ISBN :
Возрастное ограничение : 999
Дата обновления : 31.05.2023
– Да есть ляхи… Ты вот что, Игнат. Расходиться надо сейчас. Они там все при оружии, а будет их с три дюжины. Чья еще возьмет. Да к тому же гусарская полусотня должна подъехать – есть у меня родственничек, гусарский поручик, рассказал. Там уж точно перещелкают нас, как курей, зачем товарищей зря губить?
– Зачем, Ваня, брата обманываешь? – сухая, жесткая рука Игната сжалась на плече Ивана – Видел я их всех, мы с утра не в шинке сидели, а за ляхами в оба глаза приглядывали. Ну, будет на все благородное собрание пара пистолей, ты их, что ли, испугался? Тебе бы не в казаки, Ваня, а в пономари идти, коли так пуглив. Или не пуглив? Но тогда еще хуже выходит… – маленькие, злые глаза Игната впились в Ивана.
Конечно, подъезжавшая гусарская полусотня нигде, кроме как в изворотливом в уме Ивана, не существовала, а собравшаяся в церкви польская родня, и правда, не отличалась воинственностью. Это Иван знал не хуже Игната. Но после исповеди, после разговора с Ролевским, после последнего взгляда на сестру, Пуховецкий твердо решил, что если и будет он бить ляхов, то не здесь, не в мирном городе на церковном дворе. Но убедить в том же долго готовивших свое дело и рвущихся в бой товарищей было совсем непросто. Незадолго до того, Иван потратил все свое красноречие для убеждения их в действенности своего плана, и он, в конце концов, настолько овладел умами молодых участников городского православного братства, что они попросту начали бредить идеей истребления поляков во дворе старой церкви. Кроме прочего, накануне приходился один из богородичных праздников, что окончательно убедило друзей Ивана в богоугодности замышляемого дела. Игнат, заводила всей ватаги, мог бы приказать им разойтись, и его приказа, хотя и неохотно, но послушались бы. Но Игнат мог сделать это только ценой потери своего значения в братстве, а потому пошел бы на отступление только при крайних обстоятельствах. А кроме того, и по характеру Игнат был жесток и упрям, и сейчас, как хорек, почувствовавший запах крови, готов был и сам умереть, лишь бы не лишить себя удовольствия прихватить с собой на тот свет пару десятков ляхов. Впрочем, одна лазейка оставалась: запорожские понятия о чести не считали зазорным отступление перед явно превосходящими силами неприятеля или в особенно невыгодном положении. Именно эту карту и решил разыграть Иван, и приготовился врать так самозабвенно, как только сможет:
– Много смотрели, да немного увидели. Не пара пистолей, а у каждого по пистолю почти, не считая шашек. И про полусотню не вру, вот те крест. Толстого ляха видел, у которого отец мой все терся? Это интендантский полковник, а сын его – гусарский поручик. Смотр у них, что ли, сегодня, или еще чего, только к началу он не поспел, а к самим похоронам будет, с товарищами. В церкви слыхал – уже подъезжают. На убой хочешь товарищество послать? За это никто тебе, Игнат, спасибо не скажет. А старшие потом спросят, коли еще ты сам выживешь.
Было видно, что слова Пуховецкого достигли своей цели, Игнат засомневался. Но злобное его упрямство пока брало верх.
– Вот увижу гусар, тогда разбежимся. А иначе – не отступим. Две недели готовились, чтобы сейчас, ни пойми от чего, драпануть? Так, Ваня, казаки не делают. Да и гусария промеж деревьев скакать не горазда, а мы, глядишь, многих положим, пока разберутся. Так что, Ваня, хочешь – беги, а хочешь – пойдем со мной в засаду. Все.
Игнат развернулся и незаметно исчез в пышных кладбищенских зарослях. Иван побрел за ним, изо всех сил соображая, как бы еще отговорить вожака братьев от им же, Иваном, придуманной затеи. Но стоило Ивану скрыться за стволом одного из деревьев, как из церкви вышли священник с дьяком, а за ними потянулись на улицу и прочие люди. Пуховецкий сходил с ума от мысли, о том, что сейчас гроб и тело его сестры обагрится кровью десятков трупов, и эта же кровь зальет землю церкви, хоть и оскверненной унией, но древней и почитаемой. В начавшейся бойне, конечно, могли погибнуть не только поляки, но и его родственники, мог погибнуть и его жалкий, запутавшийся, но добрый и по-прежнему любимый им отец. Можно было выскочить и предупредить поляков, но это было бы уже прямым предательством, да и толку, скорее всего, из такой затеи бы не вышло. Иван видел, как соседних кустах вытянулась тощая фигура Игната, похожего на гончую, делающую стойку. "Сестричка! Сестричка…" – бессильно сжимая кулаки твердил про себя Иван. В этот миг с улицы перед церковными воротами раздался стук копыт нескольких десятков всадников, звон оружия и доспехов и молодецкие крики. Пуховецкий приоткрыл рот от удивления и подумал, что, пожалуй, ему стоит врать почаще, раз уж вранье его имеет такие чудодейственные последствия. Воинский отряд, которого не было и быть не могло в это время на глухой улочке, действительно приближался к церкви. Иван видел, все разнообразие чувств, обуревавших Игната. Тот несколько раз подскочил, ударил в гневе и отчаянии кулаком ближайший ствол дерева, и начал, как зверь в клетке, метаться туда-сюда, понимая, что придется отступить, но не понимая, как смириться с этой необходимостью. Наконец, он громко свистнул особым посвистом, развернулся, и исчез в глубине кладбища. Иван с радостным облегчением прижался спиной к стволу. Участники похорон с удивлением огляделись по сторонам, услышав свист, но он несильно обеспокоил их – на городских улицах в то время всегда было неспокойно. Пуховецкого же разбирало любопытство, и он начал потихоньку выбираться на улицу, чтобы посмотреть, кто же спас поляков от истребления? Шума прискакавший отряд производил много, но в церковный двор въезжать как будто не собирался, также как и никто из всадников не торопился войти туда. "Что за чудеса?" – подумал Иван. Теперь ему нужно было, чтобы не привлечь подозрений, выйти на улицу незаметно, а это оказалось непросто: следуя за Игнатом, Пуховецкий забрался на особенно старинный и запущенный участок кладбища, и теперь каждый шаг давался ему с немалым трудом. Ивану поминутно приходилось перелезать через могучие стволы поваленных деревьев, выбираться из каких-то ям и обходить ветхие могильные памятники. С отчаянием он слышал, как стук копыт начинает удаляться. Кроме того, на улице перед воротами церкви толпились, разговаривали и курили гости, а значит Ивану, чтобы не быть замеченным, нужно было все дальше брести по кладбищенским дебрям. Наконец, перепачканный и исцарапанный ветками, Пуховецкий, выломав ветхую доску ограды, вывалился на улицу. Сначала ему показалось, что отряд уже ускакал, но затем он увидел вдалеке скопление коней и яркие кафтаны всадников. Это были вовсе не гусары, а обычные городовые казаки, направлявшиеся куда-то по своим делам и совершенно случайно оказавшиеся в это время возле старого кладбища. Среди цветных кафтанов и ярких шаровар, как показалось Ивану, мелькнула и черная монашеская ряса. У ворот церкви, уже не с вполне похоронным весельем, перекрикивались гортанные польские голоса, обладатели которых не знали о том, что лишь случайность спасла их от смерти. Пуховецкий покачал удивленно головой и побрел вверх по той же крутой улице, по которой он спустился к церкви. Сверкнула молния, раздался гром, и тяжелые тучи разразились, наконец, весенним ливнем. Тяжелые капли били Ивана по лицу и за считанные мгновения промочили насквозь его одежду, но это не было неприятно, наоборот: ливень освежал и бодрил его, и как будто вливал в него новые силы. От одного из заборов отделилась долговязая фигура Игната. Он подошел к Ивану и положил руку ему на плечо. Поливаемые дождем, два друга медленно пошли вверх по улице.
***
Довольно скоро, судя по положению солнца – через пару-тройку часов, Пуховецкий очнулся. Его не терзали призраки, но голову ему уже основательно напекло, а отвыкшая от солнечных лучей кожа болезненно горела. Вокруг с громким гудением неторопливо летали несколько огромных слепней, словно они были уверены, что добыча от них никуда не денется, и нужно лишь чувством и с толком выбрать время, когда расправиться с ней, а также решить, с чего именно начать свою трапезу. Ни один из них, однако, еще не успел укусить Ивана, в отличие от мелкой мошки, которая сполна воспользовалась его беззащитным состоянием и нещадно изгрызла все выступающие из-под одежды части иванова тела. Теперь они немилосердно чесались, а при попытке их почесать начинали еще и болеть, так как были уже сильно обожжены солнцем. Иван чувствовал себя по-настоящему плохо. Сил подниматься не было, голод и жажда усиливались с каждым мгновением, а между тем оставаться лежать под обжигающим солнцем было никак нельзя. Спасаясь от обитателей мавзолея, Пуховецкий бежал вверх по склону оврага, и почти выбежал в открытую степь. Сейчас он лежал на открытой поляне, по краям которой стояли чахлые то ли деревца, то ли кусты, дававшие немного тени. Солнце пока было далеко от зенита, и настоящая жара была еще впереди. С большим трудом Ивану удалось приподняться и усесться на траву. Но чтобы подняться на ноги, требовалось усилие, на которое он пока не был способен. Решив, что торопиться не стоит, а нужно как следует обдумать положение и принять верное решение, Иван переполз в тень под одно из чахлых деревьев и расположился там, прислонившись к стволу. Двигаться по открытой степи было равносильно самоубийству: не пройдет и пары часов, и солнце отнимет остатки его сил, сожжет кожу, а голову напечет так, что перед смертью Иван еще и, пожалуй, сойдет с ума. Оставалось спуститься вниз, в балку, под защиту деревьев. Однако Пуховецкого совсем не радовала возможность новой встречи с татарским воином и его дамой, которые, похоже, считали балку своей вотчиной и преследовали тех, кто нарушал ее границы. Во всяком случае здесь, в открытой степи, они не стали преследовать Ивана – кто знает, может и они не охотники были до палящего солнца. Кроме того, степные овраги, ложе текущих весной по степи маленьких речек, отличались большой извилистостью, и путешествовать по балке, теряя человеческое обличие, можно было неделями, почти не меняя при этом своего положения. Мысль о том, чтобы день за днем пробираться в кишащих насекомыми зарослях, питаясь сырой рыбой и дичью – в том случае, если повезет ее поймать – тоже никак не привлекала Ивана. По степи, опираясь на положение солнца и звезд, можно было взять хоть какое-то верное направление. В общем, выход оставался один: идти потихоньку вдоль края балки, скрываясь от солнца в тени деревьев и поднимаясь время от времени наверх, чтобы наметить дорогу. Иван поднялся на ноги, и поначалу удивился тому, как легко ему это далось. Лишь пройдя с полверсты, он понял всю сложность своего положения. Ноги не слушались его: только с большим трудом ему удавалось заставить их двигаться в нужном направлении, а предоставленные сами себе они норовили отнести Ивана либо вниз по склону – с особой легкостью, либо вверх, прямо под становившиеся все более жестокими солнечные лучи. А главное, от лучей этих нигде не было спасения. Как ни старался Пуховецкий держаться ближе к кромке леса, все равно, потоки огня, подобно осадной пушке, пробивающей слабые стены деревянной крепости, прошивали насквозь хилую листву изможденных осин и осокорей и безжалостно вытягивали из Ивана последние силы. Обожженная кожа болела все сильнее, а усталые глаза не видели почти ничего, кроме огромного, ослепительного диска солнца. Вскоре Иван почти перестал видеть и его, и только продолжал чувствовать невыносимый жар, прижимавший его, как плита, к земле. "Сестричка!" пробормотал он, и безжалостный свет окончательно погас для него.
Часть вторая
Глава 1
Зимнее, ярко красное, раскаленное и ледяное солнце никак не хотело показаться, и только давало о себе знать, окрашивая в бордовый цвет самый край сизых, тяжелых и неподвижных облаков. Луна светила гораздо ярче и гораздо веселее, да и стояла, в отличие от солнца, почти в самом своем зените. Вместе, они освещали высокие коричневые и закопченные стены монастыря, расположившегося почти на краю обрывистого берега небольшой речки. Стены были мрачны и неприветливы, хотя освещали их, помимо двух светил, еще несколько сот факелов, приятно потрескивавших, издававших запах горящих смолистых дров, и напоминавшим всем замерзающим в это холодное утро людям о домашнем уюте. Факелы были выставлены из бойниц, прикреплены к верху стены, и даже торчали местами из самой стены, образуя вокруг себя плотные пятна копоти. Подножия стены были завалены огромными сугробами, которые, несмотря на их величину, успели все истоптать, отчего снег был грязный и раскрошенный, что бросалось в глаза даже с противоположного берега речки. С деревянных скатов на верху стены, также обильно покрытых снегом, свисали огромные сосульки, местами черного от копоти, а где-то – неприятно-желтоватого цвета. Одним словом, высокие стены выглядели не только неприступно, но и неприглядно. На их фоне, ярко освещенные множеством факелов, виднелись застывшие в полной неподвижности, на совершенно одинаковом расстоянии друг от друга, фигуры стрельцов. Стояли стрельцы ровно держа спину, слегка подняв подбородок и повернув голову вбок, в сторону проездной башни, оставив в сторону бердыш, а в другую – немного отогнув пищаль. Все они были в кафтанах не своих полковых цветов, а в одинаковом кровавом кумаче, который от мороза приобрел уже бордовый оттенок подсвеченных солнцем облаков. Ветер немилосердно трепал их одежду, старался вырвать из рук оружие, но не мог заставить их и бровью повести – во всяком случае, так казалось, глядя на стрельцов с другого берега. Можно было бы подумать, что стрельцы уже замерзли насмерть и превратились в ледяные изваяния, если бы человеческая слабость не заставляла их время от времени переминаться с ноги на ногу, слегка покачивать бердышами или качнуть головой. Это, впрочем, мог заметить только самый внимательный наблюдатель, в остальном же стрельцы были безупречны – так же, как и проездная башня, в сторону которой все они смотрели. Новенькая и чистая, построенная всего пару лет назад, она была высока, стройна и нарядна, и смотрела своими вытянутыми, украшенными каменными наличниками окнами на стоических стрельцов и на другой берег реки. Многочисленные факелы не портили ее, а наоборот – украшали. Кроме факелов, она была почти вся, несмотря на свою изрядную величину, завешана безо всякого порядка знаменами, хоругвями, коврами, да и просто красивыми тканями, которые, пожалуй, могли бы сделать ее похожей на огородное пугало, не будь башня такой хорошей постройки и правильных пропорций. Пока, правда, ничего не выдавало причин этого пышного украшения, и башня напоминала невесту, подведенную к венцу задолго до приезда жениха.
Напротив, через речку, на нижнем берегу, чуть выше поймы, стоял другой монастырь, гораздо старше и скромнее по своему виду – он как будто смотрел снизу вверх на могучие стены и башни противоположного берега со смесью уважения и зависти, как потрепанный жизнью старший родственник глядит на молодого и удачливого собрата. Этот взгляд был не без лукавства, так как за низенькими, с отвалившейся во многих местах побелкой стенами и почти игрушечными башнями, скрывался не только старинный и красивый собор, но и целое множество приказных изб, а с недавних пор – еще и несколько сот человек самого знатного по уездным меркам дворянства. Именно из-за этого дворянам менее знатным, не говоря уже о детях боярских, нашлось место только за стенами монастыря, где они и расположились прямо на сугробах и под невысокими, почти скрытыми снегом деревцами. Они, как и стрельцы, как и украшенная башня на другом берегу, замерли в ожидании чего-то важного – только этим и можно было объяснить их молчаливость, неподвижность, а главное – полное отсутствие костров, которые одни только и могли бы согреть оказавшихся на улице в такой мороз и при таком жестоком ветре. Никакие огни не освещали стен маленького монастыря, и он как будто потонул в предрассветной темноте, не оскорбляя взора людей на высоком берегу своей убогостью и безобразным скоплением народа. В то же время, сидевшие и стоявшие у его стен прекрасно могли разглядеть все, что происходило на противоположной стороне реки. Именно этим и занимались двое местных городовых дворян, а точнее – дворянин и сын боярский, захватившие самый высокий сугроб рядом с угловой башней старого монастыря. Вернее сказать, происходящее на другом берегу занимало главным образом одного из них, сидевшего на немолодой и чересчур откормленной, но неплохих статей серой кобыле. Второго же и заметить было не просто, так как он помещался в обширных, основательно убранных мехом санях, где скрывался под целым ворохом шкур. Лошадка его, также утепленная меховыми попонами, стояла в сторонке, привязанная к березе. Всадник был не так уж и молод, в отличие от своего благоразумного друга в санях, и давно разменял уже четвертый десяток. Отчаянно замерзший и весь покрытый инеем, а местами и сосульками, он изо всех сил старался сохранять военную выправку. На нем был в рейтарский шлем с козырьком, небольшой доспех, наручи и поножи, а у седла, как и подобает, приторочен был неплохой карабин. Рейтарское снаряжение позволяло утепляться, и всадник укутался, как только мог, но и это не спасало: его била дрожь, то и дело ноги его непроизвольно сжимались, вонзая шпоры в бока лошади, которая, к большому недовольству своего хозяина, каждый раз послушно трогалась с места. Тот осаживал ее, и, совершив небольшой круг, кобыла возвращалась на прежнее место и останавливалась, перебирая ногами и фыркая.
– Заморозили их там что ли, чертей… – раздраженно бормотал всадник, который старался, но никак не мог соответствовать идеальной выправке стрельцов под стенами монастыря.
– Напоили, Матвей Сергеевич, до самого бесчувствия! Эдак каждый сможет стоять, доблести мало – отвечал ему сочувственно его товарищ из саней. Его голос, глухо доносившийся из под толстого слоя мехов, было едва слышно.
– Гляди, как по-разному бывает: их напоили, так они стоят как истуканы, а ты уже полведра приговорил – а только под шкуры все глубже лезешь. Это как же понять, Серафим?
Серафим что-то пробурчал негромко, пошевелил немного кучей шкур, одна из которых упала с саней, и замолчал.
– Пойдите, обогрейтесь все же, Матвей Сергеевич! Кому же лучше будет, если нас к государю мороженной щукой привезут? – добавил он через минуту. Щуку, как это нередко бывает, Серафим упомянул не спроста: она пришла ему на ум, поскольку с самого приезда под стены старого монастыря он мечтал, как постылый смотр закончится, и он окажется дома, где и отведает бесподобных расстегаев, которые лучше всего получались у их поварихи именно из щуки.
– К государю собрался… Меньше нам мало… – бормотал под нос Матвей Сергеевич.
Серафим вздохнул, и с грустью приложился еще раз к фляге. Он искренне жалел старшего товарища, но в глубине души понимал и оправдывал его излишнее, вредное самому Матвею Сергеевичу рвение. Дело в том, что Матвей Артемонов был сыном боярским – выходцем из самой нижней прослойки служилых людей, которые хоть и знали, что предки их были воинского сословия, но очень мало знали сверх того. А кто-то, как Матвей Сергеевич, и зная, не хотели лишнего рассказывать. Но и это не все: каждый в городе знал, что Матвей Артемонов промышляет торговым делом, и на весьма широкую ногу. В спесивой Москве подобного дворянина вмиг загнали бы за можай, но в их городе купцы были далеко не последние люди, и дворяне, тем более небогатые, предпочитали с ними не ссориться. Была и другая причина: Матвей чуть ли не лучше всех в городе владел и саблей, и пистолетом, и обходиться с ним невежливо могло выйти себе дороже. Так или иначе, городовое дворянство ценило Артемонова, отдавая ему должное за несомненную воинскую выправку в редком сочетании с покладистым характером, и почти неизменной готовностью дать денег в долг, особенно "на подъем": покупку оружия и коней. Касательно его не вполне благовидного занятия, знавшие Матвея, обычно пожимали плечами: мол, и хорошие люди бывают не без греха. Будь Артемонов более родовит, его торговая деятельность бросила бы тень и на всю его фамилию, однако на то он и сын боярский, чтобы никто про его родственников отродясь ничего не слышал. Вот и надо было теперь, по мнению Серафима, да и многих других, Матвею Сергеевичу проявлять себя изо всех сил, чтобы заставить важных гостей, прибывших в город, обратить внимание на артемоновскую стать и умения, а не на его повседневные приземленные занятия. Серафиму же Коробову вовсе не нужно было выпрыгивать из штанов, чтобы благополучно пройти высочайший смотр – так, во всяком случае, считал сам шестнадцатилетний Серафим. Он был отпрыском одной из самых уважаемых городовых дворянских семей, представителей которой бывали и в жильцах, и в не очень крупных воеводах, и в стрелецких головах. Единственным представителем этой семьи и был здесь Серафим, а потому не взять в войско его не могли, речь шла лишь о звании и полке, куда его определят. Повод для волнения для него заключался лишь в том, чтобы не проявить перед государем (а Коробов не сомневался, что именно с самим царем придется ему иметь дело) особенного, из ряда вон выходящего неумения или глупости. Впрочем, и этого опасаться не следовало, так как по части владения оружием и письменным словом Серафим был верным учеником Артемонова, долго дружившего с его отцом и не раз открывавшим тугую купеческую мошну, дабы помочь старшему Коробову подняться в очередной поход. Еще, пуще адского пламени, Серафим боялся попасть в рейтары, и того больше – в драгуны. От последнего, в силу состоятельности и относительной родовитости, он был избавлен, однако ретайрский меч продолжал висеть над его головой: для сотенной службы он вполне мог оказаться недостаточно богат и знатен. Все эти опасения, а также и холод, Коробов заглушал с помощью фляги со столовым вином, которую он в любую минуту мог пополнить из лежавшей в углу огромных саней бутыли с тем же напитком.
– Симка, чертенок, вылезай, едут! – закричал вдруг срывающимся голосом Артемонов.
На высоком берегу, и правда, показался большой отряд всадников, неторопливо гарцуя подъезжавших к проездной башне. Во главе его, на особенно красивых и длинноногих, совершенно не идущих к лютому морозу и саженным сугробам лошадях, ехали несколько офицеров-немцев, в неизменных шляпах, панталонах и плащах. За ними следовали, в правильном порядке, по три-четыре всадника в ряд, пара сотен рейтар. Вся эта процессия, не останавливаясь, исчезла в воротах, и вскоре из-за стен раздались бравые крики и выстрелы.
– Рейтары, Матвей Сергеевич! – самым трагическим, безнадежным голосом произнес Серафим, который, по такому случаю, даже высунулся по грудь из-под слоя шкур.
– Да вижу, что рейтары, в душу мать! Давай, вылезай из своего логова, теперь уж и нам скоро ехать!
Куча шкур начала вяло вздрагивать и покачиваться, из-под нее доносились всхлипывающие звуки, однако в течение довольно долгого времени ни одной части тела Серафима оттуда не появилось. Затем и сам Артемонов махнул рукой, и в раздражении сделал небольшой круг на своей кобыле. Минутная надежда была обманута, и Матвею Сергеевичу, видно, Бог знает еще сколько времени предстояло медленно замерзать в этом заросшем камышами болоте.
Серафим, веря и не веря, что опасность миновала, опасливо позвал Артемонова:
– Матвей Сергеевич! Ну, может все же погреетесь? Кому от того польза, если Вы себя насмерть заморозите? Одному Владиславу от того и польза…
Артемонов не стал отвечать, и еще больше часа ничего не менялось, разве что солнце, как комок плохо расплавленного металла, медленно вывалилось из-за монастырской стены, отчего немного посветлело, но нисколько не стало теплее. Не только Матвей, но и лошадка его замерзала все больше, и двигалась, как заведенная, едва переставляя ноги, а Артемонов, как китайский болванчик, покачивал головой при каждом ее движении. Со звуком сорвавшейся с крыши сосульки, на противоположном берегу упал навзничь один из стрельцов, и начал медленно съезжать по крутому берегу к речке. Его соседи и бровью не повели, зато откуда-то, из ближайших малых ворот, немедленно выскочили двое дворовых, также в кумаче с орлами, как будто только и ожидавшие подобной неприятности, и быстренько унесли беднягу внутрь монастыря. Артемонов подумал, что свались он сам с лошади, чего недолго оставалось ждать, едва ли его так быстро выручат – разве что Серафим затащит в сани, да и то если поднимет увесистое тело Матвея Сергеевича. Его невеселые мысли отвлек странный шум, происхождение которого поначалу было сложно понять: это была смесь музыки, криков и, несомненно, конского топота, однако не было ничего определенного, что эта смесь могла бы напоминать. Шум быстро усиливался, и вскоре у проездной башни показался его источник: множество всадников, двигавшихся вольно и почти без всякого порядка. Это был отряд московских дворян сотенной службы, спешивших, как и проехавшие до них рейтары, на царский смотр. Вряд ли они были довольны тем, что безродные рейтары, да еще и под предводительством некрещеных немцев, были допущены в монастырь раньше них, однако выказывать свое недовольство они если и решались, то лишь в тихих разговорах между собой. В общем же они стремились предстать перед высочайшим взором в самом внушительном своем виде, и достигли в этом немалого успеха. Впереди отряда ехали боевые холопы, которых, впрочем, никто бы ни признал за таковых по внешнему виду, поскольку если они и уступали местному городовому дворянству знатностью происхождения, то уж точно не богатством одежды и вооружения. В отличие от государевых стрельцов, им не было нужды рядиться в одинаковые красные кафтаны, и потому пестрота и яркость их одежды превосходила все ожидания, и авангард сотенного отряда напоминал больше всего стаю невиданных заморских, а может быть и сказочных, птиц. Многие из них, вероятно, были бы и не прочь в это морозное утро сменить красочный кафтан на неброскую, но теплую шубу, но хозяева их никак не смогли бы потерпеть подобного урона своей чести. Почти каждый из сотенных, среди которых были и бояре, а уж окольничих – пару дюжин, не один час провел, раздумывая, как бы эдак нарядить своих холопов, чтобы и однополчане рты пооткрывали, и государь заметил. Ехали они не с пустыми руками: кто-то нес знамена и хоругви, а кто-то играл на рожках и флейтах довольно стройную, хотя и мрачноватую мелодию. Сразу за холопами, с трудом сдерживаясь, чтобы не обогнать их, скакали молодые отпрыски знатных родов. Как и служивые впереди них, они ехали без шуб и теплых охабней, и к буйству красок их кафтанов присоединялся блеск золотного шитья, далеко видный даже в этот пасмурный час. Они, однако, терпели холод не по приказу, а скорее всего, и не замечали его. Хотя в присутствии царя и не поощрялся свист и крики, но дворянская молодежь никак не могла удержаться от этих проявлений переполнявшего ее задора, и издавала не многим меньше шума, чем флейты и рожки. Оставшуюся часть отряда составляли знатные всадники возрастом постарше, и держались они куда солиднее, к чему располагало и свойственное большинству из них телесное дородство. Почти все они были в шубах, которые не только помогали не замерзнуть и предстать перед царским величеством в достойном виде, но и скрывали неизбежно появлявшиеся с возрастом недостатки фигуры. Однако и под шубами были хорошо видны золотные вышивки, кресты, перстни и кинжалы, которые могли многое сказать о богатстве и родовитости их обладателей. Пожилые аристократы старались, насколько можно было, едучи галопом, сохранять и местнический порядок, не обгоняя соседей честнее себя родом и, разве что, ненавязчиво сопровождали их, отстав на половину лошадиного корпуса. Каждого из них сопровождало по меньшей мере двое или трое слуг – небогатых дворян или детей боярских. Само собой разумеется, представители этой части отряда не опускались до свиста и криков, более того, брезгливо морщились, услышав какую-нибудь особенно громкую трель впереди себя.
Раздражение Артемонова при виде сотенного отряда пересилило даже его морозное оцепенение:
– Ну, пря-мо ка-на-рей-ки за-мор-ские… Ес-ли го-су-да-ря не обра-дуют, то уж по-весе-лят… И ско-моро-хи есть, на дуд-ках сыг-рать! – бормотал он, с трудом двигая покрытой сосульками бородой. Он опять невольно пришпорил лошадь, и та с особенным неказистым усердием рванула вперед так, что ее малоподвижный всадник едва не выпал из седла.
Зато радости Серафима не было предела. Он даже и говорить ничего не мог, только мычал невнятно, выбираясь из-под вороха шкур. Удавалось это Коробову с немалым трудом, по причине как его изрядного уже опьянения, так и обилия шкур, которые, от долгого лежания и тряски при езде, успели перепутаться и зацепиться за все выступы саней, и Серафим теперь был беспомощен, как рыба в сети. Наконец, он вывалился откуда-то сбоку, и бросился, проваливаясь по пояс в снег, в сторону высокой башни. Одна из шкур перепоясала Коробова от левого плеча к поясу, другая свисала сзади, зацепившись за шапку, так что, едва высовываясь из снега, он больше всего напоминал в таком виде воинственного остяка или вогула. На беду Серафима, он поспел только ко въезду в ворота старшей, наименее впечатляющей части дворянского отряда.
– Лезь уж обра-тно, Сим-ка… Не пос-пел! – мстительно прошамкал Артемонов. Но Симка так и стоял потерянный, провожая взглядом наиболее тучных и пожилых дворян, последними исчезавших в воротах башни.
От одной из соседних кучек людей отделилась фигура, почти одинаковой ширины и высоты, в медвежьих шкурах с ног до головы, которая и пробиралась к ним с неторопливостью и уверенностью медведя. Артемонов с Серафимом долго не обращали на фигуру внимания, так что гостю пришлось вежливо откашляться и помахать им рукой.
– А! Мар-тын Сер-ге-ич! Как здо-ро-вье?
– Спаси Христос, Матвей Сергеевич! – ровным, спокойным голосом отвечал Мартын Сергеевич из-за развевающихся клоков медвежьей шерсти – Сами как здравствуете?
Понимая, что вопрос этот не может восприниматься иначе, как дань вежливости, Мартын, не дожидаясь ответа, сразу перешел к сути дела:
– Матвей Сергеич! Ну чего ты кобыле покоя не даешь? Чего ты ее, бедную, да и себя, морозишь? Того гляди свалишься, а тогда уж точно на осколки разлетишься – в таких сугробах и не соберешь.
Вся мохнатая, приземистая фигура гостя, его спокойный, добродушный голос сразу настраивали на более веселый лад, и создавали, даже здесь, под свинцово-алым небом и в мерзлых сугробах, чувство уюта. Это был жилецкого списка дворянин Портовцев, который, по возрасту, давно уже не ездил на Москву и не жил при дворце, зато хорошо был знаком Артемонову по его торговым делам.
– Сказали же: колокол ударит – продолжал Портовцев. – А разве он бил? А я тебе, Матвей Сергеич, другое скажу: вон видишь, нищие и калеки кучей сидят?
Артемонов вынужден был признать, что никаких нищих он до сих пор не замечал, но, глядя в строну, указанную Портовцевым, он, и правда, увидел под самой стеной, с противоположной от проездной башни стороны, едва ли не сотню разного рода убогих, которые грелись, прижавшись друг к другу, и с самым терпеливым видом, не издавая ни звука, тоже ждали чего-то.
– Вот видишь, Матвей? Они, божьи люди, и полуголые сидят ждут, стало быть знают – чего. А вот когда они закричат, да к башне поползут – это и нам знак будет, вернее колокола.
Артемонов, приглядевшись, увидел, что у многих из нищих, и в самом деле, разве что срам прикрыт, но они, вопреки своим обычным привычкам, не кричат, не плачут и не требуют к себе никакого сострадания, и только крепче прижимаются к более удачливым, замотанным в грязное тряпье товарищам. Это молчаливое, напряженное терпение нищих казалось почти противоестественным.
– Бог с ними, с нищими. Ты сам, Сергеич, подумай: братия-то наша городовая почему в монастыре сидит, никуда не трогается? Наверно ведь неспроста. Так что и ты в санях посиди, только с боярина Коробова вон шкуры сними, да бутыль отбери, а то быть ему вместо смотра на съезжей избе.
Все это звучало более чем убедительно для промерзшего насквозь Артемонова. Портовцев же посмотрел на него, кивнул головой, и побрел по протоптанным следам через сугробы обратно к своим родичам. Артемонов, у которого словно камень с души упал, и даже стало как-то теплее, уже развернулся, чтобы подъехать к Серафиму, отвесить ему подзатыльник и загнать обратно в сани, а следом и залезть туда самому, как раздался низкий, тревожный и долгий удар колокола.
Глава 2
Этот удар, как гром или порыв теплого ветра перед грозой, сразу изменил и чувства, и настроения всех, кто его слышал. Отчаявшийся, замерзший до потери человеческого облика Артемонов взбодрился, но, что куда более удивительно, взбодрилась и его серая кобыла, которая начала переступать передними копытами, фыркать, и вертеть головой, чего за ней не водилось с жеребячьего возраста. Разошедшийся Серафим, напротив, притих, и стал, как черт, спасающийся от ладана, почему-то заползать задом обратно в сани. Вся замерзшая, безжизненная и мертвенно-серая пойма пришла в движение, а в старом монастыре послышался конский топот, крики и свист.
К протяжным звукам большого колокола, тем временем, добавился перезвон еще многих других. Случайно или нет, но в это самое время небосвод над монастырем начал расчищаться, и стал по-зимнему не то голубым, не то серым. По нему побежали игривые рябые белые облачка, золотистые от слегка подсвечивающего их солнца. Но мерные удары главного колокола не давали забыть о том, что предстоит нечто важное, к чему нужно быть готовым, и не слишком уж веселиться. Как и обещал Портовцев, куча нищих немедленно пришла в движение, хотя и оставалась пока на месте. Под удары колоколов прошло еще несколько минут общего напряженного ожидания, и оттуда же, откуда недавно выезжали под предводительством немцев рейтары, откуда скакала дворянская конница, показался еще ряд всадников. Их было ни с кем не спутать: к монастырю скакали стремянные стрельцы. Все в красном, с золотыми орлами на груди, они ехали с непревзойденной даже рейтарами выправкой, и строго по трое в ряд. Хотя со стороны и не казалось, что они едут быстро, но у стен украшенной хоругвями башни они оказались куда раньше предыдущих отрядов. Никакой музыки и свистов, ничего лишнего не сопровождало их движения. После того, как сотни две стременных проскакали таким порядком, из снежной пыли вынырнула на удивление скромная карета, скорее даже возок, запряженный тройкой лошадок. На коренной сидел самый заурядный, потрепанный долгой скачкой стрелец, но на всех приступках саней, на каждом облучке, спереди, с боков и сзади, цеплялись, с трудом стараясь не упасть, самые именитые московские бояре. В них, вроде бы, не было ничего особенного, кроме, разве что, дорогих пышных шуб и высоких, почти в пол-аршина шапок. Но никогда люди в таких шубах и шапках не стали бы висеть, как ряженные на святках, по бокам дешевого возка, да еще и с таким важным видом. За каретой проскакало еще с полторы сотни стременных стрельцов, и после того ворота башни закрылись с таким громким стуком, который было слышно и на другом берегу, у стен старого монастыря. Колокола, между тем, продолжали звенеть еще стройнее и еще призывнее. На этот зов первыми откликнулись нищие, которые, словно их ветром сорвало с места, помчались следом за процессией, да так, что и завершавшие ее стрельцы едва могли от них оторваться. Несколько полуголых тел так и остались лежать там, где недавно сидели они, прижавшись к своим товарищам. Никто их не убирал.
Гул внутри старого монастыря все усиливался, и вот из его низеньких ворот валом повалили всадники: городовое дворянство, их дети и боевые холопы. Одеты они были вовсе недурно, даже и по сравнению с проскакавшим недавно московскими сотенными. Чего, пожалуй, им не хватало, так это стремления выразить свою знатность блеском ярких красок, отчего и сами дворяне, и холопы выглядели куда скромнее и обыденнее москвичей. Впрочем, золотного шитья хватало и на их кафтанах. Но по сравнению с мчавшимися до этого по высокому берегу московскими гостями, городовым дворянам приходилось куда тяжелее. Прошло не более пары минут, как несколько сот лучших людей уезда, продравшись через камыши и преодолев присыпанный снегом лед речки, стали карабкаться по почти отвесной стене высокого берега, не жалея ни дорогих кафтанов, ни даже и родовой чести. Но первые, достигшие строя стрельцов, быстро поняли, что те не так неподвижны, как казались – кроме того, и число их, при виде подобного штурма, заметно прибыло. Стоило взбиравшимся по склону дворянам к ним приблизиться, как тут же пошли в ход бердыши, до тех пор, казалось, намертво вмерзшие в ледово-красные рукавицы стрельцов. Дородные отцы семейств, и их хорошо наряженные сыновья, и их слуги – все, кому не повезло первыми достичь линии стражи, один за другим стали скатываться вниз, к речным камышам. Стоявшие внизу, оторопев, смотрели на это, не вполне понимая, как действовать дальше. Стоять и не двигаться, чего требовал от них здравый смысл, им не хотелось – это могло быть воспринято как неподобающая гордость и недостаток почтения к государю, а главное, ринувшиеся ранее в гору и получившие сполна стрелецкими бердышами городовые собратья вполне могли и не простить впоследствии такого замешательства. Но и рваться вверх по склону, особенно видя судьбу, сделавших это ранее, никому не хотелось. В общем, вся низкая пойма, не исключая и облюбованного Артемоновым и Коробовым высокого сугроба, была охвачена беспорядочным движением.
Эти же двое замерли на месте, хотя и по разным причинам. Серафим и рад был бы броситься в гору, но никак не мог отделаться как от звериных шкур, так и от собственной хмельной бестолковости. Он то пытался сбросить с себя приставшие, как банный лист, шкуры, то, напротив, начинал обматываться ими попригляднее, то бросался искать свою саблю, которая и без того висела у него за спиной. Лицо же Матвея Артемонова перекосила презрительная ухмылка, он и не думал никуда ехать. Однако совсем иначе считала его серая кобыла, которая, почувствовав общее возбуждение, рванула снова вперед, и Матвею больших трудов стоило удержать ее. Устав бороться с упрямой клячей, Артемонов спрыгнул на землю, примотал поводья кобылы к ближайшему кусту, накинул на нее пару принесенных из коробовских саней шкур, а сам забрался в сани, в нагретое Серафимом и невыносимо вонявшее псиной логово. Пока Матвей пытался там устроиться, рука его наткнулась на серафимовскую флягу, от чего Артемонов почувствовал неприятную ему самому радость. Какое-то чувство подсказывало ему, что не стоит сейчас карабкаться по склону, и не стоит даже сидеть замороженным чучелом на серой кобыле, а разумнее всего закутаться в теплые шкуры, выпить вина и ждать, чего будет дальше. Артемонов последовал этому чувству, отложил в сторону шлем, и сделал большой глоток из фляги. Жизнь немедленно представилась Матвею в солнечном свете, тем более, что и солнце поднялось уже высоко над горизонтом, и осветило ярким, почти невыносимым светом и пойму, и оба монастыря.
***
Солнце светило ярко, как летом, и тем сильнее чувствовалась невыносимая стужа, к которой, казалось, все давно привыкли, но к которой нельзя было привыкнуть по-настоящему, как нельзя привыкнуть к ожидающей каждую минуту смерти. Длинная цепь фигур, то ли пленников, то ли смертников, то ли воинов, то ли умирающих от мороза нищих, тянулась с вершины холма к его подножию. Ни у кого из них давно уже не было оружия, никто их не охранял, это было лишним: бежать по полю, заметенном аршинным слоем снега, можно было только навстречу вечной жизни, а покрытые инеем несчастные для того и были здесь, чтобы выторговать у вечности еще хоть пару дней, а не получится – хоть пару часов, пару минут. Внизу холма расположилась группа всадников, которые при более благоприятных обстоятельствах поражала бы всех зрителей красотой и богатством своих нарядов и конской упряжи, но теперь выглядела такими же полузамерзшими страдальцами, как и проходившие вдоль них поверженные московские ратники. Здесь был, не много, не мало, сам король, не говоря уже о паре гетманов и более мелкой, сравнительно с этим, шляхте. Но это казалось странным, неважным, полузабытым, как и выстрелы бивших еще вчера орудий. Потому никто и не охранял московских пленников: их жизнь, вероятно недолгая в этих заснеженных полях, казалось малоценной в сравнении с тем, что получали победители – плодородной смоленской и черниговской землей, и самим древним Смоленском. Таким образом, имело значение лишь само шествие разбитых, жалких, и почти умерших от холода и голода московитов мимо когда-то гордой, а теперь также скованной стужей кучки стоявших у подножия холма польских вельмож.
В веренице пленных шел совсем молодой парень, барабанщик, сохранивший, несмотря на осадное сидение, добротный полушубок и валенки, и от того страдавший, возможно, чуть менее остальных. Парень с ненавистью смотрел в спину шедшего впереди него головы, под началом которого он и прослужил всю эту войну, и который виновен был лишь в том, что не умер вовремя, и оказался в той же веренице пленных, что и сам барабанщик. Но в силу юношеской резкости суждений, парень именно в своем непосредственном начальнике, не менее, чем в иуде Шеине, видел причину поражения и собственного бесчестия. Сзади же барабанщика тащилось уж совсем странное, даже по меркам того необычного времени, создание. Из кучи самого невероятного тряпья торчал вверх красивый шлем с перьями, а вниз – голые ноги в чулках и куда как неуместных здесь ботинках с пряжками.
– Иван Ульянович, тебе-то чего с единоверными делить? Давно бы уж сдался, не мерз здесь – поинтересовался барабанщик.
– С единоверными?? – с неподдельным гневом поинтересовался голос из кучи тряпья – Знаешь ли ты, Матвей, кто я, и откуда?
– Как не знать? Вы, Иван Ульянович, скотской земли немец, лутор и кальвин.
– Это ты, Матюша, скотской земли немец, ты же калвин, и особенно лютер. А я… Я – скотландец и… и… пресбитерианин! А скотландцы, Матвей, самые честные люди в мире!
Разозленный донельзя Матвей и хотел бы поинтересоваться, кто признал за скотландцами такую честь, но пришла и его пора предстать перед победителями. Вельможи, мимо которых проходил теперь молодой барабанщик, были похожи на ледяные статуи, и на все, происходящее вокруг них, обращались со свойственной ледяным статуям живостью. Тем не менее, сердце Матвея сковало страхом, точнее – неизвестностью: как именно нужно проходить мимо таких важных лиц в подобных обстоятельствах, не уронив своей чести? Мимо него проносились, как во сне, украшенные дорогой сбруей и покрытые инеем морды лошадей, плащи и позолоченные поручи, однако в голову ничего не приходило, и он только уныло и, как ему казалось, униженно ковылял мимо ряда ледяных всадников. Наконец, он подумал, что стоит хотя бы поклониться одному из них, но сделать это так, чтобы тот, ни в коем случае, не воспринял это как знак покорности. Как именно это сделать, Матвей не придумал, а потому просто деревянно кивнул последнему из всадников, и, одновременно, искоса поглядел на него. Артемонов сам тут же почувствовал, что поклон не удался, и куда как лучше было бы обойтись без него, но хуже было другое: всадник, которому он поклонился, попросту спал. Его лошадь переминалась, почувствовав, что никто ей больше не правит, а сам польский вельможа пошатывался и едва держался в седле, слегка моргая закрытыми глазами и раздувая полноватые, смазанные жиром щеки. Позади раздался хриплый, но воинственный вскрик. Матвей поневоле обернулся, и увидел, как Иван Ульянович отдает салют несуществующей шпагой одному из поляков, сопровождая его тем самым гортанным выкриком. Из-за всадника немедленно выскочил холоп в пышной шапке с пером, и принялся хлестать шотландца плеткой, удары которой не достигали цели из-за толстого слоя укрывавшего Ивана тряпья, и только это позволяло тому оставаться на ногах. Иван Ульянович не оставался в долгу, и осыпал поляка шотландской бранью, понять которую, впрочем, мог только он сам. Холоп также одарил Ивана целой россыпью уже более понятных польских выражений, однако, после брезгливого жеста своего хозяина, оставил шотландца и вновь отошел в задний ряд. Браво державшийся под ударами плети Иван Ульянович, стоило им прекратиться, упал на одно колено, не переставая что-то гневно бормотать себе под нос. Матвей тут же вернулся назад, подхватил немца, и вместе они заковыляли дальше, уже не обращая внимания на поляков, да и у них не вызывая большого интереса. Впереди была слегка натоптанная в глубоком снеге дорога, бесконечная белая пустыня, студеный ветер, и уже клонившееся к закату солнце.
***
Поскольку человека пробуждают ото сна не столько нарушающие его обстоятельства, сколько их перемена, Матвей Артемонов крепко спал в санях, несмотря на бьющее в глаза солнце, но проснулся тогда, когда оно начало садиться, и из сияюще-белого стало опять красноватым, хотя и скорее розовым, нежели грозно-бордовым, каким было утром. Сквозь дремоту, он с грустью вспомнил своего друга Ивана Ульяновича, или, как он себя иногда именовал – Жона Ильяма. Вспомнил грустную дорогу их из под Смоленска с ночевками в разрезанных лошадиных тушах и снежных домиках, в которых было на удивление тепло: не хуже даже, чем в тушах, но куда приятнее. Вспомнил и совместный торговый промысел, который одному Богу известно, как удался. Как Иван Ульянович, так и Матвей считали себя представителями воинского сословия, торговать которым отнюдь не пристало. И если Матвей исповедовал такие взгляды еще в умеренном виде, то Жон Ильям, участник не только Смоленской, но и Тридцатилетней войны, был убежден, что, в силу отсутствия текущих военных действий, ничто не может и не должно удерживать его от ежедневного пьянства. Друзья направились в большой и богатый северный город, гнездо иноземного купечества, среди которого было и немало соотечественников Ивана Ульяновича. Они охотно приняли его в свою корпорацию, несмотря на полное, и откровенно высказываемое, отсутствие у Ивана склонности к коммерции. Положение спас Матвей Артемонов, который, после смоленских событий, дал себе зарок не служить, и был, к тому же, от природы деятелен. Под именем Ивана Мерила (такова была фамилия шотландца), он открыл торговое предприятие, пользовавшееся сразу преимуществами дружбы с русскими купцами, и твердой спайкой и неограниченным кредитом обосновавшихся в городе иноземных негоциантов. Уже немало лет назад похоронил Матвей своего друга, не выдержавшего многолетнего испытания почти дармовой выпивкой и закуской, но никогда без грусти не вспоминал его. Изменив своему зароку не служить, Артемонов начинал теперь здорово раскаиваться в этом, так как бестолковое начало сборов к новой войне никак не предвещало ее удачи.
Однако, выглянув из-под вороха шкур, Матвей приободрился: оказалось, что пока он спал, гордые и неприступные стрельцы выстроились в две шеренги, проход между которыми вел к самой проездной башне, и по этому проходу тянулись вереницей все сидевшее в старом монастыре и у его стен городовое дворянство. Чертенок Серафим, вопреки ожиданиям Артемонова, проявил большую расторопность и впряг обеих лошадей в сани, и теперь, усевшись почему-то на матвееву кобылу, уверенно вел их ко входу в башню. Хотя ехали они вверх по склону, Матвею вновь и вновь вспоминалось, как он спускался с вершины холма под Смоленском. Разозлившись, он схватил подвернувшуюся под руку волчью шкуру, и огрел оскаленной мордой по толстому крупу свою серую кобылу, которая с испугу рванула вперед, и чуть не сбросила сидевшего на ней Серафима.
– Эй, князь Коробов, тормози! Чего в санях меня волочешь, как боярыню на богомолье!
Глава 3
Передний двор монастыря, где оказались Матвей с Серафимом, проехав главную башню, не представлял бы собой ничего особенного, если бы не разношерстность собравшегося здесь люда. Огорожен двор был низеньким каменным забором, за которым густо росли невысокие и кустистые монастырские яблони, груши и вишни, сейчас почти утонувшие в снегу. Из дворика вглубь монастыря вели еще одни невысокие ворота с надвратной церковью и несколькими большими образами над въездом. Они были плотно закрыты и охранялись особенно могучими, неподвижными и свирепого вида стрельцами, и только изредка поднималась невысокая, но зубастая решетка ворот, оттуда выходил благообразный высокий дьяк и невнятным, гнусавым голосом читал чью-то фамилию. Оборачивалось это каждый раз одним и тем же: собравшиеся дворяне начинали взволнованно переспрашивать друг друга, не разобрал ли кто слов дьяка, постепенно из услышанных кем-то обрывков складывалось полное имя, и счастливец, обычно испуганно оборачиваясь, отправлялся в зубастую пасть ворот. Глядя на это казалось, что эта пасть бесследно поглотила и отряд рейтар, и поместные сотни, и даже свиту государя, поскольку никаких следов их пребывания нигде не было видно, и вокруг стояла благостная монастырская тишина. В маленьком, на первый взгляд, дворике, поместилось на удивление много ратников и их слуг, и почти столько же нищих, убогих и калек, притом последние чувствовали себя куда вольготнее. Дворяне стояли и сидели на конях разбившись на небольшие кучки по родству или знакомству, и в основном молчали, а если и говорили, то едва слышным шепотом на ухо ближайшим соседям. Никто не запрещал дворянам разговаривать, и все же трудно было это делать под взглядами каменных стрельцов и стоявших такими же, но конными статуями, их голов из важных московских родов. Дворяне, особенно те из них, кто, как Серафим с Артемоновым, ждали смотра за стенами монастыря, с ног валились от усталости, холода и голода, но и не думали этого показывать, хотя внутри каждый ждал, как единственного спасения, когда же косноязычный дьяк позовет их. Одной из причин общей молчаливости было и то, что многие от холода уже не могли толком ворочать языком. Серафимовские сани стрелецкий голова велел оставить за стеной, да еще и обругал Коробова с Артемоновым самоедами, так что согреться товарищам было негде, в санях же осталась и долго поддерживавшая их дух бутыль.
Нищие же и калеки были сыты, довольны и почти веселы. Еще до того, как городовое дворянство было допущено в монастырь, им, от царского имени, был розданы калачи, пироги и другая еда, а нагие и особенно убого одетые, от имени царицы, были пожалованы старыми армяками и шубами. Одежда эта, правда, быстро оказалась в руках более сильных и уважаемых нищих, но и убогие получили взамен свою долю тряпья, и были почти рады. Никто не расходился, так как ожидалось, что царь, по своему обыкновению, будет жаловать и деньгами. Обильная пища придала калекам сил, и они, нестерпимо воняя и пачкая принаряженных дворян своим отрепьем, неустанно бродили и ползали среди служивых не то клянча, не то требуя милостыни. Дворяне недовольно поглядывали на обнаглевших нищих, но не решались слишком уж грубо отгонять почитаемых царем богомольцев, да и сил у них для этого оставалось маловато. К Серафиму с Артемоновым подполз было страшный, как бес, одноногий – полуголый, со рваными ноздрями, весь покрытый рубцами от ударов кнута, и, оскалив редкие черные зубы, начал нагло заглядывать им в глаза, как вдруг что-то заставило калеку испуганно обернуться, и быстро-быстро отскочить в сторону. Причиной его бегства был совсем не такой уж страшный на вид всадник, который неслышно и незаметно подъехал к ним сзади. На первый взгляд, всадник казался человеком небогатым, неприметным, и даже как будто потрепанным. Но так можно было подумать только, не разглядев внимательно ни его лошади, ни оружия и украшений. Ни у кого из собравшихся городовых не было коня, хотя бы близко такой же цены и породы, как не было ни у кого таких перстней, энколпионов и нашивок на кафтане и шапке. Сам кафтан, хоть и не золотной, да и болтавшийся на своем худощавом хозяине почти как мешок, тоже был не из дешевых. Подъехавший всадник казался человеком молодым, или, во всяком случае, не старым, хотя лицо его было покрыто уже довольно глубокими морщинами. Само лицо было узкое, с весьма большим, но прямым носом, и крупными, слегка на выкате, умными и хитроватыми, но водянистыми серыми глазами. Борода и усы были недлинные и жидковатые, однако очень опрятно причесаны, хотя немного топорщились без употребления для укладки должного количества масла. В общем, внешность всадника была приятная, да и выражение лица располагающе-доброжелательное, хотя искренность этой доброжелательности, как показалось Артемонову, не помешало бы хорошенько проверить. Матвей, который от изрядного количества выпитой водки, мороза и усталости не испытывал большой симпатии ни к кому из окружающих, довольно злобно и неприветливо уставился на гостя. Он так и представил себе, как тот (вернее всего, не больше, чем стольник или стряпчий из богатого рода, пятое колесо дворцовой телеги), перед выездом во двор основательно закусил, выпил медовой настойки, а может и ренского вина с приправами, и отправился в приподнятом настроении осматривать, и скорее всего – от безделья, полузамороженных дворовых сидельцев. Но всадник явно решил смягчить мрачность Артемонова своей приветливостью.
– Здравствуйте, судари! Уж не обессудьте, что на холоде вас столько времени держим – и рады бы быстрее отпустить, да спешить нельзя, дело слишком важное. Большая война грядет, иначе бы сам государь царь по городам не ездил войско набирать. На той войне потяжелее, чем здесь будет.
– Неужто как под Смоленском? – брякнул Артемонов. Впрочем, то, что всадник не стал задавать дурацких вопросов, и был не по чину вежлив, Матвею понравилось. Хотя и не стоило сомневаться, что этой вежливостью, как дешевой монетой, он одарял всех, с кем говорил.
В ответ гость довольно долго не отвечал, глядя на Матвея заинтересованным взглядом – таким, что Артемонов решил с ним быть впредь пообходительнее.
– А ты, твоя милость, и под Смоленском бывал?
– Довелось.
– Молодо выглядишь. В чьем же полку?
– Скотландца Фомы Александрова, солдатского строя. А рота Самуила Леонтьева, галанской земли немца. Я, сударь, барабанщиком был, но и пику потаскал.
Всадник задавал вопросы быстро, раньше, чем Матвей успевал ответить на предыдущий. Но Артемонову это было нипочем – он помнил имена немцев ничуть не хуже своего собственного.
Гость долго мочал в ответ, немного поворачиваясь на лошади так, чтобы стал лучше виден висевший у него на боку кинжал. Слаб человек – решил их гость похвастаться, подумал Артемонов. Однако судя по количеству драгоценных камней и тонкости работы, получить такой кинжал можно было только за большие заслуги в крупной войне, ну или уж за особо успешное посольство. В Смоленске? Быть может, хотя и молод, как и сам Матвей, казался всадник для этого.
– Да, боярин, вот и не торопимся теперь, чтобы как под Смоленском не было. Много торопились тогда… – только и сказал всадник, и тут же перевел тему:
– По какому списку служите, судари мои?
Артемонов, стряхивая облепившие его сосульки, немедленно развернулся к Серафиму, чтобы бестолковый чертенок не успел ляпнуть чего лишнего, но Коробов-младший сидел с таким видом, что переживать стоило не за его болтливость, а за него самого. Он, приоткрыв рот и выпучив глаза, уставился с самым дурацким видом на всадника и, кажется, вовсе не собирался ничего говорить. Тогда, скрыв удивление, Артемонов чинно пояснил гостю, что на службу он долго не мог подняться по своей скудости, а также потому, что от их города для ежегодных походов на юг всегда хватало охотников из более состоятельных дворян. Тот вежливо кивнул, и перевел взгляд на Серафима, ожидая и от него ответа. Глаза Коробова еще сильнее полезли на лоб, губы задрожали, но он долго ничего не мог произнести пока, наконец, не повалился к ногам всадника, причитая:
– Твоя княжеская светлость… Окажи милость: определи меня в сотенную службу! Только бы не в рейтары, и не с пищалью служить!
– Это можно, можно… Но какого ты роду, и по какому вы списку служите?
– Коробовы мы, князь, жилецкого списка городовые дворяне. Служба известна наша… Люди достаточные, за конями и оружием не станет. Только бы мне в сотнях служить… Окажи милость, твое боярское высочество, пожалуй, князь!
– Храни вас Бог, государи мои! – сухо попрощался князь, раздраженный причитаниями Серафима, и ускакал в сторону низких ворот.
Артемонов смотрел на Серафима, удивленный внезапной придурковатостью, одолевшей обычно бойкого парня.
– Тебя эдак в скоморохи только возьмут! Ты чего, чертенок, оцепенел? Бояр московских не видал?
– Так ведь это же, Матвей Сергеич, это ведь…
– Ну?
– Боярин это, князь Юрий Алексеевич Долгоруков! Дворецкий и ближний человек.
Артемонов не столько удивился знаменитости князя – видал он всяких князей – сколько осведомленности Серафима, хотя и известно было, что Коробов-старший возил того не раз в Москву.
– Ну вот, а ты перед боярином и князем такого петрушку изобразил! Эх ты, Симка!
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом