Шаль ламы. Повесть и рассказы (с иллюстрациями автора)

Автор:

Аннотация

В основу книги положен реальная историческая интрига, развивающаяся от далёких предков автора до наших дней. В книге переплетаются история и современность, историческая правда и художественный вымысел. Книга содержит нецензурную брань.
Год издания
Издательство
Издательские решения
ISBN
9785006028456
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Читать «Шаль ламы. Повесть и рассказы (с иллюстрациями автора)» — Виктор Овсянников онлайн

Страница 2 из 4

– А кто твой Государь и кто твой Бог? – ошарашил ехидно мурза Ермака каверзным таким вопросом.

Опешил Ермак. От вопроса такого он словно язык проглотил. Вместо разгневанных слов только кровь наливала лицо.

– Не мучь себя, я сам поведаю тебе – прервал раскаленную тишину Тимер-мурза. – Из племени ты жидовствующих, христопродавцев, католических выкрестов. И Бог твой – наш, да не наш. Что замолк? Убей поганого татарина, коли не так. Я все ведаю да все скажу, аки на духу – на то и чаял встречи с тобой, желал пуще всех радостей земных и грехов моих тяжких отпущения.

Обмяк наш Ермак, атаман-герой, разбойник бравый и беспощадный. Только и смог прошептать сквозь скрежет зубов и дыханья жар:

– Говори, мурза, все говори, что про меня ведаешь! Иначе убью тут же, раздавлю аки тварь мерзкую, с землей сравняю. Ни Бог, ни Дьявол не воспретят!

Помолчал маленько татарин-купец, понял хитрожопый, что теперь спешить некуда и рассказ пойдет небыстрый. Никуда теперь Ермак-богатырь от него не денется, покуда не поведает татарин всего, что знает, что сам видывал да от других слыхивал. А чего не знает, тому Бог надоумит. А чей Бог – уже не важно.

– Токмо, Ермак, не погоняй меня. Начну издалеча, штоб тебе яснее стало. Будучи первораз в Сибири, после 65-го года, через поморов из Березова (был и там один надёжный человечек) получил я тайное задание от главного царева слуги Григория Скуратова-Бельского, по прозванию Малюта. Человек сей и сказывал мне про тебя, Ермолай. Де пытал Малюта брата твоего, Евсея, в тот самый год учреждения опричнины. Тогда-то Евсей де под пытками много насказывал об тебе. На то есть свидетельства. Сказывают, в лето 1565 года, во второй день июля месяца на допросе оный беглый именем Евсей Тимофеев сын показал на себя, что рожден де в Кафе городе3, что от роду ему де полных сорок два года, вероисповеданием де крещеный еврей, из католиков…

Дрогнули тут, встрепенулись широкие плечи Ермака, но совладал собою казак, вида не подал, лишь сдвинул густые брови да слушать сталь еще прилежнее.

– Слыхали мы, что ты де итальянский католик, тайно присланный в Русь нашу через Тавриду Папой либо одним из кардиналов. Ведомо нам, что в 80-е годы прошлого века в ту же Кафу, в бегстве от мора голодного де добралось семейств несколько из Генуи, в числе их де и некий Готлиб Коломбо, крещеный еврей, суконщик, с семейством. Был среди многих детей его малолетний сын Тимоти – истинный отец твой, Ермолай Тимофеевич. А ты де – внучатый племянник великого Колумба. Так-то, атаман.4

Ведаем, Ермак, что велено было тебе служить Господу Богу твоему в лице наместника его на земле Папе католическому, да ты де горделиво возомнил, что наместник тот далече, да избрал себе волю казацкую, да предался разбоям да грабежам. Но един наш Бог, а наместник его на нашей земле – царь православный Иоанн Великий!

Замолк мурза, дух перевел и продолжил в полголоса:

– В Москве нашей православной про подвиги твои давно ведали да изловить грозились. Но умен, хоть свиреп да коварен, наш государь Иоанн, а слуга его Малюта, хоть жесток, но хитер. И решил Малюта сослужить особую службу государю, и его царское благословение получил. – сказал мурза и добавил:

– Кому коли не тебе, отпрыску племя Колумбова, да атаману дерзкому и удачливому покорить отныне и до веку бескрайнее царство Сибирское, от Югорского Камени до самого океана Великого, а то и до самых земель колумбовых, и сделать Русь нашу величайшей из государств великих да земель Господних!

Вновь встрепенулся Ермак, но велел мурзе продолжать свой сказ.

– Пошукали мы тебя в тот раз на Волге, да времени было в обрез да в другие места надобно было. А как вернулся, так враз и вспомнил, что дело сие малютово доделать надобно. Иначе худо мне будет да тебе несдобровать. Всех достанут, всюду сыщут.

– Складно навещал, мурза, да опоздал малость. Сказывали, в прошлом 1573 годе преставился де раб божий Малюта. Да обоих нас ослободнил от обузы государевой.

– И я слыхивал об том. Как давеча в Астрахань по торговому делу добрался, сыскал меня человечек один да о том же поведал, что погиб де воевода дворовый при штурме ливонской крепости от рук единоверцев твоих… ладно, ладно, молчу. Да еще поведал, что Малюта де на смертном уже одре, в бреду ли, в уме ли обостренном такое речил, не дословно, да, как слышал да помню:

«Умру нынче, да дело мое государево жить будет во веки многие. Да Государями крепчать будет, ибо не мочно царю без грозы быти. Аки конь под царем без узды, тако и царство без грозы. Да дело опричное да святое буде шириться и полниться по всея Руси, в границах нынешних да в грядущих. Придут цари и уйдут цари. Опустеют застенки пытошные в Константине с Еленой на Васильевом спуске, да место царское не опустеет. Государев гнев упрочится да лютее станет к врагам своим. Палаты мои грешные на Лубянке сто крат умножатся да украсятся. Подвалы мои пытошные – сто крат уширятся да углубятся. Да быть по сему во многие веки на Руси!» – молвил так да дух испустил.

Нет потому нам, Ермолаюшка, воли вольной да не будет. Сильны, долги да беспощадны руки государевы. Всюду сыщут да покарают. Меня хилого да тебя могучего. Прими посему все, что молвлю тебе, аки долг государев, долг Божий… Исполни с честью да славой. Послужи Государю нашему, Богу нашему да единому.

Замолк на миг мурза и продолжил:

– Коль не понял покуда, растолкую. Ведомо мне, что за каменьями Югорскими есть страна великая – Тартария, до самых земель до колумбовых. Много сказывал мне о том мудрый человек, лама тибетский, даровавший мне шаль чудесную. Почитай, половину страны той прошёл я в три года до каменьев алтайских, саянских, байгальских. Поведаю после, коль велишь. Идти тебе надобно под Югорье к государевым людям братьям Строгановым. Они и укажут тебе путь-дорогу. А там, как Бог даст.

Снова замолк татарин. Звенящую зноем тишину нарушало далёкое, едва слышное урчание грома.

– Ты не первый христианин ступишь на землю сибирскую, – молвил мурза. – Из сказа моего, да и сам слышал ты, Ермолай, что де не мало русских, православных да иных христиан потоптали да кровушкой полили просторы сибирские, однакож суждена тебе Богом и Государем нашим особа честь – победить антихристову да идольскую власть да путь широкий на восход проторить. Русь святую продлить безмерно да величие ее бескрайним сделать. Суждено искупить тебе делом святым ересь братьев твоих жидовствующих, смуту новгородскую и псковскую сеявших. В том и есть на тебе государев и Божий промысел!

Притомился мурза от речей своих. Помолчал с минуту, пот с лица утирая. Глянул по сторонам. Знойное лето, хоть на выдохе, а жар к вечеру не спадал. Травы кругом пожухли. Воздух сухой и жгучий. Дождя давно не было. Всё живое истосковалось по влаге небесной. Даже Волга обмелела и обнажила сухие песчаные берега. Небо темнеть начало, обещая скорою грозу в ночи грядущей.

– А я, коль желаешь, – продолжил мурза – могу поведать, коим путём добыл я шаль чудодейственную. Долгий будет сказ, да и ночь долгая, поведаю, ежели терпения твоего хватит. Скажу, Ермолай, то, что ведать особливо не потребно, да пуще убедит тебя в правде моей перед тобою да в шали чудодействии.

Совсем смягчился суровый Ермак и повёл мурзу в свой богатый шатёр, как дорогого гостя, проникся нежданным доверием к нему, с любопытством ожидая его нового сказа. Потчевал Ермак нежданного гостя:

– Ты нынче нашему Богу подвластен. Забудь про заветы Корана. Пей всласть вино заморское, вкушай вяленую кабанятину. Бог наш добрый, токмо насчёт жён поскупился, да мы жён недостачу на воле наше казачьей сами восполняем.

Первый гром прогремел за шатром Ермаковым, первые, ещё робкие, долгожданные струи небесные омыли его. Ермак с мурзой вместе перекусили, на ночь глядя, изысканной атаманской снедью, да винами заморскими, что бог послал, и удобно уселись на мягком ковре, готовясь к долгому сказанию и слушанью…

ГЛАВА 3. Двадцатый век

(50—60-е годы)

Настал момент такой, дорогой читатель, вернуться нам в век двадцатый, к известным нам уже героям и к новым персонажам, с ними связанным. Мы вновь возвратимся в Москву, когда наш Владичка немного подрос, а его родители попривыкли к своему новому жилью.

Понимание исторического духа и обстановки того времени не может обойтись без наиважнейшего события 1953 года – смерти Сталина. Вероятно, маленький Владик мог видеть Вождя всех времён и народов на Мавзолее, ещё живым, до положения в «гроб хрустальный» рядом с другим не менее великим Вождём тех же времён и тех же народов, с плеч отца своего во время одной из праздничных демонстраций на Красной площади, но чётких воспоминаний об этом у него не осталось. Зато он, когда вырос и стал совсем взрослым гражданином, подробно описал реальные события одного знаменательного мартовского дня детсадовского периода:

«Начало марта, начало весны, но серо и грязно в тесном переулке Москвы у Пушкинской площади. Небо почти сплошь в тяжелых сизых облаках. Только изредка видны в нем голубые весенние проталины. Робко проникнувший сквозь серость неба узкий луч еще по-зимнему холодного солнца высветит ненадолго стену дома напротив, с грязно-желтой в трещинах штукатуркой, с бурыми пятнами сырости, – и снова вокруг полумрак и свинцовая тяжесть.

Мы, мальчики старшей группы детского сада, столпились подальше от окна и от двери в кухню, где сейчас о чем-то шепчутся необычно хмурые сегодня нянька и воспитательница, окружили Нину Попову, которая уже сняла трусики и хочет показать нам самое интересное. Почти все девочки заняты своими делами или играют с куклами в другом конце комнаты. А мы стоим, с нетерпением ждем и жадно смотрим, как Нина, немного смущаясь, медленно задирает подол своего платьица и, выставив вперед округлый животик, открывает для общего обозрения такой заманчивый и таинственный выпуклый бугорок со щелкой посередине, уходящей вниз между пухленьких ножек. Самые смелые мальчики трогают и гладят этот бугорок, а один спустил свои трусики и гордо показывает Нине и другим подошедшим девочкам свое не менее интересное маленькое хозяйство.

Детский сад теснится в первом этаже высокого ещё не старого дома в Большом Гнездниковском переулке. Дом этот, сохранивший горделивую осанку построек начала бурного века, – такой же серый и мрачный, как сам переулок в его конце, выходящем через высокую арку к самой главной магистрали столицы, улице Горького. Не просто дом, а домище, крепко-накрепко вросший в такую же сизо-буро-серую мостовую с узкой полоской тротуара у самой нижней кромки окон первого полуподвального этажа. Изнутри, сквозь давно немытые оконные стекла, почти на уровне глаз, у самой кромки мостовой можно разглядеть ручейки и лужицы мутной талой воды. На другой стороне переулка кое-где видны последние набухшие под грязной ледяной коркой сугробы и редкие чахлые деревца, ещё не тронутые весенним теплом.

Вчера все думали, что пришла настоящая весна. Нашу группу, как обычно в хорошую погоду, водили гулять на совсем близкий Тверской бульвар. Солнце светило ярко и грело по-весеннему. На площадке бульвара, где мы всегда играем, снега и луж совсем не было. Но самое интересное началось после небольшой прогулки – нас повели смотреть кино в стоявший рядом, на другой стороне бульвара, малюсенький кинотеатр «Новости дня». Здесь часто показывали короткие, но интересные фильмы про разные страны и всякие удивительные места. На этот раз кино было про далекий-далекий север. Там среди льдов живут белые медведи, а подо льдом плавают похожие на больших рыб зверюшки, которых дядя-диктор называл полярными тюленями и нерпами. Было очень жалко больших и маленьких лупоглазых зверьков, когда страшный белый медведь подкарауливал и ловил их у ледовой полыньи, а иногда сам нырял за ними следом, пытаясь поймать в ледяной воде. Большущий медведь хорошо нырял и плавал в синей глубине, и всякий раз казалось, что вот-вот схватит беглеца своей зубастой пастью.

После кино нас, как всегда, построили парами и повели в детский сад обедать. Мы шли по тротуару вдоль бульвара до Пушкинской площади мимо таких же невысоких домов, как тот, где мы смотрели кино. Около дома, стоящего лицом к площади с большой аптекой, мы повернули направо, миновали начало бульвара и дошли по улице Горького до арки, ведущей в наш переулок к детскому саду.

Хороший день был вчера, а сегодня что-то не так, что-то произошло, о чем продолжали шушукаться воспитательница с нянькой, не замечая наших невинных шалостей. За окном в переулке редкие в это время прохожие все куда-то спешат, опустив головы или втянув их в плечи, не глядя по сторонам, а лишь себе под ноги, словно боясь поскользнуться и упасть на мокрый и грязный асфальт. Совсем старенькая бабуля, худая и сутулая, в поношенном черном пальто с туго обвязанным вокруг головы темным шерстяным платком медленно бредет по тротуару у самого нашего окна. Снизу сквозь двойные стекла оконных рам, обклеенных на зиму по краям узкими полосками бумаги, хорошо видно, как она безудержно плачет, вытирая мокрое от слез старческое лицо то концом платка, то узкой морщинистой ладонью.

Раньше обычного за мной пришел папа. Я быстро оделся, и мы вышли на улицу.

– Папа, почему сегодня люди такие мрачные и сердитые, – спросил я у него – а одна бабушка даже плакала?

Он посмотрел на меня, всегда такой весёлый, улыбчивый, как-то странно ухмыльнулся и сказал:

– Умер самый главный дядя в нашей стране – Сталин.

В голосе отца я не услышал ни грусти, ни тревоги, ни каких других чувств. Он сказал это спокойно, почти безразлично, словно о какой-нибудь ерунде, что случается каждый день, но и привычной для меня радости на его лице, когда он бывал со мной, тоже не было.

– Нужно ещё добраться до дома – сказал он, словно нас ждало какое-то необычное приключение и наш дом не был совсем близко у соседней площади Маяковского.

Вышли на улицу Горького и подошли к Пушкинской площади. Троллейбусы не ходили. Папа что-то долго пытался объяснить сидящему верхом милиционеру. Было шумно и страшновато рядом с волнующимися лошадьми, и я почти не слышал слов отца и что ему отвечали. Наверное, папа говорил, что мы живем недалеко и нам по-другому никак не попасть домой. Наконец, лошади чуть раздвинулись, и нам разрешили пройти.

Ближе к Маяковской, навстречу нам по мостовой, шло всё больше людей. Их лица казались оживленными и не такими мрачными, как позади, на Пушкинской площади. Иногда даже слышались робкие и короткие трели гармоней. Это прибывавшие в Москву на Белорусский вокзал пригородные поезда подвозили новые и новые толпы жителей Подмосковья, многие из которых были, как сказал папа, «навеселе», и которые волнами растекались по Москве, продвигаясь по ее главной улице в сторону центра.

Под вечер пришла домой взволнованная мама. Она тоже торопилась в детский сад – вдруг, отец не сможет забрать сынишку. Мама работала в прокуратуре РСФСР, на углу Кузнецкого Моста и Рождественки (тогдашней ул. Жданова). Весь Кузнецкий запружен народом. Спускалась по Жданова к бульвару и Трубной площади. По свидетельствам очевидцев и историков, это было самое гиблое место: там в низине Трубной площади толпа не могла рассосаться несколько суток. Многие были раздавлены и затоптаны насмерть.

Мама спускается на Трубную. Вокруг возбужденные лица, валяется много обуви. Ей нужно по бульвару в сторону Пушкинской площади. Людские волны захлестывают и прижимают к конному милицейскому кордону, закрывающему проход на бульвар. Толпа напирает все сильнее. Она продавливает маму сквозь строй больших серых лошадей и плотно стоявших грузовиков, и та чудом выбирается с Трубной площади к Петровскому бульвару.

Дальше было полегче, и, не застав меня в детском саду, мама, как и я с папой, смогла добраться до дома. Мы, наконец-то, целые и невредимые собрались в нашей маленькой квартирке».

Летом того же 53-го года чуть подросший малыш с отцом поехал в деревню к сестре Нюры – тёте Наде. Поехали вместе с бабушкой Маней, тётей Катей, её сыном Валентином и дочкой Таней. Нюра осталась в Москве – отпуска брали поочерёдно с мужем, чтобы подольше проводить лето с единственным и любимым сыном. К тому времени муж тёти Нади умер, а старший сын Виктор женился и жил где-то отдельно.

Дом в деревне Шульгино был тесен для московских гостей, и отец с сыном спали на сеновале. В детской и острой памяти мальчика потом долго помнился запах свежего ароматного сена.

С сеном связано происшествие, едва не закончившееся бедой. Двоюродный брат Валентин, уже почти взрослый, любил баловаться со спичками. Он доставал из коробка спичку, прижимал её пальцем к боковой поверхности спичечного коробка, а пальцем другой руки делал щелчок по прижатой спичке. Спичка вылетала из рук горящим самолётиком. Такой фокус очень травился маленькому Владику. Однажды он раздобыл коробок спичек и долго учился делать такие «самолётики». Оказалось, не очень сложно, и после нескольких попыток ему удалось повторить фокус брата. Рядом никого больше не было, зато в деревенском дворе было разбросано сушившееся сено. Спичка хорошо разгорелась и, упав на сено, подожгла его. Нужно отдать должное мальчугану – он не растерялся и босыми ногами затоптал не успевшее сильно разгореться пламя. Об этом «подвиге» никто, к счастью, не узнал, и он не имел никаких последствий, но в памяти малыша хорошо сохранился.

Деревенская жизнь шла своим чередом. Старшие двоюродные братья – Валентин с Серёней, младшим сыном тёти Нади – забавлялись своими юношескими играми и забавами. Двоюродный брат Серёнька, внушавший малышу непонятную симпатию, часто стрелял из рогатки по стрижам. Младший братишка в их забавах не участвовал. Он любил в одиночестве или с двоюродной сестрёнкой Таней, которая была на пару лет старше его, вкушать деревенскую свободу, гулять по деревенской улице и развлекаться по-своему. Иногда удавалось прокатиться недалеко в телеге, запряжённой старой нерезвой лошадью – такое удовольствие в Москве не испытаешь. Владику особенно нравилось забираться в неглубокий овраг, проходивший между деревенскими улицами, залезать на растущие там большие кусты черёмухи и лакомиться чуть горьковатыми с большими косточками ягодами.

Таня, на правах почти взрослой девочки, поучаствовала в пешем десятикилометровом походе через прилегавший к деревне лес вместе с мамой-Катей, тётей Надей и бабушкой в родную для них деревню Калиновку. Той деревни давно уже не было, осталось лишь печальное место среди лесов с заросшими бурьяном следами былой жизни семьи Потаповых и их односельчан.

Наверное, были ещё походы в лес за грибами и ягодами, рыбалка с отцом в деревенском прудике и другие мелкие радости, но об этом в памяти почти ничего не осталось.

Деревня далёкого детства потом стала казаться идиллическим местом с чистой безоблачной жизнью, с почти нетронутым природным окружением, с почти патриархальным бытом, добрыми, светлыми людьми и милой деревенской застройкой, хотя, наверное, было не всё так гладко и красиво.

Лет через двадцать повзрослевший Влад снова едет в те края вместе с дядей Васей, мужем тёти Кати, на похороны двоюродного брата – Серёньки. Но не в Шульгино, а в большой рабочий посёлок поблизости, куда семья тёти Нади перебралась из «неперспективной» деревни. Серёнька, за малостью роста своего ставший танкистом в наших доблестных войсках, успевший в 1956 году проехаться в танке по булыжникам венгерских мостовых, стреляя уже не по стрижам, работал потом трактористом.

По заведённому сельскому обычаю много пил, и однажды по пьяному делу выпал из своего трактора и попал под его гусеницы.

Были сельские поминки, где тоже много пили, в основном, самогон, с грубой закуской без городских деликатесов. Деталей этой поездки в памяти тоже почти не осталось, но самогон и тошнотворные последствия его потребления запомнились на всю жизнь

Много лет спустя, Владислав Александрович сумел вспомнить и разыскать деревню Шульгино. Там мало что изменилось – тот же овраг, поросший черёмухой, коровы, пасущиеся у него, многие деревенские дома стали поосновательнее, каменные — но семью тёти Нади никто не помнил и её деревянный дом найти не удалось.

Вернёмся в Москву. Семья нашего главного героя спокойно переживала смерть вождя, без каких-либо эмоций. Политикой и происходившими в стране процессами мало интересовались, хотя Шура прошёл всю войну и видел много страшного, несправедливого. Нюра при своей работе в прокуратуре бухгалтером-ревизором тоже не мало повидала и о многом слышала, но ни во что не вмешивалась и не давала оценок.

Атмосфера доносительства и страха, политической сознательности (попросту – «стукачества»), пронизывала всю тогдашнюю жизнь. В наших всенародно любимых и справедливо карающих органах был даже специальный штат сотрудников «топтунов» – стояли по подъездам домов центральных московских улиц, что-то высматривали и выслушивали. А кто сам не стучал, но имел глаза и понимал происходящее, жил в ожидании почти неминуемого доноса и ареста. «Не лезь в Бутырку и тебе подлифортит» – наверное, примерно так могли говорить о двух самых знаменитых после Лубянки московских тюрьмах – Бутырской и Лефортовской…

Однажды случилась такая история. Работала тогда Нюра бухгалтером в Мосгорсуде на Каланчевской улице. Пришлось заниматься инвентаризацией имущества. Зашла со своим начальником в длинное помещение, вроде сарая. В нем еще до войны заседали «тройки» – выносили приговоры без суда и следствия.

– Аня, ты знаешь, что там за дырка? – спрашивает начальник.

Та, конечно, не знала. Тогда он рассказал, что после приговора «тройки» заключенного вели по узкому помещению к письменному столу и предлагали написать обжалование на приговор. Когда заключенный проходил мимо закрытого люка, ему стреляли в затылок. Потом открывался люк и тело сбрасывали в подвал. Ночами трупы вывозили на грузовиках и где-то закапывали. Теперь такие места называются «массовыми захоронениями».

Недавно узнал любопытную деталь тех времён с живучими традициями правления Ивана Грозного: в 1920-х – 1930-х годах существовала официальная формулировка «приговорить к высшей мере социальной защиты – расстрелу» …страшно и смешно в современном контексте.

Было не мало и других случаев, о которых Нюра потом рассказывала, но тогда молчала. Доходило до того, что она, работая в прокуратуре, побоялась помочь своей лучшей подруге, у которой арестовали сына за какое-то небольшое правонарушение. Страх всё перевешивал.

Но воротимся в менее трагичный период славной истории нашей родины. Помнит ли кто, как в начале 50-х годов в уютный маленький дворик за старым кукольным театром пришли несколько мужиков с лопатами и начали раскапывать круглую клумбу? Смотрит на них малыш, прижавшись лицом к оконному стеклу убогого жилища на третьем, последнем этаже старого дома, где за стенками комнатушек находились театральные кулисы. Клумбу раскопали, двор и часть прилегающей улицы обнесли дощатым забором, оставив внутри двора и на противоположной стороне улицы узкие проходы. Внутри ограды возвели башню, похожую на метростроевскую. И потом пол века, почти без перерывов что-то копали и стоили в неведомом подземном царстве. Сколько городов там под землёй можно было построить за почти 50 лет? Мистика, да и только!

Говорят, под Москвой давно строилось и продолжает строиться специальное правительственное метро. Возможно, на Маяковской был один из служебных входов или, как говорила знакомая архитектор, специалист по особым объектам, там на большой глубине строились громадные помещения для укрытия наиболее достойного контингента трудящихся масс в случае ядерной войны.

Напротив места, где стоял их дом, через 2-ю Тверскую, теперь весит мемориальная доска: здесь в 1890 году родился поэт Пастернак. Маленький мальчик не знал об этом и о поэте таком ничего не слышал, когда самозабвенно играл в том дворе в любимую «расшибалку», корежа драгоценные монетки (несъеденные школьные завтраки) об асфальт. Иногда он метко попадал битой прямо в казну, и столбик монет разлетался в разные стороны, а шустрые партнеры по игре старались прихватить часть его законного выигрыша.

Ностальгический восторг и умиление! Наверное, у многих детство помнится кукольным и сказочным. Дворики на Тверских-Ямских улочках – тихие и сонные. Здесь не было даже шпаны, московских «королей». Мальчика ни разу не били.

Он с детства был немного трусоват. Когда однажды играли в казаков-разбойников, и убегавший противник полез на сруб стоявшего ещё в центре Москвы деревянного дома, наш «герой» не полез за ним, а благоразумно вернулся в свой двор. Потом, во взрослой жизни такое «благоразумие» тоже проявлялось, хотя были и обратные примеры шального риска.

Дом детства, тогда дом с кукольным театром Сергея Образцова, помнится до мельчайших деталей. Доходный дом (точнее городской особняк какого-то аристократа с небольшим крылом-подъездом для прислуги, где, собственно, и жила семья), построен был в конце 19-го века.

Квартирка была малюсенькая, из трех комнат (одна – соседская), небольшой прихожей и проходной кухоньки. Из прихожей окно выходило на улицу. Однажды в 2-3-летнем возрасте (сам он, конечно, не помнит) малыш забрался на подоконник и дальше на наружный карниз открытого летом злополучного окна, и с третьего этажа любовался происходящим внизу. Нюра, стиравшая на кухне, увидев любимого сыночка в проеме окна, чуть не померла со страху, но, благоразумно подкравшись, схватила свое сокровище в охапку… Потом оно – сокровище – долго сидело, привязанное к ножке стола.

О «новой квартире» Нюры и Шуры я уже упоминал выше. Кое-что уточню. Пройдя через тесную кухню между раковиной, газовой плитой и кухонными столами, можно было попасть в две комнаты – крохотные, смежные клетушки, разделенные печкой-голландкой. Печь поначалу топилась дровами, потом в ней поставили газовую горелку, что окончательно расстроило чувствительную Нюру (газ в комнатах!) и послужило толчком к поиску другого жилья. Но до этого еще далеко – ребенок жил тут лет до 13—14.

В первой, чуть большей комнатке с трудом размещались обеденный стол, шкаф и его маленький диванчик с трофейным ковриком. Над входной дверью висела черная радио-тарелка, которая запечатлелась в памяти любимыми детскими передачами с Николаем Литвиновым, характерным голосом «Говорит Пекин…» и сообщениями о гагаринском полете. Кажется, вру: о полете Гагарина он услышал уже на следующем месте жительства, в большой комнате новой 3-комнатной коммунальной квартиры в Кожухово. Но это не суть важно.

Между шкафом и диванчиком в первой комнатке оставался узкий проход в вечно сырую уборную, которая разделяла семейные «апартаменты» и соседкины. В дверь связующей уборной малыш, едва научившись писать, засунул записку «Тетя Лиза дура» после очередной ссоры с ней родителей, за что потом был показательно наказан. Позже он понял, что неприязнь матери к соседке была несправедливой. Тетя Лиза, как могла, присматривала за младшеклассником после прихода из школы. Была у него и первая в жизни яичница, пожаренная без масла, которую с тетей Лизой отчищали со сковородки.

Во второй комнатушке умещалась лишь полутороспальная кровать родителей и небольшая тумбочка, на которой позднее появился первый телевизор КВН с непременной водяной линзой перед миниатюрным экраном. Из телепередач детства запомнился кинофильм «Плата за страх» (куда нынешним боевикам!) и чтение стихов Сергеем Михалковым о своем сыне, приуроченных к хрущевскому периоду, хотя сын его, тоже Никита Сергеевич, родился еще при Сталине и был всего на год старше нашего мальчика:

«…и без всякой волокиты

Назову его Никитой».

Тогда малыш, естественно, не знал, что с семейством Михалковых, фамилия которых происходила от их далёкого предка, царского постельничего, находится в очень дальнем родстве, через красноярских Суриковых. И они прочно унаследовали в крови прислужничество любой власти, несмотря на свои другие некоторые таланты и родство с более приличными людьми.

Жилищные условия других обитателей двора были не лучше. Некоторые жили в сырых полуподвальных этажах, а дворовая подружка Валька Конова ютилась с родителями в одноэтажной пристройке, стиснутой соседними домами. Как-то с ней наш проказник, уединившись в углу лестничной клетки, ведущей на чердак, делился детсадовским опытом. Ещё была в их дворе очень бойкая девочка Лялька Паризанович, но об отношениях с ней чётких воспоминаний не сохранилось.

Будущая одноклассница Нина Коновалова жила с семьей в сохранившемся до сих пор довоенном «сталинском» доме на углу соседнего переулка и улицы Горького, в комнате с единственным окном, выходящим на лестничную клетку.

Из ближайшего окружения выделялся стоявший напротив через Оружейный переулок, вальяжный доходный дом – «дом Хомякова» (о нём уже говорилось). За ним тянулся целый квартал снесенных потом домов по Оружейному переулку. Несколько старых деревьев сохранились на куцем скверике у въезда в тоннель Садового кольца. Дольше всех стоял особняк с Институтом судебной экспертизы, из подвальных окон которого постоянно несло тошнотворным запахом расчлененных трупов.

Ушел и старый театр кукол. Ушел, хоть и недалеко, по той же Садовой до Садово-Самотечной улицы, но навсегда. А вокруг него крутилось все детство малыша. Он часами простаивал у окон первого театрального этажа, заглядывая в утробу кукольных мастерских, где на его глазах рождались знаменитые персонажи «Необыкновенного концерта», «Божественной комедии», «Под шорох твоих ресниц» и другой образцовской классики. Спешил домой и обклеивал газетными папье-маше вырезанные из картошек кукольные головы – мастерил своих кукол. Часто заходил в вестибюль театра, и сердобольные билетерши, заприметив местного завсегдатая, вели к кассе, где ему выписывали заветную контрамарку на какой-нибудь детский спектакль («По щучьему велению», «Веселые медвежата»).

На углу площади Маяковского, под висящим на чугунных цепях козырьком, на ступенях у входа в театр стоят и о чем-то спорят еще не успевшие состариться Зиновий Гердт и Сергей Образцов. Зануда Образцов, со своими канарейками и кукольной головкой на указательном пальце человекоподобной ладони, даже в то время не вызывал у мальчика большой симпатии и интереса. Гердт же, напротив, казался каким-то загадочным, не от мира сего. Уже потом, много позднее, когда раскрылась его актерская и человеческая натура, вспоминалось то единственное живое видение его из раннего детства.

Это место у парадного подъезда театра кукол принадлежит только маленькому мальчику, голубоглазому, со светлыми, чуть волнистыми волосами. Почти каждый вечер он подолгу сидит на покосившейся чугунной тумбе, вросшей в тротуар у входа в театр. К таким тумбам когда-то привязывали поводья лошадиных упряжек. Их давно уже не осталось в Москве. А та, из булыжного прошлого, с отшлифованным и порезанным на рельефные лепестки фаллическим набалдашником, еще стояла, обрастая слоеным асфальтом.

Зима перевалила новогодний рубеж. Над углом площади навис мягкий снегопадный вечер с январской, не то февральской оттепелью. Крупные мохнатые снежинки сыплются в свете вечерних фонарей и тают на мокром асфальте. Присев на холодный чугун тумбы, малыш долго и пристально вглядывается в противоположную сторону улицы Горького и площади Маяковского, где вот-вот должна появиться любимая мамочка, спешащая со стороны тогда еще единственного выхода из метро под Залом Чайковского. Наконец-то он замечает за снежной пеленой мелькание ее странно голубой шубы с большим воротником из серо-белого каракуля. Она то скрывается за плотной толпой, то выныривает и, преодолев последний рубеж – переход через весьма оживленную даже по нынешним меркам и беспрерывно гудящую, бибикающую улицу Горького – ведет малыша домой, к теплу и скромному ужину; обычно – это щи из квашеной капусты.

А в центре одноимённой площади еще не появился в тёмной бронзе на сером граните великий пролетарский поэт – Владимир Маяковский. Памятник этот долго не мог занять должное место. Вернее, место определилось быстро, а размер памятника никак не устаканивался. Со своего уголка у театра кукол мальчик несколько месяцев с любопытством наблюдал, как ставили поочередно фанерные макеты. Над площадью то возвышался громадный истукан, ростом почти с башню гостиницы «Пекин», то он превращался в тщедушного человечка, случайно вышедшего из толпы прохожих. Пока не обрел известный вид.

За многими историко-архитектурными привлекательностями мы едва не забыли Катерину, старшую московскую сестру Нюры, с её обширным семейством. О людях – вершинах мироздания, даже низких, пологих вершинках и холмиках – забывать никак нельзя. Мужа тёти Кати, Василия Михайловича, дядю Васю, мы уже немного знаем, но о нём и других членах семьи можно и должно рассказать подробнее.

Прошлый сельский люд быстро опролетарился и люмпенизировался. Процесс этот, глобальный для России с многовековой традицией, затронул и московскую материнскую родню Влада. Общение с ней наших главных персонажей с годами постепенно затухало, а спустя десятки лет практически оборвалось.

Малыша часто возили в гости к тетке метрополитеном (имени Кагановича, потом – Ленина) по отлаженному маршруту – между «Маяковской» и «Курской». Потом тем же путём – обратно. От «Курской» пересадка на «Площади Революции» с черными истуканами, притаившимися под нишами вдоль платформ. Бесконечно длинный коридор-труба, ведущий к «Площади Свердлова» (теперь «Театральной»). И, наконец, родная, любимая малышом станция «Маяковская», с отделанными сталью и саянским мрамором (настоящие Саяны у нас еще впереди) арочными пролетами, по которой многие любознательные пассажиры ходили, задравши голову и разглядывая мозаичные панно «Небо Москвы» художника Дейнеки в бесчисленных плафонах потолка. У архитектора «Маяковской», А. Н. Душкина, лучшей считается станция «Кропоткинская», но «Маяковская» – это совсем другое дело!

Но вернёмся к тёткиному дому. Он был построен в добротном конструктивизме 20-х годов, со всеми возможными тогда удобствами, стоял и никому не мешал на углу ул. Чкалова (ныне Земляного Вала) и переулка, ведущего к трамвайному кругу. Стоял вплоть до недавней реконструкции Курской площади. Горе иностранным туристам – постройки конструктивизма были для них немногими привлекательными объектами Москвы.

В желтеньком четырехэтажном доме тети Кати, в ее угловой комнате на втором этаже засыпали и пробуждались под звон трамваев и умопомрачительное, непрерывное дудение машин, до той поры, когда звуковые сигналы, вдруг, взяли да начисто отменили. И потом никто не мог понять, зачем раньше все машины, не смолкая, бибикали?

В небольшой комнате непонятным образом умещались шкаф-гардероб и пять спальных мест членов семьи вокруг огромного обеденного стола: две полутороспальные кровати, диван и огромный сундук для сидения за столом и сна. Когда, обычно в пролетарские праздники, оставалась ночевать семья Нюры, всё ещё больше уплотнялось, и маленького Владика укладывали спать на нескольких сдвинутых стульях. Но центром не только комнаты, но дневной жизни в ней являлся большой обеденный стол. Хозяева и гости тесно облепляли его в ожидании праздничного, совмещённого с обедом, ужина.

Нельзя не упомянуть о кулинарных изысках дома тёти Кати. Кроме не сильно разнообразной закусочной снеди, как правило, селедки, квашеной капусты, солёных огурцов и дешёвой варёной колбасы, главным блюдом всегда было мясное – жареная или варёная требуха. Для непосвящённых скажу, что требуха – это обрезки внутренностей коровы (кишечник, лёгкое, сердце и т.п.).

Вино было двух видов – белое и красное. Главным атрибутом стола являлось белое вино, то есть водка. Иногда, для дам, ставилось красное вино, недорогое креплёное. О водке нужно сказать особо. Она тоже была двух видов – «красная головка» и «белая головка» – по цвету отдирающейся с бутылки металлической крышки. Вторая считалась более дорогим деликатесом и появлялась на столе не часто.

Между тостами говорили о том, о сём. Содержание застольных бесед сейчас вспомнить уже трудно. Недопить налитую в рюмку водку или вино считалось большой провинностью. Часто этим грешила «интеллигентная» Нюра. Тогда неизменно раздавался голос двоюродной сестры-подростка Тани:

– Тётя Аня! Нельзя оставлять недопитое. Это слёзы, слёзы!

Кульминацией уже хмельного застолья всегда было хоровое пение. Репертуар его не велик, но душевный. Запевала и вела пение всегда самая звонко голосистая Катерина. Особенно любимыми были песни с байкальской тематикой и ямщицкие. Зато в словах этих песен появлялась своя «изюминка» и неизвестные персонажи. В песне про Байкал звучало:

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом