Олег Давыдов "Места силы. Шаманские экскурсы. Том 5. Толстой. Боги. Узел русской жизни"

Пятый Том «Мест силы» содержит шаманские экскурсы о Льве Толстом и духовных коллизиях его пути и произведений. На примере текстов и биографии Толстого автор показывает, как сформировалось двоеверие, ставшее характерным для русской жизни после крещения Руси. Как функционирует это двоеверие, каковы его корни и особенности. Это продолжение основной темы книги «Места силы»: непостижимые действия русского бога и способы его ассимиляции в условиях привнесенной на русскую почву новой религии.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006021822

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 01.07.2023


5.

Пятая ступень практически любой гексаграммы «И цзин» – это полное раскрытие всего процесса, его осуществление, завершение, достижение цели. Как правило, эта позиция резонирует со второй ступенью, которая в ситуации Кунь является основной. Именно на второй ступени Николай впервые встречается с Марьей, и начинается их роман. На пятой позиции эти отношения должны материализоваться в брак. Текст к данной ступени гласит:

«Шестерка пятая

Желтое исподнее

в Главном-ЮАНЬ – счастье».

Речь тут, разумеется, не о белье, в котором Николай является к Марье, но – об исподнем его души. О том, что скрыто за его внешней холодностью, но в ходе этого визита выйдет наружу. О том, что изначально (юань) двигало Ростовым на всех предыдущих этапах. Что несло Николая по жизни с момента атаки. Что с первого взгляда увидела Марья. Что расцвело, когда шло сватовство… Но почти уже готовое дело не завершилось. А на четвертой ступени это внутреннее существо Николая («желтое исподнее») и вовсе скрылось в «мешке». Теперь его надо оттуда извлечь. Это не так-то легко. Николай абсолютно пассивен. Действовать придется Марье, которая не понимает, что происходит. Хотя и видит, что «его холодный, учтивый тон не вытекал из его чувства к ней (она это знала), а тон этот прикрывал что-то. Это что-то ей надо было разъяснить; и до тех пор она чувствовала, что не могла быть покойна».

Итак, Николай приезжает, садится, ведет пустой разговор. «Когда прошли те требуемые приличием десять минут, после которых гость может встать, Николай поднялся, прощаясь». Если бы он так и ушел, это был бы совсем другой сюжет, другая архетипика и, конечно, другая гексаграмма.

Например, согласно концепции переходности линий, это могла бы быть гексаграмма №8, Би (Приближение), в которой на пятой позиции стоит Девятка, янская черта (при всех прочих иньских). Смысл текста к пятой ступени Би заключается в том, что ловец оставляет выход для дичи, которая хочет уйти и берет лишь ту дичь, которая выходит прямо на него. Это значило бы, что Марья отпускает Николая. Но в таком случае все предыдущие события – даже если бы они были в точности теми же, что произошли до этого момента, – имели бы совершенно другой смысл. Например, если бы Николай женился на Соне, его любовь к Марье выглядела бы как мимолетное увлечение, доставившее Соне много горя, но счастливо для нее завершившееся. Можно рассмотреть и другие возможности (они видны в черновиках Толстого), но – не сейчас.

Сейчас замечу лишь, что Толстой собирался назвать свой роман «Все хорошо, что хорошо кончается». Но написал «Войну и мир». И в этом тексте у Сони нет шансов. Придя к Марье, Ростов уже не может вырваться. А это значит, что на пятой ступени случается то, что определяет все события, происшедшие с Николаем с момента атаки, как этапы развития архетипа Кунь (а не какого-то другого). Так что там у них случилось?

«Княжна с помощью m-lle Bourienne выдержала разговор очень хорошо; но в самую последнюю минуту, в то время как он поднялся, она так устала говорить о том, до чего ей не было дела, и мысль о том, за что ей одной так мало дано радостей в жизни, так заняла ее, что она в припадке рассеянности, устремив вперед себя свои лучистые глаза, сидела неподвижно, не замечая, что он поднялся.

Николай посмотрел на нее и, желая сделать вид, что он не замечает ее рассеянности, сказал несколько слов m-lle Bourienne и опять взглянул на княжну. Она сидела так же неподвижно, и на нежном лице ее выражалось страдание. Ему вдруг стало жалко ее и смутно представилось, что, может быть, он был причиной той печали, которая выражалась на ее лице. Ему захотелось помочь ей, сказать ей что-нибудь приятное; но он не мог придумать, что бы сказать ей.

– Прощайте, княжна, – сказал он. Она опомнилась, вспыхнула и тяжело вздохнула.

– Ах, виновата, – сказала она, как бы проснувшись. – Вы уже едете, граф; ну, прощайте! А подушку графине?

– Постойте, я сейчас принесу ее, – сказала m-lle Bourienne и вышла из комнаты.

Оба молчали, изредка взглядывая друг на друга.

– Да, княжна, – сказал наконец Николай, грустно улыбаясь, – недавно кажется, а сколько воды утекло с тех пор, как мы с вами в первый раз виделись в Богучарове. Как мы все казались в несчастии, – а я бы дорого дал, чтобы воротить это время… да не воротишь.

Княжна пристально глядела ему в глаза своим лучистым взглядом, когда он говорил это. Она как будто старалась понять тот тайный смысл его слов, который бы объяснил ей его чувство к ней.

– Да, да, – сказала она, – но вам нечего жалеть прошедшего, граф. Как я понимаю вашу жизнь теперь, вы всегда с наслаждением будете вспоминать ее, потому что самоотвержение, которым вы живете теперь…

– Я не принимаю ваших похвал, – перебил он ее поспешно, – напротив, я беспрестанно себя упрекаю; но это совсем неинтересный и невеселый разговор.

И опять взгляд его принял прежнее сухое и холодное выражение».

Действия Марьи довольно успешны, «желтое исподнее» Николая уже показалось из «завязанного мешка», но – одна неверная нота, один намек на «самоотвержение», которым Николай живет теперь, – и это исподнее, этот внутренний человек снова прячется.

«Но княжна уже увидала в нем опять того же человека, которого она знала и любила, и говорила теперь только с этим человеком.

– Я думала, что вы позволите мне сказать вам это, – сказала она. – Мы так сблизились с вами… и с вашим семейством, и я думала, что вы не почтете неуместным мое участие; но я ошиблась, – сказала она. Голос ее вдруг дрогнул. – Я не знаю почему, – продолжала она, оправившись, – вы прежде были другой и…

– Есть тысячи причин почему (он сделал особое ударение на слово почему). Благодарю вас, княжна, – сказал он тихо. – Иногда тяжело. (жирный курсив Толстого. – О.Д.)

«Так вот отчего! Вот отчего! – говорил внутренний голос в душе княжны Марьи. – Нет, я не один этот веселый, добрый и открытый взгляд, не одну красивую внешность полюбила в нем; я угадала его благородную, твердую, самоотверженную душу, – говорила она себе. – Да, он теперь беден, а я богата… Да, только от этого… Да, если б этого не было…» И, вспоминая прежнюю его нежность и теперь глядя на его доброе и грустное лицо, она вдруг поняла причину его холодности».

Марья говорит и думает о «самоотвержении». Можно, конечно, понимать это в расхожем моралистическом смысле. Однако ничто не мешает посмотреть на дело шире. Скажем, когда я отвергаю себя, я что отвергаю? Эгоизм? Не только. И не обязательно. Например, когда Ростов выходит из себя и скачет в атаку или за волком, он отвергает свою, как я говорил, социальную личность. Ну, положим, отвергает не сознательно (как требуют моралисты), а просто «не выдерживает». Но это детали, а суть в том, что он теряет нормативного себя и впадет в состояние одержимости. И точно также он теряет свою персону на всех этапах Кунь. Кроме четвертого, где действует как раз социальная личность. А у нее свои понятия: отцовский долг надо платить, гоняться за богатыми невестами дурно и так далее. Этих «и так далее» много, они-то и суть те «тысячи причин почему», которые загоняют внутреннего человека Ростова в мешок. Понимает ли это Марья?

А это смотря какая Марья. Она ведь тут не одна. Сквозь некрасивый облик княжны временами что-то проклевывается. Это бывает, когда она забывает себя и вдруг улыбается. Тут ее «лучистые глаза» источают снопы света. Вот это и есть та Марья, к которой так тянется Николай. Но только это не земная женщина, это Царевна-лягушка. Старый колдун князь Болконский набросил на дочь лягушачью кожу (я объяснял это в экскурсе «Бардо»[15 - См. Том Четвёртый, главу «Шаманские экскурсы. Бардо»]). Напомню, что Николай приезжает в Богучарово (заколдованный замок) на третий день по смерти жестокого чародея и расколдовывает принцессу. Однако чары, наложенные на ее стихийную природу, продолжают действовать. Она все еще остается лягушкой, исполненной социальных предрассудков, например, думает, что «самоотверженность» – это что-то из области морали. А это просто технический термин шаманов, означающий, в частности, что лягушачья кожа должна быть сожжена (хотя это чревато).

Зашитый в мешок своих предрассудков Ростов потому и пассивен, что стихийная женственность Марьи не действует. Но – поднимите мне веки! – она уже начинает включаться: вот засветились «лучистые глаза», зажужжал жесткий диск, нечто в Марье сканирует Николая. Есть! Она нащупала в нем «человека, которого она знала и любила», того, кто изначально (юань) был предназначен для нее. Теперь она будет обращаться уже только к нему (продолжаю цитирование с того самого места, на котором его прервал):

«– Почему же, граф, почему? – вдруг почти вскрикнула она невольно, подвигаясь к нему. – Почему, скажите мне? Вы должны сказать. – Он молчал. – Я не знаю, граф, вашего почему, – продолжала она. – Но мне тяжело, мне… Я признаюсь вам в этом. Вы за что-то хотите лишить меня прежней дружбы. И мне это больно. – У нее слезы были в глазах и в голосе. – У меня так мало было счастия в жизни, что мне тяжела всякая потеря… Извините меня, прощайте. – Она вдруг заплакала и пошла из комнаты.

– Княжна! постойте, ради бога, – вскрикнул он, стараясь остановить ее. – Княжна!

Она оглянулась. Несколько секунд они молча смотрели в глаза друг другу, и далекое, невозможное вдруг стало близким, возможным и неизбежным».

Все, Николай «не выдержал».

6.

На пятой ступени точка бифуркации пройдена. Шестая позиция – это обычно уже переразвитие процесса. Точнее, это такая ситуация, когда ты еще остаешься в потоке, который уже принес тебя к цели. И движется дальше. Или иссяк. Или застоялся. Вариантов может быть много, и твое поведение в разных случаях может (и должно) быть разным. Все зависит от архетипа потока. Женившись на Марье, Ростов попал в какой-нибудь поток семейной жизни (мы всегда живем одновременно во многих потоках, а гадание выявляет – существенный в данный момент), но продолжает еще подвергаться и воздействию Кунь. Чтоб понять, что это значит, надо рассмотреть вещественную составляющую течения, которое несло Николая. Конечно, для «Книги перемен» самой по себе вещество потока абсолютно безразлично, она одинаково хорошо описывает любые потоки – финансовые, физические, сюжетные, социальные… Ее предмет – процессы как таковые. Но для каждого конкретного случая материал имеет значение.

В случае Николая веществом потока Кунь оказалась война. И потому совсем не случайно то, что движение Ростова к женитьбе на Марье началось с атаки, которая произошла через месяц после начала нашествия Наполеона. То есть – движения Запада на Россию и противохода России на Запад. Конечная точка движения русской армии – Париж, который был взят в марте 1814 года. Толстой говорит, что Николай был в Париже, когда получил весть о смерти отца. Но это никак невозможно, поскольку «в начале зимы» (скорей всего – в конце 1813 года) Николай, уже попавший в «мешок», встретился в Марьей, а «осенью 1814 года» женился на ней.

Вообще-то в этом романе каждая дата строго выверена и имеет символическое значение. Например, Николай спасет Марью (вторая ступень) ровно в тот день, когда Кутузов принимает армию. И так по всем датам[16 - Некоторые связки выявлены в тексте Олега Давыдова «Война и мiръ», 1990 г, онлайн этот текст можно найти по ссылке: https://www.peremeny.ru/column/view/366/]. На этом фоне хронологическая ошибка – обратная сторона архетипической необходимости: Николай должен побывать в Париже, поскольку олицетворяет в романе драйв русской армии. Именно в Париже (и со смертью отца) должна кончиться пруха, начавшаяся под Островне. Достигнув Парижа, армия исчерпывает энергейю войны (это четвертая ступень), начинается откат в мирную жизнь. При этом офицеры, наглотавшиеся воздуха свободы, вольнодумствуют, дело идет к восстанию декабристов. Это и есть переразвитие процесса, который, соединив Николая и Марью, продолжает течь, но демонстрирует в тексте Толстого одни только свои военно-политические параметры (Часть вторая Эпилога – уже просто социологическая статья).

Как известно, роман «Война и мир» вырос из замысла романа о декабристах, который был начат, но в ходе работы потребовал переформатирования. И превратился в роман о том, откуда взялись декабристы, в «Войну и мир». Так получилось потому, что Толстой отдался «энергии заблуждения, земной стихийной энергии, которую выдумать нельзя»[17 - См. главу «Шаманские экскурсы. Ростов. Я и Ся»]. Она и унесла его от начального замысла. Но течение сюжетной ци (ести)[18 - См. Том Четвертый, главу «Шаманские экскурсы. Ци»], естественно, вынесло его к декабристам, которые в полном соответствии с Ростовским вариантом развития архетипа Кунь, появляются в самом конце:

«Верхняя Шестерка

Драконы бьются на пустоши (в диком месте)

их кровь иссиня-черная и желтая».

В нашем случае борющиеся драконы – две силы в российском обществе, которые вскоре схватятся на Сенатской площади. Это место, конечно, не дикое, но в «Книге перемен» и нет речи о конкретном месте. «Пустошь» это символ, который надо толковать в зависимости от конкретной ситуации того, к кому он относится. Ростов как раз сцепляется с Пьером Безуховым. Дело происходит в Лысых горах, накануне зимнего Николина дня 1820 года, 5 декабря по старому стилю. То есть – за три дня до зимнего солнцестояния, когда природный иньский процесс доходит до своей вершины, и его порыв иссякает. Зима еще будет морозить, но солнце уже поворачивает на весну, начинается подъем сил Ян. Мне уже не раз приходилось описывать[19 - См., например, Том Первый, главы 17 «Волосово» и 18 «Перынский холм»] этот момент, точку Николоворота, поединок небесного Всадника-Змееборца с земнородным Змеем-Николой, их единство, во всем аналогичное единству Инь и Ян в ходе любых перемен. Что касается цвета крови драконов, то комментарий «Вэнь Янь» отмечает: «Иссиня-черный и желтый цвета» – это смесь Неба и Земли: Небо иссиня-черное, а Земля желтая» (цвет «исподнего» Николая).

Лошадь и ее хозяин. Картина Чжао Мэнфу (1254—1322)

Перед схваткой драконов в Лысых горах будущий декабрист Пьер рассказывает о своей встрече с членами тайного общества. Ростов старается быть сдержанным (чжэнь), как его учит Марья, но в нем зреет недовольство. Он начинает возражать Пьеру, тот отвечает. И вот уже Николай «почувствовал себя поставленным в тупик. Это еще больше рассердило его, так как он в душе своей, не по рассуждению, а по чему-то сильнейшему, чем рассуждение, знал несомненную справедливость своего мнения». И он не выдерживает: «Начни вы противодействовать правительству, какое бы оно ни было, я знаю, что мой долг повиноваться ему. И вели мне сейчас Аракчеев идти на вас с эскадроном и рубить – ни на секунду не задумаюсь и пойду».

Так Ростов демонстрирует, что остается в прежнем потоке, одержим его существом и будет рубить невзирая на лица. Иначе и быть не может. В конце текста Кунь, уже после описания всех шести этапов, имеется следующее добавление:

«Применение Шестерок

Польза-Ли в вечной Выдержке-ЧЖЭНЬ».

То есть цель (ли) процесса Кунь предполагает неизменную одержимость (чжэнь) того, с кем происходит этот процесс.

***

Подытожу: Ростов целиком Марья чжэнь, обуян кобылицей, неведомой силой, таящейся в женщине. Эта сила – энергейя аристотелевского Перводвигателя, который тянет нас по пути (Дао) к запредельной цели. Эта сила зовется по-разному: Вечная Женственность, Сокровенная Самка (Пинь), Шакти, Душа Мира, Божественная Премудрость София. В Марье проглядывает самая настоящая София, в отличие от Сони, которая – только Соня. А Ростов – да, в нем тоже сидит божество, но вообще-то он лишь простоватый гусар, который вкусил божества, был ведом им, достиг человеческой цели: женился на Марье (земной). И теперь он боится ее потерять, паникует, когда замечает в ней неземное: «Боже мой! что с нами будет, если она умрет, как это мне кажется, когда у нее такое лицо». Это последняя мысль Николая в романе. Дальше он встает на молитву. Прощайте, граф.

А мы махнем на ночь глядя в поля. Хлеб постеречь. Вот перед нами Иван, считает на небе звезды, вдруг слышит ржание. Посмотрел под рукавицу и увидел кобылицу. Дальше он – раз, и уже овладел кобылицей. Попёрло! Он ей – на хребёт задом наперёд, а она и так, и сяк – вьётся, виснет, мчится, пластью, скоком, дыбом… Ё! Интересная пара. В результате кобылица рождает Ивану двух коней и Конька-горбунка, который… Вы понимаете? Этот Конек – ровно то, что несет Николая. В сказке процесс развертывания архетипа Кунь, показан, может, и не с такой эпической обстоятельностью, как в романе Толстого, но Иван все равно в конце женится. На Кобылице. Только она в тот момент предстает уже не в лошадином облике, а в облике Царь-девицы (шаманы меня поймут), которую Иван подстерег ровно так же, как Кобылицу, но только не в поле, а на берегу окияна.

Из намеков Девицы можно понять, что она нечто вроде Венеры (дочь Луны, сестра Солнца), но тогда ее избранник – умирающий и воскресающий бог растительности. Наш Иван пассивен (что свойственно духам растений), почти как Ростов, даже Девицу самоотверженно достал не для себя, а для царя. Но сама-то Девица отнюдь не пассивна, устроила так, что царь – бух в котел и сварился. А Иван после гибели в этом котле («мешке») воскрес и женился. Как и Николай. Вот вам и архетипический движитель Кунь – божественная Кобылица, мать Конька, который – какая мощь чресл! – несет героя. Горбунок – это якорь, которым она держит (чжэнь) Дурака привязанным к себе и к потоку событий, ведущих к цели (ли). Она очень коварна, не удивлюсь, если вдруг обнаружится, что перо жар-птицы подбросила Ване тоже она. Но при всем том – три тысячи чертей! – она так нечеловечески привлекательна…

В этом экскурсе дан один лишь пример того, как работает «Книга перемен». В следующем посмотрим, как работает сам Лев Толстой.

Шаманские экскурсы. Толстой и смерть

В предыдущих экскурсах мы наблюдали, как Николай Ростов оказался одержим, и проследили эту одержимость в контексте гексаграммы Кунь китайской «Книги перемен». Теперь о самом Толстом.

В нем сидело много чего. И иногда можно было видеть, как он переключается из одного состояния в другое. Горький, например, вспоминает: граф мог быть демократичен… «И вдруг из-под мужицкой бороды, из-под демократической, мятой блузы поднимается старый русский барин, великолепный аристократ, – тогда у людей прямодушных, образованных и прочих сразу синеют носы от нестерпимого холода… Барина в нем было как раз столько, сколько нужно для холопов. И когда они вызывали в Толстом барина, он являлся легко, свободно и давил их так, что они только ежились да попискивали».

Бахтин характеризовал слово «вдруг» как маркер переключений с одного потока сознания на другой (я перевожу Бахтина на шаманский язык). Вдруг раз – и перед нами другой человек. Разумеется, внешний наблюдатель не может знать, что делается в душе Толстого, он может только фиксировать переключения. Но Толстой вел дневник. Вот, например, запись, сделанная 8 апреля 1909 года (тут жирные курсивы того, кто это писал, а светлые, как и в Толстовских цитатах ниже, мои. – О.Д.):

«Как хорошо, нужно, пользительно, при сознании всех появляющихся желаний, спрашивать себя: чье это желание: Толстого или мое. Толстой хочет осудить, думать недоброе об NN, а я не хочу. И если только я вспомнил это, вспомнил, что Толстой не я, то вопрос решается бесповоротно. Толстой боится болезни, осуждения и сотни и тысячи мелочей, которые так или иначе действуют на него. Только стоит спросить себя: а я что? И все кончено, и Толстой молчит. Тебе, Толстому, хочется или не хочется того или этого – это твое дело. Исполнить же то, что ты хочешь, признать справедливость, законность твоих желаний, это – мое дело. И ты ведь знаешь, что ты и должен и не можешь не слушаться меня, и что в послушании мнетвое благо.

Не знаю, как это покажется другим, но на меня это ясное разделение себя на Толстого и на Я удивительно радостно и плодотворно для добра действует.

Нынче ничего не писал. Только перечитывал Конфуция».

Да, это явно писал не Толстой. Может, какой Конфуций? Или «старый русский барин», давящий на сей раз на самого Толстого? Или кто-то еще?.. Но что за гнусный тип! Овладел писателем и понукает. Запрещает удовлетворять даже самые невинные похоти. Думает, что знает добро и зло. Пользуется тем, что в данный момент вся воля – его. Наслаждается тем, что Толстой одержим (как, скажем, был одержим Ростов, идя в атаку). Видит ли Лев Николаевич всю мерзопакостность этого «Я»? Кажется – нет. Присутствует ли «я» Толстого в этом фрагменте? Если и присутствует, то – лишь как страдательная бессловесная тень: «Толстой хочет… а я не хочу».

Для этого «Я» Толстой явно нечто чужое и внешнее. Но при этом оно (это «Я», постороннее существо) отождествляется с Львом Николаевичем почти до полной неразличимости, до такой даже степени, что ему (существу) еще надо вспомнить, что оно – не Толстой. Пока оно это не вспомнило, оно, похоже, воображает себя Толстым. Хотя, может быть, это только иллюзия – то, что оно как-то связано с Толстым в тот момент, когда он живет своей жизнью. Может, это «Я» и существует лишь только тогда, когда оно (как оно считает) отделилось от Толстого («Толстой не я») и смотрит на него со стороны. Но сидит-то оно все же во Льве Николаевиче, поскольку водит его пером, когда он (или не он?) пишет, что все, что составляет саму жизнь Толстого – ничтожная ерунда, «мелочи». Как все запутано. Ясно только одно: нечто явилось откуда-то и заявляет: «признать справедливость, законность твоих желаний, это – мое дело».

Вообще-то, существо, которым одержим (чжень) пишущий это Толстой, – нечто вроде бабочки, которой снится, что она – Чжуан-цзы. Но только счастливая бабочка (она в свою очередь снится Чжуан-цзы) дает китайскому философу ощущение радости и полета, а ментальный паразит (скажем так), которому снится, что он Толстой (и соответственно – снящийся Толстому), дает русскому писателю ощущение горечи и подавленности (лишает свободы, ставит запреты). И в этом смысле напоминает страшное насекомое, в которое превращается, проснувшись однажды, Грегор Замза, герой новеллы Кафки «Превращение». Паразит Толстого, правда, не превращает писателя в насекомое, он превращает его в видного деятеля, который, пользуясь авторитетом гения русской словесности, ведет от его имени большую общественную работу, проповедует его устами особого рода христианство, пишет его рукой тяжелые странные тексты. Такие, как «Исповедь», «Критика догматического богословия», «В чем моя вера».

Чья вера? Толстого? Или все-таки духовного паразита, поселившегося в его душе и диктующего свою волю, как какой-нибудь приживальщик, взявший власть в чужом доме, нечто вроде Фомы Опискина? Попробуем в этом разобраться. И для начала откроем «Исповедь», которая написана от имени Толстого, но во многом продиктована именно «Я» существа, присосавшегося к нему. Начинается книга с повествования (в осуждающем тоне) о том, как Толстой красиво и счастливо жил: любил, воевал, предавался всяким страстям, не верил в бога, размышлял, писал книги, любил жену, рождал детей, хозяйствовал… А потом с ним вдруг что-то случилось. «Стали находить минуты сначала недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние. Но это проходило, и я продолжал жить по-прежнему. Потом эти минуты недоумения стали повторяться чаще и чаще и всё в той же самой форме. Эти остановки жизни выражались всегда одинаковыми вопросами: зачем? Ну, а потом?»

Не совсем пока ясно, кто задает эти вопросы. Но нетрудно заметить, что в тексте «Исповеди» сосуществуют как минимум два слоя, два голоса. Один голос звучит всякий раз, когда предыдущая жизнь Толстого осуждается как что-то греховное (я убивал, я писал ерунду, я не верил в бога). Лев Толстой в этом случае (слое текста) явно выступает как «ся»[20 - См. главу «Ростов. Ся и Я»]), как инструмент, которым пишется «Исповедь». А пишет (точнее – диктует) эти покаяния, конечно, Фома Опискин, сидящий в душе писателя. Однако в «Исповеди» есть и другой слой, который пишет уже не Опискин, а сам Толстой. Время от времени его голос вдруг начинает прорываться сквозь то, что диктует Фома, и буквально вопиет: не верьте ни единому слову, я лгу, это болезнь, я одержим. Этот голос, конечно, парадоксально двусмыслен, но он четко различим, например, в следующем пассаже:

«Случилось то, что случается с каждым заболевающим смертельною внутреннею болезнью. Сначала появляются ничтожные признаки недомогания, на которые больной не обращает внимания, потом признаки эти повторяются чаще и чаще и сливаются в одно нераздельное по времени страдание. Страдание растёт, и больной не успеет оглянуться, как уже сознаёт, что то, что он принимал за недомогание, есть то, что для него значительнее всего в мире, что это – смерть.

То же случилось и со мной. Я понял, что это – не случайное недомогание».

Итак, Толстой болен. Что это за болезнь? Он говорит: «Жизнь моя остановилась… Если я желал чего, то я вперёд знал, что, удовлетворю или не удовлетворю моё желание, из этого ничего не выйдет… Если бы пришла волшебница и предложила мне исполнить мои желания, я бы не знал, что сказать… Даже узнать истину я не мог желать, потому что я догадывался, в чём она состояла. Истина была то, что жизнь есть бессмыслица». Это анамнез. Но в тексте есть описание, сделанное как бы со стороны. И что характерно: в нем используется совершенно шаманская терминология. Говорится о «силах» (в сущности – духах), которые «влекут» (как потоки). Вот этот взгляд со стороны, в котором отражена самая суть болезни:

«Жизнь мне опостылела – какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от неё. Нельзя сказать, чтоб я хотел убить себя. Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общее хотенья. Это была сила, подобная прежнему стремлению жизни, только в обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни. Мысль о самоубийстве пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни. Мысль эта была так соблазнительна, что я должен был употреблять против себя хитрости, чтобы не привести её слишком поспешно в исполнение».

Очевидно, что поток, в который попал граф Толстой, имеет суицидальный характер, что «я» самоубийцы, которое олицетворяет этот поток, создает в душе писателя переживания бессмысленности жизни и безысходности положения в ней. Цель, которую преследует «я» этого потока, – прекращение существования человека, а приманка – прекращение переживаемого им ужаса. Но одновременно в Толстом сохраняется «я», которое сопротивляется смерти, хитрит. «Хитрости», употребляемые одним «я» против другого («себя»), состоят в игре в прятки: «Я, счастливый человек, вынес из своей комнаты, где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, шнурок, чтобы не повеситься». При этом Толстой не может категорически утверждать, что это он сам хотел убить себя. Нет, просто «сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общее хотенья».

Еще раз: Толстой не хочет кончать с собой, но есть нечто, сила, что влечет его к этому. Несмотря на то, что он противопоставляет термины «влечение» и «хотение», можно сказать, что Толстому хочется себя убить. При этом влекущая сила сильнее хотения самого Толстого. Из цитированного пассажа, конечно, не вполне ясно, что это за сила, но уже через абзац выясняется, что автор склонен рассматривать ее личностно: «Невольно мне представлялось, что там где-то есть кто-то, который теперь потешается, глядя на меня». Правда, Лев Николаевич тут же говорит: «я не признавал никакого „кого-то“, который бы меня сотворил». Ну, так дело не в признании или не признании, а в ощущении силы, которая действует изнутри, влечет тебя покончить с собой. В связи с этим Толстой думает о «ком-то» насмешливом. Да, он любит издеваться. А уж творец он или нет, а также где он находится – «где-то» вообще или конкретно в душе страдальца – это вопрос другой. В любом случае из «Исповеди» можно понять, что этот «кто-то» имеет к мучениям Толстого примерно такое же отношение, какое имел к страданиям Иова бог, отдавший его ради эксперимента в руки Сатаны.

Мы еще вернемся к Иову, а сейчас посмотрим, как начиналась болезнь Толстого. Судя по тексту «Исповеди», описанные выше постоянные симптомы появились где-то в первой половине 1870-х годов («пять лет назад»). А первый серьезный приступ (видимо, раньше были и другие) случился, когда в конце лета 1869 года Толстой отправился в Пензенскую губернию покупать имение. 4 сентября он написал жене: «Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что-то необыкновенное. Было 2 ночи, я устал страшно, хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас, такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал и никому не дай Бог испытывать. Я вскочил, велел закладывать. Пока закладывали, я уснул и проснулся здоровым. Вчера это чувство в гораздо меньшей степени возвратилось во время езды, но я был приготовлен и не поддался ему, тем более, что оно и было слабее».

Что конкретно случилось в ту ночь, можно узнать из незаконченной повести «Записки сумасшедшего», которую Толстой начал весной 1884 года. В ней герой рассказывает, как едет покупать имение в Пензенской губернии и ночует в Арзамасе. Еще в дороге он, было, задремал, но вдруг проснулся от неясного страха. И вот снова в гостинице… «Я был опять так же пробужден, как на телеге. Заснуть, я чувствовал, не было никакой возможности. Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю? – Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. Я, вот он, я весь тут. Ни пензенское, ни какое именье ничего не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен себе. Я хочу заснуть, забыться и не могу. Не могу уйти от себя. /…/ Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачало все. Мне так же, еще больше страшно было. „Да что это за глупость, – сказал я себе. – Чего я тоскую, чего боюсь“. – „Меня, – неслышно отвечал голос смерти. – Я тут“. Мороз подрал меня по коже».

Из этого текста следует, что человеку, зациклившемуся на повторении «я» и «ся», явилось какое-то существо и говорило с ним. Сам-то он сразу решил, что это существо – смерть. Но это не обязательно так. В принципе с ним мог говорить кто угодно из демонов и богов, обитающих во Вселенной. В том числе, конечно, и Смерть, которая в любой культуре может являться человеку как особый субъект, некий демон. При этом отношение к смерти в разных культурах может быть разным. Толстой – образованный представитель российской христианской культуры, то есть, по сути, атеист, знающий, что в случае чего надо молиться. И герой «Записок сумасшедшего» перед лицом смерти начинает креститься и кланяться, оглядываясь, не застанет ли кто его за таким неприличным занятием. Потом решает ехать. «На воздухе и в движении стало лучше. Но я чувствовал, что что-то новое осело мне на душу и отравило всю прежнюю жизнь».

Именно что «осело». Впоследствии «арзамасский ужас» повторится в Москве и еще раз в лесу на охоте. В конце концов, герой бросит свои помещичьи занятия и впадет в православие, что и есть «сумасшествие» с точки зрения европейски образованного русского. Для такого человека смерть – нечто отравляющее жизнь. А вот для индейца дона Хуана, например, смерть – компаньон и советчик. Она всегда слева от тебя на расстоянии вытянутой руки и в любой момент может коснуться. Это значит, что каждое мгновение может стать последним. А может и не стать. Когда шаман оказывается на краю гибели, он оборачивается налево и спрашивает у своей смерти: ну что, пи**ец? И она ему отвечает: нет, я же еще не коснулась тебя.

В арзамасской гостинице смерть еще не коснулась Толстого, но все-таки «что-то новое осело» (появилось) в его душе и «отравило всю прежнюю жизнь». Судя по истории его болезни, изложенной в «Исповеди», в душе писателя осело то самое деспотическое существо, которое его так мучило. Но только это существо вовсе не смерть. Ведь смерть не моралист и не мучитель, ей нет дела до того, как ты живешь, она не говорит человеку: веди себя хорошо, а то я приду за тобой. Смерть придет неизбежно, но не для того, чтоб пугать человека, а для того, чтобы взять его. Смерть сама по себе никого не пугает, а вот ею – да, пугают. Есть специалисты, которые эксплуатируют ее, чтобы манипулировать человеком. Таковы некоторые боги, оседающие в душе. В русской культуре это в первую очередь еврейский бог. О нем теперь и поговорим.

Шаманские экскурсы. Толстой и бог Кафки

Итак, смерть дала Толстому совет: не разменивай жизнь на пустяки, вроде купли поместий. И потом всякий раз, как он хотел предпринять, что-нибудь в жизни, спрашивала: «Зачем? Ну, а потом?» Конечно же, это отнюдь не вопросы, а утверждения в форме вопросов: зачем тебе это имение, ты что, потом будешь еще одно покупать, и еще, и еще… Ответа не требуется. Требуется изменить что-то в жизни. Но Толстой решил ответить на риторические вопросы смерти. И потратил годы на чтение религиозной и прочей литературы, что было не многим лучше приобретения поместий, ибо – было только предлогом, чтобы ничего не менять.

Окажись тогда рядом шаман, он бы сказал: ты, Лев Николаич, видно, собрался жить вечно… Но шамана поблизости не было. Да писатель к нему бы и не прислушался, ибо был одержим. И в своей одержимости углублялся во всякого рода теории, представляющие жизнь как «суету сует». Конечно, эти теории не только не давали ответов и разрешения мук, но еще глубже вгоняли в тоску. И так продолжалось до тех пор, пока Толстой не стал понимать, что вера философов («нас с Соломоном», как он выражается), не имеет отношения к жизни «миллиардов людей». И с этим пониманием в его душу стал проникать живой бог.

Вот как это описано в «Исповеди: ««Он знает и видит мои искания, отчаяние, борьбу. Он есть», говорил я себе. И стоило мне на мгновение признать это, как тотчас же жизнь поднималась во мне, и я чувствовал и возможность и радость бытия. Но опять от признания существования Бога я переходил к отыскиванию отношения к нему, и опять мне представлялся тот Бог, наш творец, в трёх лицах, приславший Сына-искупителя. И опять этот отдельный от мира, от меня Бог, как льдина, таял, таял на моих глазах, и опять ничего не оставалось, и опять иссыхал источник жизни, я приходил в отчаяние и чувствовал, что мне нечего сделать другого, как убить себя».

Лев Толстой играет в шахматы с сыном Владимира Черткова. Ясная Поляна. 1907 год

В чем дело? Почему одна только мысль о христианском боге приводит Толстого в такое отчаяние? Чтобы это понять, придется хоть бегло проследить историю этого бога.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом