Читать «Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного» — Николай Васильевич Орловский онлайн
Страница 2 из 3
Дмитрий Мизерандов. Павел Орловский
Активная натура матери не могла удовлетвориться скромными «заработками» отца-кормильца. Служба богу приносила ежемесячно прямого денежного дохода около 60–70 рублей, не считая разных «косвенных» доходов от хождения с молебном по дворам во время Пасхи и от использования 30 десятин церковной земли, дарованной обществом каждому священнику. Но эти доходы не удовлетворяли матушку Орловскую, и она пустилась в авантюру: в 1912 г. арендовала на 99 лет небольшой участок земли, расположенный в дубняках, что за Постниковским садом (при выезде из Самары на Каменку), и построила на нем дачу, которую и сдавала внаем дачникам из Самары. При строительстве она вошла в тяжелые долги, а через пять военных лет дача была реквизирована Горсоветом. Тем и кончилась ее затея, но волею судьбы многое в моем юношестве было связано с прекрасными местами III и IV просек дачного ожерелья Самары.
Мать была большой любительницей цветов, и ее цветник в Б. Каменке привлекал внимание всех прохожих, но требовал систематического труда по уходу и поливу, к чему я привлекался с самого детства. В годы недорода при школах открывались земские столовые для детей бедных родителей. Я вспоминаю недород 1911 г., когда мама устраивала такие обеды на кухне нашего дома.
Вся каменская интеллигенция отличалась большим гостеприимством, и рождественские елки следовали одна за другой, заполняя все каникулы праздничной суетой и бесконечными выдумками. Но в день 1 января (по ст. ст.) поминался Василий Великий, и он был по праву именинным днем моего отца. Задолго до рождественских каникул отец «командировался» в Самару для заготовок всякой вкусной снеди: виноградных вин, коньяков, дорогих конфет, красной рыбы, зернистой икры, знаменитой самарской крупчатки и т. п. Нельзя было пройти мимо разных елочных украшений и бенгальских огней. Техника заготовки была своеобразной: о. Василий отбирал товар, расплачивался за него и, при своей феноменальной забывчивости, шел в другой магазин, приказчик же должен был среди базарной сутолоки разыскать забывчивого «батюшку» и вручить ему с любезной улыбкой, а в душе проклиная, тяжелый тюк товара. И так не единожды.
Дома тем временем шла мобилизация собственных ресурсов в виде всяких окороков, разных студней и желе, варений, гусей специального откорма, соленых грибочков, огурчиков и других разносолов. Особым вниманием пользовались пироги из кур и рыбы. Выпекалась огромная куча хвороста. Завершающим этапом было приготовление мороженого двух сортов: сливочного и шоколадного. В этом я принимал посильное участие, вращая ручку большой мороженицы.
Мать и няня Маша, как говорят, «сбивались с ног» в подготовке всего этого пиршества. Кучер Герасим отправлялся в лесничество за елкой. Ее украшение и подарки в разноцветных мешочках требовали вымысла, фантазии и нескольких дней подготовительной работы. Готовились стихи вроде: «Вот моя деревня, вот мой дом родной! Вот качусь я в санках по горе крутой! Вот свернулись санки и я на бок – хлоп, кубарем качуся под гору в сугроб!» Успех маленькому артисту был всегда обеспечен! Когда я немного повзрослел, то быстро превратился в пианиста-тапера: вечный вальс, входящий в моду падекатр, неизменная полечка, краковяк и т. п. Гармонь не была в ходу. Спасал меня от таперского искусства появившийся в те годы граммофон с пластинками; но танцевать хорошо я из-за этого таперства так и не научился.
Самое, пожалуй, примечательное в этом празднике – это его общность и грандиозность. Собирались семьями все – учителя земской и церковно-приходской школ, весь духовный причт, волостной старшина, земские – агроном, землеустроитель, страховой агент, лесничие, купец Прохоров, мельник Грязнов, вся больница. В столовой и моей спальне накрывался стол персон на 60. Несмотря на обильные возлияния, я не помню ни одного пьяного дебоша или какого-либо скандала. Наиболее острые дискуссии возникали за преферансом, когда о. Семен громко кричал на о. Василия: «Эх, хоть ты и именинник, а настоящий мазила!» И далее следовал детальный разбор неудачного хода, после чего о. Василий скромно умолкал.
«Художественная самодеятельность» начиналась традиционной елкой часов в 7 вечера, когда можно было засветло сойтись или съехаться, а заканчивалась около 4 часов утра, когда сытая обильным ужином, танцами, преферансом, песнями и играми публика расходилась и разъезжалась по домам. И все это время царила атмосфера дружбы, не было чванства, чинопочитания, а тем более доноса и подсиживания. Никто не надевал парадного мундира и орденов. Лишь духовенство облекалось в шелковые подрясники, но без наперсных крестов, которые были неуместны под выпивку и преферанс.
Я с огромным наслаждением вспоминаю этот каменский мирок довоенных лет, который описан здесь глазами 10–15-летнего парня. Я в те годы не был силен в марксизме и еще не мог анализировать сельское общество с позиций его классового расслоения и классовом борьбы. Несомненно, противоречия, например, между попом и псаломщиком, владельцем каменского «универмага» Прохоровым и его многочисленными покупателями или волостным старшиной и учительским персоналом существовали, но они не проявлялись открыто, развивались подспудно, в скрытой форме, и в праздничной суете рождественских елок они затушевывались или просто терялись. Противоречия эти в резкой форме обнажились лишь с приходом в деревни Октября, с началом гражданской войны, с последующими сплошной коллективизацией и раскулачиванием. Естественно, что описанный мирок ушел в прошлое и безвозвратно.
На этом мы пока оставим историю семьи Орловского с тем, чтобы в последующем к ней многократно возвращаться.
После ухода Адриановского в Самару в его доме поселился священник Крепкогорский Сергей Всеволодович и вместе с Первой мировой империалистической войной началась в Каменке скрытая «война» между двумя попами за место первоштатного священника. После яркой фигуры Адриановского ни тот, ни другой по своим общественным талантам не соответствовали требованиям времени, но смириться со скромной ролью второштатного священника не могли и в большие праздники ходили вокруг престола, как злые куруны в скрытой обиде друг на друга.
На молодежи эта «внутренняя война» отцов особо не сказывалась. Старший сын Крепкогорского Леонид учился в той же семинарии, где и я. Он был класса на три старше меня, рыжий, высоченного роста, трезвого взгляда на жизнь, на вопросы пола и любви, что для меня в те годы было всегда покрыто флером романтичности и сложности взаимоотношений. В жизненном водовороте мы потеряли друг друга, но во время великой Сталинградской битвы он получил широчайшую известность как храбрый талантливый хирург Сталинграда, который отличался к тому же виртуозной бранью, с помощью которой он временами поднимал дух своего персонала и раненых бойцов в адских условиях. Его красочный портрет на всю страницу вместе с рассказом о его героическом труде появился в «Огоньке».
В семье Крепкогорских я встречал приезжавшего погостить из далекого прежнего прихода помещика, плотного мужчину среднего роста, бритого, с бобриком на голове, одетого в полуформенный пиджак, в фуражке с красным дворянским околышем. Сухие руки с длинными желтыми ногтями захватывали из кармана полную горсть серебряных монет, высыпали кучкой на стол и медленно, играючи, перебирали эту мелочь. «Люблю это делать…», – говорил при этом он. Я считал такую «игру» признаком плюшкинской жадности. Таким и остался у меня в памяти разорившийся представитель дворянского рода. Вокруг Каменки помещиков не было, а по селам зарождались кулаки, которые приумножали свое богатство скупкой «душ», т. е. земельных душевых наделов у попавших в беду бедняков и запойных пьяниц. Про последних говорили: «Пропил душу». Один из таких неудачников, Никита Катков, каждую субботу и воскресенье проходил, выделывая вензеля, мимо плетня нашего садика, в дырявом зипуне и лаптях, но с тягучей песней на устах. «Никудышний, несчастный мужик…», – говорили о нем соседи и при этом безнадежно махали рукой.
Пристрастием к «зеленому змию» страдал и диакон Твердышев Федор Васильевич, но болезнь эта проходила в скрытой форме, более приемлемой для лица духовного звания. С поступлением в магазин партии популярного жигулевского пива отец диакон потреблял его дюжинами и заболевал на неделю. Пивной дух изгонялся субботней баней, где диакон, надев ермолку, перепаривал на спор всех крепких мужиков и являлся на службу Господу Богу ко всенощной в полной готовности с приятным баритональным тенором и хорошим слухом, за что и ценили его прихожане.
Псаломщик Трофим Григорьевич Мячин, недоучка из бедной семьи, был в селе, как говорят, парнем-заводилой. Богатый на выдумки, он был, по существу, организатором и режиссером театрального кружка, который с большим успехом дебютировал на сцене, устроенной в большом здании волостного правления. По церковному уставу псаломщик не имел права участвовать непосредственно в «театральных зрелищах», но с разрешения священника он был бессменным суфлером на спектаклях и выполнял обязанности режиссера на репетициях. Трудная была его роль, но с его мягкими замечаниями считались самолюбивые доморощенные таланты первых любовников, инженю, старух, комиков и т. п. А после волнений на завлекательной сцене комедиями Островского, комическими миниатюрами раннего Чехова – бормотанье на правом клиросе разных тропарей и псалмов с бесконечным повторением: «Господи помилуй, Господи помилуй, помилуй, помилуй». Несчастная ты доля бедного псаломщика!
Земский врач Алексей Яковлевич Быстров был монолитной яркой фигурой высокого роста с лицом «топорной работы» (по Гоголю), низким басом, мускулистым атлетом, первоклассным терапевтом и хирургом, особенно по женским болезням. Пользовался он колоссальной популярностью среди населения целой округи. К нему на прием приезжали жители из трех-четырех волостей за сотни километров.
Помню, на солнцепеке у земской больницы ежедневно выстраивалась очередь в сорок-пятьдесят подвод с бабами-роженицами, детишками, огнедышащими мужиками, сваленными вдруг приключившейся «лихоманкой» на сенокосе или под самое жнитво. Фельдшер составляет список очереди и из кабинета врача доносится рыкающий бас Быстрова: «Барбина Авдотья!.. Косарева Меланья!.. Тюмкин Николай!.. Сыскин Иван!..» и т. д. по очереди.
Родился Быстров в с. Сороки Бузулукского уезда в 1872 г., отец его был фельдшером. После гимназии в Самаре окончил медицинский факультет Казанского университета и с 1898 по 1950 г. заведовал больницей в Б. Каменке с некоторыми перерывами: в 1905–1906 – на японской войне, в 1914–1917 – старшим врачом дивизионного госпиталя на немецком фронте, в 1919–1920 гг. – начальником санчасти Красной Армии войск Восточного фронта.
За полвека своей работы в Каменке он досконально изучил все бытовые болезни, спас многих от смерти с помощью срочного хирургического вмешательства. У меня, малого, обнаружил и ловко вытащил из носа засаженную пальцами и разбухшую горошину, а через 5–6 лет после того удалил застрявшую глубоко в глотке рыбную кость, так что я на собственном опыте хорошо помню его командный бас и ловкие пальцы хирурга.
Быстров не верил ни в Бога, ни в черта; в церковь не ходил, не исповедовался и не причащался, но воинствующим атеистом не был, по своему положению и быть не мог, и только невежливо мычал во время какого-нибудь разговора на тему о религии и чудесах. И ни один поп не писал доносов на Быстрова своему епархиальному начальству. Семьи духовенства тоже нуждались в медицинской помощи и потому на атеизм Быстрова смотрели сквозь пальцы и не гнушались сыграть с вероотступником в преферанс и пропустить рюмочку-другую водочки.
Занятый с утра до ночи в больнице, Быстров мало уделял внимания семье. Его жена, Юлия Васильевна, стройная блондинка, вырастила сына Евгения и дочек Валентину и Ниночку. Я был связан с ними детскими играми, а затем общей учебой всей каменской молодежи в Самаре. Судьба приготовила и самому Быстрову, и его семье много тяжелых испытаний, но об этом позднее, когда Каменка дойдет до Гражданской и Отечественной войны (см. II и III части).
Наши учителя. Первые упоминания в церковной летописи о школе на 30 мальчиков относятся к 1869 г. По записям за 1881 г., в школе числилось уже 75 мальчиков и 17 девочек, а в 1890–106 мальчиков и 30 девочек. В голодный 1891 г. число учащихся упало до 82 мальчиков и 18 девочек. Под школу была занята церковная сторожка. В 1897 г. одновременно с новым храмом было выстроено довольно просторное здание трехклассной церковно-приходской школы, где я и обучался грамоте.
Вспоминаю с благодарностью «учительницу первую мою» – Марию Александровну Архангельскую, вкладывавшую всю душу и таланты, не растраченные на семейные заботы, в обучение крестьянских детишек, приходивших в школу в зимнюю стужу с далеких «концов», села в своих потрепанных зипунах и лаптях. Мягкий характер, необидные замечания и в то же время педантизм опытной учительницы в освоении мудреных палочек, азбуки, письма, чтения, счета, начал арифметики, глубокое знание крестьянской нужды, болезней, непритязательность к собственным нуждам (на 25 рублей своего месячного жалованья широко не развернешься!) – все создавало вокруг нее атмосферу искреннего уважения, простой любви и непререкаемого авторитета.
Я был, видимо, трудновоспитуемым учеником. Обучение школьной премудрости мне давалось легко, что было следствием семейно-бытовой обстановки. Свободное время расходовалось на шалости и шутки. Я начал зло насмехаться над девочкой, ходившей с клюшкой вследствие какого-то дефекта. Этот пакостный проступок был передан на суд моей матери, которая после долгого слезного внушения заставила меня на коленях поклясться перед иконой божьей матери с зажженной лампадой в том, что никогда я над телесными недостатками людей насмехаться не буду. Так школа и семья единым фронтом занимались воспитанием детей.
Запомнился первый мой экзамен. В разгар майского полдня я зашел к Адриановским, где был схвачен огромным плотным «дядей» в подряснике с черной окладистой бородой. Как оказалось, это был брат С. И. Адриановского, благочинный по Каменско-Красноярскому «кусту», только что приехавший из Самары на экзамены и проверку работы церковно-приходской школы в Каменке. Усадив меня на колени, он спросил об имени и фамилии. «Вот хорошо, что ты мне попался! Читай «Отче наш»!» Я прочитал без запинки несколько молитв, решил простенькие задачи по счету в уме, написал без ошибок несколько продиктованных фраз. Через 10–15 минут все было закончено. Слышу: «Ну, отец Семен, напиши этому парню похвальный лист!» Похвальный лист с красочными разводами на отличной бумаге, заполненный каллиграфическим почерком Адриановского с приложением большой церковной печати, был немедленно вручен мне лично; ошеломленный неожиданным успехом, побежал галопом домой, перебежал пыльную дорогу, рванул садовую калитку и, взбегая через две ступеньки на крыльцо родного дома, споткнулся и при падении проткнул кулаком драгоценный документ в самой его середине, ужасом в глазах и горючими слезами я демонстрировал его родителям. Для моего утешения пришлось пропащий документ срочно реставрировать. Он был наклеен аккуратно на картон, зияющая рваная рана на нем стала малозаметной. Похвальный лист был заключен в рамочку и выставлен на обозрение многочисленных посетителей над моей кроватью.
Земская шестиклассная школа, открывшаяся в последние годы прошлого века, имела более десяти единиц преподавательского персонала, который пополнялся в основном из местной интеллигенции. Дочки купца Грязнова, арендовавшего на Соку мельницу, дочки страхового агента Терентьева по окончании гимназии поступили в учительницы земской школы. Два сына волостного писаря Якова Дорогойченкова окончили педагогическое училище в Самаре и недолгое время учительствовали в Каменке. Старший из них, Алексей Яковлевич, принимал активное участие в «художественной самодеятельности» и, помню, играл заглавную роль «черного монаха» в театрализованном рассказе Чехова. В советские годы он выдвинулся как крестьянский писатель. Его роман «Большая Каменка» выдержал пять изданий. Ниже мне придется возвращаться к этому роману, принесшему автору широкую известность.
Долгие годы учительствовала и несла тяжелые обязанности завуча жена фельдшера Вениамина Константиновича Филатова. Он ушел из больницы от Быстрова и открыл на церковной площади небольшой аптекарский магазин, который приносил ему скромные доходы. Замешанный как-то в событиях 1905 г., он вел себя более чем скромно; после свержения царизма он выступал на митингах с речами как меньшевик-плехановец, украшая их цитатами из произведений своего знаменитого партийного учителя.
Один раз я его сильно испугал. Приехав в 1916 г. на пасхальные каникулы, по старому знакомству я получил от его жены предложение провести за нее 1–2 урока по литературе (или по истории, не помню) в старшем классе. 1916 г. – это неудачи на фронте, распутинщина, министерская чехарда. Я, увлекшись новой для меня ролью учителя, исключительным вниманием аудитории, быстро отошел от программы урока и перешел на примеры современности, превратив урок в революционный митинг. Много усилий пришлось приложить Филатовой, чтобы всячески затушевать впечатление от моего урока и задержать ползущие слухи о нем в пределах школы, а мне пришлось извиняться перед старой знакомой за мое выступление. К счастью, все обошлось благополучно для семьи эсдека плехановца, но меня больше не приглашали на подмену учителя.
Любимым зимним развлечением учительской молодежи было катание на санях с Русской горы, которое было организовано по-настоящему. Брались сани-розвальни с нашего двора, вывертывались оглобли, взбирались на высокий пригорок, где стоял «общественный» белый амбар, в сани на сено усаживались 3–4 «учительки», а я садился сзади с оглоблей в руке в качестве правила. Инерция у такого груза была большая, склон крутой, и скорость достигалась жуткая; на берегу речки Каменки шел небольшой вал, на котором скорость быстро гасилась, и сани останавливались.
Эти забавы «учителек» с молодым парнем приурочивались к поздним сумеркам, когда в окнах уже зажигались огни, и веселая компания не была зрима из села. Но один злосчастный случай тайное превратил в явное и взволновал каменское общество. На середине спуска я слетел вместе с оглоблей, а мои спутницы, оставшись без правила, свернули с проторенной дороги и ударились на огромной скорости в заднюю стенку жалкой избушки, где на печи лежали и сумерничали дед да баба. От страшного удара в стену русская печь развалилась, а испуганные «до смерти» дедушка и бабушка очутились на сохранившемся поду. Мои спутницы отделались сравнительно благополучно: одна с неделю ходила в школу хромая, с зашибленной ногой, другая долго не могла поправиться, получив удар в грудную клетку, а третья, уткнувшись головой в сугроб, наглоталась снегу и застудила горло – необходимый инструмент в преподавательской работе. Мне же пришлось расплачиваться из кармана отца со стариком и старухой за понесенный ими материальный и моральный ущерб. Слухи «о распущенном» поведении учительниц долгое время ползли по Каменке, и санные развлечения пришлось прекратить.
Главные мои душевные связи с учительским миром устанавливались через литературу и музыку. Довольно богатая библиотека моего отца, пополнявшаяся в основном за счет приложений «Нивы», активно использовалась через меня учительским персоналом. Я, уезжая из Самары на летние каникулы, привозил целую кучу интересной литературы, которая также использовалась совместно с учителями.
В летние бархатистые вечера небольшая компания молодежи собиралась в цветнике нашего сада, и я услаждал их слух и душу «концертами» из произведений Шопена, Бетховена и других композиторов, а также входивших тогда с трудом в сферу большой музыки новаторов Скрябина и Дебюсси.
Волостной старшина Алексей Иванович Казаков представлял собой импозантную фигуру и держал в своих крепких руках власть долгие годы. Ходил он в ладной поддевке с серебряной цепочкой и часами в грудном кармане, в до блеска начищенных сапогах. Выбился он «в люди» из самых низов крестьянского мира с помощью какого-то «шахер – махер» в торговле овечками или шкурами, используя старый принцип: «Не обманешь – не продашь». Появилась в кармане лишняя пятерка, и с ее оборота начал накапливаться его капитал. Об этом счастливом случае, который он умело использовал, Казаков со смаком рассказывал сидя за праздничным столом в отцовском доме, и этот рассказ умного хищника запал в моей памяти на долгие годы. Дом его под железной крышей с обширными надворными постройками стоял в мордовском конце, как неприступная крепость; на окнах большие прочные ставни с болтами, крытый двор с разными службами, выходивший задней стеной на улицу; все из самана и побелено. Рядом с этой «крепостью» стоял небольшой деревянный дом, где размещались почта и телеграф, куда два раза в неделю доставлялись на паре с колокольчиком все новости из необъятного беспокойного мира.
Сын его, Петька, жиденький по сложению блондин, появлялся на каникулах в хорошо сшитом мундирчике какого-то московского юридического вуза (может быть, и лицея), с красивыми вензелями на плечах. Это был типичный «белоподкладочник», но вышедший не из аристократов, а из мужиков. Он вызывал открытую антипатию всей каменской молодежи. Его сестра Лиза, красавица с толстой косой, обладала мягким характером и после окончания гимназии была наиболее привлекательной невестой, но любила она одного моего близкого по семинарии приятеля, обладавшего поэтической натурой. Пришла гражданская война, и мой приятель докатился вместе с отрядом генерала Каппеля до Владивостока и оказался в Австралии, откуда писал мне письма, в которых часто спрашивал о судьбе Лизы Казаковой. Сколь крепки же бывают эти платонические любовные связи молодости! Безобидную, но подозрительную переписку с эмигрантом пришлось прекратить.
Если педагогический персонал в Каменке жил своей, несколько обособленной жизнью и имел свою историю, то с агрономическим персоналом судьба была явно безжалостна. Андрей Васильевич Киселев, сын зажиточного крестьянина, пятистенный домик которого под железной крышей весело выглядывал своими окнами на край церковной площади, окончил Кинельское сельскохозяйственное училище. Оно выпустило для Самарской губернии целую плеяду опытных, хорошо подготовленных агрономов, в том числе и Киселева. В 1905 г. вспыхнуло восстание, руководимое в основном эсерами, которое было быстро подавлено военной силой. В нем какое-то участие принимал и Андрей Киселев. По окончании училища он недолго «агрономил» где-то по соседству с Каменкой, часто бывал в Каменке, вел агрономические беседы со своими сородичами. Беседы специалиста, хорошо знающего свой край и крестьянские запросы, слушались хорошо. Затем война, офицерская школа, дослужился до поручика; во время революции активный оратор и депутат в армейские советы, затем Самарская «учредилка», Колчак, Киселев остался в Омске, офицерский лагерь военнопленных и расстрел.
Второй довоенный земский участковый агроном – Василий Иванович Скачко. Окончил сельскохозяйственный техникум где-то на Украине. В Каменке обучал меня азам агрономии, давал популярные брошюры, а с прокатного пункта – то плужок с «сакковским» отвалом, то пару железных борон и т. п. Затем война, офицерская школа, дослужился до поручика; Врангель, Крым и… года через три-четыре обнаружился в Чехословакии, куда выписал жену с ребенком. На этом мои сведения по истории агрономической деятельности в Каменке в досоветский период заканчиваются.
Скачко Василий Иванович, 1913 г.
Анисимов Алексей Михайлович появился в Каменке в предвоенные годы, приобрел место на церковной площади, построил аккуратный домик с небольшим двором и садиком и начал спокойно, на дешевых каменских харчах, доживать остаток своей жизни. Его прежняя неблестящая карьера была связана с железнодорожным строительством в Забайкалье, которая закончилась каким-то служебным крахом, не-большим капитальцем и крупным алмазом на указательном пальце. Им он гордился и в добрые минуты своему сыну Анатолию и мне, его товарищу по играм, показывал великолепную игру цветов в этом кристалле. Анатолий с большим трудом окончил в Самаре реальное училище, в вуз не пошел; далее – обычный для самарской молодежи путь через учредилку в колчаковщину, где заработал две «лычки» унтера и сдался Красной Армии в Омске. Практически предприимчивый и активный, он долгие годы жил с семьей в Кисловодске и в первые тяжелые годы Отечественной войны оказался военным на Кавказском фронте. Случай привел судить ему одного каменского парня за какой-то тяжелый воинский проступок и он, по родственным чувствам, буквально спас его от расстрела, о чем слух дошел быстро до Каменки. Мужики говорили с благодарностью: «Вот наш Анатолий, какой молодец!»
Большая семья страхового агента Константина Константиновича Терентьева, дружная и работящая; сам с чеховской бородкой, в пенсне на носу. Его жена, толстая, с отвислыми грудями, с грубой деревенской речью, три перезрелые дочки (без богатого приданого трудно было выйти замуж!), старший сын, Иван Константинович, с виду кудрявый Квазимодо, с маслеными глазками и сальными анекдотами, деятельный артист театрального кружка, главная материальная опора бедной семье. Сестры после окончания гимназии долгие годы трудились учительницами в школе, пока не вышли на пенсию. Одна из них за усердную многолетнюю службу была награждена орденом Ленина.
Большая семья была у Василия Ивановича Грязнова, арендовавшего на Соку мельницу на восемь поставов. Сам Грязнов – плотный мужчина, стриженный под бобрик, страстный любитель рысаков, обладал колоссальной силой. Он играючи перекидывал через Сок двухпудовую гирю. Все четыре брата Грязнова были такими же силачами и все они пошли по мельничному делу, которому их обучал могутный их родоначальник Иван Грязнов, приказчик, выросший из крепостных какого-то богатого самарского помещика.
В 1907 г. сгорела мельница, построенная за селом на речке Каменке. В организации поджога был обвинен Василий Иванович, который был отправлен после суда в Сибирь на каторгу. Восемь ребят, «мал мала меньше», остались на руках матери, Анны Петровны, которая с удивительным упорством справлялась и со сложным мельничным хозяйством, и с воспитанием многочисленного семейства. Старший сын – Александр, популярный премьер каменской труппы, умевший эффектно умирать на сцене в несчастной роли первого любовника, после возвращения с фронта целым и невредимым был убит в Самаре на почве ревности при нелепых обстоятельствах. Второй сын, Петя, после гражданской войны с большими трудностями окончил Киевский коммерческий институт и долгое время (до пенсии) работал по котлонадзору в Самаре и Москве.
Пятеро сестер Грязновых были удивительно разнородны по своему облику и характеру. Старшая, Клавдия, учительница земской школы, ходила с постоянно трагической миной на лице. Вторая, Лиза, была жизнерадостной и миловидной. Выйдя замуж за деятельного преподавателя рисования земской школы, она во время «ежовщины» испытала столько мучений и горя, что описания только их хватило бы на целый роман. И все же, как знак исключительной ее жизненности, она получила на старости лет звание заслуженной учительницы. Третья, четвертая и пятая еще девочками переселились в город.
Мельница Грязнова была привлекательным местом для любителей рыболовов. В омутах под ней всегда можно было наловить связку окуней, сорожняка, жирных линей, а на жерлику с лягушкой в укромных местах выше плотины шли сомы. Однажды случай принес удачу известному бездельнику-безлошаднику, заядлому рыболову; он выловил сома на 2,5 пуда, которого и демонстрировал населению всего русского конца, когда вез его с мельницы на базар. Гигантский сом занял по длине всю телегу. Артистичные рассказы рыболова о том, как удалось ему вытащить такую тушу, долго передавались со всякими домыслами в вечерних беседах на завалинках. А жирные пироги из сомятины считались в Каменке лучшим деликатесом.
Летние сборища сельской интеллигенции в период «междупарья», называемые пикниками, всегда базировались на мельнице Грязнова, где можно было в жаркий июльский день и покупаться, и рыбки половить, и побаловаться окуневой ухой, и поиграть в лапту.
Конкурентом Грязнова стал зажиточный и оборотливый мужик Мишуров, который, построив в самом центре села небольшую мельницу на речке Каменке на два постава, сделал к ней пристрой и приобрел движок. Так появились в Каменке первые признаки индустриализации. Мальчишки смотрели, не отрывая глаз, на вертящийся маховик, с наслаждением вдыхали запах выхлопных газов, старались всячески попасть камнями в огромных лягушек, разжиревших почему-то на кормах и газах в болотце выхлопной ямы. Старший сын Мишурова, Александр, поступил в Московский коммерческий институт, мы были близки и летом вели душевные разговоры на самые разнообразные темы, начиная с любви и кончая политикой. Он был года на четыре старше меня и потому более зрел в суждениях. В большом саду его отца на берегу речки было несколько десятков яблонь; в августе-сентябре ветви их свисали от изобилия яблок. Во время дискуссий мы буквально объедались анисом и антоновкой.
Две семьи лесничих жили на отшибе. В удельном лесничестве командовал «барин» Бонч-Осмоловский, имевший свою резиденцию в 10–12 км от Б. Каменки под охраной страшных черкесов с кинжалами, а второй барин Бржезинский, управлявший казенными лесами, жил на Соку в 6 км от села. Это была высшая дворянская аристократия села, и я, зная многострадальную историю Польши из популярной литературы, всегда удивлялся, как могли так срастись с монархической головкой России потомки во втором или в третьем поколении изгнанников из родной Польши. Особо твердолобым каменским Пуришкевичем был первый – Бонч-Осмоловский. Зимою, перед самой Февральской революцией, он кричал при мне: «Достаточно позвонить мне губернатору (по имени и отчеству, показывая тем самым свою личную к нему близость), и он пришлет в Каменку сотню казаков, которая сразу ликвидирует все это хамье». Я же, живя в Самаре, в свои 17 лет знал о положении губернатора гораздо лучше, чем пан Бонч-Осмоловский. Губернатор уже перед Февральской революцией был не страшен.
До этого разговора, разъезжая на велосипеде по окрестностям Каменки, я иногда заезжал в поместье Бонч-Осмоловского на свидание с его дочкой, с которой мы подружились на рождественских елках, и чтобы насладиться игрой на великолепном рояле, доставленном из Москвы; томная мадам Бонч-Осмоловская, как было об этом торжественно заявлено, училась в Московской консерватории по вокалу. После авторитетной критики моей игры она сама села за рояль и исполнила «Письмо Татьяны» из оперы «Евгений Онегин». Я при этом сидел, как на иголках. Зычное сопрано с завываниями и детонациями на полтона! Бедной Татьяне не хватало только одного – слуха. После исполнения она одарила меня торжествующим взглядом, означавшим: «Вот Вам пример настоящего искусства». К счастью, моего отзыва об исполнении самовлюбленной «артистки» не потребовалось. Оставалось только любезно поблагодарить хозяйку за доставленное «удовольствие». Прогулки с дочкой по лесным тропинкам под присмотром с дальнего расстояния страшного черкеса были все же разрешены и проходили вполне благопристойно.
Семья второго «барина», Павла Адольфовича Бржезинского, была более доступной. Умный разговор с главой семьи, приветливость хозяйки Елены Александровны, два сына гимназиста последних классов, года на 2–3 старше меня и почему-то далеких от душевных контактов, и их сотоварищ Зенон, приехавший к ним на лето погостить, великолепный скрипач. Я не помню, чтобы когда-нибудь при слушании прославленных, с мировой известностью, скрипачей одна скрипка без аккомпанемента могла производить столь неизгладимое впечатление. Полонез Венявского, ноктюрны Шопена, полные неги мотивы Сарасате звучали теплой звездной ночью с балкона дома Бржезинских в исполнении молодого таланта Зенона. Они захватывали меня с неизбывной силой, и я через полвека ему благодарен за доставленное высшее наслаждение. Где он теперь, какова судьба этого таланта? Слышал, что Зенон в 20-е годы эвакуировался в Польшу. Я не запомнил даже его фамилии.
Михаил Константинович Прохоров, владелец большого каменского «универмага», был примечательной фигурой. Высокого роста, рыхлого сложения, лысый, с медлительными движениями, управлявший своим сложным предприятием без выкриков и ругани, без бухгалтеров и счетоводов, всегда любезный с покупателями (к какому бы рангу они не принадлежали), он своим видом в магазине за конторкой с книгами нисколько не напоминал картинный тип хищника-кровососа, а, скорее, был похож на интеллигентного предпринимателя. Налаженный механизм его торгового конвейера от иголок, дегтя, хомутов, вожжей, жигулевского пива до ситцев и шелков самых различных расцветок работал безотказно и приносил большие барыши. Он часто поддерживал надежных мужиков в нужде, выдавая беспроцентные ссуды. В 1905 г. он был на стороне революции. После падения царского режима в 1917 г. его сразу ввели в состав членов волостного правления как прогрессивного буржуа. Его хлебосольные елочные вечера собирали ту же веселую молодежь, что и у других столпов каменского мирка. Привлекала эту молодежь и его миловидная дочка-гимназистка. После победы Октября и реквизиции магазина он обнаружил признаки тихого помешательства и как-то быстро умер от потрясений, которые были выше его разумения.
Крестьянская среда выдвигала в ряды сельской интеллигенции и других представителей. Вспоминаются две стройные умные девушки – дочки «сидельца» винной лавки, шустрые парни и девушки из двух многодетных кулацких семей. Все они получили среднее образование в Самаре и, в связи с ликвидацией капиталистических взаимоотношений в деревне, после Октября переселились в город, с большими трудностями закончили вузы и превратились в советских врачей, педагогов, инженеров и т. п., в зависимости от их способностей и склонностей. Как видно, в те далекие предреволюционные годы для получения образования требовалось каждой семье «пролезть сквозь игольные уши» накопления какого-то минимального достатка или хотя бы небольшого капитала, приобретенного главой семьи любым путем, иногда и бесчестным, хищническим, но всегда требовавшим предельного напряжения физических и умственных способностей. После трудов Маркса, Энгельса и Ленина это положение, конечно, сугубо тривиально, но когда ты усвоил его не чтением, а путем длительного собственного опыта, то оно получает другое звучание и несколько другой, более емкий смысл.
В завершение этой галереи образов моего окружения упомяну еще о подполковнике Стаханове, который появился в Каменке в предвоенные годы. У него были парализованы обе ноги и он ездил в колясочке, передвигая ее руками, или же ее возил сын моего возраста, подталкивая сзади. Переехал он из Самары в Каменку, вероятно, из-за дешевизны сельской жизни. С началом первой мировой бойни нам, сельским парням, странно было видеть, как приезжающие на побывку из военных училищ новоиспеченные прапорщики, увидев потертые погоны подполковника на жалкой фигуре калеки, сразу превращались в оловянных солдатиков и при каждом ответе на любезные его вопросы становились во фронт. Таковы были последствия муштры молодежи в процессе подготовки офицерского состава царской армии.
Сам подполковник по своей физической немощи не играл какой-либо роли в каменском обществе, но приезжавшая навестить «своего бедного Стаканчика» моложавая красавица Лариса Бенедиктовна Маркевич, дама с несколько авантюрными способностями, была как бы ярким метеором, прилетевшим из других миров. Она сама и ее мужское окружение оставили определенный след в жизни каменского общества и, как увидим далее, в моей семье.
После такого обозрения пестрого мирка моего окружения невольно приходишь к одному итоговому выводу: Каменка не дала миру ни одного выдающегося представителя науки, искусства, общественной и политической деятельности. Из ее недр не появилось новых Ломоносовых, Толстых и Достоевских, Менделеевых, Пироговых, Мусоргских. Но все же что-то примечательное на этих путях русской культуры она оставила. Я имею в виду прежде всего классическую монолитную фигуру земского врача Быстрова, героического хирурга Сталинградской битвы Крепкогорского, опытного самарского врача терапевта Адриановского, одного из первых крестьянских писателей Самары Дорогойченко, пусть сумбурного, извратившего в художественном изображении мир Большой Каменки. Много это или мало – задаешь вопрос и не находишь на него ответа. Много, если учитывать тяжелейшие условия бурной эпохи первого полувека. И, конечно, мало, если приложить к измерителям культуры современные требования научного прогресса и моральных ценностей. Если и нет объективного ответа на этот вечный вопрос, то все же ставить его в дальнейшем изложении необходимо, хотя бы ради самоконтроля.
1905 г.
О революции 1905 г. в Самарской губернии имеется значительная мемуарная литература, и воспоминания шестилетнего паренька мало что могут прибавить к ней.
В Б.-Каменской волости помещичьих усадеб не было, и народное мщение в виде традиционного «красного петуха» было направлено на скирды кулацкого хлеба, подготовленные для молотьбы на гумнах. Я помню хорошо то жуткое чувство ожидания очередного пожарного набата и трепещущего на фоне полуночного осеннего неба зарева. Итак, три-четыре пожара, через два-три дня каждый, и мучительный тревожный вопрос: «А кто следующий на очереди?»
Но я помню и другую форму народного протеста. Жил на берегу речки Каменки кузнец, который носил прозвище «Ромка-облай». Хоть прозвище он имел и позорное, но я как завороженный подолгу стоял в двери его кузни и смотрел на него как на чудодея. Под ударами его тяжелого молота раскаленный докрасна прут железа, источая фонтаны ослепительных искр, превращался в знакомые предметы сельского обихода. Я был счастлив, когда Роман мне разрешал покачать меха или попридержать повод у лошади, которую ставили в станок для подковки. Но когда этот сильный чудодей выпивал, то терял всякий контроль над собою и превращался в «Ромку-облая».
Был жаркий летний день. Мой чудодей избрал на церковной площади центральную позицию рядом с пожарным сараем, как раз против алтарного грозного образа Михаила Архистратига с огромным копьем в руке, повернулся к нему спиною и, заголив зад, похлопывал по нему рукою, многократно при этом поднимаясь и опускаясь. При этом его уста изрыгали на всю площадь поток такой виртуозной матерщины, что многие любители этого искусства останавливались и подзуживали: «Давай, Ромка, еще, еще!», а другие набожно крестились и, отплевываясь, всячески старались его уговорить прекратить этот спектакль. Но угомонить пьяного Ромку-облая было невозможно, и это представление воинствующего атеиста продолжалось с полчаса, пока не истратился весь запас матерной фантазии и не устал сам пьяный артист. Чем кончилась лично для Ромки-облая его борьба с вооруженным до зубов Михаилом Архистратигом, – моя память не сохранила.
Как известно, царь 17 октября 1905 г. издал Манифест о «даровании населению незыблемых основ гражданских свобод», а сам начал неслыханный террор для подавления революционного движения. До Каменки дошли слухи, что в Старом Буяне, находящемся от Каменки всего в 25–30 км, объявлена республика и вместо волостного правления избрана своя народно-революционная власть, что в Буянском ремесленном училище и школе сорвали портреты царской фамилии и всячески глумились над ними. В Каменке до этого дело не дошло, портреты остались на своих местах, народной республики не объявили, и все же…
В один ясный ветреный солнечный день, видимо, мая или июня 1906 г., сотня оренбургских казаков, вытянувшись длинной змеей, по паре в ряду, с командиром во главе, продефилировала по русскому концу и расположилась на церковной площади. Село словно вымерло, даже любопытные мальчишки все попрятались по подворотням. Я, встретив эту колонну у садика Анисимова, тоже дал стрекача по направлению к дому. Бунтовщики-зачинщики были схвачены, посажены в кутузку и жестоко выпороты плетями. Расправа была настолько зверской, что многие, предчувствуя приближение конца, попросили исповеди и причастия. Был вызван мой отец, по мнению мирян, – «добрый батюшка», который и совершил этот церковный обряд. На этот раз дело обошлось без смертей. Казачья сотня с месяц стояла на «вольных харчах» в Каменке, объела все село и отбыла в неизвестном мне направлении. Расправа в Старо-Буянской «республике» была еще более жестокой и сопровождалась расстрелами.
После подавления крестьянских волнений середняцкая часть каменского крестьянства подалась на отруба, быстро и активно используя столыпинский земельный закон, который, как известно, преследовал далеко идущие политические цели разъединения монолитной крестьянской общины, но в то же время отвечал элементарным требованиям прекращения систематического передела земель в системе устаревшего трехполья.
Потянулись на отруба в первую очередь так называемые «беседники». Это была большая группа крестьян с русского конца (вероятно, более сотни дворов), которая считала себя в лоне православной церкви, исполняла все ее обычаи и требы, но своим «духовным отцом», кроме священника, считала избранного из своей среды, выдающегося праведным поведением и умом руководителя. Он был у них и главный советчик во всех делах, и судья. Все они давали обет трезвенности и воздержания от курения табака, вели по домам душеспасительные беседы. Принятые в конце прошлого века меры давления на «беседников» в виде массового отлучения от причастия не дали ожидаемого результата, и духовенство смирилось с таким двоевластием. В 1910 г., когда умер глава беседников, оно приняло участие в особо торжественных похоронах. На них приехали беседники, жившие за 100 верст от Каменки. Посох духовного главы по избранию перешел к Ивану из деревни Чагры Старо-Буянского прихода.
По моим давним впечатлениям, эта монолитная группа беседников являлась в Каменке солью земли крестьянской. Все они рослые, сильные, бородатые, непьющие, некурящие, трудолюбивые, падкие на всякие агрономические новшества в своей специальности земледельца. Они поддерживали друг друга, если случалась какая-либо беда. Типичные середняки. Видимо, из-за религиозного сдерживающего начала никто их них не выскочил в кулаки, но никто и не опустился до полного разорения хозяйства, которое часто сопровождалось губительным пристрастием хозяина к «зеленому змию».
Все беседники, получив ссуды на переселение, сравнительно быстро, за 2–3 года провели землеустройство и образовали на Соку две небольшие (дворов по пятьдесят) деревни-выселки: Чапановку, расположившуюся по соседству от лесного хутора барина Бржезинского, и Раевку – верстах в 8–10 от Чапановки вниз по Соку. Они отвели в полевые севообороты лучшие пахотные лугово-черноземные земли древней террасы Сока, правда, с редкими пятнами солонцов. Избавившись от дальноземелья, они быстро освоили правильные севообороты с люцерной; рядом располагались богатые заливные сенокосы. Хозяйство их быстро окрепло и, несмотря на военную разруху, сохранило некоторый достаток. После Октября добрая половина этих «хозяйчиков» была зачислена в кулаки и испытала всю тяжесть тех невзгод, которые предназначались при ликвидации кулачества как класса.
Не помню хорошо, но с мордовского конца также отпочковались от Каменки 1–2 выселка (один их них – Орешенка), но они в моей памятной «шкатулке» не остались. Трудно оценивать крупные общественно-исторические сдвиги, трудно отделять политическую подоплеку событий от их экономической основы. И всегда при этом возникает неопределенное: «если бы…». Если бы Столыпин не был убит в Киевском театре полицейским провокатором, если бы Первая мировая война была отодвинута историей на 5–10 лет, если бы не наступили годы позорной распутинской камарильи, если бы… и т. п., то отрубная форма землевладения типа Чапановки и Раевки, видимо, возобладала бы в великой империи, тогда и судьбы революции в России, и ее формы были бы иными. Агроэкономический потенциал Чапановок и Раевок во много раз превосходил потенциал старой каменской общины, а вредное влияние мелкополосья отдельных участков (каждому двору выделялось по 10–15 казенных десятин в зависимости от душ) можно было бы значительно ослабить путем кооперирования процессов обработки почвы и уборки. Но все эти «если бы» не случились, а история шла своим неуклонным порядком, оставляя «если бы» безудержным фантазерам и беспочвенным мечтателям.
Больше-Раковский монастырь
Раковский монастырь был цитаделью православия в Самарском уезде. Стоял он на большой излучине Сока, огибавшего своим течением платообразный увал Чихан-горы. От Б. Каменки он на расстоянии всего 12–13 верст, но на Чихан около 7 верст медленного подъема, затем 3–4 версты быстрого спуска до деревушки в 15–20 дворов, а далее 2 версты ярко-зеленого выгона на высокой незаливаемой террасе Сока.
И здесь, на фоне густой темной зелени пойменной уремы, перед глазами, как на оперной сцене Китеж-града, возникал удивительно стройно выполненный ансамбль зданий Раковского монастыря. За высокой, из красного кирпича, стеной высеченной стрелой возносилась звонница собора с его мощным куполом, несколько поодаль – две белокаменные церкви, блеск позолоченных крестов на глазах, огромный трехэтажный жилой корпус для монашек с разными службами, за стеной – небольшой поселок с большим двухэтажным домом для жилья священнослужителей, в котором, как и в Каменке, устраивались веселые рождественские елки, небольшой дом-гостиница для «чистого» люда и большой постоялый двор для крестьянства; далее – скотные дворы, ближе к Соку – большой сад и пчельник. По утрам над плесами Сока – розовые туманы, для рыбаков раздолье. По утрам к ранней обедне и вечерами к вечерне тихие звоны разносятся по воде далеко-далеко. Удивительно живописный уголок, как с картин Нестерова, но только не в северном, а в юго-восточном заволжском исполнении.
В хозяйственном отношении – это большой комбинат с сотнями гектаров пашни, лугов, пастбищ, со стадами крупного рогатого и мелкого скота, свинарником, пчельником, с различными мастерскими, производством которых далеко славился монастырь: бисерные ризы для икон, закладки для книг, дамские сумочки и портмоне для мелочи, пестрые дорожки для полов из разноцветного тряпья и прочая мелочь, имевшая широкое хождение в округе и в самой Самаре.
В этом комбинате трудящийся «пролетариат» – черницы, девушки из окрестных сел, обычно бедняцкого происхождения, бесприданницы, или, как говорят, «не от мира сего», с религиозным настроем души. Трудились эти черницы с раннего утра до позднего вечера «во имя христово» за харчи и кров под руководством старших монахинь; среди них выделялись рясофорные, которые входили в совет монастыря, а «верховной правительницей» всего этого скромного «комбината» была игуменья мать София с золотым наперсным крестом и панагией на груди, рыхловатого сложения, низкого роста старушка, с тихим велеречивым разговором, властными манерами, привычная к беспрекословному повиновению. Это была одаренная административно-организационными талантами натура. Несколько десятилетий она управляла монастырем и в 1914 г. мирно скончалась на 77-м году жизни, передав посох игуменьи матери Поликсении, которой судьба и предназначила испить все горести ликвидации Раковского монастыря в 1919 г.
Невольно задаешься вопросом, как мог возникнуть среди соломенных деревень Самарского Заволжья этот богатый, прекрасно отстроенный городок монастыря. Главным источником накопления этого богатства была популярность чудотворной иконы Божией Матери «Взыскание погибших». Народная вера в то, что добрая матерь Бога обратит свое внимание на погибшего грешника и подаст ему надежду на спасение и там, «на небе», и здесь, на грешной земле, приносила в монастырскую копилку непрерывный поток медных грошей и пятаков со всей Самарской губернии, а богатое самарское купечество с миллионерами во главе гордилось своими крупными пожертвованиями в монастырскую казну.
Выносы иконы по уезду и выезды ее в специальном санном возке или летнем фургоне в Самару превращались в триумфальное шествие многотысячной толпы народа. Каждый грешник, каждый больной падучей или какой-нибудь другой тяжелой болезнью падал ниц перед иконой так, чтобы она прошла над ним и он мог получить с кропила каплю святой водицы. В Самаре для охраны порядка и на встречу иконы вызывался гарнизон. И, действительно, с помощью такого массового гипноза иногда совершались «чудеса» исцеления, которые немедленно широко рекламировались монастырем и церковнослужителями. По рассказам мамы, оказывается, и я, в младенчестве умиравший от дизентерии, был чудесно вылечен от этой страшной тогда болезни с помощью приложения к святому лику богоматери.
Рассматривая знаменитую картину Репина «Крестный ход», я всегда удивляюсь гению этого великого русского художника, сумевшего вобрать в себя и сфокусировать на огромном полотне весь тип тогдашней помещичье-крестьянской центральной полосы России, начиная от знаменитого горбуна и кончая громовержцем-протодьяконом и помещицей, плавно и гордо шествующей с иконой в руках. Я был свидетелем таких шествий, но в другом оформлении, с другим этническим составом толпы, без обязательной помещицы, но с обязательным волостным старшиной, урядником и «крепкими мужиками» впереди, с непременными калеками, жаждущими исцеления, с высоко поднятой на плечи иконой в киоте, украшенном драгоценностями, с могучим протодиаконом-запевалой и немногочисленным, но удивительно хорошо спевшимся хором монашек, из которых две обладали настоящим мягким басовым тембром и хорошо аккомпанировали хору.
Широко отмечались храмовые праздники, на которые обычно приезжал из Самары архиерей со свитой. В ее составе выделялся своим могучим басом и артистическим видом знаменитый протодиакон Руновский. Его многолетние и торжественные службы были поразительным примером певческого искусства. Начиналось оно с октавного «ре» и, постепенно повышаясь и усиливаясь к концу, доходило до теноревого «соль», заполняя волнами могучего голоса все уголки огромного собора, отражаясь эхом от сводов, заставляя дрожать стекла в окна и хрусталики на паникадиле. И фигура этого атлета, и его артистическое лицо ни в какой мере не напоминали могучего протодиакона картины Репина, который больше похож на питекантропа с дубиной, чем на человека.
После торжественной службы в огромном зале покоев игуменьи накрывался стол персон на полтораста-двести с точным распорядком мест, и мощная фигура врача Быстрова – безбожника – красовалась недалеко от притягательного центра, занятого епископом и хозяйкой пиршества игуменьей Софией. Обязательным членом высокого общества был юродивый Алексей, «божий человек», слабоватый на ум мужичок, толстый, смешливый, большой любитель вкусной пищи. Зимой он ходил по снегу босиком и без шапки, а здесь он был представителем многочисленного отряда блаженных нищих странников, разгуливавших по церквам и монастырям дореволюционной Руси. Сидел он босой, в хорошо отстиранной рубахе и портках.
Обильный великолепный обед из пяти-шести блюд с красным вином заканчивался мороженым и благодарственной молитвой. Никаких торжественных тостов и спичей в честь «его преосвященства» и хлебосольной хозяйки не полагалось. Современного болтливого «тамады» также не было.
Бывали в монастыре празднества, так сказать, экстраординарного порядка. Первый случай его – мрачная церемония пострига в монахини. Мне было около десяти лет, когда под присмотром маменьки пришлось наблюдать эту длительную и тяжелую церемонию отрешения от земных человеческих радостей и ценностей и превращения работящих крестьянских женщин, утомленных длительным строгим постом и предварительной моральной подготовкой, в «христовых невест», полностью подчиненных строгому регламенту монастырского устава и безгласному повиновению матери-игуменьи. Запало в памяти действо: бородатый архимандрит в золоченой митре выстригает прядь волос у поверженной на колени монахини и бросает ножницы на пол. И так трижды, провозглашая при этом: «Подаждь ми ножницы!» Далее длительная череда печальных песнопений греческого напева и акафистов. На постриге вблизи от игуменьи стояла в своем специальном облачении с белыми крестами и черепами на черной скуфье и мантии схимница, высохшая от постоянного голодания и молитв, еще при жизни как бы мумифицировавшаяся старуха. Она производила страшное впечатление. Я в те годы еще не дошел до знакомства со схимником – старцем Зосимой по роману Достоевского «Братья Карамазовы», но вид этой мумии, как образ изуверского истязания плоти ради будущей светлой жизни в раю, остался у меня на всю жизнь. Присутствие схимницы в монастыре усиливало его престиж и еще более увеличивало его доходы. Молитва святого человека считалась более доходчивой до Бога и потому ценилась дороже.
Второй случай был позднее (15 августа 1915 г. на Успение) и был связан с подъемом огромного колокола и золоченого креста на звонницу собора.
Яркий летний день. На огромном выгоне перед монастырской стеной табором расположилось более тысячи крестьянских телег. Многие прибыли за сотни верст. Торжественный крестный ход к месту поднятия. Молебен и длительный, сложный с технической стороны процесс поднятия огромной махины креста на верхнюю точку шпиля собора, вокруг которого двигалась маленькая фигура какого-то знаменитого высотника-верхолаза из Самары, специально приглашенного демонстрировать свое искусство перед многотысячной толпой. Монастырь умело организовывал такие представления, обеспечивая питанием, ночлегом, порядком, листовками с описанием чудес «Божией Матери Взыскание погибших», иконками, крестиками, бисерными кошельками и прочей мелочью.
По соседству с монастырем, всего в 5–6 верстах от него, расположилось с. Большая Раковка. Тесные семейные связи с соседями, постоянное соприкосновение двух селений по хозяйственным делам установили между ними давние традиции взаимопомощи. Трудно себе представить, что через каких-нибудь шесть лет между Каменкой и Раковкой вспыхнет «война», и пулеметные очереди каменских красногвардейцев будут хлестать по монастырским воротам.
III. Самарское духовное училище (1909–1913)
Волга впадает в Каспийское море,Волга в сердце впадает мое…Из современной песни
Наши учителя
Бурса! О классической гимназии времен рубежа двух столетий написаны сотни и тысячи страниц. Особенно богата в этом отношении художественная литература. Если перелистать страницы воспоминаний о школьных годах В. Г. Короленко, Н. Г. Гарина-Михайловского, К. Г. Паустовского, Л. А. Кассиля с его великолепной «Швамбранией», В. П. Катаева, С. Я. Маршака и других, то можно увидеть целую галерею классически вылепленных образов гимназического начальства, учителей в вицмундирах и без них, в домашней обстановке, закостенелых мракобесов и удивительных в своей целостности властителей дум тогдашней молодежи, надзирателей, часто выполнявших роль полицейских ищеек (педелей), и, наконец, грозных бородатых швейцаров.
Что же касается духовного училища и семинарии, то после получившей широкую известность повести «Очерки бурсы» Н. Г. Помяловского и удивительного своей художественной реалистичностью «Дневника семинариста» И. С. Никитина, осветивших бурсу пятидесятых годов прошлого века, ничего подобного гимназическим очеркам в советской литературе не появлялось. Да и кому из писателей нужно было копаться в своем бурсацком прошлом, которое, если нельзя было скрыть, то всячески затушевывалось или в угоду современности извращалось. Так, за словами «бурса», «бурсак» и остались образы чего-то до предела грубого, неотесанного, бескультурного …, подобного тому образу зубрилы-семинариста, который запечатлен в знаменитом одноименном романсе Мусоргского. Он зудит скороговоркой латинские исключения: panis, piscis, crinis, finis, ignis, lapis, pulvis, cinis (хлеб, рыба, волос, конец, огонь, камень, пыль, пепел) и в то же время мечтает о красавице-поповне.
А эта самая бурса дала искусству и науке таких творцов, как крупный деятель времен Александра I Сперанский, Чернышевский, Добролюбов, Помяловский, почвовед Докучаев, физиолог Павлов, хирург Бурденко, историк Ключевский и др. Известно, что Сталин учился в Горийском духовном училище и в Тифлисской семинарии. Спрашивается, как же семинария могла выпустить таких крупных представителей литературы, науки и политики? Мои записи о семинарии последних лет ее существования могут немного восполнить имеющийся пробел.
Система подготовки кадров православного духовенства включала три ступени: четыре класса духовного училища (после трех классов сельской школы), шесть классов духовной семинарии, из них два последних специальных, и четыре курса духовной академии. Эта система просуществовала многие десятилетия, мало меняясь в своем существе, лишь приспосабливаясь к «духу времени» и требованиям жизни, пока не сгорела в огне революции. Знакомство с этой системой начнем с духовного училища.
Яркий солнечный день сентября 1909 г. Я, десятилетний парнишка, обживаю большой двор Самарского духовного училища, расположенного на углу Хлебного переулка рядом с огромной Воскресенской площадью, в последние годы полностью застроенной каменными громадами. «Обживать» для резвого мальчишки малого роста со слабыми кулаками да к тому же вихрастого, попавшего на житье и учебу из деревни в город, – это довольно трудная стезя в его маленькой жизни. Случайно наклонишься, натянутся на ягодицах новые форменные брюки, – получаешь по заду от какого-нибудь верзилы молниеносный щелчок; как будто кто-нибудь иголкой ткнул в зад. Или новая фуражка с блестящим козырьком и кокардой «духовятины» сдвигается на нос. Вопрос: «Угадай, кто?» Не угадал – сильный пинок под зад и летишь кувырком в пыль вместе со своей форменной фуражкой. Или на гигантских шагах занесут тебя в страшную высь, и ты там плаваешь ни живой, ни мертвый, пока кто-нибудь из более сердобольных не сжалится над бедным воздухоплавателем. Или кто-нибудь хватает тебя за вихры: «Вот так орел!» (моя кличка) – и большим пальцем проводит от затылка к макушке против волоса. Очень больно!
Распорядок в училище был точный и строгий. Было по три параллельных класса, в каждом примерно по сорок человек, а всего в училище около четырехсот парней, почти все из деревни. Беднейшие из них, сыновья псаломщиков, диаконов и многодетных священников, зачислялись сразу на казенный кошт. Человек полтораста таких пролетариев» помещались на первом этаже большого деревянного корпуса, где были и спальни, и столовая, откуда всегда несло кислыми щами и капустой, а по постным дням – гороховой кашей. Последняя считалась неплохим сытным блюдом, но она способствовала усиленному выделению газов, особенно на уроках нелюбимых преподавателей. Этим настоящим бурсакам выдавались два костюма: будничный из серого дешевого молескина («чертова кожа») – и праздничный – получше, но на сукно денег из кассы взаимопомощи духовенства (тогда называлась эмиритальной кассой)[18]» не хватало.
Более обеспеченные сынки священников жили по частным квартирам на своем коште. Квартиры подбирались с разрешения начальства. Старушки сдавали большую «залу», где и размещались 6–9 учащихся на всем готовом и со стиркой белья. Такие «микрообщежития» держались под постоянным присмотром надзирателей: вечером все должны быть дома и сидеть за уроками, по постным дням не готовить скоромного и т. п. Все проступки записывались в особые журналы. У таких своекоштных бурсаков и костюмы были получше, и ели они посытнее, чем казеннокоштные.
Ученик Самарского духовного училища Николай Орловский
Как единственный сын священника из «богатого» прихода, я пользовался относительной свободой. В первый год меня взял на «харчи» многосемейный священник кладбищенской церкви, уже известный читателям как первый мой экзаменатор, отец Адриановский. Но к концу учебного года кто-то из его ребят захворал заразной болезнью, и я был помещен на «харчи» к двоюродным дедушке и бабушке. Дедушка – последний осколок какого-то дворянского рода – парализованный, непомерно растолстевший старик, получал ничтожную пенсию, на которую бабушка пыталась прокормить целую семью из трех дочек и сына. Это была тихая трагедия безысходной бедности.
Подарки из деревни от обильного стола отца в оплату за мой пансион составляли немалую часть питания всей семьи. Примечательно то, что дом, в котором жила эта семья, находился на углу Шихобаловской (затем Крестьянской, ныне Ленинской) и Почтовой улицы, т. е. как раз наискосок от того двухэтажного дома, который снимался Ульяновыми, когда В. И. Ленин работал в Самаре (1889–1893). Сейчас в этом доме организован ленинский музей. Против моего окна красовалась на противоположной стороне улицы яркая, протянутая над тротуаром вывеска, на которой крупными буквами было написано: «Всемирно известный портной Кулагин». Реклама прежде всего! Его «знаменитая» мастерская помещалась в подвале одноэтажного деревянного старого домишки.
У бабушки я прожил недолго и все последующие годы занимал светлую комнату в богато обставленной просторной квартире М. В. Богданович, учительницы музыки в Епархиальном училище, окончившей Московскую консерваторию во времена Н. Рубинштейна. Заодно я брал у нее уроки игры на рояле и пользовался в свободные часы ее великолепным инструментом. Итак, бурса держала меня в своих жестоких руках на уроках в классе своим безотказным ритмом жизни, быта, дисциплины, своими узами товарищеских связей, но она не касалась моей второй половины рабочего времени и это, конечно, сказалось на формировании моей личности.
Кто же и как формировал наши личности? Административным главой училища считался смотритель Дмитрий Михайлович Смирнов. Среднего роста, рыхлого сложения, облысевший старик с седой бородой-лопатой не пользовался авторитетом. Вел он скучно и монотонно самый скучный предмет – катехизис, в котором основные положения христианства вдалбливались в молодые головы в виде непререкаемых аксиом, изложенных в тонком учебнике. Эти аксиомы нужно было знать наизусть и отвечать пулеметным порядком, как при занятиях воинским уставом в старой царской армии. «Митя» (такое было его прозвище) при этом подходил к первой парте и опирался на нее брюхом. Догадливые молодцы надраивали это место мелом, который и переносился на вицмундир нашего смотрителя. Особую ненависть он вызывал у «настоящих» бурсаков. Дело в том, что «Митя», пользуясь своим высоким положением, использовал все отходы бурсацкой столовой на откорм свиней. Дальний угол двора училища был занят его свинарником, в котором десяток-другой огромных хряков на глазах ошеломленной публики», громко чавкая, уплетали отходы столовой. На этом «Митя», видимо, здорово прирабатывал, нисколько не считаясь с падением своего морального авторитета.
Шутники из старших классов решили посмеяться над своим начальником, используя его трусливый характер. После работы, вечером, смотритель любил гулять по соборному саду, а тогда он был густой. Наиболее басовитые из учащихся прятались на пути его маршрута в плотные кусты и по мере его приближения заутробным гласом взывали тихо замогильно: «Митя… Митя…!» Суеверный смотритель тогда ускорял шаг и, наконец, на рысях выкатывался из садика. И так многократно…, пока это не стало известно его «педелям», с помощью которых эту мистификацию прекратили.
Помощник смотрителя священник Александр Федорович Бечин, кандидат богословия с академическим значком на рясе (серебряный крестик) был полной противоположностью своему начальству. Молодой, тонкий, аскетического монашеского вида, с жиденькой курчавой бородкой, всегда в простом черном подряснике, недоступный острый взгляд, неулыба – он как-то сразу не понравился учащимся. С его появлением усилились облавы надзирателей на катки, театры, биоскопы (кино), квартиры. При посещении квартир в постные дни он обязательно требовал пробы приготовленных блюд. Шутки с ним были плохи. Бурса и духовная академия отточили в Бечине классический тип ортодоксального воителя за чистоту православия и монархизма в России. Этот стопроцентный черносотенец получил прозвище «дерюги», с которым и закончил свой короткий век. С наступлением Октября он был расстрелян.
Три надзирателя несли полицейские функции. Самым злым и опасным был Чернозатонский по прозвищу «Леша». Высокая жердь с маленькой головкой и рысьими глазками, прикрытыми, как у настоящих детективов, темными очками. Во время уроков его головка с очками неожиданно появлялась у высокого дверного оконца, и все озорники сразу попадали в его маленькую записную книжку. Специальность педеля-фискала ему нравилась, и он часто проявлял в ней спортивный интерес. Надо было видеть, как он охотится за жертвами, чтобы убедиться в этом. Звонок об окончании большой перемены! Долговязый Леша мягкими тигровыми прыжками спешит к углу продуктового сарая, маскируется за ним и быстро записывает фамилии разыгравшихся на гигантских шагах ребят. Нет прямо подойти к ним и сказать: «Что вы здесь болтаетесь? Звонок пробил!» Таким фискалом служить бы в жандармском управлении, но, видимо, и здесь они были нужны.
Остальные два надзирателя вели себя по-человечески. Один из них – обладатель неплохого густого баса, при советской власти пел в театральном хоре, изменив несколько свою фамилию Добронравова на Доброва. Псевдонимы в артистической среде были приняты издавна.
Среди педагогического персонала ведущими были две фигуры: Петра Ивановича Андреева и Василия Васильевича Горбунова.
Чем Петр Иванович снискал расположение учеников, трудно даже определить, но все потоки семинаристов того времени обязаны ему хорошим знанием русского языка, и если я сейчас пишу без каких-либо трудностей правильно и литературно, то знаю – этим я обязан давним урокам П. И. Андреева. Какими приемами он достигал таких успехов, трудно даже сейчас сформулировать. Простецкий на вид, в поношенном вицмундире, бритый, с небольшими усами. Глуховатый голос с волжским небольшим «оканием», без какого-либо украшательства ораторскими приемами, простое строгое логическое изложение основ грамматики и синтаксиса русского языка с прекрасно подобранными примерами из литературы, и… мы, которые любую слабость преподавателя по вкоренившейся традиции бурсы использовали для всяких анархических выступлений и просто хулиганства, при абсолютном молчании впитывали не только все прелести русской прозы и поэзии, но и вместе с ними без какой-либо долбежки усваивали трудности с употреблением «ять» и «е», «и – i», «ъ – ь» и т. п. И даже когда после пропущенного урока «Петруша» (его прозвище) приходил с одутловатым лицом после запоя, чему он, к великому сожалению, был подвержен, мы ему сочувствовали и держались «тише воды – ниже травы».
Пожалуй, главным его педагогическим приемом было отношение к ученикам как к большим серьезным слушателям. Его метод базировался на развитии самостоятельности. Диктантов было мало, зато сочинений домашних и экспромтов прямо в классе мы за время пребывания в училище написали множество. Темы были самые различные, но взятые главным образом из нашего собственного маленького опыта. Материнская любовь и случай сохранили десятка два моих сочинений тех лет с пометками и исправлениями П. И. Андреева. Вот темы сочинений: «Родное село», «Первый снег», «Вскрытие реки», «Лес и сад», «Сенокос», «Как я провел первый день Рождества», «Жнитво», «Письмо к родителям», «Масленица», «Деревня зимою», «Пчельник», «Гроза», «Любимое мое летнее развлечение» и т. п. Затем идут «литературные» упражнения: «Отношение помещиков к дворовым людям по рассказу «Льгов», «Ночь в запорожском стане», «Воспитание Гринева», «Оренбургские степи», «Белогорская крепость и ее обитатели», «Три пальмы», «Жизнь Ваньки Жукова», «Южнорусская степь», «Полдень в доме Обломова», «Гости в доме старосветских помещиков», «Приезд Чичикова в город», «Как относился Плюшкин к своим детям?», «Как Герасим утопил Муму?», «Кубок», «Наклонность Николеньки к мечтательности», «Положение Софьи в доме Простаковых», «Счастлив ли был Борис Годунов на престоле?», «Медный всадник», «Охотник Владимир», «Ермолай» и т. п.
Тетрадные страницы этих сочинений пожелтели, местами изъедены временем, но они сохранили внимательную правку синим карандашом П. И. Андреева с оценками по пятибалльной шкале с минусами, плюсами, половинками, с критическими пояснениями вроде «не на тему»: «Сад лучше описан, чем лес», «А я до сих пор думал, что Кремль находится в Москве, оказывается, есть Кремль и в Каменке» и т. д. Последнее ядовитое замечание вызвано моей цветистой фразой в сочинении «Родное село»: «Вокруг церкви, подобно Московскому Кремлю, виднеются деревянные и каменные дома под железными и тесовыми крышами…» Этот совет учителя – писать просто, без излишнего украшательства – я запомнил на всю жизнь.
Трудно себе представить, какую огромную нагрузку себе создавал Андреев, задавая такие темы классу. Ведь каждый молодец писал своим стилем, на свой подход!
Что же касается сочинений на литературные темы, то все они отобраны в одном направлении: воспитание бурсаков на произведениях Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Грибоедова, Тургенева, Толстого, Гончарова, Чехова в духе глубокого гуманизма, демократического народолюбства, чем, собственно, и дышала большая литература того времени.
Преподаватель арифметики, географии, естествознания Василий Васильевич Горбунов был выдающейся фигурой на общем сером педагогическом фоне училища. Мужчина в расцвете сил, физических и духовных, с головой ученого, светлым лбом, увеличенным начинающейся лысиной, с логически стройной речью, внимательными голубыми глазами, он на своих уроках держал класс всегда в напряженном внимании, он как бы господствовал над всей наукой, он ее знал и любил. Выбился он из низов беднейшего сельского духовенства. В 1898 г. окончил духовную академию в Петербурге и сразу пошел по педагогической линии. Вся его жизнь, поведение и труд были удивительно организованы и построены на религиозной основе и морали.
Ко времени моего поступления в училище он купил небольшой дачный участок и своим трудом быстро превратил его в цветущий сад и цветник, приобретя славу лучшего в Самаре садовода-любителя. Он собрал богатейшую коллекцию бабочек, которую любил демонстрировать приходящим ученикам и на уроках. Он был неплохой художник, и его копии с картин духовного содержания были выполнены с большим вкусом и настроением. Его жалованья в 75 рублей в месяц по тому времени было вполне достаточно для частых выездов за границу. Взнос в 100 рублей в «учительский союз» обеспечивал экскурсию по Германии, Австро-Венгрии, Италии с возвратом через Константинополь до Одессы. В результате таких экскурсий уроки по географии становились особо интересными и емкими; они обогащались материалом собственных наблюдений и впечатлений.
В 1910 г. в «Епархиальных ведомостях» была напечатана большая статья В. В. Горбунова «Творение или эволюция», где на основе сопоставлений с канто-лапласовской гипотезой эволюции солнечной системы он пытался показать, что библейское сказание о сотворении мира не противоречит последним данным науки того времени и может быть представлено в более современном виде. Это была попытка ученого богослова, глубоко религиозного интеллигента-идеалиста, осмыслить мир в новой трактовке. Сейчас, в век космоса, эта статья вызывает улыбку своим наивным желанием забросать пропасть между наукой и религией, возникшую в результате успехов науки и крайнего застоя в жизни церкви. Для церковных ортодоксов-мракобесов того времени она была ударом грома среди ясного неба. Среди семинарской молодежи она вызвала живой обмен мнений, а для самого автора эта статья была самоубийственным документом, который закрыл Горбунову двери в советскую школу, но об этом подробнее позже (см. гл. IX и XI). Из остальных преподавателей примечательна была фигура Константина Ивановича Смагина, который вел арифметику в параллельных классах. Я с ним столкнулся более тесно в семинарии (см. гл. IV). Несчастна была роль нашего грека Алексея Михайловича Аронова, человека добрейшей души, но глуховатого. На уроках «глухаря» весь класс начинал то лаять по-собачьи, то выть по-волчьи, то петь какие-нибудь похабные песни. И вся эта разгульная вакханалия продолжалась до момента появления в дверном оконце головки в темных очках филера Чернозатонского, который быстро переписывал наиболее зарвавшихся солистов. Аронов тяжело переживал трагедию своей все усиливающейся глухоты. Так не повезло нам с древними языками, и только церковно-славянский, вследствие большой практики, был освоен довольно быстро. Этому способствовало обязательное участие в праздничных и воскресных богослужениях, пение в церковном хоре, чтение «апостола» и, наконец, уроки с чтением и переводом, с разбором грамматики и синтаксиса, которые проводил как будто бы священник В. В. Умов по прозвищу «Хрулек», не оставивший о себе какого-либо следа в моей памяти, кроме шума и озорства на его уроках.
Годы моего обучения в духовном училище – это предвоенные годы быстрого развития капитализма в России, массового выхода крестьянства на отруба и усиления переселенческой волны в Сибирь, размежевания большевиков и меньшевиков, бегства Льва Толстого из «Ясной поляны» и его смерти на железнодорожном полустанке «Астахово», спада революционного движения после поражения революции 1905 г., омерзительных еврейских погромов и дела Бейлиса, годы огромной популярности Чехова и Короленко, взлет известности в литературе М. Горького, в искусстве художников И. Репина, В. Сурикова и великого артиста Ф. Шаляпина.
Любопытно, что я, 10–14-летний парень из деревни, все же был захвачен в общий круговорот событий и вращался в нем, как легкая пушинка в попутном ветре. Поведаю читателям о нескольких эпизодах, заслуживающих, на мой взгляд, внимания.
Первые жизненные уроки
Расскажу здесь о некоторых, как будто бы и мелких, эпизодах из моей ученической жизни, которые хорошо мне запомнились. Точно датировать эти случаи память не позволяет.
Один третьегодник – верзила с «камчатки» с пробивающимися усиками – в первый же год моего обучения в училище терроризовал меня своими силовыми приемами и превратил меня буквально в раба. Я отдавал ему свои завтраки, готовил шпаргалки для ответов, и он уже привык к моему безропотному выполнению всех его требований. Только на второй год я смог скинуть с себя его позорное иго, и это произошло следующим образом.
В классе на большой перемене он потребовал от меня чего-то сугубо унизительного и я, не помня себя, залепил ему пощечину. Пока он от неожиданности развертывал свой ужасный боксерский кулак, я на близком расстоянии осыпал его градом ударов и раскровянил ему нос. В глазах его появился настоящий испуг. Меня едва могли оторвать от моего поработителя. Образовавшийся круг зрителей признал его побежденным. Так, повторяя библейское сказание, Давид победил Голиафа. Положение Кольки-орла в классе укрепилось… Я хорошо запомнил этот день. Это был мой первый серьезный жизненный урок.
Второй урок случился в Каменке. Я приехал из Самары на летние каникулы. Компания из моих деревенских сверстников с увлечением играла в лапту на церковной площади. Для проведения позолоты креста в дверцах островерхой крыши колокольни были прикреплены тонкие бревна, на которые были приложены вокруг колокольни в один ряд доски. К самому кресту вела жиденькая лесенка из четырех ступенек, привязанная к нему веревкой. Высота колокольни с крестом примерно метров 27–30, т. е. высота современного 12-этажного дома.
Игра в лапту подходила к концу. Солнечный яркий день с небольшим ветерком. Белые барашки облаков медленно двигались и таяли на глазах. Между игроками возник горячий спор: найдется ли среди нас такой храбрец, который доберется по лесенке до креста и коснется его пальцем. Мое мальчишеское честолюбие разыгралось, и я немедленно взялся за выполнение данного обета. «Назвался груздем, так полезай в кузов». Я быстро взобрался на колокольню, высунул голову из дверцы и увидел маленькие фигурки моих мальчишек, которые стояли плотной группой и с напряженным любопытством приготовились наблюдать мои верхолазные опыты. И я сразу понял, что выполнение принятого сгоряча обещания потребует от меня колоссального усилия воли. Но позор отказа был настолько силен, что он понудил меня выползти на доску и двигаться по ней вокруг колокольни. Ветерок внизу здесь наверху превратился в сильный ветер с порывами. Доски дрожали. Но самое тяжелое предстояло впереди: добравшись до лесенки, я крепко цепляюсь за жалкие ступеньки и отрываю тело от доски, поднимаю голову и вижу, что не облака двигаются по небу, а крест как бы падает на меня, закрываю глаза, ощущаю какие-то опасные спазмы внизу живота, к горлу подступает тошнота, я быстро перебираю три ступеньки качающейся лесенки и… касаюсь наконец креста пальцами. Обратный путь я проделал с закрытыми глазами и в холодном поту и, когда наконец нырнул ногами в спасительную дверцу, то долго не мог отдышаться от пережитых волнений в темноте колокольни. На земле я был встречен восторженными возгласами своих приятелей, к чести которых следует сказать, что они свято сохранили тайну нашего предварительного договора, иначе родительское наказание воспоследовало бы немедленно. Так счастливо закончился мой второй жизненный урок, вызванный мальчишеским честолюбием.
Третий тяжелый урок я получил во время лодочной прогулки на Волге. В год моего поступления в училище мама была занята строительством дачи. В летние каникулы я помогал ей, как мог, в хозяйственных заботах. Участок находился между второй и третьей просекой, счет которых начинался с Постникова сада-курорта, известного своим курзалом с музыкой, кумысолечением и революционными маевками в 1905 г.
Неподалеку от нашей дачи жил знакомый полковник в отставке, который после контузии в Русско-японскую войну от взрыва шимозы считался тихопомешанным. Характера он был мягкого, любил ребят, жил одиноко; сколотил сарайчик, где мастерил себе лодки собственной конструкции. Одна большая, на две пары весел, лодка-плоскодонка, по мнению конструктора и строителя, ему особо удалась: она была аккуратно прошпаклевана и покрашена в красивый голубой цвет. Компания из трех гимназистов старше меня года на 3–4 договорилась с полковником об испытании «судна». В качестве пассажира отпросили у маменьки меня. Она согласилась при условии, если всем предприятием будет руководить ее дальний родственник – сильный мужчина Александр Иванович.
Троицын день! Гулянье! На просеке, по берегу масса праздной разодетой публики. Волга в разливе – мощная, полноводная, шумливая в водоворотах; прибрежные осокори залиты. В них, на наше счастье, расположилась лодочная спасательная станция.
Полковник – страстный рыболов. Он сейчас же разулся, разделся, оставив на себе только длинную рубаху да широкую соломенную шляпу на голове. В те годы трусов не носили. Свои «шмотки» вместе с золотыми часами он положил на нос лодки, нам махнул рукой и буркнул себе под нос: «Вы, ребята, немного покатайтесь, а я половлю рыбку». И тут же с длинным тростниковым удилищем и мешочком с червями полез в воду.
Меня как самого младшего посадили на нос лодки охранять штаны, сапоги и золотые часы полковника. Александр Иванович сел за первые весла, двое гимназистов поменьше – за вторые, третий гимназист постарше взялся рулить с помощью кормового весла. С боевой песней «Вниз по матушке, по Волге» оттолкнулись мы от могучего осокоря и ринулись прямо на середину Волги, на самый стрежень, где нас сразу и понесло по булькающему главному потоку. Здесь и обнаружилось, что наш кормчий не обладает необходимой квалификацией. Произошел быстрый обмен «любезными» репликами с Александром Ивановичем. Предстояла перемена местами. Кормчий поднялся во весь свой немалый рост, шагнул к гребцам, и… в одно мгновение наша лодка перевернулась вверх дном (оказалось, что только в таком состоянии она обладала максимумом устойчивости, как говорят настоящие судостроители!), а вся наша веселая компания оказалась в холодной воде матушки-Волги. Как учившийся плавать только по-собачьи в тинистом пруду Мишуровской мельницы на Каменском ручье, я быстро пошел на дно вместе с золотыми часами полковника, и не было бы меня на свете, если бы мой охранитель Александр Иванович не схватил меня быстро за воротник рубахи. Гимназисты оказались неплохими пловцами. Все были у лодки и судорожно цеплялись за скользкие толстые ряды шпаклевки. Я тоже старался из последних сил, поддерживаемый за шиворот моим спасителем. Но лодка в соответствии с разложением сил, приложенных к каждому борту, начала вертеться; я, теряя опору, погружался в мутный поток, впервые наблюдая подводное царство, и остро жалостливо думал о несчастной матери, у которой погибает такой несчастный, единственный сынок Коля. Крепкая рука Александра Ивановича снова выносила меня на поверхность. Быстрая смена надежд продолжалась, надо полагать, минут 15–20, когда наконец две-три лодки со спасательной станции (а нас отнесло течением метров на 400 от нее) не приняли утопающих.
Когда я сходил по длинным трясущимся доскам спасательной станции на берег, я увидел большую толпу нарядной публики, привлеченной интересным происшествием. Мое затуманенное сознание сохранило только чувство неловкости, вызванное таким пристальным вниманием толпы, и острое желание провинившегося кутенка явиться перед строгими очами своей маменьки, и я, не сообразив, кому я обязан своим спасением, пустился бегом домой, на дачу. За мной вдруг затрусил с одышкой главный конструктор и строитель нашего судна – полковник. В одной руке он держал свое тростниковое удилище, а в другой – свою огромную соломенную шляпу. На двухверстной дорожке до дома было много гуляющих. При встрече с ними полковник забегал за куст, церемонно опускал шляпу на стыдное место и, встав во фронт по военной привычке, громко рапортовал: «Пардон, мадам!» Виноватый поклон и так далее – до следующей группы.
Так и запомнился мне на всю жизнь этот милейший несчастный человек с его «Пардон, мадам!» Дальнейшая судьба его мне неизвестна. Неизвестна и судьба его золотых часов, за которыми вслед за происшествием начались массовые опасные поиски самарских ребят. Но мы тонули на глубоком месте, и едва ли эти поиски могли увенчаться успехом.
Далее слезы и проборка матерей и, конечно, благодарственный молебен в часовне у иконы Божией Матери «Взыскание погибших» за чудесное спасение Александром Ивановичем утопающего отрока Николая. Сам же спаситель держался благородно. Земной ему поклон! Без его геройства не писать бы мне этих мемуаров!
Характерно, что и после этого происшествия я так и не мог научиться хорошо плавать. На глубоком месте я не мог избавиться от нервного шока и усиленного сердцебиения и… шел на дно, захлебываясь соленой теплой водой Черного моря. Так как все это происходило на глазах публики, то вызывало гомерический смех окружающих, сдобренный ядовитыми репликами острословов. А мне при этом было совсем не до смеха…
Первые шаги авиации и кино
На первый полет русского летчика Уточкина или Ефимова (не помню!) осенью 1910 г. собралось на ипподроме пол-Самары. Входная плата – пятак, но мы, мальчишки, пролезали через любые щели в высоком заборе, и полиция была бессильна справиться с таким напором. Я даже залез на башенку, венчающую павильон для «чистой» публики. Обзор был великолепный! Биплан, видом похожий на пустую этажерку, опутанную сложной сеткой проводов, но готовую развалиться от легкого удара, стоял на приколе метрах в 50 от трибуны.
Дул довольно сильный, с порывами, холодный ветер. Редкая облачность. Авиатор в крагах и теплой кожаной тужурке с защитными очками на лбу несколько раз садился в свой «фарман», но взлетать при таком встречном ветре не решался. Часа три продолжалась такая игра с природой, но многотысячная толпа требовала зрелища. На его счастье, к вечеру ветер начал стихать и наступил, наконец, решающий момент. Авиатор с помощью деревянной лесенки взобрался на свое креслице перед мотором и буквально повис среди фанеры и растяжек своей «этажерки». Он просматривался со всех сторон. Не сразу завелся (от пропеллера) мотор, затем, прочихавшись, загудел ровно, раздалась команда на взлет, толпа разомкнулась, и самолет побежал по беговой дорожке, все ускоряя разбег, и, наконец, оторвался от земли. Послышался массовый вздох толпы. У меня свело живот от волнения. Невольно передавалось чувство высоты.
Самолет поднялся метров на 300, сделал большой круг над городом и минут через 20–30 пошел на посадку. Волнение охватило всех, как массовый психоз. У меня было ощущение, что приближающийся самолет сорвет шпиль башенки. Посадка прошла благополучно. Толпа восторженно ревела и носила авиатора на руках. А сейчас мы летаем в Москву из Красноярска и Новосибирска на «ИЛ» и «ТУ», покрывая расстояние в 3500 км за 4–5,5 часа. Космонавты перешли уже на космические скорости.
Невольно вспоминаются слова В. Белинского: «Нет предела развитию человечества, и никогда оно не скажет себе: «Стой, довольно, больше идти некуда!» Но спрашивается, куда оно идет со своим ускорением технического прогресса, и кто возьмет на себя смелость ответить на этот злободневный вопрос по существу?
В те же примерно годы появились в Самаре первые биоскопы. Так назывались тогда кинотеатры. Публика, как говорят, валила валом, и я в том числе не пропускал ни одного более или менее интересного фильма «Великого немого», всячески спасаясь от цепких глаз и рук инспектуры. Вспоминаются приключенческие американские картины с бешеными скачками, стрельбой, кинжалами и лужами черной крови. Большой популярностью пользовались великие сыщики Шерлок Холмс и Пинкертон. Книжки об их деятельности, полной небывалой храбрости, ума и хитрости, издаваемые массовым тиражом, можно было купить за пятак у каждого книгоноши на базаре. Подсунут ее тебе на уроке греческого языка, и ты уже ничего не слышишь и не видишь.
Из русских фильмов прошла двух- или трехсерийная история с «Сонькой-золотой ручкой». Волнующее впечатление у молодежи оставил большой фильм, поставленный по известному роману Генриха Сенкевича. Душераздирающие картины гибели первых христиан на сцене Колизея и на крестах до сего времени стоят перед моими глазами. Макс Линдер и Чарли Чаплин с его неповторимой вывертывающейся походкой делали свои первые шаги на экране под хохот всего зала.
Лучший биоскоп был на Дворянской улице (переименованной сначала в Советскую, а затем в Куйбышевскую). Во время сеансов в зрительном зале на концертном рояле играл неутомимый импровизатор, подлаживаясь под характер действия, происходящего на экране. Я удивился его богатой музыкальной фантазии. В длинные перерывы на специальном повышении играл слаженный квартет под управлением первой скрипки – молодой стройной девушки, в которую все семинаристы и гимназисты влюблялись по очереди.
В Пушкинском народном доме, который в революцию 1905 г. был центром деятельности революционных партий, в качестве дополнительного удовольствия можно было по утрам посмотреть короткометражный фильм с постепенным раздеванием «догола» проституированной девицы с бессмысленным лицом. Официальная цензура занималась политическими делами и главным образом внимательным вымарыванием подозрительных мест из речей левых думских депутатов, а удивительно безобразный (как сейчас называют) «секс», показываемый «Великим немым» школьникам, ее нисколько не интересовал.
До чего притягательна сила кино, можно судить по одному штриху. Моему отцу как священнику нельзя было по церковному уставу посещать театры и кино. Но на его грех, в какой-то предвоенный год в слякотную осень то ли на ярмарку, то ли во время сельскохозяйственной выставки в Каменку был завезен коротенький фильм с пустеньким содержанием, демонстрирующий движение извозчиков и народа. Показывался он в волостном правлении на растянутой простыне. Мой рассказ об этом разбудил такое неуемное любопытство отца, что он попросил меня втолкнуть его в темную комнату перед самым началом, что я и сделал. Он стоял у задней стены на галерке, затаив дыхание, завороженный этим дьявольским искушением. К счастью, «грех» о. Василия никем не был замечен и прошел без каких-либо доносов со стороны богобоязненных прихожан.
За четыре года пребывания в училище я подрос и повзрослел, но резвость характера всегда мешала мне превратиться в успевающего школяра. В III и IV классах редкая четверть обходилась без четверки за поведение, То надзиратель Чернозатонский поймает тебя в кино или в театре, то «Митя» вытащит на уроке у зачитавшегося ученика Нат-Пинкертона из парты и т. п. Уроки готовились несистематично. Удаленная от зоркого глаза надзирателя квартира М. В. Богданович располагала к слишком вольному житью. Я много времени тратил на подготовку ее заданий по роялю и в этом деле более или менее преуспевал, осваивая с помощью бесконечных традиционных гамм и упражнений технические трудности игры. Вспоминаю, что на каком-то праздничном концерте самодеятельности училища я сыграл неплохо в прекрасном зале нового большого корпуса два вальса Шопена (опус 69 № 2 и опус 64 № 2) в присутствии самой М. В. Богданович. С тех пор я превратился в присяжного аккомпаниатора всех певцов семинарии. Отметки же по основным предметам шли на уровне троек и четверок. Изредка строгий Андреев украшал табель пятеркой за сочинения, да по пению добрый Кикут выводил за тонкий слух и плоховатое контральто традиционную пятерку. Я пел в церковном хоре.
Переход из училища в семинарию не обставлялся какими-либо памятными отметами, прощальными вечерами и т. п. Табель и, видимо, какая-то характеристика на каждого ученика передавались семинарскому начальству. Но все же это был переход из одного качества в другое, из одного возраста в другой, более солидный, из одной товарищеской среды в другую. Все, так называемые «камчадалы», второ- или третьегодники, молодцы с пробивающимися усами механически отсеивались. Весь педагогический персонал менялся. За свои более чем скромные «успехи» в науках я получил от отца ценный подарок – велосипед системы «Триумф». Моя местная «география» резко расширилась, самостоятельное познание окружающего мира убыстрилось. Все это сопровождалось сумбурным поглощением классической литературы, особенно в летние вакации. Я все более втягивался в сельскохозяйственные работы.
Осенью 1913, последнего предвоенного года начался новый этап в моей жизни, который к тому же документируется сохранившимися чудом дневниковыми записями в полуистлевших тетрадях и блокнотах. Провалы в старческих воспоминаниях восполняются и корректируются непосредственными впечатлениями без какой-либо кривизны фокуса времени. А изменение фокуса, как известно, с возрастом увеличивается.
IV. Самарская духовная семинария (1913–1917)
Наши учителя
Большой трехэтажный каменный корпус старой постройки с большим тенистым парком обнесен с трех сторон высокой каменной стеной. С четвертой стороны он ограничивался архиерейским домом со службами и консисторией. Отсюда начинались четыре соборных сада, окаймляющих огромную соборную площадь, посередине которой возвышалось грандиозное высотное здание того времени – кафедральный собор с колокольной высотою около 100 метров, с золоченым купоном и крестом, видимыми в ясные дни при подъезде из Каменки километров за двадцать.
Собор был заложен в 1869 г., строился 18 лет и обошелся народу в более 160 тысяч рублей. Жители Самары пожертвовали на его строительство около 50 тысяч рублей[19]. И в один несчастный день 1930 г. он был взорван по примеру уничтожения еще более грандиозного храма Христа Спасителя в Москве. Безумная расточительность!
Все воинские парады и прочие церемонии проходили на соборной площади. А если упомянуть, что губернаторский дом находился на соседней театральной площади, то административно-церковный центр в Самаре хорошо очерчивался территориально.
Нам, семинаристам, представлялось, что в этой административно-церковной цитадели не было более сильной власти, чем у нашего инспектора Дмитрия Николаевича Дубакина. В 1905 г. один губернатор был убит эсеровской бомбой, другие губернаторы после него менялись по высочайшему соизволению. Архиереи умирали или также менялись, но по синодальному распоряжению, согласованному с дворцовой сферой. Да и ректоры духовной семинарии менялись довольно часто, а наш «Дубас» окончил Петербургскую духовную академию в 1877 г., начал осенью того же года преподавать гражданскую историю в Самарской семинарии, а в 1882 г. был назначен инспектором, и вот уже 30 лет правил семинарией и правил, надо сказать, твердой рукой. У его кабинета на втором этаже в каменных плитах пола была вытоптана переминавшимися с ноги на ногу учениками в ожидании проборки скорбная ложбина.
Стою здесь и я, грешный, утром в понедельник, в руках записка: Орловскому. Явитесь к инспектору! Из кабинета вылетает весь красный, с потерянной физиономией, такой же паренек, как я. Робко стучусь. Глухое: «Войдите!» В кабинете темновато (комната на запад). Вся задняя стена завешана листами с фотографиями выпусков по годам. Огромный стол под зеленым сукном. За ним – сам Дубас.
Дубакин Дмитрий Николаевич
Семинарист – Николай Орловский
Ростом не высок, плотного сложения, весь седой, волосы на голове коротко подстрижены, аккуратная бородка клином, большие, нависшие по бокам рта, усы, одутловатое моложавое лицо, строгое, неулыбчивое. На тебя направляются два сверлящих черных зрачка, которые прижимают тебя к полу. Долгая минута осмотра и молчания. И далее глуховатым, шипящим через усы, баском: «Ну-с, Орловский! Вы вчера во время чтения святого Евангелия вели себя неблагопристойно: надо прямо сказать, отвратительно!..» А я действительно вел себя безобразно! Мой сосед, известный в классе анекдотист, рассказывавший всякие смешные истории с совершенно неподвижной физиономией, как знаменитый киноактер Бестер Китон, нашептал мне такой анекдот, что я, прыснув от неудержимого смеха, истово закрестился и, весь сотрясаясь, многократно низко кланялся. В результате – снижение балла за четверть по поведению до 4 с пояснением в табеле: Неоднократное нарушение воспит. Орловским церковного благочиния (разговоры с товарищем во время богослужения).
Но один раз мне удалось подсмотреть человеческую улыбку на лице Дубаса. 20 ноября 1913 г. преставился, а проще сказать, умер епископ Симеон. Хоронили его с полагающимися в этих случаях почестями: духовенство всех рангов в облачении, церковные хоры, губернатор, полиция, войска, погребальный звон соборного колокола, огромные толпы народа, жадного до зрелищ подобного рода. Неукротимое любопытство мальчишки заставило меня пробиться через все заслоны к самому гробу епископа. Хоронили в субботу и я, увлеченный церемонией, пропустил всенощную. В понедельник я, грешный, снова стоял у дверей кабинета инспектора. И снова: Ну-с, Орловский! Почему Вы пропустили всенощную? Я тоненьким голоском: Я хоронил епископа Симеона, Дмитрий Николаевич! – Но, Орловский, не один же Вы его хоронили? – Конечно, не один, Дмитрий Николаевич! Но я пробился к самому гробу и касался его рукой. – Как это касался? – Цветы вылезли из гроба, а я подправил их рукой. – Подправил… цветы… Два буравящих зрачка при этом сузились, появились морщинки у глаз, поднялся левый ус, и где-то в углу рта промелькнула улыбка. Лицо как-то подобрело на мгновение: Ну-с, Орловский, можете идти! – Я выскочил из кабинета весь в поту: Пронесло, Господи!
Дубакин обладал феноменальной памятью на лица и фамилии. Он учил еще наших отцов и за долгие годы своего инспекторства помнил каждого своего ученика и мог назвать его через десятки лет по имени и отчеству. Жизнь Дубакина шла размеренно. По его приходу в семинарию, появлению в церкви, на прогулках в соборном садике можно было проверять часы. Его никто и никогда не видел больным. Его бесстрастная машина работала безотказно, не останавливаясь даже в таких экстраординарных случаях, когда его старший сын, офицер в погонах, на подходе к губернаторскому дому, занятому в 1917 г. советами, упал, тяжело раненный пулей солдата-пикетчика. Дубас в эти страшные для него дни приходил в семинарию для справления своих служебных обязанностей точно по расписанию. Что это было: проявление ли огромной силы воли или поразительного заскорузлого бесчувствия и автоматизма, выработанного сорокалетним выполнением служебного долга, – я не знаю. Пусть этот вопрос останется неразрешенным.
На счету Дубакина числилось много изгнанных за революционную или атеистическую пропаганду семинаристов. По преданию передавалось, что после 1905 г. не один десяток бурсаков был исключен из семинарии и, как говорилось, пошел по «волчьему» билету[20]. Одиозная фигура тогдашнего министра просвещения Кассо правила светской школой, но еще более охранно-монархическое руководство стояло у кормила духовного ведомства, и, конечно, классически выраженный службист Дубакин пунктуально и строго выполнял все указания свыше. Это был не только комический человек в футляре. Нет, это была сила, страшная в своей традиционной, одобренной веками системе, и все ей подчинялось: общее направление в воспитании, учеба, быт, распорядок и т. д. В ответ на репрессии Дубас был жестоко избит исключенными бурсаками или подговоренными хулиганами во время своей прогулки по соборному садику. Расследование этого преступного случая полицией не дало никаких результатов: виновники найдены не были. А нам стало жалко избитого Дубаса.
Таков был наш знаменитый в своей несокрушимой монолитности инспектор Дмитрий Николаевич Дубакин по прозвищу Дубас.
Ректор семинарии, архимандрит Виссарион, был какой-то далекой фигурой вроде современного английского короля, обладающего лишь номинальной властью. Это был дородный, высокого роста, красивый сильный мужчина, с шелковистой длинной бородой, с мясистыми пальцами рук, к которым мы прикладывались, подходя под благословение по праздникам. Руки его всегда источали аромат дорогих, известных тогда духов «Царский вереск». Весь его вид как будто был списан с известной картины художника-передвижника Маковского «В монастырской гостинице», где такой же красивый архимандрит – настоятель монастыря – своей увлекательной беседой с богатой сдобной купчихой старается буквально приворожить ее и словом, и взглядом.
Наш архимандрит по женской части тоже был не промах. Один из старшеклассников, ныне известный самарский поэт-лирик Николай Жоголев, прислуживал ему при богослужениях: подавал при облачении одежды, митру, посох, трикирий и дикирий (трех- и двусвешник) для благословения и т. п.
По своей обязанности он должен был приходить рано перед обедней на квартиру ректора за получением указаний. В одно из таких посещений он обнаружил, к своему ужасу, в спальне своего духовного отца-монаха прекрасную даму, жену одного из преподавателей семинарии. Ходившие по семинарии уже давно упорные слухи о ночных похождениях нашего ректора получили прямое доказательство. Поэтическая душа нашего Николая не выдержала такого жестокого и к тому же неожиданного потрясения, и он быстро превратился в атеиста. А виновник всего этого происшествия как-то незаметно смотался из Самары в Ташкент. По решению духовного суда он был лишен сана архимандрита, но продолжал службу простым священником. В какой-либо удаленный монастырь на строгое покаяние и исправление его не сослали.
Интересно, что судьба столкнула его снова с бывшим его причетником молодым Жоголевым, который в двадцатые голодные годы побывал в хлебном Ташкенте. Зайдя в церковь, он попал как раз на службу Виссариона, который сразу узнал своего бывшего причетника и пригласил его домой, где царила уже на полных правах законной супруги его красавица и угощала Николая чаем и вином. Таким счастливым концом с семейной идиллией закончилась в советское время романтическая история нашего ректора-архимандрита Виссариона. За такие качества семинаристы присвоили ему звонкое прозвище «жеребец», с каким он и вошел в историю конца Самарской семинарии. В конкретной семинарской жизни мы ничего плохого и ничего хорошего от него не видели. Как говорят, ни богу свеча, ни черту кочерга!
После быстрого бегства архимандрита пост ректора занял протоиерей Силин, который с приходом революции бегал по семинарии и убеждал учеников петь «Боже, царя храни». Это был выраженный тип черносотенца-монархиста.
Среди педагогического персонала ведущими фигурами были преподаватели: гражданской истории – Сергей Иванович Преображенский, математики – Василий Николаевич Малиновский и физики – Константин Иванович Смагин. Преображенский был великолепным педагогом и проникновенным историком. Идеальная лысина, обрамленная жалким полукружьем волос по периферии, всегда поблескивала, через толстые стекла очков смотрели как бы вглубь излагаемых событий внимательные глаза. Речь его лилась длинными стройными периодами, легко усваиваемыми на слух и удобными для конспектирования. Это был второй В. О. Ключевский, но самарского масштаба, талантливый интерпретатор и пропагандист знаменитого историка предреволюционных лет, на лекции которого сбегался весь Московский университет. На уроках Сергей Иванович останавливался обычно у первой парты и, опираясь своей рыхлой фигурой на большой толстый палец рук, при поворотах к слушателям очерчивал на парте четырьмя другими пальцами правильные полуокружности, за что получил прозвище Циркуль, которое так к нему и пристало на все времена.
Тесный кабинет его квартиры вмещал огромную историческую библиотеку, и я получал от него на рождественские и летние вакации в Каменку целые кипы толстых книг с соответствующими советами по поводу их прочтения. Набор их был крайне разнообразным по содержанию. В памяти остались: «Курс русской истории» Ключевского, который благодаря неповторимому мастерству изложения довольно легко усваивался молодым читателем; солидная монография А. Н. Пыпина «Общественное движение в России при Александре I» и огромный роман Д. С. Мережковского «Христос и антихрист» в трех частях, из которых вторая часть «Воскресшие боги», посвященная Леонардо да Винчи, оставила в моем сознании длительный след, несколько задержав развитие во мне атеизма, усилив в то же время ненависть ко всем обрядностям и выдумкам сказаний святых отцов.
В III или IV классах Сергей Иванович порадовал нас двумя содержательными лекциями, проведенными во внеурочное время, по искусству античному и эпохи Ренессанса, сопровождая их показом хороших репродукций. Он был нашим классным наставником и на этой деликатной должности всегда проявлял большой ум и такт, будучи хорошим буфером между жестким несгибаемым характером Дубаса и мятущимися натурами 30 молодых парней, его воспитанников. В советское время его большой талант педагога использовался во вновь открытом Самарском университете, но мне неизвестно, смог ли доцент Преображенский быстро перестроиться с классической буржуазно-демократической, насквозь прогнившей, реакционно-националистической (как тогда называли) исторической концепции Ключевского на новую концепцию исторического процесса учебника Покровского, где действовали по законам исторического материализма только классы и массы.
Василий Николаевич Малиновский, по прозвищу Малинок, бодрый, но уже несколько сутулый старик, преподавал математику, которая в семинарии давалась в весьма ограниченных рамках. Он обучал еще наших отцов и в 1912 г. отпраздновал сорокалетие своей педагогической деятельности. Его привычки были своеобразны. Шел он на урок быстрыми шагами, устремив свой взгляд на пол и размахивая высоко классным журналом. Иногда этот журнал больно ударял по башке заигравшегося мальца. В классе он вел себя сварливо и агрессивно. Уроки шли в быстром темпе. Вызывался ученик к доске или прямо с места, давалась задача, и, если ученик начинал путаться, то сразу раздавался оскорбительный традиционный крик на высокой теноровой ноте: «Эх, ты – головешка!» с характерным постукиванием по первой парте костяшками двух желтых, вымазанных в мелу пальцев, а иногда с оскорбительным добавлением: «Мамаша, как глуп твой сынишка!» Это был зловещий символический звук по пустой башке, в которой и мозгов уже не осталось. За первым криком – второй, третий с тем же стуком. И так до тех пор, пока какой-нибудь головастый паренек не ответит правильно, и тогда – одобрительная улыбка и крик: «Молодец!» Вся эта освященная многолетним опытом церемония вошла в жизнь и быт семинарии настолько, что при любых спорах на любые темы, когда кто-нибудь затруднялся в ответе, публика делала страшные глаза и кричала тенором: «Эх, ты – головешка!» – и стучала костяшками пальцев по твердым предметам. Так и остался в памяти «Малинок» со своей «головешкой», которая, конечно, не содействовала популярности этой, как оказалось потом, весьма необходимой науки. Страх перед дифференциалами и интегралами сохранился у меня на всю жизнь, хотя под старость мне все же пришлось плотно заняться вариационной статистикой Общественно-политическая натура Малинка ни в чем себя не проявляла, и, видимо, эта сторона жизни мало его интересовала.
Преподаватель физики Константин Иванович Смагин был, по существу, единственным в семинарии преподавателем естественных наук и держался скромно, как-то на отшибе. Средств на приобретение учебных пособий по физике, видимо, давалось мало, и Смагин – великий труженик – день-деньской просиживал в своем физическом кабинете, подготавливая всяческие приборы и эффектные демонстрации к своим урокам. В прожженном кислотами халате, с рабочими руками в разноцветных пятнах различных реактивов и ссадинах, со спокойным, без нажима на эффектность и красивость, несколько суховатым изложением физических законов мира на уроках – таков и остался у нас образ Смагина.
Судьба определила ему долгую жизнь – почти до ста лет. Работал в советской школе, читал на рабфаке. Дочь его, Елена, окончив Куйбышевский сельхозинститут, вышла замуж за моего талантливого сотрудника Б. В. Остроумова. Призванный в армию в первые же дни Отечественной войны, он вскоре скончался от туберкулеза, а его жена, Елена Константиновна, испытала все тяжести работы главного агронома колхоза и была избрана в Верховный Совет СССР от Горно-Алтайской автономной области. От нее я и имею сведения об ее отце-долгожителе, который спокойно проживал на своей даче в поселке Зубчаниновка (около Самары), где и трудился до самого своего конца. Так и замкнулся долгий жизненный круг Смагина. Повидать своего учителя физики мне так и не пришлось, а надо было бы…
Словесность вел Александр Павлович Надеждин – с неблагозвучным и оскорбительным прозвищем Балда, но употреблялось оно не в прямом смысле, а в смысле какой-то одержимости его натуры, идейной увлеченности, а отсюда и бессистемности его преподавания.
Ему никогда не хватало времени, чтобы закончить тему. На уроках постоянные отвлечения по любому поводу. Быстрая маниакальная возбудимость, когда в белых его галочьих глазах загораются острые черные точки, вся его длинная аскетическая фигура вытягивается. Становится за него страшно…
На рождественские вакации была задана интересная тема «Поэт как преобразователь души человеческой по произведению Жуковского «Камоэнс»» и статья «Слова поэта – дела его». Эти произведения нами прочитаны. Я не согласен с главным положением Жуковского, что поэзия – религии небесной сестра земная, что в сердцах людей она должна будить бодрость и оптимизм. Я только что начитался Достоевского, ежедневно в газетах освещались жестокости первой мировой бойни. Я за реализм в поэзии и литературе вообще. Все мы ждем от Надеждина критического образа и разъяснения сути задания. И он начал с этого в спокойных тонах. Вдруг вспомнился ему пример: один студент, бывший его ученик, сказал ему в беседе, что все учителя занимаются не только для идеи, а для того, чтобы «кусать», кормить семью и т. д. Сразу проявляются в его глазах острые черные точки. До какой низости дошел тот студент. Без идеи жить человеку нельзя, а ему бы только кусать… кусать! Вот в чем он видит цель жизни! На лице ужасная гримаса, указательный палец направлен на отсутствующего студента. Он уже не может удержаться…
Второй пример: эвакуированные из Киева в Саратов студенты образовали общество дровоколов. Надеждин кричит, поднятая рука сжата в кулак: «Идея в руках! Сила рук служит идее!.. Трудиться надо, трудиться!.. Нужно всегда думать, чтобы устроить на земле… эту (он ловит подходящее слово) … то, что называется жизнью». Лицо его красное от напряжения. Звонок! Жуковский с его Камоэнсом позабыт. Нам жалко Балду. Мы знаем, что он живет бедно, что у него многочисленная семья, что он воспитывает двух приемышей, что он такой же великий труженик, как и физик Смагин…
И так повторяется почти на каждом уроке. Мы знаем, что он увлечен поэзией Пушкина. И если какой-нибудь остолоп не подготовил урока, то достаточно упомянуть что-нибудь из его стихов и сказать магическое слово «образы Пушкина», дорогой Балда заводился на весь урок. Ученик, стоя, поддакивал ему и оставался неспрошенным, а на отметки он не скупился, считая их жизненной мелочью.
Так мы и не получили систематического знания русской литературы, но зато интерес и любовь к ней этот, по существу, больной человек возбудил у нас огромную… И мы восполняли этот прорыв усиленным чтением.
В 1915–1916 гг. с разрешения семинарского начальства издавался литературно-художественный «журнал» «Утро», с хорошо выполненной гравюрой восхода солнца на обложке. Зачинателем этого самодеятельного «журнала» был Николай Жоголев, уже упомянутый в истории с архимандритом Виссарионом. Характерно для того времени, что он под своей фотографией в альбоме выпуска 1916 г. поместил следующую похоронную эпитафию:
Настанет пора – моя жизнь оборвется,
Последним аккордом замрет на струнах.
И лира последней слезою прольется,
Разбившись, погибнет в житейских волнах.
А сам певец…
При траурном свете свечей погребальных
Сойдет в царство теней, где вечный покой.
Такую незавидную судьбу готовили себе некоторые представители талантливой молодежи в те годы.
К счастью для Жоголева, эта надгробная эпитафия не потребовалась в продолжении по крайней мере шестидесяти лет, и я, встретившись случайно в Куйбышеве в 1972 г. с поэтом Жоголевым, пожелал ему под рюмку коньяка доброго здоровья и долгих лет жизни, а похоронная эпитафия была сочтена за дурной пример того, как жестоко могут ошибаться поэты-лирики в прогнозах на будущее в сфере даже своих личных переживаний.
«Журнал» выходил раза два в год, каждый номер в размере ученической тетради. К сожалению, ни одного номера его не сохранилось, но в памяти остались строки с явным влиянием Бальмонта:
Всплески вод
Хоровод
Голых тел подымал.
Приходи на заре
Помечтать у реки.
Слышишь, как
У реки березняк
Зашумел и поник;
Темный бор разговор
Затянул, оборвал … и т. д.
Психологию в III классе, предмет для меня новый и сразу меня заинтересовавший, вел Василий Яковлевич Арефьев. В тонком учебнике Гобчанского были главы с завлекательными названиями: «Образование представлений о временных и пространственных свойствах предметов. Иллюзии и галлюцинации. Способность представления. Воспоминания и законы ассоциации» и т. д. Думалось, что изучение психологии поможет в развитии самосознания.
Но на первом же уроке надежды сменились сомнениями. У Арефьева незапоминающаяся личность: глаза белые, брови белые, усы белые, речь строится неправильно, заикается. Сразу же сделано заявление, что «психология – это как бы часть Закона Божия». А у меня религиозное мировоззрение в этот год уже трещало по всем швам. Появилась опасная запись в дневнике: «Неверно это! Надо обратить на это внимание и проверить учителя»! И я быстро допроверялся до того, что перестал его слушать. Пристало как-то к нему оскорбительное прозвище «Дыра».
Но некоторые его уроки запомнились. Они были посвящены сегодняшним вопросам, мучившим молодежь, например, об эстетических чувствованиях и красоте. Наш «Дыра» как-то разошелся и хорошо разобрал прекрасный рассказ Чехова «Красавица», подметив, что чувство красоты всегда сопровождается грустью. Были уроки, на которых затрагивались жгучие для молодежи в 14–16 лет вопросы о любви, о половом инстинкте. Излагались они с позиций Шопенгауэра. Запомнилась тема урока «О желании и хотении». Три стадии в развитии желания: 1-я – представление о предмете желаний; 2-я – воспоминание о приятном чувствовании, которое мы испытали при обладании предметом; 3-я – стремление обладать предметом. Для того чтобы избавиться от какого-либо желания, надо стараться не допустить до 2-й стадии посредством отвлечения его на другие предметы. Арефьев напомнил известный рассказ Чехова «Монахи». О монахах, которые убежали в город после того, как настоятель с моральной целью расписал им яркими красками суету и разврат города. «Дыра» также обругал Куприна, который не знает этого элементарного правила психологии, а Куприн со своей «Ямой» был тогда на первом плане. Честь и хвала нашему Арефьеву за то, что он единственный в семинарии сверх программы поднимал эти деликатные вопросы.
Предметам «Церковная история» и «Священное писание» придавалось большое значение. Первый предмет вел Александр Федорович Малышев, по прозвищу Таракан, данному ему за то, что он при разговорах как-то своеобразно шевелил своими большими черными усами, закрывавшими почти весь рот. Характерно, что от этого предмета у меня ни в памяти, ни в дневниковых записях ничего не сохранилось, кроме каких-то туманных воспоминаний о бесконечной цепи соборов, страшной и страстной вечной борьбе православной церкви с католицизмом и папством, а в своей стране – с бесконечными ересями и разными уклонами.
Второй предмет начинал Василий Алексеевич Пьянков, по прозвищу Пьянок, скучно-комический персонаж, который очень боялся великовозрастных учеников и в классе никогда не сообщал им об отметках. Выходя же из класса, высовывал голову в дверь и опасливо сообщал: «А я Вам поставил дву», – и быстро ретировался по коридору в учительскую. От его уроков у меня в памяти ничего не осталось.
Зато заменивший его молодой, окончивший духовную академию, Виноградов остался в памяти как широко эрудированный человек и неплохой педагог. Сидя за кафедрой, без лишней жестикуляции, он спокойно излагал тему, искусно используя поэтическую сторону библейских и евангельских сказаний и образов и попутно затрагивая некоторые общие вопросы, например о разумной выработке цельного мировоззрения. В его изложении церковная школа была реформирована Петром Великим в профессиональную, специальную. В результате любое умственное течение на Западе переносится с опозданием в отсталую Россию. Западный ветер надувает нам облака в виде ложного классицизма, сентиментализма, романтизма и он же сдувает их с нашего горизонта. В Германии рождается Гегель, у нас с опозданием появляется гегельянство, за ним шеллегианство и, наконец, ницшеанство. Русская школа не имела под собою русских основ. Все было наносное, похожее на тепличное растение, перенесенное с Запада. Но у русской интеллигенции есть великое стремление к свету, истине, знанию, хотя путь ее зигзагообразный. Особо ясное отражение эти колебания получили в творчестве Толстого. Мы – свидетели его превращения из материалиста в верного последователя Христа (и это говорилось после отлучения Толстого от церкви синодом)… Эту мучительную борьбу испытывает почти каждый человек в большей или меньшей степени. Твердое и ясное решение необходимо, и оно должно когда-нибудь прийти. Церковная школа ведет именно по этому пути.
Кардинальными предметами у нас являются «Священное писание» и «Богословие». Те же люди, которые презирают богословие, не знают его. Из светской школы они вышли с жалкими обрывками катехизиса. Теперь появилось в деле просвещения другое направление. В школе начинают вводить богословские науки, и воспитание учащихся стараются направить по руслу евангелия. Тогда и семинария поднимется в глазах интеллигентов и откроет свои двери всем желающим, а не только лицам духовного сословия. «И я в это верю!» – закончил свой урок Виноградов 9 сентября 1916 г., т. е. в самый канун революционных событий, которые смели церковную школу в историческое небытие!
Дальнейшая судьба Виноградова, этого убежденного апологета христианства, была не из легких. В голодном 1920 г. он умер от холеры.
Для завершения этой галереи портретов лишь упомяну о нашем латинисте Василии Ивановиче Благоразумове с кличкой Вася-Ваня, а иногда и более обидной «Home vulgaris», который, напирая на усвоение правил и исключений из них, строгий и сухой по натуре, не смог привить нам любовь к отточенным речам Цицерона и к истории походов Юлия Цезаря.
Еще более бледный след в воспоминаниях оставил наш «грек» Александр Степанович Пономарев. Нельзя не отметить Саввы Николаевича Кикута, низенького, с большими усами, учителя пения в духовном училище и семинарии. Его оригинальная украинская фамилия звучала как прозвище и не нуждалась в дополнительной кличке. Удивительно было его серое постоянство в методах преподавания. Мы, первоклашки, начинали уроки пения с псалма «Царь небесный за человеколюбие на земле явися!..», известного своим четким ритмом, который отбивался смычком, Кикута. И через восемь лет парни с пробивающими усами ревели тот же псалом, разве только без ритмического стука смычка. Как регент хора семинарской церкви Кикут также не проявил особых способностей, ограничиваясь в подготовке лишь старыми партитурами Бортнянского и Львова. И это при наличии огромных (к тому же бесплатных) певческих ресурсов среди семинаристов. Новатором Кикут не был, но он искренне любил свое искусство, и мои сотоварищи часто видывали его в первые годы советской власти на галерке цирка, где тогда шли спектакли Южинской оперы. За билет на галерку требовалось тогда заплатить что-то около трех миллионов рублей, и у «миллионера» Кикута, вероятно, они были последние… Душа у нашего учителя пения и регента была добрая и склонная к поэзии!
В заключение этой главы расскажу об одной характерной фигуре того времени – настоятеле кафедрального собора, протоиерее Валериане Викторовиче Лаврском, который до моего поступления в семинарию долгие годы обучал наших отцов логике, психологии и французскому языку. В 1912 г., когда ему исполнилось 77 лет, торжественно в соборе справлялось 50-летие его деятельности.
Я помню его стариком, которому было уже тяжело вести долгие службы, и драгоценная митра – редкое отличие в среде белого духовенства – отяжеляла и клонила его усталую умную голову. Его истощенная фигура и углубленный в себя взгляд старческих очей источали какой-то свет мудрой доброты. Мне казался он живым прообразом известного из литературы старца Зосимы, который старался рассудить запутанный мир страстей в семье Карамазовых у Достоевского. На исповедь к нему его поклонники выстаивали целые ночи.
Нравственный облик этого незаурядного человека вскрывается из недавнего рассказа академика Ивана Михайловича Майского, бывшего посла СССР в Англии в трудные годы Великой Отечественной войны. Его рассказ требует детального изложения. Когда я ознакомил Ивана Михайловича с описанием семинарской жизни, то он припомнил из своей богатой событий жизни один небольшой, но существенный штрих.
«В 1903 г., – сказал он, – я работал в Самаре и был избран членом Самарского комитета РСДРП, мне было всего 19 лет. Я был молод и полон энергии. Трудно было с хранением нелегальной литературы и партийных документов. Весьма надежным и необычным местом для их хранения оказались квартира священника Лаврского и алтарь кафедрального собора, настоятелем которого он был. Жил он в доме, который находился тогда в соборном садике, прямо напротив главного входа в собор. Его племянница Миклашевская была замужем за эсдеком, нам сочувствовала и передавала литературу своему дяде.
Я, по молодости лет, решил распропагандировать доброго батюшку и в разговорах с ним начал усердно рассказывать ему о блестящих успехах физики, астрономии, о гипотезе Канта-Лапласа и т. п., но этот пожилой батюшка (ему тогда исполнилось уже 68 лет. – автор) посмотрел на меня с сожалением и сказал: «Мы очень благодарны ученым за их работу в области познания тайн мира, сотворенного Богом». И я понял, что моя легковесная пропаганда атеизма в споре с этим глубокоэрудированным академиком не имела никакого результата.
Но я не мог отказаться от столь редкого счастливого случая и при последующих посещениях его домика в разговорах с Лаврским снова возвращался к вопросам борьбы между наукой и религией. Вот вы, батюшка, верите в то, что мир сотворен Богом, но неужели Господь Бог не мог сотворить его более совершенным, чем имеющийся. Кругом льется кровь, расстрелы, виселицы, каторга, голод, нищенство. Страшная бедность рядом с блеском богатства. Почему же это так?