не было в окружающей костер сгустившейся тьме. Наконец, он появился, но в облике Ордина произошла существенная перемена. Вместо запыленной дорожной чуги на нем красовался щегольской посольский кафтан, а на голове красовалось что-то сильно напоминавшее горлатную боярскую шапку, разве что немного пониже. Агей испуганно вздрогнул, наткнувшись взглядом на выходящего из тени Ордина, покачал головой, но так и не нашелся, что сказать. Афанасий же, подойдя к костру, уселся чуть ли не на колени к Кровкову, изрядно сдвинув того в сторону, а затем обхватил Агея за плечи и навалился на него всем телом. Кровков, со свойственным ему ехидным выражением посматривал на Ордина – не умеешь де пить, боярин – но до поры до времени помалкивал.

– Агеюшка! Ведь я из Пскова! – с неожиданным драматическим возвышением голоса заявил Афанасий, с таким усилием встряхивая Агея за плечи, что даже дюжий Кровков чуть не завалился наземь.

– Да знаю, знаю, Афоня, что ты не с Рязани – осторожно ответил Агей, в свою очередь приобнимая Ордина.

– Немцев я как свои пять пальцев знаю, Агей, с детских лет. Что свейских, что ливонских, что лифляндских. Их надо бить, Агейка, вот что! – тут Ордин с особым усилием встряхнул Кровкова. – Если Лифлянты сейчас отнять, через десять лет ты Москву не узнаешь, да и все государство. Сейчас через Архангельский город торгуем, если льды дозволят, а на Балтике за неделю будем то же иметь, что там за год. Корабли свои построим. Немцы все тамошние нам служить будут, а они, Агей, умеют. Беднее нет страны, чем свейская, а торговлей и ремеслом всех богаче стали. Еще и в истинную веру их переведем – не сразу, так со временем, и сильнее нас никого не будет. Побить их не сложно, разве что корабли нужны. Но если хоть и Ригу взять, то кораблей в избытке будет, а Рига только что не сама в руки падает. Ну а… С черкасами завязнем мы, Агей, надолго завязнем. Может быть, что и навсегда, до конца самой державы российской. – Афанасий слегка всхлипнул и перекрестился – Время придет, помирятся они нами с ляхами и Крымом, а через полгода опять помощи запросят… У нас во Пскове, Агей, свои казаки есть, городовые – не без гордости добавил Ордин – Никто на них управы не найдет, а есть-то их на весь посад с полсотни человек. Уж такой народ злой, неспокойный, хоть и не черкасы… Между прочим, девки хоть куда у них, это ты, боярин, точно подметил… – Мысль захмелевшего стольника, который, за время своей речи, пару-тройку раз приложился к бутыли, начала перескакивать с одного предмета на другой. Иван Пуховецкий успел за прошедшее время потихоньку вскарабкаться вверх по стволу и сесть ровно, однако теперь его снова начало неумолимо клонить в сторону – сторону стольника Ордина. "И правда. – думал Иван, бешено извиваясь и перебирая ногами – Во-первых, глядишь, москаль свейскими немцами займется, а от Украины отстанет. Ну а потом и ума у них наберутся, как мы у ляхов, хоть перестанут щи лаптем хлебать".

Агей, который уже тоже далеко не был трезв, потрепал стольника по высоченной шапке и сказал:

– Афоня! Шапку-то сними.

Ордин, увлеченный государственными мыслями, только досадливо махнул рукой.

– Эх, Агей! Ведь в Ливонии да Лифляндии и немецкие, и польские земли есть. Сразу все возьмем, и не хуже их будем. Ума немного у немцев, больше учености, а у поляков ума хватает, да толку им от того ума – чуть да маленько. В десяток лет у них всему научимся, а там уж нам сам черт не брат, пойми! Уже и Польша та, и черкасы от нас никуда не денутся, в Варшаве воевода простой будет стоять, как в Казани к примеру. Ну, уж из Шереметьевых или Долгоруких назначат – того не знаю, но какого-нибудь да найдут, пустой Аршаву не оставят.

– Афоня! Шапку сними! – настаивал Агей с хмельным упрямством. В своих мыслях он, вероятно, находился уже далеко отсюда, в своем плодородном украинском поместье, где дюжие хохлы усердно возделывали землю, а ядреные малороссийские красавицы посылали ему самые многообещающие взгляды. Но два посла по-прежнему сидели в обнимку, слегка раскачиваясь и со вкусом прикладываясь время от времени к неуспевшей остыть от жаркого крымского солнцам бутыли.

Внезапно вся окружающая степь наполнилась звуками: перекрикивались люди, ржали кони, шелестела примятая трава. Все бы это не испугало послов, но звуки эти раздались внезапно и, очевидно, подошедшие к ночлегу люди также торопились. Они громко перекрикивались, но ночной туман и расстояние скрадывало звуки, и было невозможно понять, на каком языке они говорят. Звуки эти перемещались вокруг костра, раздаваясь по разные стороны от него, от чего казалось, что ночные гости наступают сразу со всех сторон. Послы неожиданно быстро, для таких хмельных людей, вскочили на ноги и выхватили сабли из ножен, а Агей успел еще и извлечь неведомо откуда взявшийся у него пистолет. Движение и звуки вокруг костра продолжались, и решительно неясно было, с какой стороны ожидать нападения врагов, или же появления неожиданно явившихся друзей, во что верилось куда меньше. Агей и Ордин прижались спиной друг к другу, и стали поворачиваться в том направлении, откуда, судя по всему, угрожала наибольшая опасность. Движение продолжалось довольно долго, а послы с самым серьезным видом поворачивали свою двойную упряжку то в одну, то в другую сторону. Охранник Пуховецкого также насторожился и, казалось, пребывал в больших сомнениях: то ли бежать на помощь послам, то ли отвязать Пуховецкого, то ли не суетиться до поры до времени. В это время на поляну, где горел костер послов, выскочил растрепанный мужичонка в ногайской одежде и, недолго думая, повалился на колени. Именно это и спасло мужичка, так как, стоило тому появиться из тени, как Агей Кровков немедленно выстрелил из своего пистолета, и непременно свалил бы нежданного гостя наповал, если бы тот не начал сразу падать. Пуля прошла в вершке от головы ногайца – тот даже не успел испугаться – и срезала кору на ближайшей иве.

– Батьшка, не велись гневайся, пошалей! – закричал тут же нежданный гость, а затем на поляну выбежали сразу несколько запыхавшихся и испуганных малороссов, которые совершенно не понимали, что им делать: то ли падать вслед за ногайцем на колени, то ли поговорить с послами, то ли просто сбежать, покуда не поздно.

– Да не мечитесь вы, черти! – заорал Агей, размахивая пистолетом. Он уже узнал среди суетившихся мужиков тех, что сопровождали посольский обоз, с опозданием выдвинувшийся из Перекопа много часов спустя после выезда самих послов. – Ух, и напугали, сукины дети… – облегченно сказал Кровков.

Афанасий Ордин решил выразить свое облегчение по-другому, и, подскочив к приехавшим мужикам, начал лупить их по всем частям тела, которые попадались ему под руку или под ногу.

– Сатанаилы! Скоты! – не унимался он, и, вставив саблю обратно в ножны, принялся этими ножнами охаживать всех, до кого мог дотянуться. Украинцы стояли с повинным видом, уворачиваясь время от времени от ударов посла, а ногаец так и лежал ниц. Пришлось Агею Кровкову успокоить своего спутника.

– Сундуки-то нести? – поинтересовался наконец осторожно один из провожатых обоза, поняв, что гроза прошла стороной.

– Неси, ирод. Пальнуть-то заранее не могли? – отвечал Агей. Ногаец, едва избежавший смерти от пули Агея, вскочил на ноги, пробежал сажень, и снова повалился на колени.

– Палили, батьшка, иш как палили! И кричали ешо громко. Степь! Всо видать, нишго не слышать – заключил ногаец. Черкасы качали головами и выразительно смотрели на Кровкова, подтверждая его слова.

– Еще и не все успели – заметил один из черкасов – Скоро еще подводы будут, Бог даст.

– Бог даст… Несите, черт уж с вами – махнул рукой Агей. Он нервно начал шарить в траве в поисках оплетенной прутьями бутыли и, вскоре обнаружив ее, сделал особенно большой глоток. Ордин, как и всегда, поддержал его почин.

– Ты это, Варфоломей – тот-то сундук неси поскорее – доверительно обратился Кровков к одному из черкас, который с пониманием взглянул на Агея, слегка поклонился и стремительно отправился выполнять поручение. Вскоре после этого среди других пыльных сундуков, которые, пыхтя, переносили мужики на поляну, появился один, сравнительно небольшой и изящно расписанный. Кровков удовлетворенно кивнул. После этого он принялся как-то торопливо выпроваживать сопровождающих обоза. Когда украинцы, почтительно откланялись и ушли, Агей рванулся к расписанному сундуку и резко дернул крышку вверх. Заглянув внутрь, он сокрушенно закачал головой и пробормотал: "Эх, не довезли девку", после чего не без труда, пыхтя и покряхтывая, извлек из сундука девушку в истрепанном сером сарафане. Она выглядела бездыханной – длинные рыжие волосы ее падали почти до земли и слегка колыхались. Агей положил девушку на землю и принялся, как мог, приводить ее в чувство – то тряс за плечи, то слегка похлопывал по щекам, однако усилия его не приносили плодов. Афанасий, который после ухода малороссов какое-то время приходил в себя сидя около костра и слегка покачиваясь, наконец обернулся и увидел происходящее. Он порывисто вскочил на ноги и принялся судорожно размахивать руками и издавать какие-то нечленораздельные звуки, а затем начал короткими рывками бегать по поляне, то приближаясь к Агею и лежащей девушке, то возвращаясь назад к костру. Наконец, словно приняв некое важное решение, Ордин решительно схватил бутыль и ринулся к девушке. Оттолкнув Агея, он одной рукой приподнял ее за плечи, а второй решительно влил в рот несчастной чуть ли не половину оставшегося содержимого бутыли. Девушка сначала начала мелко подергиваться, потом закашлялась, а затем пришла в себя и подняла голову, осматривая все вокруг мутным и непонимающим взглядом. Настал черед удивиться и Пуховецкому: перед ним была именно та рыжая худенькая девушка, которую он видел на невольничьем рынке. "Ай да москаль!" покачал головой Иван, испытав прилив невольного уважения к Агею. В это время Афанасий Ордин, убедившись, что нежданной гостьи, по видимости, ничего больше не угрожает, встал и начал медленно приближаться к Кровкову, приопустив голову, держась за рукоять сабли, и осыпая Агея сквозь зубы ругательсвами.

– Мужик, страдник, пес шелудивый! – шипел Афанасий.

– Афоня, остынь! Не мог я ее бросить, не мог! Уж коли с рынка забрал, дальше как за самого себя за нее отвечаю. Не взыщи!

При этом дюжий Кровков почти испуганно пятился от щуплого Ордина, так как в гневе тот был, и вправду, страшен. Случай на рынке, завершившийся, в том числе, и пропажей девушки, стал причиной немалого гнева хана и его окружения, и Ордину пришлось пустить в ход все свои дипломатические таланты, а также и значительную часть имевшейся у него посольской казны, чтобы умиротворить татар. Одним из непременных условий этого было возвращение похищенной девушки ее владельцу, торговцу Акипу-аге. Кровков покаялся, и взялся лично вернуть рабыню хозяину, и пообещал, к тому же, сходить и лично принести Акипу извинения, чем изрядно удивил Ордина. Вскоре девушка куда-то исчезла, как оказалось, лишь для того, чтобы вновь появиться в жизни Афанасия в самый неожиданный момент. Теперь Ордин был не на шутку зол, так как этот пустяковый случай мог запросто превратить удачное посольство в неудачное, стоило хану разозлиться и отказаться выполнять достигнутые договоренности. А для обиды у него теперь появился хоть и мелкий, но вполне осязаемый повод, и повод этот сейчас сидел неподалеку и смотрел прямо на Афанасия из-под копны рыжих волос вытаращенными от удивления и испуга глазами. Когда Ордин поднял руку, словно готовясь вцепиться Агею Кровкову в горло, а тот, в свою очередь, перестал пятиться назад, и в его глазах тоже сверкнул гнев, раздался тоненький испуганный голос:

– Дяденьки, не надо!

Оба посла обернулись в сторону девушки, потом вновь посмотрели друг на друга и как будто расслабились.

– Не будут, не будут дяденьки… – хрипло пробормотал Агей. Афанасий махнул рукой и поплелся обратно к костру. Девушка не без труда поднялась на ноги и, поддерживаемая Кровковым, последовала за Ординым. Все трое расположились у костра, и оба посла еще раз приложились к бутыли.

– А теперь и ты, Матрена, нас уважь! – заявил Агей, поднося бутыль девушке.

Та, кокетливо хихикая, некоторое время отказывалась, но затем сделала глоток, и начала жадно заедать выпитое кашей из котелка.

Постепенно раздражение Ордина и испуг Матрены почти исчезли, а Агей, как обычно, и не терял приятного расположения духа.

– Дурень, ты, Агеюшка, какой же ты дурень – обхватив голову руками и раскачиваясь повторял Ордин, – Ведь все псу под хвост пойдет, все… Два месяца ехали, с месяц под погаными жили. И все не зря – вытащили ведь занозу эту хохляцкую из царской… из ноги царской. Пленных откупили, да и о мире договорились, хотя бусурменам и верить, как фальшивой монете. А теперь из-за кикиморы этой рыжей, да из-за одного пня олонецкого, замшелого, все насмарку, я уж чувствую. – Ордин махнул рукой, словно говоря, что при такой безнадеге и злиться-то не стоит, особенно на такого никчемного человека, как Агей. Кровков как будто не спорил, а вот спасенная невольница, услышав слова про кикимору, покраснела так, что даже на ее покрытом веснушками лице это стало заметно, зеленоватые глаза блеснули гневом, и она сказала, мешая русские и украинские слова:

– А ты, мосце пане, знать, и кикимор-то настоящих не видел! Пойдем в овраг, так я тебе покажу!

Ордин с полминуты оторопело смотрел на девушку, а потом залился смехом.

– Не, Агей, это не кикимора – сбиваясь и вытирая слезы произнес он наконец – Это сама ведьма чигиринская! Знал ты, полуполковник, кого у татар красть. Ой, не могу, сил нет…

– Так то-то, Афоня, ты попроси – она и шапку боярскую тебе наворожит! – Агей обхватил смелую девушку за плечи и стал с ее чувством трясти, да так, что рыжие волосы Матрены закружились как ленты на масленичном колесе. – Нас еще и царь-батюшка за нее пожалует, попомни мое слово! А то и сам патриарх. Хочешь в терем кремлевский, лисичка ты моя?

– Не твоя я, мосце-пане, а мамкина да батькина дочка! – возразила Матрена. – Да еще Акипа-аги ясырка. Если не хочешь, чтобы от вас ушла и к хозяину вернулась – подай-ка бутылочку сюда.

Агей положительно пришел в восторг от бойкой перекопской пленницы, а Ордин тоже отрешился, казалось, от грустных мыслей, и с хмельной улыбкой на губах сидел и покачивал головой. Кровкова не надо было просить дважды, и вскоре оплетенная бутыль вновь блеснула в свете костра. Выяснилось, однако, что сосуд был почти пуст, и Агей, уверенными жестами успокоив Афанасия и Матрену, двинулся в сторону рейтарского костра, и исчез в темноте. Отсутствовал он гораздо дольше, чем можно было ожидать, но Ордина это вовсе не расстраивало: он подсел поближе к Матрене, и принялся масленым голосом разговаривать с ней, пытаясь самым нелепым образом коверкать свою речь на малорусский лад. При случае он подхватывал девушку под локоток, или поддерживал под спину, а то и дружески хлопал по коленке. Матрене льстило внимание такого высокого боярина, и она оказывала его действиям то слабое сопротивление, которое может лишь раззадорить. Сказывалась и выпитая брага, которой так щедро угостил ее стольник, чтобы привести в чувство. Когда Пуховецкого, ревниво выглядывавшего из-за ствола дерева, для чего ему приходилось пускать в ход всю свою гибкость, стали охватывать вполне обоснованные опасения за девичью честь Матрены, громко затрещали кусты, и оттуда появился с трудом державшийся на ногах ротмистр. Он торжествующе вскинул вверх руку, в которой держал большой зеленоватый штоф с мутной жидкостью. Ордин и Матрена, не без разочарования, отодвинулись немного друг от друга в стороны, а Агей, пошатываясь, подошел к костру, и тяжело опустился наземь, ухитрившись усесться одновременно и на стольника, и на девушку. Матрена начала сердито стучать кулачками по могучему плечу рейтарского командира. Тот заявил, что такие бойкие девки только на Украине и бывают, это, мол, не московские матрешки крашенные, и решил, в приливе чувств, обнять и поцеловать Матрену, от чего его довольно сурово удержал Ордин.

Компания продолжала веселиться, и уже через четверть часа Матрена затянула грустную и нежную украинскую песню, которой московские послы принялись ревностно подпевать, не попадая ни в одну ноту, не говоря уже о том, какому насилию с их стороны подвергались слова песни. Ивану оставалось лишь грустно мычать из под прикрывавшей его рот повязки. Даже стражник Пуховецкого расчувствовался и тер глаза пропитанным пылью и порохом рукавом кафтана. Природа тоже, казалось, подпевала Матрене: легкий теплый ветерок колыхал ветви ив и осокорей, окружавших поляну, и они шумели в такт пению, как хор, поддерживающий певца. Огромная луна поднялась высоко над горизонтом и подсветила все вокруг. Деревья в ее свете были похожи где-то на казака, грустно присевшего в раздумьях со своей трубкой, где-то – на казацкого верного коня, а где-то и на безжалостную турецкую галеру, уносившую казака от его возлюбленной. Иван откинулся спиной на шершавый ствол, и внутри у него все сжалось тоской при мысли о том, как жаль будет окончить жизнь в московском застенке, когда на свете есть такие степные ночи и такие смелые, бедовые дивчины.

Но вдруг степь вокруг вновь наполнилась шумом, как и час назад, однако звуков на сей раз было меньше, они были как будто приглушеннымим- словно порыв ветра или, скорее, вихрь, веющий со всех сторон сразу – и это пугало Ивана гораздо больше. Впрочем, Агея, Афанасия и Матрену в эту минуту напугать ничего не могло. Они, к тому же, были уверены, что прибыла вторая часть обоза. Пуховецкий думал также, но уж больно вкрадчивыми были раздававшиеся из кустов шорохи, больно непохожим на треск ветвей, который издавали бы умаявшиеся за день чумаки. Не слышно было и тех выражений, которыми те, вне всяких сомнений, должны были бы сопровождать каждый свой шаг в кустах и в потемках.

– Явились – не запылились!

– До утра ехать будут, им ночь не помеха… – весело переговаривались послы.

– Эй, выходи из кустов! Да неси горилки – знаю, есть она у вас – гаркнул Кровков.

Из кустов раздалось невнятное успокаивающее бормотание, ветки затрещали громче, и вдруг на поляну словно обрушился ливень. Но в крымских степях летом отродясь не бывало дождей, вот и сейчас воздух рассекали не капли воды, а стальные наконечники стрел. Двурогие, треугольные с широкой стороной вперед, полукруглые, и тонкие как игла – все они звенели вокруг, срубали ветки с деревьев и с отвратительным визгом вонзались в стволы ив и осокорей. Одна из них рассекла бедро Матрене и та, сначала не поняв произошедшего и не почувствовав боли, недоуменно смотрела то на смертоносные кусты, то на расплывавшееся по подолу платья пятно крови. Но убивать ее незванные гости, похоже, не собирались, и другие стрелы не попадали в девушку. Наконец, она застонала и осела на землю. Агей же и Афанасий, поняв, что дело неладно, упали наземь сами, проворно откатились поближе к куче вещей и буквально исчезли в ней, став неуязвимыми для потока стрел. Для них это было делом настолько привычным, что, даже уговорив с четверть доброго вина на двоих, они ни на мгновенье не замедлились и не сбились с единственно правильного порядка действий. Нападавшие, поняв, что обстреливать московитов больше смысла не имеет, с дикими криками выскочили на поляну, размахивая кривыми саблями – это были буджакцы, краса и гордость ногайской орды. На вид они бы ничем не отличались от прочих наследников легендарного темника – рысьи шапки, овчины мехом наружу да остроносые кожаные сапоги – но во всем чувствовалась особая лихость и какое-то заметное даже в степи щегольство. Из-под кучи посольского барахла раздался злобный, но одновременно удовлетворенный и предвкушающий рык, вроде спущенного с цепи волкодава, и оттуда, вращая саблей с почти неуловимой глазу скоростью, появился Агей, который с большим воодушевлением кинулся на степняков. На ногах он держался, как и раньше, с немалым трудом, но мешало это отнюдь не ему, а скорее противникам, так как придавало действиям ротмистра непредсказуемости. Следом оттуда же выскочил с тонким и слегка истеричным криком Афанасий Ордин, который успел почти полностью протрезветь от испуга, но в бой рвался не меньше Агея. Пуховецкий, хотя ему и не так много было видно из-за его дерева, мысленно похвалил навыки сабельного боя обоих послов, хотя каждый из них был хорош по-своему. Кровков дрался уверенно и безжалостно, делая именно столько движений телом и саблей, сколько было необходимо. Он, словно опытный косарь, равномерными движениями валил одного степняка за другим, хотя и сам был уже изрядно посечен. В действиях же Ордина было много искреннего или наигранного воинского пыла, но и он дрался недурно. Майским барашком прыгал стольник по поляне, оказываясь чуть ли не одновременно в разных ее концах совершенно неожиданно для сбитых с толку ногайцев. Нападая на врага, он делал множество выпадов и ложных движений, воинственно вскрикивал и посылал противнику страшные взгляды, но в итоге, зачастую, так и не задев его, все с той же стремительностью исчезал, чтобы появиться внезапно где-нибудь в нескольких саженях в стороне. Все это время, в пылу разгоревшейся битвы, на голове Ордина неизменно оставалась та самая полубоярская шапка, которую Кровков так призывал его снять. Пару раз она падала с головы стольника, но тот, несмотря на опасную близость врагов, каждый раз поднимал шапку и с хмельной основательностью водружал ее на место.

Рейтар, охранявший Пуховецкого, места себе не находил. Ему хотелось одновременно броситься в бой, прикончить самозванца, или просто сбежать в кусты и присоединиться к основному отряду. К немалому удовольствию изрезанного веревками и сидевшего с кляпом во рту Ивана, москаль разыгрывал перед ним целую пантомиму. Он то вскакивал, то приседал обратно, то хватался за саблю, то вставлял ее в ножны, то мрачнел лицом, то, напротив, воодушевлялся. Иван подумал, что, при таком актерском мастерстве, на киевском майдане, а пуще того в Сечи, этот московский лицедей мог бы неплохо зарабатывать и жить сыто-пьяно. Меньше веселило Пуховецкого то, что рейтару наверняка была дана команда прикончить его, Ивана, в случае серьезной опасности и возможности похищения, и душевная борьба стражника была, всего вероятнее, связана именно с этим. Когда показалось, что ногайцы берут верх, а рейтары не успевают на помощь послам, стражник посмотрел на Ивана странным взглядом, потом вздохнул, достал из сапога длинный нож и направился к Пуховецкому. Он остановился, посмотрел еще раз на поляну, где разворачивалось сражение, еще раз глубоко вздохнул, и подошел к нему, на этот раз уже с самым решительным видом. Иван поежился, но, собрав все силы в кулак, решительно взглянул на московита. Тот грустно покачал головой, но все же скрутил в кулак опутывавшие Пуховецкого веревки так, что у Ивана перехватило дыхание, и разом перерезал их. Он грубым рывком поднял Пуховецкого на ноги и приказал ему идти вглубь балки, куда-то в сторону журчавшего на ее дне ручья. Вероятно, и тело Ивана не должно было достаться нападавшим. Пуховецкий, руки которого оставались связанными за спиной, мучительно думал, что можно сделать, но ничего толкового в голову не приходило. Москаль все делал грамотно, не оставляя Ивану и малейшей возможности для побега: он шел в сажени позади, уставив на Пуховецкого большой седельный пистолет. Метнись Пуховецкий вперед, к кустам, или попробуй напасть на рейтара – тот бы не промахнулся. И все же помирать, как баран на бойне, не хотелось. Иван взвешивал все "за" и "против". Оставалась небольшая вероятность, что рейтар хотел увести Ивана какой-то потайной тропой в сторону, или же просто укрыть его в лесу от ногайцев. Но зачем, в таком случае, идти вглубь балки, куда и коня не загонишь, а если и загонишь, то обратно тот конь не скоро выберется? Пытаться напасть на рейтара, выбить у него пистолет – не имело никакого смысла, это можно было сделать только в поисках доблестной смерти. В конце концов, Иван решил, что остановится и спросит москаля, куда тот его ведет. Если рейтар ответит что-нибудь вроде "Давай вперед, не разговаривай", Пуховецкий решил отказаться, сесть на землю, и будь что будет. Коли у москаля есть приказ убить его, то он, разозленный непокорностью Ивана и нехваткой времени, прикончит его прямо здесь, вот и сказке конец. А если он все же хочет сохранить Ивану жизнь и увести его от опасности, рассуждал про себя Пуховецкий, то он начнет ругаться и подгонять пленника, и будет это делать долго и настойчиво – тогда можно и покориться. И все же было страшно. Если Иван неожиданно остановится и повернется лицом к москалю, а тот окажется робкого десятка, то он может пристрелить Пуховецкого просто от страха. Тем более, что стражник несколько раз приказал Ивану не оборачиваться.

– Москалику! – осторожно произнес Пуховецкий, обернувшись, для начала, вполоборота. Никто ему не отвечал, а сзади в темноте ничего не было видно. Что ж, войти в воду мелкими шажками не получалось, придется нырять, подумал Иван, и, резко обернувшись, остановился. Сзади никого не было. Изумленный Иван только через несколько мгновений разглядел, что уже довольно далеко позади, лежало на земле что-то темное, а рядом на земле виднелось еще какое-то большое темное пятно. Приглядевшись, он понял, что на земле лежит неподвижное тело рейтара, а пятно рядом с ним – большая лужа крови, слегка поблескивавшая в лунном свете. Наконец, Иван заметил, что из горла его сторожа торчала длинная стрела с белым оперением. Было тихо, только ветер, нежно как и раньше, шелестел листвой, а вдали по-прежнему раздавался шум битвы. С трудом удержавшись, чтобы не закричать во все горло от радости, Иван подпрыгнул на аршин в воздух, а потом, не думая и не разбирая дороги, рванул что было сил в густую темноту оврага.

Глава 9

Не помня себя, Иван бежал и бежал, взрывая заросли высоченной, в человеческий рост травы, перепрыгивая всевозможные коряги, то и дело проваливаясь то по щиколотку, то по колено в лужи или в глину. Он не замечал этих мелких препятствий: за его исполосованной веревками и истертой грубой древесной корой спиной словно выросли крылья. Пуховецкий держался у края балки, не выбегая в открытую степь, но и не опускаясь слишком в глубину оврага, где и днем черт ногу сломит, а ночью – любая ведьма заблудится. Да к тому же зловещие глубины балки вовсе не были необитаемы, и не раз Иван видел в кустах чьи-то светящиеся глаза, которые, как показалось Пуховецкому, следили за ним с плотоядной жадностью. Понимая, что со связанными руками он – легкая добыча даже для небольшого хищника, Иван как мог сторонился обрывистого края оврага. Но вот вдали послышался стук копыт небольшого отряда, который быстро приближался – гораздо быстрее, чем хотелось бы Ивану. Понять, с какой стороны скачут всадники, и кто они, не было никакой возможности. Та же высокая трава, которая скрывала Ивана от посторонних глаз, делала его беспомощным перед надвигавшейся угрозой. Он начал поневоле отходить ближе к краю оврага, поросшему невысоким кустарником, из-за которого виднелись кроны росших по склонам оврага высоких деревьев. Топот копыт был все ближе и ближе к Пуховецкому, а сам Пуховецкий – все ближе и ближе к обрыву. Иван не мог понять, зачем всадники, кто бы они ни были, скачут так близко к краю балки. Наконец, ему показалось, что в следующее мгновенье отряд окажется перед ним. Пуховецкий рванулся к обрыву и прыгнул под ближайший куст. Если бы руки Ивана были свободны, он так и остался бы сидеть под кустом, пропуская всадников, но вместо этого он начал безнадежно скатываться все ниже и ниже по крутому склону, тщетно хватаясь за кустики травы и какие-то торчавшие из земли деревца. Падая, он видел, как на фоне ярко освещенного луной лилового небосвода, почти над ним, пронеслись тени дюжины всадников в странных шлемах с козырьками и развевающихся плащах – это один из отрядов рейтар спешил на помощь послам. Пуховецкого, между тем, тянуло вниз, несколько раз он падал с небольших, в сажень высотой обрывчиков, больно ударяясь при этом, а потом катился дальше, считая ребрами по дороге все корни и пни, которыми как будто сам нечистый удивительно густо усеял скаты оврага. Буйная растительность, к тому же, вскоре скрыла лунный свет, и наступила кромешная тьма, в которой Пуховецкий даже не мог уворачиваться от летевших на него со всех сторон коряг. Когда Иван уже отчаялся и решил, что падению не будет конца, и ему суждено окончить жизнь, повиснув на каком-нибудь особенно остром и длинном суке, он последний раз пребольно ударился задом о землю и перестал катиться. Немного полежав и придя в себя, он стал думать, что же делать дальше. Вокруг Ивана бурлила невидимая ему жизнь: что-то шуршало, пищало, ворчало, плотоядно чавкало, а со всех сторон на него с интересом смотрела уже не одна пара, а десятки пар светящихся глаз разного размера. "Из огня, да в полымя!" – подумал Иван. Все его многочисленные ссадины и синяки давали знать о себе все сильнее, а веревки все больнее впивались в запястья. Но глаза его привыкли к темноте, и он уже все лучше различал окружающие предметы, в том числе и большущий расщепленный пень, из которого торчали острые и твердые как камень языки мертвой древесины. Пуховецкий с радостью подошел к пню и принялся перетирать веревки. Дело шло неторопливо, но постепенно кожаные ремни подавались, и Иван, воодушевленный успехом, двигал руками все быстрее и быстрее. Тут он понял, а скорее – почувствовал, что среди суетившейся в кустах мелюзги объявился какой-то крупный зверь. Громко треснула какая-то толстая ветка, сломать которую могло только очень увесистое животное. Ночные птички и зверьки принялись тревожным свистом и писками предупреждать друг друга и приближении большого и, по-видимому, опасного хищника. Прямо над Иваном с громким истеричным уханьем пронеслась какая-то крупная птица с большими и круглыми желтыми глазами, вероятно, сова или филин. Пуховецкий обругал напугавшее его пернатое, и стал тереть веревки гораздо усерднее. Неведомый зверь, тем временем, продолжал по-хозяйски трещать сучьям, впрочем, пока на изрядном расстоянии от Ивана. Пуховецкий размышлял о том, кто бы это мог быть и, как всегда, мысль его услужливо подсказывала ему успокаивающие и безопасные объяснения. Конечно, это какой-нибудь олень-увалень, в крайнем случае – кабан. Волки, рыси или росомахи – звери осторожные, они бы не производили столько шума. Медведи так далеко на юг не заходят, да и трусливый это зверь – учует Ивана, и сам убежит. В любом случае, стоит крикнуть погромче, чтобы спугнуть ночного топтуна, чтобы тот не наткнулся на Ивана случайно, и со страху не наделал каких-нибудь глупостей. Но кричать не хотелось, чтобы не выдать себя москалям, которые, вполне возможно, рыщут сейчас в каких-нибудь нескольких саженях выше по склону. Да и не крикнуть было толком из-за кляпа во рту. Подумав, Пуховецкий решил заявить о себе тем же способом, что и зверь, которого он хотел отпугнуть, и, поднатужившись, сломал один выступавших кусков старого пня. Раздался громкий треск, за которым последовало испуганное молчание. Все мелкие зверюшки замолкли и затаились, притих и сам шумный ночной гость. Через несколько мгновений зверь издал звук, в котором Ивану вполне определенно послышалось удивление, несколько недоброе: дескать, кто тут такой смелый? Но вот что за животное могло издать такой звук, даже опытному охотнику Ивану было непонятно. Это был одновременно и рев, и ворчание, и вздох, почти человеческий – в общем, ничего похожего Пуховецкий раньше не слыхал. Не торопясь, уверенно и тяжело ломая ветки, зверь направился в сторону Ивана. Эта тяжелая неторопливость и странные, ни на что не похожие звуки, поневоле вселяли страх. Замолчавшие было ночные птички стали испуганно и жалостливо, словно сочувствуя Ивану, переговариваться между собой. Пуховецкий стараясь не обращать внимания на шевеление волос на затылке и подкатывавший к горлу ком, еще больше ускорил свою работу над веревками. "Ничего, ничего, это в кустах ты такой смелый, а увидишь меня – тотчас сбежишь! Чтобы казак в балке медведя съел – про такое слыхал, а вот чтобы наоборот – не бывало того" – успокаивал себя Иван – "Да и не медведь это, не похоже. Какой-нибудь олененок несмышленый, от родителей отбился и бродит". Ему очень сильно, почти невыносимо хотелось броситься бежать, но бежать в лесу от зверя – смерти подобно, это всякий знает, а тем более бежать со связанными руками… Оно хотя и проще, чем со связанными ногами, но по такой чаще, и тем более по склону оврага, далеко не убежишь. Но вот треск веток затих, лесная мелюзга в кустах вернулась к своим обычным заботам, и Иван испытал облегчение, подумав, что зверюга наконец сообразила, с каким лихим казаком имеет дело, и решила убраться куда подальше. В это время лунный свет пробился сквозь чащу оврага и осветил полянку, на которой оказался Иван. Ненадолго прервав возню с веревками, Пуховецкий решил передохнуть и вознаградить себя за пережитые труды и волнения, полюбовавшись окружившей его неожиданно красотой. Его взгляд перешел от высокой ивы, словно покрытой инеем, к выточенной из серебра березке, затем к живописному старому дубу. А из под дуба на Ивана, не мигая, злобно смотрела неимоверно страшная и уродливая морда. Морда была покрыта редкой длинной шерстью, в глубине которой виднелись два по-человечески умных, налитых кровью и неимоверно свирепых глаза. Длинные желтые клыки торчали вниз и вверх из удлиненной пасти, по ним стекала отвратительно липкая, тягучая слюна. Посмотрев еще мгновение на Ивана, тварь издала ни на что непохожий, но отвратительно жуткий крик, и с удивительной скоростью кинулась в атаку на Пуховецкого. Тот отпрыгнул в сторону, резко взмахнув руками, отчего уже изрядно перетертые веревки разорвались, и руки Ивана оказались свободны. Он бросился в чащу, по дороге вырвав изо рта кляп, и понесся что есть сил, спотыкаясь о корни и царапаясь до крови о торчавшие со всех стороны сучки и ветки. Ему захотелось закричать, чтобы призвать на помощь рейтар, если они по-прежнему были поблизости, но от ужаса его горло, иссушенное тряпками кляпа, издавало только сипение, а не крик. Но вскоре Пуховецкий с радостью заметил, что зверюга не может его догнать: она пыхтела на приличном расстоянии позади, и раздраженно фыркала, натыкаясь на те же буераки, что и Иван, и, видимо, время от времени соскальзывала вниз по склону. Воодушевленный Пуховецкий понесся еще быстрее, довольно сипя что-то под нос. Вскоре Иван понял, что бежит по какой-то тропинке, скорее всего звериной, и эта тропинка вынесла его из глухой чащи на край оврага, и дальше шла по гребню, с которого открывался удивительной красоты вид на балку.

Оба склона были покрыты огромными дубами, листва которых в этом ярком лунном свете выглядела как причудливый узор из серебра на немецкой гравюре. Балка была неожиданно глубока для этой ровной степной местности, и склоны ее завораживали своей высотой и крутизной. Много живности носилось между двумя берегами оврага – совы, летучие мыши, огромные стрекозы и, как показалось Ивану, даже какие-то ночные сокола или ястребы пролетали весело, освещаемые ярким лунным светом. Уверенный, что неуклюжая клыкастая тварь уже не может ему угрожать, Пуховецкий остановился на краю оврага и залюбовался открывавшейся перед ним сумрачной красотой, но злобный визг, раздавшийся прямо за спиной, вывел его из созерцательного настроения. Иван, проклиная все на свете, рванул дальше по тропинке, время от времени оглядываясь назад и видя там загоревшиеся красным огнем два злобных глаза и четыре кривых желтых клыка. На тропинке у Пуховецкого не было преимущества в скорости, и только неуклюжесть его преследователя, который с визгом то и дело срывался вниз по склону, еще давала Ивану надежду. Он чувствовал, что выбивается из сил, да и откуда им было взяться после всех тягот, обрушившихся на незадачливого царского сына в последние дни. Насилу переставляя ноги, Иван понимал, что еще немного, и зверюга догонит его, это было лишь делом времени. Он уже слышал хрип зверя как будто прямо за спиной, чувствовал его зловонное дыхание. Тогда Пуховецкий решил, выбрав подходящий момент, дать ей бой своему преследователю. Иван наметил для себя большую иву, живописно склонявшуюся над очередным закруглением оврага, и решил, что если странный ночной гость от него не отвяжется, то именно там им придется испытать друг друга. Прошло еще немного времени, и Пуховецкий миновал иву, а топот копыт и жадное хрипение у него за спиной раздавались так же громко. Иван вовсе не рвался в бой, и ему легко было убедить себя, что совершенно не обязательно было сражаться со зверюгой именно у этой ивы, а что, вероятно, гораздо удобнее будет это сделать подальше, возле высокого тополя. Но грудная клетка Ивана разрывалась на части, ноги подгибались сами собой. Увидев небольшую иссохшую лещину, Пуховецкий выдернул ее из земли, и приготовился к рукопашной. Но именно в этот миг даже не глаза, а какое-то другое его чувство увидело путь к спасению. Неподалеку, на самом красивом изгибе оврага, видимое только путнику, подошедшему вплотную, возвышалось изящное каменное строение с высоким куполом и украшенным двумя колоннами порталом. На стене его, чуть выше человеческого роста, виднелось небольшое оконце, украшенное каменной резьбой. Это был старинный татарский мавзолей, один из многих, что встречались в диких местах по Днепру там, где некому было растащить ценный камень на хозяйственные нужды. Татарам тех старых времен нельзя было отказать в чувстве прекрасного: мавзолеи они обычно ставили в самых красивых и уединенных местах. "Ну, врешь, еще поживем!" – просипел Иван, злобно швырнул в сторону зверя неказистую рогатину, и помчался, невесть откуда взяв силы, к своему неожиданному спасению. Преследовавшее Ивана существо с не меньшим удивлением издало свой странный звук, но после этого торжествующе завизжало, и, подобно Пуховецкому, удвоило усилия. Красивое каменное здание, как оказалось, стояло на большой поляне, внезапно появившейся из глубины леса, а изгибы каменных стен ярко сверкали в лунном свете. Но поляна была не так уж мала, и Иван снова почувствовал, что выбивается из сил, и остатка их может ему не хватить. Тварь же, напротив, воодушевилась, и неслась за Пуховецким с радостным, уверенным в своей победе посапыванием. Поневоле оборачиваясь, Пуховецкий видел пропитанный ненавистью и голодом комок шерсти, а в середине его – два красных угля, выражавшие все те же неприятные для Ивана чувства. Последние силы оставляли Пуховецкого, но приходили сомнения в том, сможет ли он, даже и добравшись до вожделенного каменного мавзолея, запрыгнуть в находящееся на изрядной высоте оконце. Тут Иван пожалел о выброшенной поспешно рогатине, без которой он оставался уже вполне беззащитной жертвой своего преследователя.

Наконец, Пуховецкий подбежал к каменному строению, оказавшемуся вблизи изрядно потрескавшимся, неожиданно легко вскочил на мраморную приступку окна, и с удовольствием ощутил спиной холод камня – жесткого, равнодушного, но спасшего его камня. Первое время он сидел с закрытыми глазами, но когда он их открыл, то прямо перед своим лицом он увидел все те же клыки и жадные глаза – чертова тварь не хуже его пробралась вверх по камням, но от того, судя по всему, утратила окончательно силы, и сейчас могла лишь тяжело и зловонно дышать в лицо Ивану. На смену всему одолевавшему Пуховецкого сложному набору чувств пришло одно, наиболее верное: злоба. Со всей своей недоброй в ту минуту души, Иван двинул привязчивой скотине ногой куда-то между клыков, и тварь, неожиданно покорно, сползла вниз по увитой плющом каменной стенке. Оказавшись внизу, она отряхнулась и принялась с самым будничным видом прогуливаться по поляне, мотая время от времени ушибленной Иваном головой, а тот имел, наконец, возможность как следует рассмотреть ее: на залитой луной поляне было светло как днем. Пуховецкий издал вздох удивления: его страшный преследователь оказался ни кем иным, как самой обычной свиньей, однако до безобразия отощавшей, обросшей шерстью и, от долгого и голодного скитания по лесу приобретшей какой-то особенно зверский облик. Сейчас она, словно забыв про Ивана, спокойно прохаживалась по поляне, ковыряла пятачком землю и время от времени похрюкивала. "Вот тебе на, от кого уж от кого, а от хрюшек бегать еще не доводилось. До чего только москали не доведут человека!" – подумал, покачав головой, Пуховецкий.

Он еще некоторое время посидел прислонившись к стене, отдыхая и приходя в себя, а заодно любуясь красотой ночного леса. Но постепенно Пуховецкого начал пробирать холод, которого он не чувствовал во время бешеного бега наперегонки с Хавроньей. Нужно было задуматься о том, чтобы забраться внутрь мавзолея и устроиться там на ночлег. Но тот холод, который веял изнутри древней постройки, был ничуть не более приятным, чем тот, что был снаружи, а сама темнота оконного проема казалась зловещей. Оттуда поднимался запах земли, тления и ржавчины, однако вызывающий не отвращение, а скорее грусть. Иван вдруг почувствовал беспокойство и почти испуг, притом, пожалуй, более сильный, чем получасом ранее, когда на полянке к нему, хрустя ветками, подбирался одичалый поросенок. Но казаку татар бояться не пристало, тем более мертвых, и еще менее того – умерших Бог знает сколько столетий назад, и Иван решительно перегнулся на другую сторону окошка, пытаясь хотя бы что-то разглядеть в кромешной темноте мавзолея. Постепенно он стал различать очертания стен и пола, который был покрыт пылью и опавшими осенью сухими листьями. Иногда сквозняк поднимал листья, и они медленно кружились в полоске падавшего из окна лунного света. Все это было красиво и совсем не страшно, и Иван, дав глазам немного привыкнуть к темени, решительно спрыгнул вниз. Ему показалось, что оставшаяся снаружи свинья, увидев это, удивленно и испуганно хрюкнула, но Пуховецкому было уже не до нее. Точнее говоря, Иван начинал задумываться о ней в другом отношении: после всех перипетий этой бурной ночи, его все сильнее одолевал голод, а свинья, хотя и отощавшая, вполне могла быть использована для его утоления. Пуховецкий решил, что, немного отдохнув, он с утра вернет должок Хавронье, и сам за ней как следует погоняется. Сейчас же он начал осматриваться по сторонам в поисках места для ночлега. Мавзолей изнутри оказался более просторным, чем можно было предположить, глядя на него снаружи – верный признак мастерски построенного здания. Из той комнаты, в которой находился Пуховецкий, небольшая дверь вела еще в одну. Пол был покрыт массивными плитами из тщательно отполированного камня, кое-где покрытыми изысканной арабской вязью. Спать на таком полу, при всей его красоте, безусловно, было удовольствием сомнительным, но Иван решил, что если сгрести в кучу побольше листьев, которых намело в мавзолей немало, то лежанка получится что надо. Но внезапно он замер на месте, так как вдруг боковым зрением наткнулся на нечто, чего он успел испугаться раньше, чем понять, что же он увидел. В комнате, рядом с одной из стенок, сидел человек. Сидел он не на полу, а то ли на стуле, то ли на другом возвышении, но главное – абсолютно неподвижно. На боку у человека висела длинная сабля. Иван испытал прилив страха, который быстро сменился злобой и на сам страх, и на треклятых татар, которые, даже померев, русскому человеку не дадут покоя. Но Пуховецкий за прошедшие дни попросту устал бояться, запасы страха в его сердце словно оказались израсходованы. "Черт с тобой, сиди!" подумал он в раздражении "Не таких сидельцев видел. Посмотрим, еще, кто кого пересидит". Он резко повернулся лицом к сидевшему человеку, готовясь, если потребуется, броситься на него и постараться выбить у него из рук саблю. Но необходимости в этом не было: на Ивана, из под красивого старинного шлема, смотрел провалившимися глазницами истлевший череп. На каменном постаменте, незаметно поддерживаемый тянувшимися к потолку и стенам железными цепями, сидел скелет война в полном облачении: богатых, изящно украшенных доспехах, с саблей в дорогих ножнах, поблескивавших драгоценными камнями, кинжалом, в сапогах с накладками из резной кости. Фигура воина излучала спокойствие, как будто он просто, устав к вечеру тяжелого дня, присел отдохнуть, выкурить трубку и подумать о своей непростой доле. Так часто сиживали на завалинке куреня, или на поросших травой валах Сечи, старые казаки. Испуг Ивана сменился облегчением, а затем вновь раздражением: выходило, что за короткое время бывалого казака напугала не только отощавшая лесная свинья, но и давно уже ни для кого не опасный скелет. "Ах ты, чертяка!" пробормотал Пуховецкий, и с кривой ухмылкой направился к древнему войну, "Разбогател, значит, награбил серебра-золота. Как это никто не добрался раньше до твоей домовины, уж больно красиво стоит… Ну, ничего, теперь привечай гостя". Иван оценивающе осматривал вооружение война, размышляя о том, что бы прихватить собой. Брать шлем или кольчугу, при всей их ценности, толку не было – все равно не унести далеко по залитой солнцем степи, а в том, что путешествовать по ней придется долго, Иван не сомневался. В этом путешествии необходимо было оружие, но такое, которое можно было бы долго и не утомляясь нести с собой. Пуховецкий остановил свой выбор на кинжале, и бесцеремонно содрал его с пояса древнего война. Но тут Ивану вновь пришлось испугаться, так как тяжелая голова в шлеме резко вздернулась вверх,и пустые глазницы с угрозой уставились на него. Внутри глазниц блеснул тусклый свет, как будто отблески луны. Иван чертыхнулся и отпрянул в сторону, но череп вновь бессильно склонился вниз, равномерно покачиваясь. Пуховецкий ухмыльнулся и покровительственно похлопал по старому шлему. "Нет, мурза, ты уж отвоевался. Не напугать тебе казака!" пробормотал он. Однако оставаться ночевать в одном покое со скелетом Ивану почему-то не хотелось, и он направился в соседнюю палату, по дороге разглядывая захваченный трофей. Кинжал был великолепен: время не затупило его лезвия, а рукоять и ножны были покрыты мелкими драгоценными камнями, жемчугом и литыми накладками из серебра. Такое оружие могло сослужить службу и в степи, и после, когда понадобятся средства к существованию. В то время, как Пуховецкий любовался кинжалом, позади него раздался сильный шум, одновременно грохот, звон и треск. Сердце чуть не выпрыгнуло из груди Ивана, пока он ошарашено оборачивался назад, прижимаясь руками к стенке. Увиденное еще больше поразило Пуховецкого: облаченный в латы скелет весь дергался и качался из стороны в сторону, звеня доспехами и яростно мотая черепом в шлеме. Иван начал было, приоткрыв рот, оседать по стене, но вскоре понял, в чем дело: оборвалась одна из поддерживавших скелет цепей, и именно это привело его в движение, которое постепенно затихало. Теперь древний воин покачивался мирно, почти как огородное чучело под легкими порывами ветерка – уродливое, но ни для кого не страшное. В довершение картины, тяжелый шлем сорвался с черепа и, подрагивая, медленно покатился по полу, похожий на оброненный хмельным казаком медный казанок. Иван, без прежней лихости, двинулся к каменному проему – почему-то он не мог заставить себя повернуться спиной к скелету. Наконец, оказавшись за дверью – точнее говоря, изящной полукруглой аркой, разделявшей два помещения мавзолея – он, наконец, почувствовал облегчение. Здесь не было окна, и в комнате было от этого существенно темнее, а от того казалось, что в ней меньше воздуха, и как-то по-особому душно. Пока глаза Ивана не привыкли, он мало чего различал в этой полутьме, а потому почти наткнулся на стоящий на каменном возвышений дубовый, покрытый истлевшей зеленой материей с арабской вязью, гроб. Когда зрение Пуховецкого начало возвращать свою остроту, он различил проступавшие из под тонкого покрывала черты женщины, точнее – скелета женщины. Прекрасное смешивалось с отталкивающим в ее очертаниях: красивые пышные черные локоны обрамляли сухие кости черепа, крючковатый нос и крупные, хищно выступавшие вперед зубы. Контуры тела сохраняли изящество и прелесть, но резко очерченный край тазовых костей, прорвав покрывало, торчал наружу почти бесстыдно. Иван сначала протяжно выдохнул, размышляя о том, сколько еще неожиданностей стоит ему ожидать от этого спасительного приюта, а потом, желая взбодриться и вернуть необходимый и неизменный для казака кураж, хлопнул по изголовью гроба и воскликнул (точнее, получилось только пробормотать): "Эх, краса, попадись ты мне годков триста назад – не скоро бы мы отсюда на свет вышли!". Поскольку хлопок по гробу прозвучал тихо и сиротливо, а иссохший рот Пуховецкого вместо молодецкого выкрика сподобился только на вялое шамканье, Ивану стало грустно. Ночные птицы в окружавшем мавзолей лесу, голоса которых до сих пор почему-то были почти не слышны, именно теперь разразились громкими, почти пронзительными, трелями. Эти трели, вид красавицы с пышными локонами, лежащей в гробу, перенесли Пуховецкого на много лет назад, и он, уже безо всякой бравады, тихо вздохнул: "Сестричка!..". Всплеск сил, последствие испытанного Иваном страха и волнения, постепенно покидал его, и он только теперь понял, насколько он устал и истощен. Пуховецкий готов был опуститься прямо на холодный каменный пол, который сейчас казался ему почти пуховой периной. Иван приметил довольно ворсистый, несмотря на ветхость, ковер, висевший на стене над гробом, и, с треском сорвав его, тут же начал заворачиваться и сползать на пол – последние силы оставляли Ивана. В тот момент, когда он срывал ковер, из соседней комнаты вновь раздались громкие звуки, происхождение которых Иван затруднился бы описать. Но Пуховецкий твердо дал себе зарок больше не обращать внимания ни на какие выходки подвижного, несмотря на возраст, соседа, да и никаких сил для этого у него уже не оставалось. Не успев целиком опуститься на пол, Иван заснул.

Глава 10

Долго ли, коротко ли спал Иван – пробуждение его было не из приятных. В соседней комнате раздались мерные, неторопливые шаги. Кто-то как будто сначала прошелся по ней из конца в конец, затем постоял на месте, затем прошелся еще, и все это без единого другого звука, кроме постукивания твердых, окованных железом подошв. Это было совсем не похоже на тот громкий и пугающий, но оказывавшийся в конце безопасным, грохот, который издавал старинный обитатель большой палаты мавзолея. Здесь же пугала, и пугала не на шутку, сама размеренность и спокойствие шагов. Иван поначалу слышал их сквозь сон, а потом, поняв, что сон сменился явью, некоторое время лежал неподвижно и затаив дыхание. Больше всего ему хотелось еще хоть несколько минуток подремать, завернувшись в уютный и теплый, хотя и слегка отдававший гнилью ковер. Но быстро осознание опасности привело Пуховецкого в себя, и лежать ему расхотелось. Чьими были эти шаги? Любой ответ на этот вопрос был плохим. Либо, и правда, древний воин, не выдержав надругательства над своим последним пристанищем, поднялся для отмщения, либо, что казалось умудренному жизнью Пуховецкому гораздо более вероятным, мавзолей посетили совсем другие создания, из плоти и крови. Но кто? В то, что московские рейтары пробрались в это глухое место, Ивану не верилось, да и не до того было москалям этой ночью. Тогда кто же? Пуховецкий с почти детской радостью погладил старинный кинжал, который давал ему надежду на спасение от незванного гостя. Не слышно – во всяком случае, как казалось самому Ивану – он скатился в угол, и затаился там. Шаги, между тем, стали приближаться к красивой арке, но потом, словно задумавшись, ночной гость мавзолея вновь отошел от нее. Пуховецкий раздраженно сжал рукоять кинжала – терпение не относилось к числу его главных достоинств. Несколько раз нетерпеливо, но беззвучно, ударив кулаком по полу, он приготовился ждать дальше. Наконец, фигура гостя показалась в проеме арки. Худшие опасения Ивана сбылись: перед ним стоял освободившийся от удерживавших его цепей древний воин. Конечно, лунный свет освещал кочевника сзади, и Пуховецкий мог видеть лишь его черный силуэт, который, нужно сказать, был весьма красив своеобразной и мрачной красотой. Как ни старался и не желал того Иван, он не мог уловить отличий этой тени от сидевшего в соседней комнате скелета: тот же шлем, та же кольчуга, та же кривая сабля. Да и худоба существа, стоявшего в проеме двери, говорила сама за себя. Когда же страшный гость начал двигаться, то делал он это именно так, как можно было ожидать от древнего, полуразвалившегося скелета: он припадал то на одну, то на другую ногу, пошатывался из стороны в сторону и странно вихлял, как будто всеми конечностями одновременно. Бормоча молитвы, Пуховецкий начал потихоньку закатываться за каменное подножие гроба татарской красавицы, что ему, отощавшему в последнее время почти до состояния своего соседа по мавзолею, неплохо удавалось. Скелет, прихрамывая, приблизился к гробу, и молча постоял некоторое время около него. Иван пережил немало неприятных мгновений, так как укутывавший его ковер изрядно торчал наружу, а скрыть его уже не было никакой возможности. С облегчением Пуховецкий вспомнил, что нечисть, как правило, слепа, а значит до тех пор, пока скелет не прикоснется к нему, Иван может чувствовать себя в безопасности. Однако тяжко было лежать в ожидании той минуты, когда призрак, наконец, споткнется о торчащий край ковра и, обнаружив Ивана, вопьется в него своими костлявыми пальцами. А тот словно решил подразнить Пуховецкого: неторопливо он прошелся сначала в один конец комнаты, постоял там что-то рассматривая, затем направился в другой конец, и постоял и там. Когда после этого скелет направился решительно и быстро, насколько он был на это способен, обратно к гробу, Иван понял, что лежать дальше без действия выше его сил. Он заметил, что в соседней комнате стало как будто светлее, чем было раньше – возможно, надеялся Иван, там открылась какая-то дверь или окно, побольше того, через которое Пуховецкий попал в мавзолей. Уловив мгновение, когда призрак повернул голову в сторону, Иван вскочил на ноги – получилось не очень быстро, так как проклятый ковер, разумеется, запутался во всех возможных местах и сильно сковывал движения Пуховецкого. Полностью избавиться от него Ивану сразу не удалось, и ковер остался висеть на нем наподобие поповского саккоса. Крича во весь голос "Отче наш", Пуховецкий ринулся к скелету, сбил его плечом с ног, и, путаясь в ковре, падая и поднимаясь, а иногда и ползя на четвереньках, смешивая слова молитвы с проклятьями, рванулся в соседнюю комнату. Там, и правда, оказалась открытой дверь, которую Иван поначалу не приметил, но зато ее с какой-то целью распахнул скелет прежде, чем отправиться в другую комнату. Но Пуховецкому было не до выяснения причин поведения древнего война, и он опрометью, срывая с себя на ходу куски ковра, выскочил в дверь и, не разбирая дороги, помчался в ночную чащу. Встревоженные ночные птицы громко раскричались, а из кустов раздалось удивленное похрюкивание. Но Иван, у которого теперь появился преследователь куда страшнее отощавшей свиньи, не обращал никакого внимания на ночную живность, и только несся вперед, царапаясь до крови ветками и разбивая пальцы о торчавшие там и здесь корни.

Сколько бежал Иван – полчаса, час, два или три – он бы не смог сказать, но замедлил бег он только тогда, когда заметил, что первые лучи солнца пробиваются из-за горизонта. Петухов в дикой степной балке не водилось, но ясно было, что большинство из них уже проснулись и спели где-то вдалеке, на покрытых утренней росой хуторах и паланках, свою песню. Да и в самом лесу стало повеселей: мрачноватые ночные птицы уступили место дневным пташкам, которые уже во всю чирикали и порхали среди веток. Подсвеченный солнцем и умытый росой, лес выглядел чистым и почти праздничным. Нет, в таком лесу не было места беспокойным древним скелетам, и если в нем и стоило чего-то опасаться, то уж не татарской нечисти. Зато с утра пораньше вполне могли отправиться прочесывать лес в поисках знатного беглеца московские рейтары. Но Иван настолько обессилел, что даже опасение попасться обратно в руки москалям не могло его взбодрить. Необходимо было вздремнуть хотя бы пару часов, и с этим следовало поторопиться, пока не установилась дневная жара, и не пробудились огромные степные слепни и вездесущая, неуемная мошка, которые для изможденного путника могли оказаться пострашнее всякого москаля. Иван присмотрел склонявшуюся над затоном огромную старую иву, в корнях которой можно было бы удобно расположиться. Прямо рядом с ней виднелась кромка воды – берег затона, обильно поросшего камышом почти в два человеческих роста. Это было очень кстати: Ивана мучила жажда. Не меньше его мучил и голод, однако он, после волнений этой ночи, отступил и не давал пока о себе знать. Направившись к воде, Пуховецкий заметил, что неподалеку от берега что-то лежит. На фоне серо-желтых камышей, лежавший предмет выделялся яркими красками, черной и зеленой, а местами он поблескивал на солнце. Не ожидая увидеть ничего хорошего, Иван вздохнул и, пошатываясь, поплелся взглянуть на необычную находку. Чем ближе он подходил, тем тяжелее становилось у него на душе. Похоже, в протоке лежал покойник: сквозь стволы камышей все яснее просматривались очертания человеческого тела. Находка и сама по себе малоприятная, для и Ивана она выглядела еще и как грустное предзнаменование его собственной возможной судьбы. Не суждено ли ему самому через несколько дней также лежать в камышах? Вот только наряд у него куда как менее красочный, да и поблескивать на солнце будет нечем… Судьба дала Ивану ускользнуть от московитов, спасла и от ночной нечисти, но вот проведет ли она его через выжженную солнцем и на многие десятки верст безлюдную степь – как знать. Пуховецкий слыхал немало баек от бывалых казаков о том, как пленные бежали от татар в степи, а то и из самого Крыма, но бежали только для того, чтобы умереть свободными: сгинуть от жажды, не перенести палящего солнца или, о чем и думать не хотелось, быть заеденными насмерть жирными, с палец величиной, слепнями. Иссушенные и объеденные трупы этих несчастных часто находили казаки, путешествуя куда-то степью. С такими мыслями Пуховецкий подошел к лежавшему телу, взглянул на него и замер как вкопанный: это была она. Та, мертвая красавица из склепа, лежала перед Иваном и смотрела на него неподвижными, остекленевшими глазами. По сравнению с их прошлой встречей, у мертвой татарки прибавилось плоти, но это, несомненно, была она: тот же слегка загнутый нос, те же черные пышные локоны, те же хищно выдвинутые вперед прекрасные белые зубы. В темноте склепа Иван не сумел как следует рассмотреть костюм покойницы, но сейчас он поразился изяществу, с каким была украшена простая и бедная, в сущности, одежда степнячки. Пуховецкий попятился назад, не рискуя отвести взгляд от мертвеца, и вдруг услышал позади себя треск кустов. Медленно обернувшись он увидел, как в зарослях блеснул металл шлема и длинной сабли, а ломаная хромающая походка пробиравшегося там существа не оставляла сомнений – мертвец из мавзолея, не испугавшись дневного света, догонял своего обидчика. Минуту назад Ивану казалось, что он и десяти шагов больше не сможет сделать – рухнет от усталости, но теперь, обнаружив в себе неожиданно большой запас сил, он рванулся вдоль заводи ничуть не медленнее, чем немногим ранее из мавзолея. Пересиливая страх, Пуховецкий оборачивался изредка назад и видел, что, казалось, никто его не преследует. Однако, знакомый уже с коварством древних татар, он не сбавлял хода. Но силы человеческие, даже и казацкие, небезграничны: вскоре Иван почувствовал, что у него темнеет в глазах, а ноги подкашиваются и перестают слушаться. Сделав еще несколько шагов, Пуховецкий со странным облегчением упал в густую траву, прошептал с надеждой и отчаянием – "Сестричка!", и лишился чувств.

Десятью годами ранее.

День был до отвратительного прекрасным – такие не редкость были в родном городе Ивана в мае. Извилистые улицы, словно ущелья, окруженные буйной растительностью садов, вели то вверх, то вниз, но и туда, и туда, хотелось идти по ним до бесконечности, дыша смесью запахов цветущих садов и свежести, приносимой ветром с темно-синих изгибов огромной, как море, реки. Цвели яблони, и ни одного дома не было видно за белым покрывалом лепестков, а аромат бесчисленных цветов почти сбивал с ног. Солнце припекало уже изрядно, но легкий и, одновременно, свежий ветерок с реки делал это тепло приятным и ласковым. Никого не было на улице, по которой шел Иван – в воскресенье горожане вставали поздно, и только иногда из-за покосившегося забора выглядывала морда добродушной псины, которой и лаять-то было лень, а иногда голова козы, нагло и бесстрашно изучавшей младшего Пуховецкого своими желтыми глазами, не переставая пожевывать. Тихо жужжали пчелы, щебетали, правда, без ночной неистовости, садовые пташки. Ивана окружал рай, и потому-то тот ад, который был внутри, так хорошо и явственно чувствовался. Пуховецкий шел на похороны сестры. Встав еще до рассвета, не желая лишний раз видеть отца, хотя и сложно было встать до рассвета когда тот начинался почти еще с вечера, Иван выпрыгнул из дома через окно своей комнаты, и самым дальним путем отправился на кладбище. По дороге он старался вспомнить все яркие мгновения, общие для него и его единственной, любимой сестрички. Получалось так себе. В замутненную недосыпом голову лезла всякая ерунда, преимущественно мекая. Иван злился на чертово наваждение, но поделать с этим ничего не мог. Видно, душа сестры, оскорбленная его поведением в последние месяцы, не подпускала к себе близко изуродованную гордыней и ненавистью душу брата. Охота же ей было выйти за ляха! Каждый раз, вспомнив об этом, Иван или начинал топтать сапогами придорожную траву, а то и попадавшиеся дорожные столбы, или с ожесточением лупить стволы деревьев и слеги заборов. Случившемуся горю примирить бы младшего Пуховецкого с новой родней, но вместо этого волны ненависти, жаркой, как майское солнце, накатывали на него, почти лишая разума. Конечно, красавица Варвара имела право на свой выбор. Выглядывая каждый погожий день из окошка на втором этаже их маленького домика, да так, что любой проезжий всадник мог, при желании, дотянуться и погладить пряди ее длинных рыжих волос, она видела многих кавалеров. Завидев кого-то, лично ей приятного, проклятая кокетка приподнималась повыше, так что в окно было видно не только волосы, но и другие части тела Вари, а она, хоть и была невинна, прекрасно понимала, чем привлечь мужчин. Случилось так, что из всех поклонников, проезжавших без лишней надобности по двадцать раз в день мимо окна Пуховецких, посватался именно поляк, а Варя не только не опиралась, но и, напротив, проявила всякую склонность к этому браку. Иван бы поклялся всеми святыми, что лях пустил в ход много грязных уловок, и свидания их с Варей далеко не ограничивались ляшскими поездками вдоль по улице под окном. Но так уж принято было в городе, едва ли любой православный жених поступал бы церемоннее. Дело было не в том, да и лях-то был, сам по себе, не так плох. На удивление лишенный привычной ляшской спеси, неглупый и добродушный, он даже самому Ивану показался бы приятным человеком, если бы младший Пуховецкий мог себе позволить в отношении ляха подобные мысли. Одним словом, под скрежет зубовный и испепеляющие взоры младшего брата, Варвара Пуховецкая стала вскоре пани Ролевской. К общему облегчению как польской, так и украинской родни, Иван не явился на свадьбу, а значит не привел туда и своих сомнительных друзей. Вскоре (слишком уж вскоре) Варя забеременела. Но все умильные детские вещички, в изобилии накупленные родней, оказались ни к чему. Через пару месяцев Варвара, истекая кровью, умерла в самых страшных мучениях – лекари были бессильны. Умерла именно тогда, когда вся природа воскресала после зимы, радовалась жизни и готовилась эту жизнь продолжить. Никто не был виноват, и меньше всего – беспрерывно плачущий и потерявший сам себя варин супруг. Но неукротимая злоба проснулась в душе Ивана – такая, какой он раньше и не знал. Все эти дни до похорон он не мог спать, есть, тем более – ходить в училище. Отец его, убитый горем и занятый похоронными хлопотами, не обращал внимания на странное поведение сына. И вот, после очередной бессонной ночи, с покрасневшими глазами, всклокоченными волосами, осунувшийся и отощавший как скелет, Иван Пуховецкий подходил к старинному кладбищу, где предстояло ему проститься с сестрой. После страшной недели, когда Варвара и хотела, но не могла умереть, и только тихо стонала от непрекращающейся боли, перед самой ее кончиной, она вдруг перестала страдать, и лежала на своей постели с радостным и просветленным лицом. Однажды она подозвала Ивана, взяла его за руку, улыбнулась брату и сказала: "Ваня, ты ведь тоже сейчас мучаешься. Не телом, душой, но это ведь больней. Поверь, что скоро все пройдет. Только ты сам никому больно не делай – от этого легче не станет. А когда станет невмоготу – ты скажи: "Сестричка, помоги!" – а я уж не оставлю. Да и не скажешь – сама почувствую!". Иван вымученно улыбнулся, подумав про себя, что такого он и у попа вдоволь наслушается, поцеловал исхудавшую руку сестры и молча вышел из комнаты, раздираемый все той же неукротимой злобой. За прошедшие до похорон дни у Ивана созрел план, и было кому претворить его в жизнь.

Спустившись вниз по улице, Пуховецкий задолго, по разным приметам, понял, что подходит к православному храму. Точнее говоря, униатскому. Участок, где стояла церковь, была окружен до того гнилым и во многих местах повалившимся забором, что выделялся тот забор даже по сравнению с другими в городе, обычно не слишком приглядными. На самом участке бушевал такой бурьян, что даже очертания церкви, в общем весьма значительного размера, сквозь него никак нельзя было различить. Сам храм блистал куполами и нес сквозь века несгибаемое величие, но при ближайшем рассмотрении был до предела запущенным и обшарпанным: едва ли половина штукатурки сохранилась на его стенах, а повыше, на барабане, во многих местах прорастали сквозь кирпичную кладку молоденькие кусты и деревья. Думали ли гордые ярославовы бояре, покоившиеся в саркофагах у стен церкви, что их последний приют будет выглядеть однажды именно так?

На паперти церкви уже собирался причт. Возглавлял все собрание священник, мужчина неопределенного возраста, и так же неопределенно державшийся. Облачен он был небогато и не бедно, как будто по-рабочему, да и вид у него был самый будничный. Рядом с ним находилось другое лицо духовного звания, но совсем другого облика. Это был иеромонах, но весь его внешний вид и одежда мало сочетались с полным отречением от мира. Высокий и статный, он держался с настоящей военной выправкой. Ряса монаха была совершенно гладкой и ровной и, если бы черный цвет мог блистать, то она бы блистала на солнце. На груди его красовался крест, ярко светившийся совсем не монашескими позолотой и бриллиантами. Наконец, само лицо пустынника было примечательно: из под колпака выдавался хищный, изрядно сгорбленный, и не от природы, а от многочисленных переломов нос. Два ярко голубых, глубоко посаженных глаза смотрели задорно и хитро, безо всякого монашеского смирения, но зато с большой добротой, распространявшейся, как и следовало, на всех людей без лицеприятия. Большие губы были готовы в любой момент расплыться в улыбке, может быть и лукавой. Двое священнослужителей были окружены изрядным числом молодых служек и пономарей, многие из которых были знакомы Ивану по училищу или по студенческим увеселениям. К появлению младшего Пуховецкого все отнеслись по-разному. Молодые крылошане поприветствовали Ивана – кто-то отстраненно, кто-то пугливо, а кто-то и с задором – мол, попробуй сунься! Этих Пуховецкий одарил лишь презрительным взглядом. Но вообще выглядели они как школяры на переменке, и это было для Пуховецкого самым тяжелым зрелищем. Главный священник, окинув его косым взглядом, недовольно и торопливо удалился по какому-то делу внутрь храма. Подивившись и даже, в тайне, порадовавшись собственной одиозности, Иван направился к церкви. Навстречу ему, ясно глядя Ивану в глаза, пошел иеромонах. Со злобным упрямством Пуховецкий двинулся прямо на него – мол, отойди с дороги, польский подпевала, но монах не отошел: напугать такого было сложно. Иван остановился и снизу вверх, зверенышем, поднял взгляд, и его как будто пронзило лучами уверенной в себе и доброй силы, исходившей от монаха. Иван с удивлением почувствовал, как у него, без видимой причины, становится легче на душе. "Исповедуй, отче" сам себе удивляясь, пробормотал Пуховецкий. Чернец с улыбкой кивнул и жестом пригласил Ивана пройти внутрь храма.

Ничего хорошего, как и думал Иван, внутри церкви его не ожидало. Настенные фрески были, пожалуй, хороши, но накопилось поверх древней краски столько слоев свечной накипи и факельной пыли, что лишь с большим трудом можно было различить на них лики апостолов и святых отец. Оклады были бедны, едва ли где и серебряные, зато почти к каждому из почти были привешены многочисленные серебряные, медные, да и просто оловянные брошки, изображавшие все возможные части человеческого тела: руки, ноги, глаза, но в основном – сердца. Их подвешивали к образам прихожане, либо просившие у Бога спасения от болезни, либо в благодарность за исцеление. Иван подивился обилию сердечек, ведь сердечная хворь подкрадывается и уносит человека чаще всего незаметно, без боли и страданий. Но затем он понял, что сейчас с радостью и сам подвесил бы сердечко под иконой Богоматери. Пол церкви был затерт, а по боковым проходам распространялся сильный запах то ли вареной капусты, то ли еще какой стряпни, одним словом, запах самый домашний, напрочь лишенный всякого церковного благолепия. В общем, было видно, что никто выше чином, чем почтовый служащий, сюда не ходил. Внутри Ивана вновь закипало бешенство, и даже внушительная, прямая фигура монаха уже с трудом удерживала его. Внезапно чернец обернулся, и пронзил Ивана своим взглядом: "Давно ли во грехе живешь?" строго спросил монах. Пуховецкий, опять проникнувшийся злобой и духом противоречия, ехидно ответил: "Грехам гордыни, гневливости, чревоугодия и любостяжательства, отче, привержен давно". Но вместо довольной ухмылки и всепрощающего взора, Иван был железной рукой ухвачен за шиворот, да так крепко, что не вырвешься. "В главном грехе исповедуйся, отроче!" потребовал монах. Пуховецкий понял, что из сильных рук инока не уйдешь, и придется говорить правду. Впрочем, ему и самому в этот миг хотелось облегчить душу, и Ивану казалось, что именно этот странный монах способен его понять. "Хочу, вопреки заповеди Христовой, лишить жизни врагов моих, отче" – слегка оскалившись для порядка, сообщил Иван. "Что же, лиши. Бог правых знает. А только церковь Христову не погань. Все понял?". "Понял, отче, понял. А все же скажи…" – полузадушенный Иван обращался к возвышавшемуся над ним иноку: "Все ли прегрешения против ляхов Бог простит?". Инок призадумался. "Что же, отрок – мне вот не все простил, но, даст Бог, еще отмолю. А тебя, может, и благословит! Бей ляхов, отроче, а Бога в душе имей!". "Благослови, отче!" – неуверенно попросил Иван. "На что же? А хотя сам знаю. Благословляю! Ну, ступай теперь. Уже везут". Монах отпустил Пуховецкого, и тот медленно побрел к выходу из храма. По дороге ему встретился священник, который перевел недовольный взгляд с инока на Ивана, но сказать ничего не решился. Было видно, однако, что ни Пуховецкий, ни монах, ни способы исповеди последнего, преподобному не по душе. Иван вышел на улицу, где за то недолгое время, что он пробыл в храме, солнце успели затянуть легкие тучки, и стало почти пасмурно. Ветер с реки усиливался.

На улице за оградой вскоре появилась процессия, возглавляемая дьячком с крестом и парой певчих, за которым ехала повозка с гробом, пышно украшенным цветами и лентами. Под заунывное пение, повозка въехала во двор церкви, и за ней вошли толпой, вперемешку, украинские и польские родственники покойной. Среди них выделялась слегка сутулая, суетливая фигура в польской шапке с пером, но русской одежде – отец Ивана, Мартын Пуховецкий. Даже в этот день он не мог оставить привычки хлопотать, и всем, по возможности, угождать и улыбаться. Увидев Ивана, он с облегчением поприветствовал его, пожурил за пропажу, и крепко обнял, говоря что-то слезливое, подходящее к случаю. В действительности же Мартын Пуховецкий был рад, так как отсутствие на похоронах его сына выглядело бы скандально, и сильно повредило бы ему в глазах влиятельных родственников зятя. К Ивану подошел еще кто-то из родни, в основном женщины, чтобы выразить свое искреннее или притворное сочувствие. Ласки некоторых из них, наряженных в польское платье, младший Пуховецкий перенес с трудом, испытывая отвращение, как от иудиного поцелуя. Впрочем, про Ивана все быстро забыли, и он затерялся где-то с краю пестрой, несмотря на траурность одежд, толпы. Поляки, родственники вдовца, держались особняком. Иван старался не смотреть в их сторону опасаясь, что зрелище какой-нибудь особенно самодовольной усатой рожи, которые так часто встречались среди поляков, может вывести его из равновесия. Но необычно вел себя сам вдовец. Высокий и статный, в обычное время немного высокомерный, Ролевский находился, казалось, почти не в своем уме. Он оглядывал всех каким-то жалким, извиняющимся взглядом, и тут же опускал их вниз, если сталкивался с чужим взглядом хотя бы несколько серьезным или скорбным. Войдя во двор, он принялся со всеми здороваться, в том числе и с изрядно от этого опешившими молодыми крылошанами. Дошла очередь и до Ивана, к которому Ролевский подходил медленно, словно двигаясь против быстрого потока. Протянуть руку младшему Пуховецкому поляк не решился, казалось, он считал себя слишком виноватым перед Иваном для этого. С трудом подбирая русские слова, Ролевский сказал, что-то в том духе, что он словно умер вместе с Варенькой, и жизнь больше не имеет для него смысла, а затем, окончательно перейдя на польский, стал пространно извиняться перед Иваном, оправдываясь в том, в чем явно он не мог быть повинен. Стоявшие поодаль родственники вдовца безо всякого удовольствия наблюдали эту сцену, и один из них, наконец, направился к Ролевскому, чтобы увести его в церковь. Пуховецкий же был искренне растроган, и главное, именно неожиданность человеческого поступка, которого он никак не ожидал от ляха, сломила, хотя бы на время, его гнев. Иван молча обнял Ролевского и тот, словно получив то, чего желал, изящно, как мог только лях, поклонился Пуховецкому, и направился в церковь.

Долгой показалась Ивану поминальная служба: главное событие должно было произойти после нее, а теперь, к тому же, младший Пуховецкий хотел сделать так, чтобы событие это не состоялось, и не знал, как это сделать. Наконец, служба закончилась, и Иван, как подобает брату одним из первых, подошел к изголовью гроба, чтобы поцеловать покойницу. При виде сестры, Пуховецкого охватили неподобающие мужчине сильные чувства, и он, прикрывая лицо рукой, заторопился к выходу. Сестра же, хотя глаза ее и были закрыты, казалось, провожала его тем же ясным взглядом, которым смотрела на него перед смертью. "Черт вас всех возьми, и меня тоже!" бормотал Иван, почти бежавший к выходу, сопровождаемый удивленными взглядами присутствовавших. "Уж больно любил покойницу!" – пояснил Мартын Пуховецкий стоявшему возле него дородному ляху в дорогом кунтуше. Тот важно кивнул головой.

Когда Иван второй раз вышел из церкви, небольшие облака превратились в грозные серые тучи, с реки повеяло сыростью и прохладой, а где-то вдалеке, на московской стороне, едва слышно погромыхивал гром. Едва Пуховецкий показался во дворе, со всех сторон, из-за деревьев и старых каменных надгробий, и даже, кажется, из самого воздуха, стали беззвучно появляться тени. Тени были одеты по самой новой запорожской моде и, хотя по возрасту и боевым заслугам никто из них не мог еще носить оселедец, в остальном сходство их с низовыми лыцарями было почти полным. У большинства были в руках карабины, пищали или мушкеты, и только у некоторых – кривые сабли или шестоперы. Одна из теней отделилась от ствола вековой липы и направилась к Ивану. Это был худощавый высокий подросток или юноша с незапоминающимися чертами лица и крохотными усиками, вооруженный, несмотря на свою невзрачность, отличным кавалерийским карабином. Он подошел к Ивану и положил руку ему на плечо:

– Ну что, Ваня, много ли собрал ляхов нам на потеху?

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом