Исабель Альенде "Дом духов"

grade 4,4 - Рейтинг книги по мнению 3650+ читателей Рунета

Исабель Альенде – одна из наиболее известных латиноамериканских писательниц, увенчана множеством премий и литературных званий. Начиная с первых романов «Дом духов» и «Любовь и тьма», литературные критики воспринимают ее как суперзвезду латиноамериканского магического реализма. Суммарный тираж ее книг уже перевалил за шестьдесят миллионов экземпляров, ее романы переведены на три десятка языков. В 2004 году ее приняли в Американскую академию искусств и литературы. Одна из самых знаменитых женщин Латинской Америки, она на равных общается с президентами и членами королевских домов, с далай-ламой, суперзвездами и нобелевскими лауреатами. «Дом духов» – это волнующее эпическое повествование об истории семьи Труэба. Здесь все реально и все волшебно, начиная с девушки с зелеными волосами, наделенной даром ясновидения: реальный пласт с уютом семейного дома, жизнью многострадальной страны, политическими бурями и тяжким трудом, стихией бунта, доверием, предательством, расстрелами, пытками, судьбой Поэта, за которой просматривается история певца Виктора Хары, и отражение этого зримого мира в волшебном зеркале предчувствий, роковых предсказаний, безумной страсти, которой не в силах помешать даже смерть.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Азбука-Аттикус

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-389-23295-2

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 01.06.2023


И все же усталость от работы была недостаточной, чтобы подавить его могучую чувственную натуру. По ночам ему было невыносимо трудно, одеяла казались чересчур тяжелыми, простыни слишком гладкими. Его конь сыграл с ним злую шутку, превращаясь вдруг в огромную самку, в крепкую гору дикой плоти, на которой он скакал до ломоты в костях. Прохладные душистые дыни в огороде казались ему огромными женскими грудями; зарывая лицо в попону, он улавливал в едком запахе животного далекий и недоступный запах своих первых проституток. Ночами он покрывался потом от кошмаров, ему снились гнилые моллюски, разделанные огромные туши, кровь, сперма, слезы. Он просыпался с ощущением, что внутри натянулась тугая струна, член становится железным, и злился невероятно. Чтобы успокоиться, он бежал к реке и, обнаженный, нырял, погружаясь в холодные воды, пока не перехватывало дыхание, но тогда ему начинало казаться, что он ощущает невидимые руки, ласкающие его бедра и голени. Побежденный, он положился на волю волн, чувствуя объятия реки, и шустрые головастики целовали его, а береговой тростник хлестал. Через некоторое время желание стало нестерпимым, его уже не успокаивало ни ночное купание в реке, ни коричный настой, ни кремень, положенный под матрац, ни даже жалкие манипуляции, которые в интернате сводили мальчиков с ума, обрекая их на вечное проклятие. Когда он стал жадно посматривать на домашнюю живность, на детей, играющих голыми в огороде, и даже на сырое тесто, то понял, что его мужское начало не успокоить средствами, доступными какому-нибудь дьячку. Здравый смысл подсказал ему, что надо найти женщину, и когда решение было принято, подавленное состояние исчезло, а ярость, казалось, улеглась. В тот день, впервые за последнее время, он проснулся с улыбкой.

Педро Гарсиа, старик, видел, как хозяин пошел, насвистывая, в конюшню, и обеспокоенно покачал головой.

Эстебан весь день вспахивал одно пастбище, которое только что расчистил, намереваясь засеять маисом. Потом с Педро Сегундо Гарсиа отправился помочь корове произвести на свет теленка, который неправильно шел. Труэба засунул руку по локоть и повернул крохотное существо так, чтобы высунулась голова. Корова все же не выжила, но настроение у него не ухудшилось. Он приказал кормить теленка из бутылки, облился водой из ведра и снова сел на коня. Обычно это был час обеда, но голода он не испытывал. Никуда не спешил, ведь выбор он уже сделал.

Много раз за это время он видел девушку, что несла на бедре своего сопливого братишку, на спине мешок, а на голове кувшин. Впервые он заметил ее, когда, нагнувшись над плоскими камнями, она стирала белье в реке, увидел ее смуглые ноги, отполированные водой, грубые крестьянские руки, отжимающие выцветшие тряпки. Она была ширококостной, смуглолицей, похожей на индианку, с крупными чертами лица, мягкого и кроткого. Ее полные губы скрывали белые ровные зубы, и когда она улыбалась, то вся светилась, но случалось это очень редко. В ней покоряла красота первой молодости, хотя было ясно, что увянет она очень скоро, как обычно случается с женщинами, которым предназначено много рожать, работать без отдыха и хоронить ушедших в мир иной. Ее звали Панча Гарсиа, было ей пятнадцать лет.

Когда Эстебан Труэба отправился искать ее, наступил вечер, стало прохладней. Верхом он неспешно объехал аллеи тополей, разделявшие пастбища, спрашивая о ней тех, кто попадался навстречу, пока не увидел на дороге, что вела на ее ранчо. Она шла босиком, согнувшись под вязанкой хвороста, глядя вниз. Он посмотрел на нее с высоты своего коня и тотчас испытал прилив нестерпимого желания, которое мучило его уже столько месяцев. Рысью подъехал к ней. Она услышала его, но продолжала идти, не глядя, по вековому обычаю всех женщин их племени опускать голову перед мужчинами. Эстебан нагнулся, вырвал у нее вязанку, какое-то время подержал ее и затем с силой отбросил на обочину дороги, обхватил девушку за талию, тяжело дыша, поднял ее и усадил перед собой. Девушка не сопротивлялась. Затем пришпорил коня и помчался галопом к реке. Они спешились, не сказав ни слова, смерив друг друга взглядами. Эстебан снял широкий кожаный пояс, и она отступила, но он тотчас схватил ее. Стиснул в объятиях, и они упали на опавшие эвкалиптовые листья.

Эстебан одежду не снял. Он набросился на нее бешено, овладел молча, излишне грубо. Опомнился, увидев пятна крови на ее платье и поняв, что она была девственницей. Но ни жалкий вид Панчи, ни первое удовлетворение не смягчили его ярость. Панча не защищалась, не жаловалась, не закрывала глаза. Она отвернулась, смотря на небо с выражением страха, пока не почувствовала, что мужчина рухнул со стоном около нее. Тогда девушка тихо заплакала. До нее ее мать, а до матери бабушка испытали то же самое. Эстебан Труэба поправил брюки, застегнул пояс, помог ей встать и усадил на круп лошади. Они поехали назад. Он насвистывал. Она плакала. Прежде чем ссадить ее у ранчо, хозяин поцеловал ее в губы.

– С завтрашнего дня будешь работать у меня в доме, – приказал он.

Панча кивнула, не поднимая глаз. Ведь и ее мать, и бабушка прислуживали в господском доме.

Эту ночь Эстебан Труэба спал как святой, даже Роза ему не снилась. Утром он ощутил прилив энергии, почувствовал себя еще более могущественным и сильным. Он отправился в поле, тихо напевая, а по возвращении увидел на кухне Панчу, уже склонившуюся над огромным медным котлом. Этой ночью он нетерпеливо ждал ее, и когда в старом родовом доме шум дня сменила ночная беготня мышей, он ощутил, что девушка стоит на пороге его спальни.

– Входи, Панча, – позвал он. Это был не приказ, скорее мольба.

На этот раз у Эстебана было время насладиться ею и ее ублажить. Он нежно обнимал ее, пытаясь удержать в памяти запах дыма, исходящий от ее тела и белья, выстиранного в щелоке и выглаженного жаровым утюгом. Неторопливо гладил ее черные, гладкие волосы, ее нежную кожу в самых интимных местах, шершавую и мозолистую кожу рук, ее полные губы, спокойное лоно и широкий живот. Желание его было тихим, и он обучал ее самой древней и тайной науке. Кажется, он был счастлив этой ночью и еще несколько ночей, когда они резвились, как щенята, на огромной железной кровати, сохранившейся со времен первого Труэбы. Ложе было уже неустойчивым, но еще могло выдержать любовные игры.

У Панчи Гарсиа увеличилась грудь и округлились бедра. Характер Эстебана Труэбы на какое-то время смягчился, он стал интересоваться жизнью своих крестьян, посещал их нищенские дома. В полутьме одного из них он разглядел ящик со старыми газетами, где спали вместе грудной ребенок и только что ощенившаяся собака, в другом – старуху, которая умирала в течение четырех лет и у которой сквозь язвы на спине виднелись кости. В одном из патио он впервые увидел мальчика-идиота со слюной у рта, с веревкой на шее, привязанного к столбу, говорившего на языке других миров, – тот непрерывно терся о землю своим огромным членом. Впервые он понял, что заброшенные земли и тощие стада еще не самое плохое, хуже дело обстояло с обитателями Лас-Трес-Мариаса; они впали в ничтожество с тех пор, когда его отец проиграл приданое и наследство его матери. Он решил, что настало время привнести хоть немного цивилизации в этот уголок, затерянный между морем и грядой гор.

В Лас-Трес-Мариасе началась лихорадочная деятельность, пробудившая всех от спячки. Эстебан Труэба заставил работать крестьян так, как до того они никогда не трудились. Каждый мужчина, каждая женщина, каждый старик и ребенок, которые могли держаться на ногах, были вовлечены хозяином в работу, так ему хотелось за несколько месяцев восстановить то, что было утрачено за годы запустения. Он заставил построить амбар и кладовые для хранения продуктов на зиму, он велел солить конину и коптить свинину, приучил женщин варить варенье и консервировать фрукты. Модернизировал скотный двор, который прежде был всего-навсего навесом с кучами навоза и тучами мух, и добился роста удоев.

Благодаря ему построили школу-шестилетку, он был честолюбив и хотел, чтобы все дети и взрослые в его имении научились читать, писать и считать. Полагал, правда, что большего им и не надо, дабы в головы их не приходили мысли, чуждые их социальному положению. Эстебан не смог найти учителя, который пожелал бы работать в такой глуши, и сам попытался привлечь детей то кнутом, то пряником к обучению грамоте. В конце концов он был вынужден на время отказаться от своей мечты и здание школы использовал для иных целей. Сестра Ферула присылала ему из столицы книги, которые он просил. Это были различные справочники и учебники. С их помощью он научил крестьян делать уколы и смастерил радио. Первую прибыль он пустил на покупку тканей, швейной машинки, коробки гомеопатических пилюль с соответствующей инструкцией, энциклопедии и целой кипы букварей, тетрадей и карандашей. Он начертил план столовой, где дети могли бы ежедневно получать обед, чтобы расти сильными и здоровыми и работать с малолетства, но понял, что безумие заставлять их бегать с одного конца имения в другой за тарелкой супа, и отказался от этой мечты, зато задумал построить швейную мастерскую. Панче Гарсиа он доверил разобраться со швейной машинкой. Сперва она думала, что это орудие дьявола, наделенное собственной жизнью, и отказывалась даже близко подходить к машинке, но Эстебан был непреклонен, и в конце концов она освоила швейное дело. Труэба открыл и продуктовую лавку. Это был скромный магазин, где местные жители могли купить все необходимое, не тащась в двуколке до Сан-Лукаса. Эстебан покупал товары оптом и продавал их своим рабочим по той же цене. Он ввел систему расписок, она действовала сперва как форма кредита, а со временем заменила обычные деньги. В продуктовой лавке все можно было купить на розовые бумажки, и плату рабочие получали ими же. Каждый работник, помимо знаменитых бумажек, имел право на клочок земли, который обрабатывал в свободное время, на шесть куриц в год на всю семью, на оговоренное количество зерна, на часть урожая, необходимую для пропитания, на ежедневно выдаваемые хлеб и молоко и на пятьдесят песо, которые распределялись между мужчинами на Рождество и государственные праздники. Женщины не имели этой привилегии, хотя и работали наравне с мужчинами, но их не считали опорой семьи, исключение составляли вдовы. Хозяйственное мыло для стирки, шерсть для тканья и фруктовый сироп для укрепления здоровья распределялись бесплатно. Труэба не хотел видеть вокруг грязных, оборванных или больных.

Однажды он прочитал в энциклопедии о пользе сбалансированной диеты, после чего начались бесконечные чудачества с витаминами. Он страшно злился, если узнавал, что крестьяне кормят детей только хлебом, а молоко и яйца отдают свиньям. Он стал созывать их на обязательные собрания в школу, где растолковывал им пользу витаминов и заодно сообщал о новостях, донесенных до него радио с аккумулятором, работавшим на сернистом свинце. Скоро ему надоело тратить время, отыскивая нужную волну, и он заказал в столице заокеанский приемник на мощных батареях. Теперь он мог слушать заморские передачи. Так он узнал о войне в Европе и стал следить за продвижением войск по карте, которую повесил на классной аспидно-черной доске. Места сражений он отмечал булавками. Крестьяне ошеломленно смотрели на хозяина, совершенно не понимая, зачем он вонзает булавку то в голубой цвет, то, на следующий день, – в зеленый. Они просто не могли вообразить себе мир размером с бумажный лист, прикрепленный к доске, и тем более представить себе войска, низведенные до величины булавочной головки. В общем-то, ни война, ни достижения науки, ни технический прогресс, ни цена на золото, ни изменчивая мода не заботили их. Все это были сказки, им совершенно ненужные. Для этих невозмутимых людей радиоизвестия были никчемными, лишними, а к приемнику они мгновенно потеряли доверие, как только поняли, что он не умеет предсказывать погоду. Единственным, кого волновали известия, передаваемые по воздуху, был Педро Сегундо Гарсиа.

Эстебан Труэба просидел с ним много часов, сперва у старого радио, а потом у приемника на батареях в ожидании чуда незнакомого и далекого голоса, который приобщал к цивилизации. Тем не менее эти часы не сблизили их. Труэба знал, что этот крестьянин умнее других. Только Педро умел читать и мог произнести больше трех фраз подряд. Более, чем кто бы то ни было из всех, он походил на человека, который мог бы стать ему другом в здешней округе, но вечная гордыня Труэбы мешала признавать за Педро какие-либо достоинства. Он ценил его только как хорошего работника. К тому же Эстебан не терпел фамильярности с подчиненными. Со своей стороны, Педро Сегундо его ненавидел, хотя никогда не называл чувство, что сжигало его душу и смущало его. Скорее это была смесь страха и злобного восхищения. Он понимал, что никогда не осмелится восстать против Эстебана, ибо тот был хозяином. Педро будет терпеть все его желчные выходки, необдуманные приказы, его превосходство в течение всей жизни. В те годы, когда Лас-Трес-Мариас покинули владельцы, Педро стал главой маленького племени, которое выжило на этих забытых землях. Он привык к почтению, привык повелевать, принимать решения и не иметь ничего, кроме неба над головой. Приезд хозяина изменил его жизнь, но он не мог не согласиться с тем, что теперь крестьяне стали жить лучше, не страдали от голода и чувствовали себя более сильными и уверенными. Иногда Труэба замечал, что в глазах Педро Сегундо вспыхивает желание убить его, но хозяин никогда не мог упрекнуть его в дерзости. Педро Сегундо подчинялся безропотно, работал, не жалуясь, был честным и казался преданным. Когда он видел, что его сестра Панча идет по коридору господского дома тяжелой походкой удовлетворенной женщины, то опускал голову и молчал.

Панча Гарсиа была молодой, а хозяин сильным. Через некоторое время результат их связи не замедлил сказаться. Вены на смуглых ногах девушки стали похожи на червяков, движения сделались медленными, а взгляд далеким, она потеряла интерес к шалостям на железной кровати, у нее пополнела талия и грудь налилась соками новой жизни, возникшей в ее теле. Эстебан не скоро заметил это – он никогда не смотрел на нее и, когда первый порыв страсти у него прошел, больше не ласкал. Он ограничивался тем, что пользовался ею как средством, которое снимало напряжение дня и дарило ему ночь без тяжелых снов. Но наступил момент, когда беременность Панчи стала очевидной и для него. Он почувствовал к девушке отвращение. Труэба воспринимал ее как некую огромную упаковку, содержащую бесформенную и студенистую субстанцию, в которой он не мог признать своего отпрыска. Панча покинула его дом и вернулась на ранчо родителей, те не задавали ей никаких вопросов. Она продолжала работать на господской кухне, замешивала тесто, шила на машинке и с каждым днем все более округлялась. Потом перестала прислуживать за столом и избегала встреч с хозяином – они были уже не нужны друг другу. Неделю спустя, после того как она покинула его постель, Эстебан снова возмечтал о Розе и проснулся на влажных простынях. Он взглянул в окно и увидел тоненькую девочку, что развешивала на проволоке выстиранное белье. Казалось, ей не более тринадцати или четырнадцати лет, но выглядела она уже созревшей для любви. В этот момент она обернулась и посмотрела на него: взгляд был женский.

Педро Гарсиа увидел, как хозяин пошел, насвистывая, по дороге, и, обеспокоенный, покачал головой.

*?*?*

В течение десяти лет Эстебан Труэба сделался самым почитаемым в этом крае хозяином, он построил кирпичные дома для рабочих, добился приезда учителя в школу, улучшил жизнь всех, кто работал на его земле. Лас-Трес-Мариас оказалось доходным имением, не требующим финансовых вливаний от золотой жилы, напротив, само имение стало служить гарантией продления концессии. Скверный характер Труэбы стал притчей во языцех и ухудшился настолько, что это мешало и ему самому. Он не допускал возражений, не выносил, когда ему противоречили, любое несогласие считал подстрекательством к бунту. Возросла и его похоть. Ни одну девушку, едва достигшую половой зрелости, ни одну взрослую женщину он не пропускал. Он брал ее либо в лесу, либо на берегу реки, либо на своей железной кровати. Когда он перепробовал всех девушек и незамужних женщин в Лас-Трес-Мариасе, то стал совершать набеги на соседние имения, насилуя девушек, прихватывая их в любом месте, обычно по вечерам. Он ни от кого не таился, потому что никого не боялся. Иногда приходил в Лас-Трес-Мариас чей-либо брат, отец, муж или хозяин, требуя у него ответа, но он встречал всех с несдерживаемой яростью, и подобные посещения сошли на нет. Слава о его любовных победах гремела по всей округе, вызывая завистливое восхищение у самцов, подобных ему. Крестьяне прятали от него дочерей и только бессильно сжимали кулаки, не решаясь оказать сопротивление. Эстебан Труэба был сильнее всех и оставался безнаказанным. Дважды обнаруживали тела крестьян из других поместий, убитых из охотничьего ружья, и ни у кого не возникло сомнений, что искать убийцу следует в Лас-Трес-Мариасе. Однако сельские жандармы ограничились тем, что в своих протоколах зафиксировали сам факт убийства, причем писали очень старательно, почерком полуграмотных людей, и по их писаниям выходило, что погибшие были ворами. Дело замяли. Труэба все больше представлялся крестьянам исчадием ада, он не знал удержу, заселяя округу незаконнорожденными детьми, собирая урожай ненависти и накапливая яд мести; но он плевал на все и вся, душа его задубела, и совесть умолкла. Он оправдывал себя тем, что воскресил к жизни имение. Напрасно Педро Сегундо Гарсиа и старый священник из больницы монахинь пытались убедить его, что не кирпичные домики и молочные реки делают хозяина хорошим, а христианина добрым, но уважительное отношение к работникам, не розовые бумажки им нужны, а настоящие деньги за работу, которая не подрывала бы здоровья тех, кто трудится. Труэба не хотел и слышать подобных разговоров, которые, по его мнению, попахивали коммунизмом.

– Речи дегенератов, – сквозь зубы цедил он. – Большевистские идеи – и только для того, чтобы подстрекать моих работников к бунту. А не понимают, что у этих бедняков нет ни культуры, ни воспитания, они не могут отвечать за свои поступки, это же дети. Откуда они могут знать, что им нужно. Без меня они все погибли бы, ведь едва я отвернусь, как все летит к черту, они начинают делать глупость за глупостью. Они очень невежественны. Мои люди хорошо живут – чего им еще желать? У них всего достаточно. Если они и жалуются, то только потому, что неблагодарны. У них кирпичные дома, я забочусь о новорожденных, о том, чтобы не водились гниды у детишек, делаю им прививки и учу их читать. Разве здесь где-нибудь есть еще имение, где была бы школа? Нет! Всегда, когда могу, я веду их слушать проповеди и не понимаю, почему священник приходит ко мне и твердит о несправедливости. Он не должен вмешиваться в то, чего не понимает; а он ничего не смыслит в мирских делах. Хотел бы я видеть его хозяином этого имения! Стал бы он тогда кривляться?! С этими несчастными нужно разговаривать на языке кулаков, это единственный язык, который они понимают. Если кто-то начинает нянькаться, его перестают уважать. Я не отрицаю: много раз был суров, но всегда справедлив. Я должен был научить их всему, даже нормально есть, ведь, если бы не я, они питались бы только хлебом всухомятку. Стоит мне отвернуться, как они бросаются кормить свиней молоком и яйцами. Еще не научились подтираться, а хотят права голоса? Ничего не понимают в хозяйстве, а желают заниматься политикой? Они, возможно, будут голосовать за коммунистов, как шахтеры севера, а ведь те своими забастовками только вредят всей стране, и именно тогда, когда цена руды достигла максимума. Я бы послал войска на север, пусть постреляют, может, это их чему-то научит. Мы ведь не в Европе. Единственное, что здесь нужно, – это крепкое правительство, сильный хозяин. Все было бы очень мило, если бы все мы были равны, но это не так. Это бросается в глаза сразу. Здесь только я умею работать и утверждаю это, положа руку на сердце. На этой проклятой земле я просыпаюсь первым и ложусь последним. По мне, так я послал бы все к чертям и поехал бы жить принцем в столицу, но я должен быть здесь, потому что отсутствуй я даже неделю – это все, конец, крах, мои люди начнут умирать от голода. Вспомните, что было здесь девять или десять лет назад, когда я приехал сюда: полное разорение. Пустыня, одни камни и грифы. Все пастбища заброшены. Никому и в голову не приходило провести воду. Они сажали четыре хилых кустика салата в своих патио, на остальное им было наплевать, нищета, сплошная нищета. Мне необходимо было приехать, чтобы навести порядок, восстановить имение, дать людям работу. Как же мне не гордиться? Я так хорошо работал, что уже купил два соседних имения, и теперь мои владения самые большие и богатые в этих краях. Мне завидуют все, это же пример, у меня образцовое хозяйство. И теперь, когда рядом проходит шоссе, захоти я продать свое имение, я получил бы двойную прибыль. Я мог бы отправиться в Европу и жить на ренту, но я не уеду, я остаюсь здесь, я упорный. Я остаюсь ради своих людей. Без меня они пропали бы. Если посмотреть в корень, они ни на что не годятся, даже приказы не исполняют, я всегда говорил: они как дети. Нет ни одного, кто бы делал то, что должен делать, если я не стою у него за спиной. И после этого мне рассказывают сказки о том, что мы все равны! Умереть со смеху, да и только…

Матери и сестре он ящиками отправлял фрукты, солонину, свежие яйца, живых кур, маринады, рис и зерно в мешках, сыры и деньги, необходимые им, кучу денег. Лас-Трес-Мариас и шахта были так плодородны, как только что созданные Богом земли – Богом, которого услышал тот, кто хотел услышать. Донье Эстер и Феруле Эстебан давал то, о чем они никогда и мечтать не смели, но у него за все эти годы не было времени навестить их, даже если проездом он и бывал в городе. Он был так занят делами в деревне, на новых, купленных им землях, так занят всеми предприятиями, которые давали доход, что не мог терять свое драгоценное время у постели больной матери. К тому же существовала почта, что связывала их, и поезд, который доставлял им его дары. Он не испытывал желания их видеть. Все можно было сказать в письмах. Все, кроме того, что он не хотел, чтобы они знали, например, об уйме незаконнорожденных, появлявшихся на свет божий точно по мановению волшебной палочки. Не успевал он завалить какую-нибудь девушку на пастбище, как она тут же брюхатела, это было просто дьявольское наваждение, это казалось невероятным, он был уверен, что половина малышей не его. Поэтому он решил, что, кроме сына Панчи, которого, как и его, звали Эстебан, – ведь Панчу именно он лишил невинности – остальные могли быть его детьми, а могли и не быть таковыми. Спокойнее думать, что они не от него. Когда к нему приходила какая-нибудь женщина с дитем на руках и просила дать ребенку имя или какую-либо помощь, он совал ей пару купюр и говорил, что если она еще раз заявится, он ее высечет, чтобы у нее навсегда пропала охота вилять хвостом перед первым встречным самцом, а потом обвинять его. Вот так и получилось, что он никогда не знал точного числа своих детей, но, правду говоря, это его и не интересовало. Он считал, что, когда ему захочется заиметь детей, он найдет себе достойную супругу. Церковь благословит его брак, и только тех детей следует считать своими, кто носит твое имя, а остальные как бы и не существуют. И пусть к нему не суются с ахинеей, будто все рождаются с одинаковыми правами и наследуют все на равных, ведь в этом случае все полетело бы к черту, а народы вернулись бы к каменному веку.

Он вспоминал о Нивее, матери Розы. Так как ее муж отказался от политической деятельности после случая с отравленной водкой, она начала собственную политическую кампанию. Она и другие дамы приковали себя цепью к решетке конгресса и Верховного суда, устроив позорный спектакль, который поставил в смешное положение их мужей. Он знал, что Нивея ходила по ночам клеить на стены домов суфражистские лозунги. Она была способна пройти по центру города в воскресенье при свете дня в берете, с метлой в руке, требуя для женщин равные права с мужчинами, возможность голосовать и поступать в университет, а также защиты закона для незаконнорожденных детей.

– Эта сеньора не в своем уме! – говорил Труэба. – Все равно что переть против природы. Да ведь женщины не умеют сложить два и два, а уж тем более пользоваться хирургическим ножом. Их предназначение – это материнство, домашний очаг. Если так пойдет дальше, в один прекрасный день они захотят стать депутатами, судьями, а то и президентом республики! А пока только смущают людей и сеют беспорядок, который может привести к катастрофе. Они публикуют неподобающие памфлеты, говорят по радио, приковывают себя в людных местах цепями, и полицейские вынуждены вместе с кузнецом распиливать их кандалы и забирать их в участок, что, конечно же, справедливо. Жаль, что всегда находится влиятельный супруг, малодушный судья или какой-нибудь бунтарь, член парламента, которые отпускают их на свободу… Твердой руки не хватает, вот что!

Война в Европе недавно окончилась, и плач живых по мертвым еще не утих. Из Европы шли разрушительные идеи, их приносили волны ветра, радио, телеграф, привозили пароходы с эмигрантами. Ошеломленная, беспорядочная толпа спасалась от голода, от бомб и от мертвецов, гниющих на полях сражений, по которым уже шли крестьяне с плугом. Это был год президентских выборов – год беспокойства в связи с мировой катастрофой. Страна просыпалась. Волна недовольства, охватившего народ, накатывалась на прочные устои олигархического общества. В сельских районах чего только не случалось: и засуха, и гусеницы, и ящур. На севере царила безработица, а в столице ощущались последствия далекой войны. Это был год обнищания, и единственное, чего не хватало для полноты картины, – так это землетрясения.

Тем не менее высший класс – хозяин власти и богатства – не отдавал себе отчета в опасности, которая угрожала хрупкому равновесию в стране. Богатые веселились, танцуя чарльстон и новые танцы в ритмах джаза – фокстрот и негритянское кумби, которые были очаровательно неприличными. Возобновились морские путешествия в Европу, прерванные из-за четырехлетней войны, вошли в моду круизы в Северную Америку. Гольф был новинкой, сливки общества собирались для того, чтобы гонять мячик клюшкой, как это делали двести лет назад в этих же самых местах индейцы. Дамы украшали себя бусами из фальшивого жемчуга, доходившими до колен, натягивали до бровей шляпы в виде тазика, стриглись под мальчика и красились как публичные женщины, отказывались от корсета и курили, положив ногу на ногу. Мужчины были ослеплены североамериканскими автомобилями – машины прибывали в страну утром, а к вечеру их уже продавали, хотя стоили они целое состояние и ничего, кроме шума и дыма, от них ждать было нельзя. Голова шла кругом, когда они мчались на бешеной скорости по дорогам, предназначенным для лошадей и мулов, а совсем не для стремительных машин. За игорными столами проигрывались наследства и состояния, легко сколоченные за последние годы, лилось шампанское, и в качестве новинки для наиболее утонченных и порочных появился кокаин. Всеобщему безумию, казалось, не будет предела.

Но для провинции автомобили оставались реальностью столь же далекой, как короткие платья, и те, кто избавился от гусениц и ящура, считали год вполне удачным. Эстебан Труэба и другие здешние землевладельцы создали сельский клуб для выработки политических действий накануне выборов. Крестьяне жили все так же, как в колониальные времена, и слыхом не слыхивали ни о профсоюзах, ни о законных выходных, ни о минимальной заработной плате. Но уже стали просачиваться в наследственные владения под видом церковников активисты новых левых партий. В одной руке они держали Библию, а в другой – марксистские памфлеты и проповедовали одновременно трезвую жизнь и смерть за революцию. Собрания владельцев имений заканчивались кутежами или петушиными боями, а в сумерках они заявлялись в бордель «Фаролито Рохо», где двенадцатилетние проститутки и Кармело, единственный педераст в поселке, плясали под звуки допотопного граммофона под неусыпным взглядом небезызвестной мадам Софии, которая уже не могла дрыгать ногами, но еще вполне энергично управляла всем железной рукой. Мадам не позволяла полиции нарушать покой заведения, а господам веселиться с девушками бесплатно. Лучше всех танцевала и умела дать отпор домогательствам пьяниц Трансито Сото. Она была неутомима, никогда ни на что не жаловалась, она словно обладала способностью тибетцев отделять тело от души, жалкую оболочку отдавая в руки клиента, а душу посылая в заоблачные высоты. Она нравилась Эстебану Труэбе, потому что никогда не жеманилась, не противилась никаким прихотям клиента и пела голосом хриплой птички. Однажды Трансито сказала ему, что проституткой она работает временно, надеясь подняться гораздо выше, и это пришлось ему по душе.

– Я не собираюсь оставаться в «Фаролито Рохо» всю жизнь. Уеду в столицу, мне хочется стать богатой и знаменитой, – мечтала она.

Эстебан ходил в публичный дом, потому что это был единственный вид развлечений в поселке, но, в общем-то, проститутки его не привлекали. Он не любил платить за то, что мог получить бесплатно. Но Трансито Сото ценил. Девушка его заинтересовала.

Однажды, после встречи с ней, он ощутил прилив великодушия, чего с ним почти никогда не случалось, и спросил, будет ли ей приятно получить от него подарок.

– Одолжите мне пятьдесят песо, сеньор! – мгновенно ответила она.

– Это очень много. А для чего?

– Мне нужно купить билет в столицу, красное платье, туфли на каблуках, флакон духов и сделать прическу. Все это, чтобы начать новую жизнь. Когда-нибудь я их верну вам. С процентами.

Эстебан дал ей пятьдесят песо – в тот день он продал пятерых бычков, и карманы его разбухли от денег, а, помимо этого, усталость от любовных утех сделала его сентиментальным.

– Единственное, о чем я буду жалеть, Трансито, так это о том, что не смогу видеть тебя. А я так привык к тебе!

– Нет, мы увидимся, сеньор. Жизнь длинная, и в ней чего только не случается!

Пиршества в клубе, петушиные бои и вечера в борделе увенчались довольно разумной программой, хотя и не вполне оригинальной: как заставить крестьян голосовать и за кого. Для них устроили праздник с пирогами и большим количеством вина, пожертвовали несколько туш скота, им пели песни под гитару, состряпали патриотические речи и пообещали, что, если пройдет кандидат от консерваторов, у них вся жизнь улучшится, а если пройдет кто-то другой, они окажутся без работы. Кроме того, не оставили без контроля урны и подкупили полицию. После праздника крестьян распихали по повозкам и повезли голосовать, их охраняли, с ними шутили, смеялись, впервые с ними говорили по-человечески; все стали друзьями: «Поговори со мной, – да я ведь ничего не знаю, сеньорито, – ах, это мне не нравится, у тебя же сердце патриота, ты же видишь, что либералы и радикалы все недоумки, а коммунисты безбожники, черт бы их побрал, и детей они едят…»

В день выборов все произошло так, как было задумано. Вооруженные силы стояли на страже демократического процесса, все прошло тихо и мирно, даже день выдался веселее и солнечнее других в ту весну.

– Вот достойный пример для нашего континента индейцев и негров, для тех, кто хочет революции для того, чтобы свергнуть одного диктатора и поставить другого. Наша страна отличается от всех прочих, у нас настоящая республика, нам свойственна гражданская честь, здесь консервативная партия выигрывает чисто и не нуждается для порядка и тишины в армии, не то что при диктаторских режимах, когда один кандидат убивает другого, а гринго вывозят из страны сырье, – так говорил, узнав итоги голосования, Труэба в столовой клуба, подняв бокал.

Спустя три дня, когда все вернулось на круги своя, в Лас-Трес-Мариас пришло письмо от Ферулы. Той ночью Труэба видел во сне Розу. Этого уже давно не случалось. Она приснилась ему со своими напоминавшими ветви плакучей ивы волосами, они закрывали спину, словно зеленая накидка, и доходили ей до талии, руки цвета алебастра казались сильными и холодными. Она шла нагая и держала в руках какой-то сверток, шагала медленно, как бывает во сне, в ореоле блещущей, развевающейся зелени. Он увидел, что она неторопливо подходит к нему, и когда захотел коснуться ее, то увидел, что она бросила сверток на пол, и тот упал у его ног. Он наклонился, поднял его и увидел безглазую девочку, называвшую его «папа». Эстебан проснулся в тревоге, и все утро у него было плохое настроение. Он почувствовал беспокойство гораздо раньше, чем получил письмо от Ферулы. Как обычно, пошел на кухню завтракать и увидел курицу, клюющую зерна с полу. Пинком он отбросил ее, распоров живот, и оставил посреди кухни в луже крови, среди кишок и перьев, бьющейся в агонии. Это его не успокоило, напротив, усилило ярость; он почувствовал, что задыхается. Сел верхом и поехал галопом проследить, как клеймят скот. Подъехал к дому Педро Сегундо Гарсиа – тот, собрав у крестьян письма, уже уехал на станцию Сан-Лукас. Он и привез письмо от Ферулы.

Письмо ждало Эстебана весь день на столе у входа. Когда Труэба вернулся, то сперва пошел умыться, так как был в пыли и поту и весь пропитан запахом испуганных животных. Потом он уселся за письменный стол – занялся счетами – и приказал подать еду. Он заметил письмо от сестры только вечером, когда стал, как всегда, обходить дом, прежде чем лечь спать, чтобы убедиться, что свет всюду погашен, а двери закрыты. Письмо Ферулы было вроде таким же, какие он получал от нее и раньше, но, взяв его в руки, еще не вскрыв, он уже знал, что оно изменит всю его жизнь. У него было такое же ощущение, как и в ту минуту, когда он держал телеграмму от сестры с извещением о смерти Розы, годы и годы назад.

Он открыл конверт, чувствуя, как пульсирует кровь в висках. В письме кратко говорилось, что донья Эстер Труэба умирает, она утратила память и после стольких лет заботы и рабского труда Ферула должна выдержать еще и это. Донья Эстер не узнаёт дочь, но день и ночь призывает своего сына Эстебана, так как не хочет умереть, не повидав его. Эстебан никогда по-настоящему не любил мать, он чувствовал себя с ней неуютно, но это известие потрясло его. Он понял, что никакие предлоги, которые он выдумывал, чтобы не видеться с ней, теперь не годятся и наступило время собраться и ехать в столицу. Ему придется в последний раз предстать перед этой женщиной, которой в его кошмарах всегда сопутствовали прогорклый запах лекарств, слабые стоны, бесконечные молитвы, предстать перед страдающей матерью, которая внесла в его детство сплошные страхи и запреты, а во взрослую жизнь – непрестанные заботы и терзания из-за неведомой вины.

Он позвал Педро Сегундо Гарсиа и кратко все объяснил. Подвел к конторке и показал ему бухгалтерскую книгу и счета из магазина. Отдал все ключи, кроме ключа от подвала с винами, и сказал, что с этого момента до его возвращения за все в Лас-Трес-Мариасе отвечает Педро и что любой промах дорого ему обойдется. Педро Сегундо Гарсиа принял ключи, взял под мышку бухгалтерскую книгу и невесело улыбнулся.

– Каждый делает, что может, не более того, хозяин, – ответил он, пожав плечами.

На следующий день Эстебан Труэба вновь, впервые за долгие годы, предпринял путешествие по дороге, которая привела его из дома матери в провинцию. Он снова пустился в путь с двумя кожаными чемоданами до станции Сан-Лукас, взял билет в английский вагон первого класса и опять увидел обширные поля, раскинувшиеся у подножия горной цепи.

Закрыл глаза, пытаясь уснуть, но образ матери отпугивал сон.

Глава 3

Клара, ясновидящая

Кларе было десять лет, когда она решила, что не стоит разговаривать, и замкнулась в своей немоте. Ее жизнь сразу же изменилась. Толстый и любезный доктор Куэвас попытался лечить ее немоту таблетками собственного изобретения, готовил фруктовые напитки с витаминами, смазывал ей горло медом с бурой, но это не принесло никакого результата. Он понял, что его лекарства не действуют и что его появление пугает девочку. Завидев его, Клара начинала кричать и пряталась в самых отдаленных уголках дома, сжавшись, как затравленный зверек; поэтому он прекратил лечение и посоветовал Северо и Нивее показать ее одному румыну по фамилии Ростипов, который слыл сенсацией сезона. Ростипов зарабатывал на жизнь, показывая иллюзионистские трюки в театре варьете, а до этого совершил поистине подвиг. Он натянул проволоку между куполом кафедрального собора и куполом Галисийского братства и прошел над площадью без страховки, только с шестом в руках. Во время гипнотических сеансов с помощью магнитных палочек Ростипов лечил от истерии – и его успехи, несмотря на всю ненаучность метода лечения, вызвали большой шум в научных кругах. Нивея и Северо повели Клару в консультацию, которую румын наскоро устроил в отеле, где остановился. Ростипов очень внимательно обследовал ее и в конце концов объявил, что этот случай выходит за рамки его компетенции, ибо девочка не говорит из-за нежелания говорить, а не потому, что она не может. Тем не менее, уступив настойчивому желанию родителей, он изготовил какие-то сладкие пилюли фиолетового цвета и предупредил, что они являются сибирским средством для лечения глухонемых. Но первая порция пилюлей не помогла, а вторая из-за недосмотра была съедена Баррабасом, а ему это было что слону дробина. Северо и Нивея пытались разговорить дочку по-своему – умоляли ее, угрожали ей, даже оставляли без пищи в надежде, что голод заставит ее открыть рот и она попросит поесть, но даже это не помогло.

Нянюшка решила, что девочка сможет заговорить, если ее сильно испугать, и девять лет подряд придумывала всякую всячину, чтобы напугать Клару, но только выработала у нее стойкий иммунитет к страху и неожиданностям. Спустя какое-то время Клара уже абсолютно ничего не боялась, ее не пугали ни появление мертвенно-бледных, изможденных чудовищ в ее комнате, ни стук в окно вампиров и демонов. Нянюшка рядилась в разбойников с отрезанной головой, в пиратов Лондонской башни, в собаку-волка и в дьявола – в зависимости от вдохновения и от картинок в книжках, описывающих ужасы; она покупала их постоянно и, хотя читать не умела, все прекрасно понимала по иллюстрациям. У Нянюшки вошло в привычку незаметно исчезать и нападать в темноте коридоров на девочку, завывать за дверями и подкладывать разную живность в ее кровать, но все было напрасно. Иногда Клара теряла терпение, бросалась на пол, била ножками и кричала, не произнося при этом ни единого звука на родном языке, или писала на грифельной доске, которую всегда носила с собой, самые оскорбительные слова, какие знала. Тогда Нянюшка уходила на кухню выплакать свое горе.

– Я это делаю для тебя, ангелочек! – рыдала Нянюшка, вытирая разрисованное жженой пробкой лицо окровавленной простыней.

Нивея запретила ей пугать дочь. Она поняла, что вид страшилищ только усиливает странности в поведении Клары. Кроме того, эти окровавленные чудища портили нервную систему Баррабаса, который, не обладая хорошим нюхом, не узнавал Нянюшку в ее маскарадных костюмах. Собака стала мочиться сидя, оставляя огромную лужу, и часто скрипела зубами. Однако Нянюшка, если Нивеи не было рядом, настойчиво пыталась излечить немоту теми же способами, какими избавляют от икоты.

Клару забрали из монашеского пансиона, где воспитывались все сестры дель Валье, и пригласили учителя на дом. Северо выписал из Англии бонну, мисс Агату, высокую, всю какую-то янтарную, с огромными руками каменщика, но мисс не выдержала перемены климата, острой еды и полетов солонки над столом во время обедов. Вскоре она возвратилась в Ливерпуль. Затем пригласили швейцарку, но та тоже продержалась недолго, и появилась француженка, которую удалось выписать благодаря связям семьи дель Валье с французским послом. Она была такой розовой, пухлой и нежной, что через несколько месяцев забеременела, и после дознания выяснилось, что отцом ребенка являлся Луис, старший брат Клары. Северо их поженил, не спрашивая их мнения, и, вопреки предсказаниям Нивеи и ее подруг, их брак оказался счастливым. В конце концов Нивея убедила мужа в том, что Кларе с ее телепатическими способностями ни к чему знать языки и что ей полезнее было бы научиться играть на рояле и вышивать.

Маленькая Клара много читала. И с жадностью поглощала все подряд, ей было все равно, что читать: волшебные ли книги из таинственных баулов дяди Маркоса или документы либеральной партии, которые хранились в кабинете отца. Она заполняла множество тетрадей своими записями о событиях того времени; благодаря этому они не исчезли, стертые туманом забвения, и теперь я могу, перечитывая их, многое воскресить в памяти.

Ясновидящая Клара умела толковать сны. Эта способность была для нее естественной, ей не было нужды читать загадочные книги, которые упорно и долго изучал дядя Маркос, так и не добившись больших успехов. Первым, кто догадался, что Клара понимает значение снов, был Онорио, семейный садовник. Однажды ему приснились змеи, ползающие между его ног, и чтобы они не забрались на него, он стал их топтать, пока не растоптал девятнадцать штук. Онорио, когда поливал розы, рассказал об этом сне Кларе, просто чтобы развлечь девочку, – он очень ее любил и жалел, что она немая. Клара вытащила из кармашка своего передника грифельную доску и написала о значении сна Онорио: «У тебя будет много денег, но ненадолго, заработаешь ты их без труда, играй девятнадцатого». Садовник не умел читать, но Нивея, шутя и смеясь, прочитала ему Кларино толкование. Садовник поступил так, как ему написала Клара, и выиграл восемьдесят песо в одном подпольном притоне, что находился позади угольного склада. Он потратил их на новый костюм, грандиозную пьянку с друзьями и на фарфоровую куклу для Клары. С той поры девочка втайне от матери стала толковать сны всем, кто ее просил об этом, а просили, узнав о случае с Онорио, многие. Что значит летать с лебедиными крыльями над башней, плыть по течению в лодке, слышать сирену, поющую голосом умершей жены, рожать сиамских близнецов, сросшихся спинами, у каждого в руке меч? Клара, не раздумывая ни минуты, записывала на дощечке, что башня – это смерть и тот, кто летает над ней, спасется от гибели, попав в аварию; что плывущий в лодке и слышащий сирену потеряет работу и будет терпеть нужду, но ему поможет женщина, с которой он сумеет договориться; что близнецы – это муж и жена, вынужденные жить вместе без любви и потому ранящие друг друга.

Клара угадывала не только сны. Она видела будущее и знала о намерениях людей; ясновидение она сохранила на всю жизнь, и со временем эта ее способность стала проявляться только сильнее. Она предсказала смерть своего крестного отца, дона Соломона Вальдеса. Он был маклером торговой биржи и однажды, решив, что потерял все, повесился на люстре в своей роскошной конторе. Там его и нашли, по предсказанию Клары, и похож он был на печального теленка, о чем она тоже написала на дощечке. Клара предрекла грыжу у отца, все землетрясения и другие явления природы; предсказала, когда единственный раз за многие-многие годы выпадет снег в столице и что от холода погибнут в бедных кварталах люди, а в садах богачей – розы. Она указала на убийцу двух школьниц задолго до того, как полиция обнаружила второй труп, но ей тогда никто в семье не поверил, а Северо воспротивился, чтобы его дочь помогала полиции и предсказывала что-то, не имеющее отношения к их семье. Едва бросив взгляд на Хетулио Армандо, Клара поняла, что тот обманывает отца в торговле австралийскими овцами, она прочитала это по цвету его ауры. Клара написала об этом на дощечке и показала отцу, но он не придал значения ее словам и вспомнил о предсказании своей младшей дочери, когда уже потерял половину состояния. В это время его компаньон, превратившись в богача, плавал под жарким солнцем по Карибскому морю с целым гаремом широкобедрых негритянок на собственном пароходе.

Способность Клары передвигать предметы, не трогая их, не прошла с началом менструации, как обещала Нянюшка, а, наоборот, усилилась настолько, что она научилась нажимать на клавиши рояля при закрытой крышке, хотя ей ни разу при всем желании не удалось переместить сам инструмент по гостиной. На эти чудачества уходила большая часть ее энергии и времени. Она умела угадывать карты в колоде; для своих братьев придумывала самые невероятные игры. Отец запретил ей читать будущее по картам, а особенно вызывать призраков и духов, – озорничая, они мешали остальным членам семьи и приводили в ужас прислугу. Со временем Нивея поняла, что чем больше будет запретов, чем больше будут пытаться напугать Клару, тем ярче проявятся ее странные особенности. Мать решила оставить Клару с ее спиритическими трюками, с ее забавами пифии, с ее упорным молчанием в покое, она просто любила младшую дочь, принимая такой, какая есть. Клара, прорицательница, росла как дерево в лесу; говорить она не желала, несмотря на все усилия доктора Куэваса, который стал применять новейшие европейские методы: холодные ванны и лечение электрическим током.

Баррабас сопровождал девочку всегда, днем и ночью, кроме тех случаев, когда бегал к своим подругам. Его огромная тень следовала за ней, такая же молчаливая, как сама Клара. Он бросался к ее ногам, когда она садилась, а ночью спал рядом, храпя, как локомотив. Он сумел так глубоко понять свою хозяйку, что, когда она, словно сомнамбула, двигалась по дому, он следовал за ней в таком же состоянии. В полнолуние можно было видеть, как они бродят по коридорам, подобно двум призракам, парящим в бледном свете луны. Баррабас рос и становился норовистым псом. Он так и не смог понять, что за штука прозрачное стекло; в невинном желании поймать какую-нибудь муху пес частенько бросался на окна. В грохоте разбившихся стекол он падал по ту сторону окна, удивленный и грустный. В те времена стекла привозили из Франции, и собачья привычка превратилась в серьезную проблему, пока Клара не нарисовала на стеклах кошек. Став взрослым, Баррабас перестал забавляться с ножками рояля, что он любил делать, будучи щенком. Инстинкт продолжения рода пробуждался в нем только тогда, когда он унюхивал поблизости сучку, у которой началась течка. И тогда уже ни цепь, ни двери не могли удержать его; преодолевая все преграды на пути, он бросался на улицу и пропадал на два-три дня. Возвращался он всегда с подругой, та следовала за ним, словно паря в воздухе, сраженная его мощью. Детей срочно уводили, чтобы они не видели подобной жути, а садовник обливал собак холодной водой и остервенело пинал ногами, пока Баррабас наконец не отрывался от своей возлюбленной. Пес уходил, оставляя ее умирать во дворе, и Северо из сострадания пристреливал ее.

Отрочество Клары тихо протекало в огромном родительском доме с тремя патио; баловали ее все: старшие братья, Северо, любивший ее больше других детей, Нивея и Нянюшка, из лучших побуждений продолжавшая переодеваться в пугал. Потом братья Клары женились и уехали, одни путешествовать, другие работать в провинции. Огромный дом, который строился в расчете на большую семью, оказался почти пустым, и многие комнаты закрыли. Отзанимавшись с преподавателями, девочка читала, передвигала предметы, бегала с Баррабасом, предсказывала и училась ткать – это было единственное из домашних искусств, которое ей покорилось. С того самого Страстного четверга, когда падре Рестрепо назвал ее одержимой дьяволом, вокруг нее словно возникла тень отчуждения, только родители и братья по-прежнему любили ее. Слухи о ее странных способностях передавались шепотком по всему городу. Клару никто из знакомых никуда не приглашал, и даже двоюродные братья и сестры ее избегали. Мать постаралась возместить отсутствие друзей своей самоотверженной любовью, и усилия ее были не напрасны: девочка росла веселой. Став взрослой, Клара будет вспоминать о детстве как о лучшей поре своей жизни, вопреки одиночеству и немоте. Всю жизнь она будет хранить в памяти вечера, проведенные с матерью в швейной комнате, где Нивея шила на машинке платья для бедных и рассказывала ей семейные предания и анекдоты. Она показывала дочери старые фотографии на стенах и вспоминала о прошлом.

– Ты видишь этого сеньора, такого серьезного, с бородой пирата? Это дядя Матео, он уехал в Бразилию торговать изумрудами, но одна жгучая мулатка сглазила его. У него выпали волосы, отслоились ногти, зашатались в деснах зубы. Он пошел к негру-колдуну. Тот дал ему амулет, и у него укрепились зубы, отросли ногти и даже волосы. Взгляни на него, доченька, на нем больше волос, чем на индейце: это единственный в мире лысый, у которого вновь выросли волосы.

Клара, ничего не говоря, улыбалась, а Нивея продолжала рассказывать, потому что привыкла к молчанию дочери. Кроме того, мать надеялась, что, наслушавшись разных историй, дочь рано или поздно задаст какой-нибудь вопрос и тем самым снова заговорит.

– А этот, – рассказывала она, – это дядя Хуан. Я его очень любила. Однажды он с шумом выпустил газы, и это стало ему смертным приговором, ужасное несчастье! Случилось это благоуханным весенним днем, во время пикника. Все мы, двоюродные сестры, были в муслиновых платьях и в шляпках, украшенных цветами и лентами, а юноши блистали в своих лучших воскресных костюмах. Хуан снял с себя белый пиджак – я как сейчас его вижу! – засучил рукава и ловко повис на ветке дерева – он был хорошим спортсменом и хотел покрасоваться перед Констанцей Андраде, королевой сезона, из-за которой, едва увидев ее, он просто голову потерял. Хуан выполнил две безупречные гимнастические фигуры, потом полный оборот и вот тут-то с шумом испустил газы. Не смейся, Клара! Это было ужасно! Наступила мертвая тишина, и вдруг королева сезона начала безудержно хохотать. Хуан надел пиджак, жутко побледнел, отошел не торопясь в сторону, и больше мы его никогда не видели. Его искали даже в Иностранном легионе, спрашивали о нем во всех консульствах, но больше никто никогда ничего не слышал о нем. Я думаю, он стал миссионером и поехал к прокаженным на остров Пасхи – там, вдали от морских путей, можно забыть все и быть забытым всеми, этого острова даже нет на многих картах. С тех пор, вспоминая о нем, его называют Хуан Пук.

Нивея подводила дочь к окну и показывала на пень от тополя.

– Это было громадное дерево, – говорила она. – Я приказала спилить его еще до рождения своего первенца. Дерево было таким высоким, что, говорят, с вершины его можно было видеть весь город, но единственный, кто забрался так высоко, был слепым и не мог ничего увидеть. Каждый мальчик из рода дель Валье, когда ему предстояло надеть длинные брюки, должен был забраться на дерево и доказать свою храбрость. Это было как обряд посвящения. На дереве осталось полным-полно зарубок. Я своими глазами видела их, когда его свалили. На нижних ветках, толстых, как печная труба, были видны зарубки, оставленные прадедами, залезавшими на дерево в своем детстве. По инициалам, вырезанным на стволе, узнавали о тех, кто забрался всех выше, о самых отважных, а также о тех, кто струсил. И вот настала очередь и для Херонимо, слепого двоюродного брата, лезть на дерево. Он полез, ощупывая ветви, ни секунды не колеблясь, ведь он не видел вершины и не ощущал пустоты. Он добрался до верхушки, начал вырезать первую букву «X» и, не закончив, рухнул как подрубленный, упав вниз головой к ногам отца и братьев. Ему было пятнадцать лет. Завернув в простыню, его, мертвого, принесли матери, несчастной женщине, а она стала плевать всем в лицо, выкрикивала ругательства, какие срываются только с языка матросов, проклинала всех, кто подстрекал ее сына влезть на дерево, и в конце концов, надев на нее смирительную рубашку, ее отвезли к монахиням – сестрам милосердия. Я знала, что придет время и мои сыновья должны будут лезть на это проклятое дерево. Поэтому я и приказала спилить его. Я не хотела, чтобы Луис и другие дети росли под тенью этого эшафота.

Иногда Клара вместе с матерью и двумя или тремя ее подругами-суфражистками ходила на фабрики. Там сеньоры, встав на ящики, обращались с речами к работницам, а управляющие и хозяева, насмехаясь и злясь, наблюдали за ними издалека. Несмотря на свой юный возраст, Клара сумела понять всю нелепость подобных сцен и описала в своих тетрадях, как мать и ее подруги, одетые в меха и замшевые сапожки, вещают о рабстве, равенстве и правах покорной толпе работниц в грубых передниках из простой ткани и с красными обмороженными руками. С фабрики суфражистки шли в кафе на Пласа де Армас, пили чай с пирожными, рассуждали об успехах кампании – легкомысленные и пламенные идеалистки. Иногда мать брала ее с собой в отдаленные кварталы, куда они приезжали в машине, груженной продуктами и одеждой, которую Нивея и ее подруги шили для бедных. А вернувшись домой, девочка писала, что благотворительность не способна установить справедливость. Ее отношения с матерью были близкими и радостными. Нивея, хотя в доме было полно детей, вела себя с ней так, как если бы Клара была ее единственным ребенком, и в конце концов любить Клару стало своеобразной семейной традицией.

Нянюшка уже давно превратилась в женщину без возраста, но сохранила нетронутой силу молодости; она продолжала прятаться в темных углах, пытаясь испугать девочку. Дни напролет она помешивала палкой в медном тазу, стоящем на адском огне посреди третьего дворика. В нем булькало айвовое варенье, густая жидкость цвета топаза, которую, когда она застывала, Нивея относила беднякам. Нянюшка привыкла жить, окруженная детьми, и, когда старшие выросли и разъехались, всю свою нежность отдала Кларе. Хотя девочка была уже далеко не в том возрасте, когда ее надо было купать как младенца, Нянюшка усаживала ее в ванну, наполненную водой, пахнущей жасмином и базиликом. Она тщательно терла ее губкой, не забывая об ушах и пальцах ног, растирала ее одеколоном, пудрила кисточкой из лебяжьего пуха, расчесывала волосы долго и терпеливо, пока они не становились блестящими и гладкими, точно морские растения. Она одевала Клару, убирала кровать, приносила ей на подносе завтрак, заставляла принимать липовый настой, успокаивающий нервы, яблочный – для желудка, лимонный – для того, чтобы кожа была прозрачной, настой из розы – для печени и из мяты – для свежести во рту. Вскоре девочка превратилась в прекрасное ангелоподобное существо, что бродило по всем патио, коридорам и комнатам, окутанное ароматом цветов, в шорохе накрахмаленных юбок, в сиянии лент и кудрей.

Клара провела свое детство и вошла в юность в стенах своего дома, в мире удивительных рассказов, безмятежного молчания, в том мире, где время не отмечалось часами или календарями, где предметы жили своей собственной необыкновенной жизнью и где все могло случиться. Призраки сидели за столом вместе с людьми, разговаривали с ними, прошлое и будущее являлись частью единого целого, а события настоящего напоминали беспорядочные картинки калейдоскопа. Я испытываю наслаждение, читая Кларины дневники того времени, – в них описывается волшебный мир, которого уже не существует. Клара жила в мире, придуманном для нее, оберегаемая от жизненных невзгод. В этом царстве смешалась прозаическая правда реальности с поэтической правдой снов, в этом мире не действовали законы физики или логики. Клара прожила детство и отрочество, погруженная в свои фантазии, с духами, населяющими воздух, воду и землю, прожила такая счастливая, что целых девять лет не чувствовала потребности заговорить.

Все уже давно потеряли надежду снова услышать ее голос. И вот, в день ее рождения, после того как она задула девятнадцать свечей на шоколадном торте, словно расстроенное пианино, прозвучал голос, который Клара берегла все это время.

– Скоро я выйду замуж, – сказала она.

– За кого? – спросил Северо.

– За жениха Розы, – ответила Клара.

И только тут все спохватились, что она впервые за девять лет заговорила, и чудо потрясло дом до основания, вызвав слезы у всей семьи. Начались бесконечные звонки, новость полетела по городу, сообщили доктору Куэвасу – он никак не мог поверить в такое чудо. В этой суматохе все забыли, что` же сказала Клара, и вспомнили только тогда, когда спустя два месяца на пороге дома появился Эстебан Труэба, которого не видели со дня похорон Розы, и попросил Клариной руки.

*?*?*

Эстебан Труэба вышел из поезда и сам понес два чемодана. Вокзал, который, держа в своих руках все железные дороги страны, соорудили когда-то англичане по примеру вокзала Виктории, совершенно не изменился с того времени, когда в последний раз, так много лет назад, Эстебан уезжал отсюда. Те же грязные стекла, дети – чистильщики сапог, продавцы хлебцев, сластей, носильщики в черных шапках с британской эмблемой короны, которую никому и в голову не пришло заменить на другую, с цветами национального флага. Эстебан сел в экипаж и назвал адрес матери. Город показался ему незнакомым, в нем царил хаос новой жизни: женщины в коротких платьях, демонстрирующие всем и каждому свои икры, мужчины в жилетах и брюках с напуском, рабочие, роющие ямы на мостовой, чтобы поставить столбы, убирающие столбы, чтобы построить здания, разрушающие здания, чтобы посадить деревья, уличные торговцы и мастеровые, мешающие всем, кричащие о заточке ножей, о жареных земляных орехах, о куколке, что танцует сама по себе, без проволоки: «посмотрите сами, потрогайте рукой». Запахи помоек, пригоревшего жаркого, фабрик, автомобилей, сталкивающихся с экипажами и конками, влекомыми живой силой тяги, как тогда называли старых лошадей, – они еще служили городу; сопение толпы, гул бегущих, спешащих туда-сюда – всем некогда, все хотят успеть вовремя. Эстебан почувствовал себя не в своей тарелке. Сейчас он ненавидел город больше, чем раньше, чем тогда, когда думал о нем в деревне; ему вспомнились сельские проселки, дожди, которыми мерили время, необозримая тишина пастбищ, чистый покой реки и его тихий дом.

– Не город, а дерьмо, – заключил он.

До дома, где он вырос, Эстебан доехал быстро. Он был потрясен, увидев, каким безобразным стал их квартал за то время, как богатые захотели жить выше всех – и город полез на отроги Кордильер. От площади, где он играл ребенком, ничего не осталось, лишь заброшенный пустырь, свалки, где стояли телеги торговцев и рылись в отбросах бродячие собаки. Их дом разрушался. Он увидел воочию неумолимость времени. На застекленной, уже расшатанной двери с экзотическими птицами на отшлифованном стекле, которое вышло из моды, висел бронзовый дверной молоток: женская рука, держащая шар. Он стукнул и какое-то время, показавшееся ему вечностью, ждал; наконец дверь открылась посредством веревки, что была привязана к щеколде и шла к лестничной площадке. Его мать жила на втором этаже, а нижний сдавала пуговичной мастерской. Эстебан стал подниматься по скрипучим ступеням, их уже давно не натирали воском. Старая-престарая служанка, о существовании которой он забыл начисто, ждала его наверху и встретила со слезами, подобно тому как встречала его, когда он в пятнадцать лет возвращался из нотариальной конторы, где зарабатывал на жизнь: снимал копии с документов по продаже имущества и имений совершенно незнакомых ему людей. Почти ничего не изменилось, даже мебель осталась на тех же местах, но Эстебану все показалось другим – деревянный пол коридора был истерт, стекла разбиты и неумело залатаны кусками картона, пыльные пальмы чахли в грязных глиняных горшках, стоящих на фаянсовых облупившихся подставках. Зловоние от мочи и прокисшей еды вызывало у него спазмы в желудке. «Какая бедность!» – подумал Эстебан, не задавая себе вопроса, куда ушли все деньги, которые он посылал сестре, чтобы им жилось прилично.

Ферула вышла навстречу, поздоровалась. Она очень изменилась, от пышнотелой женщины, какой он ее помнил, ничего не осталось, она похудела, на угловатом лице выделялся огромный нос. Вид у сестры был меланхоличный, она казалась подслеповатой, от нее исходил крепкий запах лаванды и старой одежды. Они молча обнялись.

– Как себя чувствует мама? – спросил Эстебан.

– Иди к ней, она ждет тебя, – ответила Ферула.

Они пошли по коридору, миновали комнаты с высокими потолками и узкими окнами – все одинаковые, темные. Стены их выглядели какими-то траурными, хотя и были оклеены цветастыми обоями с изображениями томных барышень. Все было покрыто копотью жаровни и патиной времени и бедности. Издалека доносился голос радиодиктора, рекламирующего пилюли доктора Росса, маленькие, но эффективные при запоре, бессоннице и затрудненном дыхании. Остановились перед дверью спальни доньи Эстер Труэбы.

– Она здесь, – сказала Ферула.

Эстебан открыл дверь, ему потребовалось несколько секунд, чтобы привыкнуть к темноте. В лицо ударил запах лекарств и гниения, сладковатый запах пота, сырости, заточения и какой-то еще, который поначалу он не смог определить, но скоро тот прилип к нему, как чума, – запах разлагающейся плоти. Свет тонкой струйкой лился через полуоткрытое окно. Он увидел широкую кровать, на которой умер его отец и где спала его мать со дня своей свадьбы, – кровать резного черного дерева под балдахином с вышитыми гладью ангелами и остатками красной парчи, поблекшей от времени. Мать полулежала. Это была глыба плотного мяса, чудовищная пирамида из жира и тряпья, увенчанная маленькой лысой головой с нежными, наивными, удивительно живыми голубыми глазами. Болезнь превратила ее в монолит, суставы не сгибались, голова не поворачивалась, пальцы скрючились подобно лапам окаменевшего животного, и чтобы она могла полулежать в кровати, в изголовье был поставлен ящик, который поддерживался деревянным брусом, прикрепленным к стене. Ход времени прочитывался по следам, что оставил деревянный брус на стене, по следам страдания и боли.

– Мама… – пробормотал Эстебан, и голос его оборвался.

Грудь сдавило от сдерживаемых рыданий, и в одно мгновение стерлись горькие воспоминания о бедном детстве, прогорклых запахах, холодных утрах, жирном супе, о больной матери, неведомо где гуляющем отце и о ярости, что пожирала его изнутри с того дня, как он стал себя помнить. Все забылось, кроме радостных мгновений, когда эта незнакомая женщина, лежащая в кровати, нянчила его на своих руках, дотрагивалась до лба, испугавшись, что у него температура, пела ему колыбельную песенку, склонялась вместе с ним над страницами книг, страдала от горя, когда видела, что ему нужно рано вставать и идти на работу, еще ребенку, плакала от радости за него, рыдала, когда он возвращался поздно, мама, из-за меня.

Донья Эстер протянула руку, но это было не приветствием, а жестом, которым она хотела остановить его.

– Сын, не подходите. – Голос ее не изменился, таким Эстебан и помнил его, певучим и молодым, как у девушки.

– Это из-за запаха, – сухо пояснила Ферула. – Он не исчезает.

Эстебан откинул уже обтрепавшееся покрывало из камчатной ткани и увидел ноги матери. Две синеватые колонны, слоноподобные, покрытые язвами, где, проделав тоннели, жили личинки мух и червяки, две ноги, гниющие при жизни хозяйки, со ступнями бледно-синеватого цвета, без ногтей, исчезнувших в гное, в черной крови, в мерзких червях, питавшихся ее плотью, – «Боже, мама, моей плотью».

– Доктор хочет ампутировать их, сын, – сказала донья Эстер спокойным, юным голосом, – но я слишком стара для операции и очень устала от страданий, уж лучше так и умру. Но я не хотела умирать, не повидав вас, ведь все эти годы я думала, что вас нет в живых и что письма от вас пишет ваша сестра, дабы не причинять мне боли. Встаньте к свету, сын, мне хочется как следует разглядеть вас. Боже! Вы похожи на дикаря!

– Я жил в деревне, мама, – пробормотал он.

– Конечно! Выглядите вы еще очень крепким. Сколько же вам лет?

– Тридцать пять.

– Прекрасный возраст для женитьбы и тихой жизни, и я могла бы умереть спокойно…

– Вы не умрете, мама! – застонал Эстебан.

– Я хочу быть уверенной в том, что у меня будут внуки, родные мне по крови, что они будут носить нашу фамилию. Ферула потеряла всякую надежду выйти замуж, но вы должны подыскать себе супругу. Женщину порядочную, христианку. Но сперва вам нужно подстричься и сбрить бороду. Вы меня слышите?

Эстебан кивнул. Он встал на колени перед матерью и припал лицом к ее раздувшейся руке, но запах тотчас оттолкнул его. Ферула подошла и вывела его из комнаты, полной страдания. За дверями он глубоко вздохнул, почувствовал прилипший к ноздрям запах, и тут опять ощутил ярость, столь знакомую ему, приливавшую горячей волной к голове, ослеплявшую глаза. Эта ярость вырвала из его уст проклятия, достойные пирата. «Из-за того что все это время я не думал о вас, мама, оттого что не заботился, не любил, не был достаточно внимательным, ярость к себе, сукин я сын, нет, простите, мама, я не то хотел сказать, черт побери, она умирает, старая, а я ничего не могу поделать, даже уменьшить боль, спасти от гниения, от этого ужасного запаха, от этого смертельного бульона, в котором Вы варитесь, мама…»

Два дня спустя донья Эстер Труэба умерла на своем ложе пытки, где она так мучилась все последние годы. В час смерти она оказалась одна. Ее дочь Ферула ушла, как обычно по пятницам, в квартал Милосердия, в приюты для бедных и в монастырь, читать молитвы нищим, безбожникам, проституткам и сиротам – а те бросали в нее мусор, плевались и выливали на нее содержимое плевательниц. Она стояла на коленях в галерее небольшого монастыря, неустанно выкрикивала «Отче наш» и «Аве Мария», терпела все свинские выходки нищих, проституток и сирот, плакала от унижения, взывала к прощению тех, кто не ведает, что творит, терзалась оттого, что слабеет, что смертельная усталость превращает ее ноги в вату, что летний жар затопляет грехом ее тело. «Отведи от меня эту чашу, Боже, ведь все нутро у меня горит адским пламенем. О Иисусе, я так послушна Твоей воле, так боюсь греха, Отче наш, не дай мне впасть в искушение».

Эстебана тоже не было рядом с доньей Эстер в безмолвный час ее смерти. Он ушел навестить семью дель Валье, посмотреть, не осталось ли у них незамужней дочери. После стольких лет жизни в глуши он не мог сообразить, как выполнить обещание, данное матери, подарить ей законных внуков, и решил, что, если Северо и Нивея его приняли прежде, когда он был бедным женихом красавицы Розы, нет никакой причины не принять его снова, теперь, когда он стал богатым и ему уже не надо рыть землю, чтобы найти золото, напротив, у него есть свой счет в банке и деньги, необходимые для свадьбы.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом