Роберт Льюис Стивенсон "Приключения трех джентльменов. Новые сказки «Тысячи и одной ночи»"

Роберт Льюис Стивенсон – известный английский писатель, автор таких произведений, как «Остров Сокровищ», «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» и многих других, – вошел в историю литературы как тонкий стилист и мастер психологического портрета. Большой популярностью пользовались его рассказы о приключениях принца Флоризеля Богемского. В 1878 году были опубликованы истории о «Клубе самоубийц» и об «Алмазе Раджи», созданные в витиеватой манере восточных сказок, а спустя семь лет на свет появилось своеобразное продолжение – «Самые новые сказки „Тысячи и одной ночи“», созданные Стивенсоном в соавторстве с женой, Фанни Стивенсон, и получившие восторженные отзывы читателей. В книге рассказана история трех праздных джентльменов, решивших в ближайшую же ночь пережить невероятное приключение и устроить свою судьбу в загадочном Лондоне, этом «Багдаде Запада, городе нечаянных свиданий». И судьба идет им навстречу: вскоре каждый из них оказывается замешанным в необъяснимых, но смертельно опасных интригах… Тексты печатаются в новом, блестящем переводе Веры Николаевны Ахтырской.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Азбука-Аттикус

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-389-23666-0

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 25.07.2023


– Мне это не очень-то по вкусу, – сказал Чаллонер, – но так и быть, если вы настаиваете, я согласен, аминь.

– Обещать-то я пообещаю, – посетовал Десборо, – да только ничего необычного со мной не случится.

– О маловеры! – воскликнул Сомерсет. – Что ж, по крайней мере я заручился вашими обещаниями, а Годол, по-моему, вне себя от восторга.

– Я льщу себя надеждой, что ваши рассказы окажутся разнообразными, интересными и увлекательными, – проговорил торговец со своим обычным безукоризненно-светским спокойствием.

– А теперь, джентльмены, – заключил Сомерсет, – нам пора прощаться. Спешу отдаться на милость случая. Вслушайтесь, как доносится в этот тихой уголок лондонский шум, подобный гулу далекой битвы; здесь теснятся четыре миллиона судеб, и под защитой надежных «доспехов» – ста фунтов на предъявителя – я готов броситься в гущу этого боя.

Приключение Чаллонера

Дамский угодник

Мистер Эдвард Чаллонер обосновался в лондонском пригороде Патни, где занимал две меблированные комнаты, гостиную и спальню, и пользовался искренним уважением других жильцов дома. В этот отдаленный приют он и направлялся на следующее утро, в очень ранний час, и обречен был совершить длительную прогулку. Был он молодым человеком весьма плотного телосложения, физических усилий не любил, отличался спокойным нравом, медлительностью и неторопливостью и потому мог считаться приверженцем и опорой такого изобретения человечества, как омнибус. Во дни более счастливые он взял бы кеб, однако подобную роскошь ныне не мог себе позволить и оттого, собрав все свое мужество, отправился в путь пешком.

Происходило это в разгар лета, погода стояла ясная и безоблачная, и пока он шагал мимо домов с закрытыми ставнями, вдоль пустых улиц, рассветная прохлада сменилась теплом, а июльское солнце ярко засияло над городом. Сначала он шел, целиком погруженный в свои мысли, с горечью перебирая в памяти все неудачные ходы, сделанные накануне во время игры в вист, и раскаиваясь в собственной опрометчивости, но, по мере того как он углублялся в лабиринт улочек юго-запада, слух его постепенно привыкал к царящей вокруг тишине, пока наконец безмолвие не поглотило его совершенно. Улица за улицей глядели на его одинокую фигуру, дом за домом откликались на его шаги гулким, призрачным эхом, лавка за лавкой встречали его наглухо закрытыми витринами и надписями, возвещавшими продажу того или иного товара, а он тем временем шел и шел своим путем, под сверкающим небосводом, сквозь этот лагерь спящих при свете дня, одинокий, словно корабль в море.

«Да уж, – размышлял он, – будь я похож на своего легкомысленного, ветреного приятеля, то в такой обстановке точно стал бы искать приключений. Сейчас, белым утром, улицы столь же таинственны, как в самую темную январскую ночь, а посреди четырех миллионов спящих пустынны, как леса Юкатана. Стоило бы мне всего лишь закричать, как я призвал бы к себе сонм лондонцев, числом не уступающий целому войску, однако в могиле царит безмолвие не более глубокое, чем в этом городе сна».

Все еще предаваясь своим странным и мрачным размышлениям, он вышел на улицу, застроенную более пестро и разнообразно, чем было принято в этом квартале. С одной стороны, здесь иногда попадались, обнесенные стенами и полускрытые зелеными деревьями, маленькие и изящные виллы, на каковые благопристойность обыкновенно смотрит косо. С другой стороны, здесь немало встречалось и облицованных кирпичом бараков для бедных, а кое-где виднелась то гипсовая корова, служащая опознавательным знаком молочной лавки, то объявление, предлагающее услуги гладильщицы. Перед одним таким домом, стоявшим несколько поодаль среди защищенных стенами садов, играла с пучком соломы одинокая кошка, и Чаллонер на миг остановился полюбоваться этим изящным, гибким созданием, символом царившей в округе безмятежности и мира. Ничто, кроме его собственных шагов, не нарушало мертвую тишину; нигде не поднимался над крышами столб дыма; ставни везде были затворены, весь механизм жизни, казалось, остановился, и Чаллонеру чудилось, будто он слышит дыхание спящих.

Вдруг его мечтательные раздумья прервал глухой, раскатистый взрыв, донесшийся откуда-то из дома. Тотчас после него раздалось шипенье и свист, словно на огне заклокотал кипящий котел размером с собор Святого Павла, и в тот же миг из каждой дверной и оконной щели стали просачиваться струйки зловонного дыма. Кошка с мяуканьем исчезла. Изнутри донесся топот, кто-то сбегал вниз по лестнице, дверь распахнулась, из дверного проема повалил густой дым, и двое мужчин и одна элегантно одетая леди, едва не падая с ног, вырвались на улицу и бросились бежать без единого слова. Шипенье и свист уже смолкли, клубы дыма уже рассеивались, все произошло так быстро, что казалось сном, а Чаллонер все еще стоял на тротуаре, точно окаменев. Наконец он очнулся и в ужасе, с совершенно несвойственной ему энергией, кинулся наутек.

Постепенно первый испуг прошел, первый порыв ослабел, и он вновь, как было ему свойственно, зашагал размеренной походкой, потрясенный и недоумевающий, пытаясь найти какое-то объяснение тому, что только что увидел и услышал. Однако взрыв, шипенье и свист, внезапно так потрясшие его вместе со смрадом, а также странное появление этих троих, вырвавшихся из дома, а затем исчезнувших, – все это были тайны, разрешить которые он не мог. Исполненный ему самому непонятного страха, он мысленно все возвращался к только что пережитому, тем временем снова петляя по узким улочкам в полном одиночестве, в лучах утреннего солнца.

Стремясь как можно быстрее удалиться от сцены, где разыгрались загадочные и зловещие события, он поначалу бежал наугад и совершенно заблудился, и теперь, двигаясь примерно на запад, сумел выйти на скромную улицу, которая вскоре расширилась, уступив место полосе садов. Здесь раздавался птичий щебет, здесь, даже в этот час, царила благодатная тень, здесь самый воздух не отдавал гарью, как это обычно бывает в больших городах, а благоухал сельской свежестью и чистотой, и Чаллонер шел и шел, не поднимая глаз от мостовой, все размышляя о таинственном происшествии, пока вдруг не уперся в стену и поневоле не остановился. Улица, название которой я запамятовал, оказалась тупиком.

Он был не первым, кто забрел сюда этим утром ведь, не спеша оторвав взгляд от мостовой, он различил фигуру девушки, в которой с глубоким удивлением узнал одну из тройки странных утренних беглецов. Она явно забрела сюда, не разбирая дороги, стена не дала ей двинуться дальше, и, совершенно обессиленная, она опустилась на землю у садовых перил, запятнав платье июльской пылью. Они одновременно устремили взоры друг на друга, и она, едва завидев его, с ужасом вскочила на ноги и кинулась было прочь.

Чаллонер был вдвойне потрясен, снова встретив героиню своего приключения и заметив, с каким страхом она от него отшатнулась. Жалость и тревога едва ли не в равной мере овладели им, но, невзирая на эти чувства, он осознал, что обречен последовать за леди. Он двинулся за нею не без опаски, боясь еще более испугать ее, но, как ни старался он ступать как можно легче, его шаги гулко разносились по пустой улице, выдавая его намерение. Казалось, это всколыхнуло в душе ее какие-то сильные чувства, ведь, едва заслышав их, она замерла. Потом снова бросилась было в бегство и снова остановилась. Затем она обернулась и, боязливо и нерешительно, с выражением самой привлекательной робости на лице, приблизилась к молодому человеку. Он в свою очередь по-прежнему подступал к ней, выказывая такую же тревогу и застенчивость. Наконец, когда их разделяло всего несколько шагов, он заметил, как глаза ее наполнились слезами, и она протянула к нему руки, горячо моля о заступничестве.

– Точно ли вы англичанин и джентльмен? – воскликнула она.

Злополучный Чаллонер воззрился на нее с ужасом. Он был воплощением галантности и сгорел бы от стыда, если бы его уличили в невежливости по отношению к какой-нибудь даме, но, с другой стороны, он избегал любовных приключений. Он в отчаянии обвел глазами окрестности, но дома, ставшие невольными свидетелями этой беседы, были сплошь неумолимо и безжалостно заперты, и он понял, что, хотя дело и происходит при ярком солнечном свете, помощи ему ждать неоткуда. Наконец он вновь обратил взор свой на просительницу. Он с раздражением отметил, что она обладает изящной фигурой и прелестными чертами, что на ней элегантное платье и перчатки, что она несомненно леди, олицетворение беспомощной, невинной барышни, попавшей в беду, плачущей и потерянной в этом городе, еще не пробудившемся от утреннего сна.

– Сударыня, – произнес он, – уверяю, у вас нет никаких причин опасаться домогательств, и, если вам показалось, что я преследую вас, виной тому – тупиковая улица, которая завела сюда нас обоих.

На лице барышни изобразилось явное облегчение.

– Как же я не догадалась! – вырвалось у нее. – Позвольте от всего сердца поблагодарить вас! Но в этот час, в этой отвратительной тишине, под невидящими взглядами этих домов с захлопнутыми ставнями, меня снедает ужас, я вне себя! – воскликнула она, при этих словах побледнев от страха. – Проводите меня, позвольте мне опереться на вашу руку, прошу вас! – добавила она самым убедительным, самым умоляющим тоном. – Я не решаюсь идти одна, я не найду в себе довольно смелости, я пережила потрясение, ах, что за потрясение! Молю вас, проводите меня!

– Сударыня, – неловко ответил Чаллонер, – я к вашим услугам.

Она взяла его под руку, на миг прижавшись к ней и борясь с подступающими рыданиями, а в следующее мгновение с лихорадочной быстротой повела его в сторону города. И хотя многое оставалось неясным, одно было очевидно: страх ее охватил истинный, непритворный. И все-таки по пути она то боязливо оглядывалась, словно ожидая появления какой-то опасности, то содрогалась, словно сотрясаемая лихорадкой, то судорожно сжимала его руку в своей. Чаллонера ее ужас одновременно и отталкивал, и затягивал, точно в омут: ужас постепенно овладевал им, подчинял себе, вместе с тем внушая отвращение, и в душе Чаллонер возопил, возжаждав освобождения.

– Сударыня! – наконец не выдержал он. – Разумеется, я рад помочь любой даме, но, признаюсь, мне нужно совсем в другую сторону, не туда, куда вы меня ведете, и если бы вы соблаговолили объяснить…

– Тише! – зарыдала она. – Только не здесь, не здесь!

Кровь застыла у Чаллонера в жилах. Он готов был принять барышню за умалишенную, но в памяти его еще живы были куда более зловещие и страшные воспоминания, а при мысли о взрыве, клубах дыма и бегстве пестрой троицы он терялся совершенно, не в силах разгадать тайну. Так они молча петляли и петляли по лабиринту узеньких улочек, словно, осознавая собственную вину, бежали от справедливого возмездия, и оба трепетали от непередаваемого ужаса. Однако через некоторое время, более всего ободряемые быстротой ходьбы, они несколько воспрянули духом, барышня перестала боязливо оглядываться, а Чаллонер, осмелев при виде показавшегося вдали констебля, шаги которого по мостовой отдавались гулким эхом, возобновил атаку с большей прямотой и решительностью.

– Мне показалось, – проговорил он непринужденно-светским тоном, – будто я видел, как вы выходите из дверей какой-то виллы в сопровождении двоих джентльменов.

– Нет, – откликнулась она, – не бойтесь оскорбить меня, сказав правду. Вы видели, как я убегаю из обычных меблированных комнат, а мои спутники были вовсе не джентльмены. В подобном случае лучший комплимент – это честность.

– Мне показалось, – продолжал Чаллонер, одновременно воодушевленный и удивленный искренностью и прямотой ее ответа, – что я, кроме того, ощутил какой-то странный запах. А еще услышал шум – не знаю, с чем бы его сравнить…

– Тише! – приказала она. – Вы и сами не знаете, какой опасности подвергаете нас обоих. Подождите, подождите немного: как только мы уйдем с этих улиц туда, где нас не смогут подслушать, все разъяснится. А пока не упоминайте об этом. Какое же зрелище являет собой спящий город! – воскликнула она дрожащим голосом. – «И город спит. Еще прохожих мало, – процитировала она, – и в Сердце мощном царствует покой»[9 - Приводится фрагмент стихотворения Уильяма Вордсворта «Сонет, написанный на Вестминстерском мосту 3 сентября 1802 года». Перевод В. Левика.].

– Выходит, сударыня, – сказал он, – вы хорошо знаете литературу.

– И не только литературу, – отвечала она со вздохом. – Я девица, обреченная мыслить не по возрасту серьезно, а судьба моя столь незадачлива, что эта прогулка под руку с незнакомцем представляется мне чем-то вроде краткого затишья между грозами.

К этому времени они добрались до окрестностей вокзала Виктория, и здесь, на углу, юная леди остановилась, отпустила его руку и огляделась с выражением неловкости и нерешительности. Потом, чудесно изменившись в лице и положив ручку в перчатке ему на руку, она произнесла:

– Боюсь даже помыслить, что вы уже обо мне думаете, и, однако, вынуждена обречь себя на роль еще более предосудительную. Здесь я должна оставить вас, и здесь я умоляю вас дождаться моего возвращения. Не пытайтесь преследовать меня или шпионить за мною. Воздержитесь пока от любых суждений о девице, столь же невинной, сколь ваша собственная сестра, и, ради всего святого, не оставляйте меня. Хотя мы и незнакомы, мне более не к кому обратиться. Вы видите, в каком страхе и в какой скорби я пребываю; вы джентльмен, великодушный и смелый, и если я попрошу вас на несколько минут набраться терпения, то заранее уверена, что вы не откажете мне.

Чаллонер нехотя пообещал, и барышня, бросив на него благодарный взгляд, скрылась за углом. Надо сказать, что ее аргументы не совсем достигли цели, ведь у молодого человека не было не только сестер, но и никаких родственниц ближе двоюродной бабушки, жившей в Уэльсе. Кроме того, теперь, когда он остался в одиночестве, чары ее, которым он до сего покорялся безраздельно, стали рассеиваться; отринув с насмешкой свою прежнюю рыцарственность и преисполнившись мятежного духа, он бросился вдогонку. Читатель, если ему случалось примерять на себя славное амплуа ночного гуляки, наверняка знает, что по соседству с крупными железнодорожными вокзалами располагаются таверны, которые открываются очень рано. Вот в такой-то таверне, прямо на глазах у Чаллонера, как раз выходившего из-за угла, и исчезла его очаровательная спутница. Сказать, что он был удивлен, было бы неточно, ведь с этим чувством он давным-давно распрощался. Его охватили невыносимое отвращение и разочарование; мысленно он обрушил поток ругательств на свою чаровницу, оказавшуюся всего-навсего вульгарной обманщицей. Не успела она пробыть в заведении и секунду, как вращающиеся двери его распахнулись снова, и она появилась в компании молодого человека плебейского вида, неуклюжего и грубого. Несколько минут они оживленно переговаривались; потом увалень, толкнув дверь плечом, снова скрылся в пивной, а барышня, уже не размеренным, а весьма быстрым шагом, опять направилась в сторону Чаллонера. Он смотрел, как она приближается, грациозная и изящная, как иногда мелькает, показавшись из-под платья, ее лодыжка, с какой быстротой и девической легкостью она спешит к нему, и, хотя он до сих пор лелеял некоторые мысли о бегстве, по мере того, как расстояние между ним и юной леди сокращалось, поползновения эти самым жалким образом ослабевали. Перед одной лишь красотой он смог бы устоять; решимости струсить и бежать Чаллонера лишили ее несомненные претензии на благородство и светскость. Встретившись с опытной авантюристкой, он без колебаний поступил бы так, как полагал себя вправе, но, не в силах вовсе отказать своей новой знакомой в порядочности, признал себя побежденным. На том самом углу, откуда он тайком шпионил, наблюдая странную сцену с ее участием, и где до сих пор стоял, словно приросши к месту, она столкнулась с ним и, густо покраснев, воскликнула:

– Ах! Как малодушно с вашей стороны!

Столь резкий упрек отчасти вернул дамскому угоднику утраченное самообладание.

– Сударыня, – возразил он, выказывая немалую меру стойкости и отваги, – думаю, до сих пор я не давал вам повода обвинять меня в малодушии. Я с готовностью подчинился вашему желанию сопровождать вас и прошел с вами едва ли не полгорода, и если теперь прошу избавить меня от обязанностей защищать вас, то рядом с вами – ваши друзья, которые с радостью меня заменят.

Она на мгновенье замерла.

– Что ж, хорошо, – проговорила она. – Ступайте, ступайте, и да поможет мне Бог! Вы видели, как я, невинная девица, спасаюсь от страшной катастрофы и как меня преследуют коварные злодеи, и ни жалость, ни любопытство, ни честь не побудили вас дождаться моих объяснений или помочь мне в моих несчастьях. Ступайте! – повторила она. – Воистину, я погибла!

И, в отчаянии всплеснув руками, она бросилась бежать.

Чаллонер глядел, как она удаляется и исчезает из поля зрения, и почти невыносимое чувство вины боролось в душе его с растущим ощущением, что его обманывают. Не успела она скрыться из виду, как первое из этих чувств возобладало; он решил, что был к ней несправедлив и что повел себя с нею, обнаружив совершенно непростительное малодушие и черствость, ведь самый звук ее голоса, манера выражаться, изящная благопристойность ее движений свидетельствовали о полученном воспитании, не давая повода истолковать ее поступки нелестным для нее образом, и потому, испытывая одновременно раскаяние и любопытство, он медленно двинулся за нею следом. На углу он снова заметил ее. Теперь она уже не спешила, а с каждой минутой замедляла шаг, словно подбитая в полете птичка. У него на глазах она вытянула руку, точно пытаясь за что-то удержаться, и в изнеможении припала к стене. Зрелище ее страданий сломило сопротивление Чаллонера. В несколько шагов он догнал ее и, впервые сняв шляпу, в самых трогательных выражениях уверил ее в совершенном почтении и твердом намерении помочь. Поначалу она словно бы не слышала обращенные к ней речи, но постепенно, казалось, стала постигать их смысл; она чуть шевельнулась, выпрямилась и, наконец сменив гнев на милость, порывисто обернулась к молодому человеку лицом, на котором читались одновременно упрек и благодарность.

– Сударыня! – воскликнул он. – Располагайте мною, как вам заблагорассудится!

И он снова, но на сей раз всячески демонстрируя уважение, предложил проводить ее. Она оперлась на его руку со вздохом, от которого сердце его невольно дрогнуло, и они вновь двинулись по пустынным улицам. Но теперь каждый шаг, казалось, давался ей с все большим трудом, словно вспышка негодования совсем измучила ее; она все сильнее опиралась на его руку, а он, словно голубь, прикрывающий своего птенца крыльями, нежно склонялся над своей поникшей подопечной. Ее физическая изнеможенность не сопровождалась упадком духа, и, вскоре услышав, что его спутница вновь заговорила игривым, чарующим тоном, он не мог не надивиться ее внутренней гибкости и способности противостоять обстоятельствам. «Я хочу забыться, – произнесла она, – забыться хотя бы на полчаса!» – и точно, с этими словами, казалось, забыла о своих горестях. Перед каждым домом она останавливалась, придумывала имя его владельца и кратко обрисовывала его нрав и положение в обществе: здесь жил старый генерал, за которого ей предстояло выйти пятого числа следующего месяца, тут стоял особняк богатой вдовы, неравнодушной к Чаллонеру, и, хотя она по-прежнему тяжело опиралась на руку молодого человека, ее грудной, приятный смех услаждал его слух. «Ах, – вздохнула она, объясняя свое поведение, – в такой жизни, как моя, нельзя упускать ни минуты счастья!»

Когда они, двигаясь в такой неторопливой манере, добрались до начала Гросвенор-плейс, ворота Гайд-парка как раз отворялись, и растрепанную и запачканную толпу ночных гуляк впускали в этот рай, полный приветных лужаек. Чаллонер и его спутница влились в общий поток и какое-то время молча шли посреди этого разношерстного, оборванного сброда; однако, по мере того как один за другим оборванцы, устав от ночных скитаний, опускались на скамьи или исчезали на укромных дорожках, широко раскинувшийся парк вскоре поглотил последнего из этих непрошеных гостей, и парочка осталась в одиночестве с благодарностью наслаждаться утренней тишиной и покоем.

Вскоре они набрели на скамейку, стоявшую у всех на виду на дерновом холме. Молодая леди огляделась с облегчением.

– Как хорошо, – проговорила она, – здесь по крайней мере нас не подслушают. Выходит, здесь вы узнаете и оцените мою историю. Мне невыносима мысль о том, что мы могли бы расстаться, а вы полагали бы, что понапрасну удостоили вашей доброты и благородства ту, кто их не заслужила.

Тотчас после этого она опустилась на скамью и, жестом велев Чаллонеру сесть поближе, начала излагать историю своей жизни в следующих словах, выказывая великое удовольствие.

История об Ангеле Смерти

Отец мой был уроженцем Англии, сыном младшего брата великого, древнего, но не титулованного семейства и в силу каких-то обстоятельств, совершенного проступка или превратностей судьбы, вынужден был бежать из родных краев и отринуть имя своих предков. Он избрал своей новой родиной Соединенные Штаты и, не пожелав задерживаться в больших городах с их утонченностью, изнеженностью и сибаритством, предпочел немедленно двинуться на таинственный Дикий Запад вместе с разведывательной партией переселенцев-колонистов, решивших обосноваться на «фронтире». Он был необычным путешественником, ибо не только отличался смелостью и предприимчивостью, но и обладал знаниями во многих областях, прежде всего в ботанике, которую особенно любил. Потому-то не стоит удивляться, что спустя всего несколько месяцев сам Фримонт[10 - Фримонт Джон Чарльз (англ. John Charles Fremont; 1813–1890) – известный американский исследователь Дикого Запада, путешественник, военный и политический деятель.], формальный глава отряда, стал искать его совета и считаться с его мнением.

Как я уже сказала, они двинулись на до сих пор неведомые земли Дикого Запада. Какое-то время они шли вдоль колеи, оставленной караванами мормонов, и указателями пути в этой огромной, печальной пустыне служили им скелеты людей и животных. Потом они немного отклонились к северу и, утратив даже эти мрачные и зловещие путеводные знаки, оказались в краю, где царила совершенная, гнетущая тишина. Мой отец часто, в подробностях рассказывал об этом гибельном странствии: его отряду попадались одни только скалы, утесы, голые камни да бесплодные пустоши, сменявшие друг друга; ручьи и речки встречались лишь изредка, и ни зверь, ни птица не нарушали тягостного безмолвия. На четвертый день запасы их настолько истощились, что решено было объявить привал, разойтись во все стороны и попытаться добыть хоть какую-то дичь. Разложили большой костер, чтобы дым его созывал охотников в лагерь, и каждый участник экспедиции вскочил на коня и отправился на вылазку в лежащую окрест пустыню.

Мой отец скакал много часов вдоль гряды отвесных утесов, черных и страшных, подступавших к его тропе с одной стороны, и безводной долины, сплошь испещренной валунами и напоминавшей развалины какого-то древнего города, с другой. Наконец он набрел на след какого-то крупного животного и, судя по отметкам когтей и клочкам шерсти, оставленным на колючем кустарнике, заключил, что это американский коричный медведь необычайных размеров. Он дал шпоры своему коню и, продолжая преследовать добычу, выехал к водоразделу двух рек. За образовавшим этот водораздел горным кряжем простирался причудливый непроезжий ландшафт, пестревший валунами и кое-где оживляемый редкими соснами, возвещавшими близость воды. Потому отец привязал здесь лошадь и, полагаясь на свое верное ружье, пеший устремился в дикую, безвестную пустошь.

Вскоре среди царящего вокруг безмолвия он различил где-то справа шум текущей воды и, выглянув из-за горного гребня, был вознагражден представшей перед ним сценой, в которой чудо природы непостижимым образом сочеталось со зрелищем человеческого несчастья. Журчание воды доносилось от ручья, со дна узкого, извилистого ущелья, по отвесным, едва ли не гладким стенам которого на протяжении целых миль человек не мог бы выбраться. Превращаясь в полноводную реку во время дождей, ручей этот, верно, наполнял все ущелье от одного скалистого берега до другого, солнечные лучи проникали туда только в полдень, а ветер в этой узкой и сырой «воронке» дул ураганный. И однако, на дне этой лощины, прямо внизу, взору моего отца, заглянувшего за гребень утеса, открылось печальное зрелище: примерно с полсотни мужчин, женщин и детей лежали, рассеявшись по берегу, кое-как устроившись среди камней. Некоторые распростерлись на спине, иные вытянулись на земле ничком, никто из них не шевелился, и, насколько мой отец мог заметить, все обращенные к нему лица казались чрезвычайно бледными и изможденными, и время от времени сквозь журчанье ручья слуха моего отца достигал тихий стон.

Пока он разглядывал эту сцену, какой-то старик, пошатываясь, поднялся на ноги, снял с себя одеяло, которым прикрывался, и с нежностью закутал им девушку, сидевшую, прислонясь спиной к жесткому утесу. Казалось, девушка не заметила этого самоотверженного поступка, а старик, поглядев на нее с трогательной жалостью, вернулся на свое прежнее ложе и улегся на траву, ничем не укрытый. Однако эта сцена не осталась незамеченной даже в этом лагере умирающих от голода. На самой окраине привала человек с белоснежной бородой, по-видимому преклонных лет, стал на колени, тихонько, стараясь не разбудить остальных спящих, дополз до девушки и – трусливый злодей, – к неописуемому негодованию моего отца, совлек с нее оба покрова и вернулся с ними на свое место. Здесь он лежал какое-то время, устроившись под неправедно добытыми одеялами, и, как показалось отцу, притворялся спящим, но вдруг приподнялся на локте, окинул зорким взглядом своих спутников, быстро засунул руку за пазуху и положил что-то в рот. Судя по тому, как задвигались его челюсти, он что-то жевал; в лагере, где царил голод, он сохранил запасы еды и, пока его спутники лежали в забытьи, сломленные приближением смерти, тайно восстанавливал силы.

Отец мой пришел в такую ярость, что вскинул было ружье, и впоследствии объявлял, что, если бы не случай, застрелил бы мерзавца на месте. Тогда я поведала бы вам совсем другую историю! Но мести его не суждено было свершиться: не успел он прицелиться, как заметил медведя, крадущегося вдоль уступа несколько ниже того места, где он притаился; и он, уступая охотничьему инстинкту, разрядил ружье не в человека, а в зверя. Медведь судорожно рванулся в сторону и упал в речную заводь; выстрел эхом прокатился по каньону, и уже спустя миг весь лагерь был на ногах. Издавая почти нечеловеческие крики, спотыкаясь, падая, отталкивая друг друга, мучимые голодом странники бросились на добычу, и, пока мой отец по уступу спускался к ручью, многие уже утоляли свой голод сырым мясом, а более брезгливые принялись разводить костер.

Его появление поначалу никто не заметил. Он стоял посреди этих едва держащихся на ногах, мертвенно-бледных марионеток, его оглушали их крики, однако их внимание было всецело приковано к медвежьей туше; даже те, кто слишком ослабел и не в силах был подняться, лежали, повернувшись лицом к вожделенному зрелищу, не сводя глаз с разделываемого медведя, и мой отец, стоя, словно невидимый, среди этих мрачных суетящихся призраков, чуть было не расплакался. Кто-то дотронулся до его плеча, и это вернуло его к действительности. Обернувшись, он лицом к лицу столкнулся со стариком, которого чуть было не убил, и спустя минуту понял, что перед ним не старик, а человек в расцвете лет, с волевым, выразительным и умным лицом, отмеченным следами усталости и голода. Он поманил моего отца под сень утеса и здесь, едва слышным шепотом, стараясь не возбудить подозрений своих спутников, умолял дать ему бренди. Мой отец взглянул на него с презрением. «Вы напомнили мне, – произнес он, – о моей обязанности. Вот моя фляжка: полагаю, в ней достанет бренди, чтобы привести в чувство всех женщин вашего отряда, а начну я с той, кого вы прямо у меня на глазах лишили одеял». И с этими словами, не обращая внимания на его мольбы, отец повернулся спиной к эгоисту.

Девушка все еще полулежала, привалившись спиной к утесу; она уже настолько погрузилась в глубокий сон, преддверие смерти, что не замечала царившую вокруг ее ложа суету, но, когда мой отец приподнял ее голову, поднес к ее губам фляжку и заставил ее или помог ей проглотить несколько капель живительной влаги, она открыла усталые, измученные глаза и слабо улыбнулась ему. Мир не знал улыбки более трогательной в своей прелести, глаз более глубокой фиалковой голубизны, более искренних, отражающих всякое движение души! В этом я уверена твердо, ведь именно эти глаза улыбались мне, когда я лежала в колыбели. Оставив ту, кому суждено было стать впоследствии его женой, провожаемый завистливым взглядом седобородого, который к тому же не отставал от него ни на шаг, мой отец обошел всех женщин отряда, влив в рот каждой хоть несколько капель бренди, а остатки разделил между мужчинами, нуждавшимися в том более прочих.

– Неужели ничего больше не осталось? Неужели мне не достанется ни глотка? – вопросил седобородый.

– Нет, не достанется, – отвечал мой отец, – а если захотите есть, советую вам поискать еды у себя в кармане.

– Ах! – воскликнул седобородый. – Вы судите обо мне превратно. Вы думаете, я из тех, кто цепляется за жизнь, движимый эгоизмом или страхом? Но позвольте сказать вам, если бы погиб весь караван, мир вздохнул бы с облегчением. Это не люди, а отбросы общества, мухи в человеческом обличье, кишащие в трущобах европейских городов, несносные и докучливые, я сам подобрал их в грязи и в скверне, нашел на навозной куче или у дверей пивной. И вы сравниваете их жизни с моей!

– Вы мормонский миссионер? – спросил мой отец.

– Что ж, – со странной улыбкой воскликнул седобородый, – если вам угодно, назовите меня мормонским миссионером! В моих глазах этот сан ничего не стоит. Если бы я был всего-навсего вероучителем, то безропотно умер бы вместе с остальными. Но я врач и могу открыть миру тайные знания и изменить будущее человечества, а значит, во что бы то ни стало должен был остаться в живых. Потому-то, когда мы разминулись с главным караваном, попытались срезать часть пути и забрели в это затерянное, бесплодное ущелье, мысль о неминуемой гибели истерзала мою душу, превратив мою прежде черную бороду в седую.

– И вы врач, – задумчиво произнес мой отец, глядя в лицо собеседнику, – которого клятва обязывает помогать попавшим в беду?

– Сэр, – отвечал мормон, – моя фамилия Грирсон; вы еще услышите обо мне и поймете, что я исполнял свой долг не перед этим сборищем нищих, а перед всем человечеством.

Мой отец обратился к остальным членам отряда, которые теперь достаточно пришли в себя, чтобы слушать и воспринимать его речь; он сказал им, что немедленно отправится к своим друзьям за помощью, и добавил:

– Если вам снова будет грозить голодная смерть, оглядитесь и увидите, что сама земля в изобилии дает вам пропитание. Вот, посмотрите, здесь, внизу, в трещинах этого утеса, растет желтый мох. Поверьте, он не просто съедобный, но и вкусный.

– Надо же! – воскликнул доктор Грирсон. – Вы знаете ботанику!

– Не я один, – парировал мой отец, понизив голос. – Видите, вот тут мох уже кто-то обобрал. Я не ошибся? Не вы ли запасли его себе на черный день?

Вернувшись к сигнальному огню, отец обнаружил, что товарищи его в тот день поохотились на славу. Тем легче было ему убедить их поделиться добычей с мормонским караваном, и на следующий день оба отряда двинулись к границам Юты. Расстояние, которое им предстояло преодолеть, было не столь уж велико, но следовали они по местности каменистой, испещренной оврагами и валунами, засушливой, да и добывать еду здесь было трудно, и потому странствие их растянулось почти на три недели, и у отца появилось довольно времени, чтобы хорошенько узнать и оценить спасенную им девушку. Я назову свою мать именем Люси. Упоминать ее фамилию я не вправе; она вам, без сомнения, известна. Какая череда незаслуженных несчастий забросила эту невинную деву, истинное украшение своего пола, прелестную, получившую самое утонченное воспитание, обладающую благородством и изысканным вкусом, в ужасный караван мормонов, – тайна, которую я не могу вам открыть. Достаточно сказать, что, даже выдерживая эти удары судьбы, она нашла сердце, достойное ее собственного. Своей страстностью узы, связавшие моего отца и мою мать, возможно, были хотя бы отчасти обязаны странным, необычайным обстоятельствам их знакомства; их взаимное чувство не знало преград ни божественных, ни человеческих: ради нее мой отец решился оставить свои честолюбивые устремления и отринуть свою прежнюю веру, и не прошло и недели их совместного странствия, как мой отец покинул свой отряд, принял веру мормонов и получил обещание, что, когда караван прибудет к Большому Соленому озеру, ему будет отдана рука моей матери.

Мои родители вступили в брак, и на свет появилась я, их единственное дитя. Мой отец чрезвычайно преуспел в делах, всегда хранил верность моей матери, и, хотя вы можете мне не поверить, полагаю, в любой стране мало нашлось бы семейств более счастливых, чем то, в котором я увидела свет и выросла. Не стану скрывать, что, невзирая на наше благополучие, самые фанатичные и благочестивые из мормонов избегали нас как нетвердых в вере еретиков: впоследствии стало известно, что сам Янг[11 - Янг Бригем (англ. Brigham Young; 1801–1877) – второй президент Церкви Иисуса Христа Святых последних дней (церкви мормонов), проповедник, религиозный и общественный деятель.], этот внушающий благоговейный трепет тиран, косо смотрел на богатства моего отца, но тогда я об этом не догадывалась. Я всецело покорялась мормонской доктрине, принимая ее с совершенной невинностью и доверием. У некоторых из наших друзей было по многу жен, но таков был обычай, и почему это должно было удивлять меня более, нежели само установление брака? Время от времени кто-то из наших богатых знакомцев исчезал, семейство его рассеивалось по миру, его жен и дома делили между собою старейшины мормонской церкви, а поминали о нем не иначе, как только затаив дыхание и со страхом качая головой. Когда я сидела тихо-тихо и о присутствии моем забывали, взрослые касались подобных тем, сидя вечером у огня; я словно до сих пор вижу, как они невольно ближе придвигаются друг к другу и испуганно оглядываются, а по их перешептываниям я могла заключить, что кто-то из наших единоверцев, богатый, почтенный, здоровый, в расцвете лет, кто-то, может быть, всего неделю тому назад качавший меня на коленях, чуть ли не мгновенно пропал из дому, из круга семьи, исчез, словно промелькнувшее в зеркале отражение, не оставив следа. Без сомнения, это было ужасно; но таковою представлялась мне и смерть, подчинявшая всех равно одному неумолимому закону. И даже если беседа становилась чуть громче и чуть несдержанней, даже если ее все чаще прерывало зловещее молчание и многозначительные безмолвные кивки и до меня долетали произнесенные шепотом слова «ангелы смерти», под силу ли было дитяти постичь эти тайны? Я слышала о них, подобно тому как иной, более счастливый, ребенок мог услышать в Англии о епископе или благочинном, – с таким же смутным почтением и не испытывая желания узнать о них более того, что мне уже известно. Жизнь повсюду, и в обществе, и в природе, основана на принципах довольно страшных: я видела безопасные дороги, цветущий в пустыне сад, благочестивых прихожан, собравшихся в церкви на молебен; я осознавала, с какой нежностью лелеют меня родители и какими благами, невинными в своей приятности, они меня окружают; так зачем мне допытываться, какие жуткие, зловещие тайны лежат в основе, казалось бы, честного, нравственного существования.

Поначалу мы обосновались в городе, но, прожив там совсем недолго, перебрались в прекрасный дом в глубокой лесистой долине, оглашаемой мелодичным журчаньем ручья и почти со всех сторон окруженной раскинувшейся на двадцать миль гибельной, каменистой пустыней. От города нас отделяло тридцать миль; туда вела всего одна дорога, оканчивавшаяся у нашей двери; в остальном поблизости пролегали только верховые тропы, не проезжие зимой, и потому мы жили в одиночестве, которое европейцы не могли бы даже вообразить. Единственным нашим соседом был доктор Грирсон. На мой детский взгляд, от городских старейшин с бородами, оставленными только вдоль подбородка, с напомаженными волосами, и от невзрачных, умственно неразвитых женщин, составлявших их гаремы, старый доктор, с его корректными манерами, умением держаться в обществе, негустыми белоснежными волосами и бородой и пронзительным взглядом, отличался весьма выгодно. Однако, хотя он был едва ли не единственным гостем, бывавшим у нас в доме, я так никогда не смогла до конца избавиться от ощущения страха, охватывавшего меня в его присутствии, и тревогу эту питало то обстоятельство, что он жил в совершенном одиночестве и держал в строжайшей тайне свои занятия. Дом его отстоял от нашего всего на милю или две, но располагался в совсем ином месте. Он стоял, возвышаясь над дорогой, над отвесным обрывом, тесно прижавшись к гряде нависающих над ним утесов. Казалось, природа стремилась подражать здесь делам рук человеческих, ведь обрыв был совершенно гладким, ни дать ни взять передняя часть крепостного бруствера, а утесы имели равную высоту, словно бастионы средневекового замка. Даже весной этот печальный вид ничто не оживляло: окна по-прежнему выходили на равнину, покрытую белыми, как снег, солончаками, переходившими на севере в череду холодных каменистых кряжей, которые именуют в тех краях сьеррами. Помню, два или три раза мне случалось проходить мимо этого устрашающего жилища, и, заметив, что дом этот вечно стоит с закрытыми ставнями, что из трубы его не поднимается дым и что он кажется совершенно заброшенным, я сказала родителям, что когда-нибудь его непременно ограбят.

«Никогда! – откликнулся мой отец. – Не найдется вора, который осмелился бы туда проникнуть», – и в голосе его послышалась странная убежденность.

Наконец, незадолго до того, как на мою несчастную семью обрушился страшный удар, мне удалось увидеть дом доктора в новом свете. Отец мой занемог, мать не отлучалась от его постели, и мне разрешили отправиться, под присмотром нашего кучера, в уединенный дом примерно в двадцати милях от нас, где оставляли для нас посылки. Наша лошадь потеряла подкову, ночь застала нас на полпути к дому, и время клонилось уже к трем часам утра, когда мы с кучером, одни в легкой повозке, добрались до того участка дороги, что пролегал под окнами доктора. Ясная луна плыла по небу; скалы и горы в ее ярком свете казались особенно одинокими и пустынными; но докторский дом, расположенный наверху, над высоким обрывом, вплотную к нависшим утесам, не только сиял всеми своими окнами, словно пиршественный чертог, но окутывался клубами дыма из большой трубы на западной его оконечности, столь густыми и обильными, что они на протяжении миль висели, не рассеиваясь, в неподвижном ночном воздухе, а огромная тень их простиралась в лунном свете на поблескивающей поверхности солончака. Подъехав поближе, мы стали, кроме того, отчетливо различать в окрестной тишине равномерный вибрирующий звук. Поначалу он напомнил мне биение сердца, а затем перед моим внутренним взором предстал образ некоего великана, погребенного в толще гор и все же, с невероятным трудом, переводящего дыхание. Я слышала о железной дороге и, хотя и не видела ее, решила было спросить у кучера, не похоже ли это на шум поезда. Однако тут я заметила странное выражение, промелькнувшее в его глазах, и бледность, внезапно покрывшую его лицо то ли от страха, то ли от лунного света, и слова замерли у меня на устах. Поэтому мы поехали дальше в молчании, пока не поравнялись с ярко освещенным домом, как вдруг, без всякого предупреждающего шороха, раздался взрыв такой силы, что земля задрожала, а по горам прокатилось, оглашая утесы, громовое эхо. Столп янтарного пламени вырвался из трубы и опал, рассыпавшись мириадами искр, и тотчас же окна на миг озарились рубиновым светом, а затем погасли. Кучер невольно натянул поводья, сдерживая лошадь, а эхо все еще рокотало, отдаваясь от скал более далеких, как вдруг из погрузившегося теперь во тьму дома раздались пронзительные вопли – мужские или женские, понять было невозможно, – дверь распахнулась, и в лунном свете наверху длинного склона из дома вырвалась какая-то фигура, вся в белом, и принялась плясать, подскакивать, бросаться ниц и кататься по земле, словно в муках. Тут я уже не смогла удержаться от крика, кучер принялся охаживать кнутом бока лошади, и мы стремглав полетели по неровной, ухабистой дороге с риском для жизни, и кучер не осадил лошадь, пока не повернул за гору и перед нами не показалось ранчо моего отца с его широко раскинувшимися зелеными рощами и садами, безмятежно спящими в лунном свете.

Это приключение оставалось единственным в моей жизни до тех пор, пока мой отец не достиг высот материального благополучия, а мне не исполнилось семнадцать лет. Я была по-прежнему невинна и весела, как дитя, ухаживала за своим садом и в простодушной радости резвилась на холмах, а если я и останавливала взор на своем отражении в зеркале или в каком-нибудь лесном ручье, то лишь для того, чтобы искать и узнавать в нем черты своих родителей. Однако страхами, столь долго угнетавшими других, была теперь омрачена и моя юность. Однажды, знойным пасмурным днем, я сидела на диване; открытые окна комнаты выходили на веранду, где моя мать расположилась с вышиванием, а когда к ней присоединился мой отец, пришедший из сада, то их беседа, которую я прекрасно могла расслышать, столь потрясла меня, что я словно приросла к месту, не в силах пошевелиться.

– Нас постигло несчастье, – после долгого молчания произнес отец.

Я услышала, как мать, пораженная, повернулась к нему, впрочем пока не проговорив ни слова.

– Да, – продолжал отец, – сегодня я получил список всего своего имущества, повторяю, всего – даже того, что я тайно одолжил людям, уста которых запечатаны ужасом, даже того, что я собственными руками зарыл в пустынных горах, где за мной не могли подсматривать даже птицы небесные. Неужели самый воздух переносит секреты? Неужели самые холмы делаются прозрачными? Неужели самые камни, на которые мы ступаем, сохраняют отпечатки наших ног, дабы затем выдать нас? О Люси, зачем прибыли мы в такую страну!

– Но в этом нет ничего нового и ничего особо опасного, – возразила моя мать. – Тебя обвинят в сокрытии доходов. В будущем тебе велят уплатить больше налогов да наложат на тебя денежное взысканье. Я не спорю, поневоле встревожишься, поняв, что за каждым твоим шагом неусыпно следят и узнают любые подробности твоей жизни, сколь бы ты ни тщился их скрыть. Но в чем же тут новость? Разве мы не боимся уже давно и не подозреваем в слежке каждую травинку?

– Да, мы боимся даже собственной тени! – воскликнул отец. – Но все это пустое. Прочти лучше письмо, которое прилагалось к списку.

До меня донесся шелест переворачиваемых страниц; потом моя мать на некоторое время замолчала.

– Понятно, – произнесла она наконец и продолжала, судя по всему, читая вслух послание: – «От верующего, коего Провидение столь обильно благословило земными дарами, церковь, при сохранении абсолютной тайны, ожидает выдающегося пожертвования, свидетельствующего о его благочестии». Так вот к чему они клонили? Разве я не права? Вот чего ты боишься?

– Вот именно, – отвечал отец. – Люси, ты помнишь Пристли? За два дня до своего исчезновения он привел меня на вершину одинокого холма; оттуда открывался вид на десять миль во все стороны света; уверен, если хоть где-то в этих краях можно было не опасаться соглядатаев и наушников, то именно там; но он поведал мне свою историю в приступе безумного, лихорадочного страха, и, охваченный ужасом, я ее выслушал. Он получил такое же письмо и спросил моего совета, как поступить; сам он решил передать церкви треть всего своего состояния. Я убеждал его, если жизнь дорога ему, увеличить размеры дара, и, до того как мы расстались, он удвоил пожертвование. Что ж, два дня спустя он исчез, пропал с главной улицы города в ясный полдень, и пропал бесследно. Боже мой! – воскликнул отец. – Посредством какого искусства уносят они в небытие крепкое, полное жизни тело? Какой смертью, не оставляющей следа, они повелевают? Как этот прочный остов, эти сильные руки, этот скелет, способный сохраняться в могиле веками, можно в один миг вырвать из вещественного, материального мира? Эта мысль внушает мне больший ужас, чем сама смерть.

– Нет ли надежды на Грирсона? – спросила мать.

– Забудь о нем, – отвечал отец. – Теперь он знает все, чему я могу его научить, и не станет спасать меня. Кроме того, возможности его ограниченны, пожалуй, ему самому угрожает опасность не меньшая, чем мне, ведь он тоже живет особняком, пренебрегает своими женами и не следит за ними, его открыто обвиняют в безбожии, и если он не купит право на жизнь куда более страшной ценой… Но нет, я не хочу в это верить: я не люблю его, но не хочу в это верить.

– Верить во что? – спросила мать и внезапно изменившимся тоном воскликнула: – Ах, да не все ли равно? Авимелех, нам остается только бежать!

– Все тщетно, – возразил он. – Бросившись в бегство, я только навлеку на тебя печальную судьбу. Эту страну нам не покинуть, все безнадежно: мы заключены в ней, словно люди в собственной жизни, и выход из нее существует только один – в могилу.

– Что ж, тогда нам придется умереть, – отвечала мать. – Умрем же по крайней мере вместе. Мы с Асенефой не переживем тебя. Подумай только, на какой мрачный жребий мы будем обречены, если останемся в живых!

Отец мой не в силах был противиться ее нежному принуждению, и, хотя я понимала, что он не питает никаких надежд, он согласился бросить все свое имение, кроме нескольких сотен долларов, что были в то время у него при себе, и бежать этой же ночью, которая обещала выдаться темной и облачной. Как только слуги заснут, он нагрузит провизией двух мулов, еще на двух поедем мы с матерью и, отправившись через горы неезженой тропой, наша семья совершит отчаянную попытку вырваться на свободу. Как только они приняли это решение, я показалась у окна, и, признавшись, что слышала все до последнего слова, уверила их, что они могут положиться на мою осторожность и преданность. Я и вправду не испытывала никаких страхов и боялась только оказаться недостойной своего происхождения; я готова была расстаться с жизнью без трепета; и когда мой отец со слезами обнял меня, благословляя Небо, пославшее ему столь смелое дитя, я стала ожидать ночных опасностей с гордостью и радостью, подобно воину в преддверии битвы.

До полуночи, под мрачным, беззвездным небом, мы покинули долину с ее плантациями и вошли в один из каньонов, прорезающих холмы, узкий, изобилующий крупными валунами и оглашаемый ревом стремительного потока, бежавшего по его дну. Речные каскады один за другим грохотали, размахивая в ночи своим белым флагом, или низвергались с камней, на ветру обдавая наши лица брызгами. На этом пути нас повсюду подстерегала опасность сорваться вниз, а вел он в гибельные, бесплодные пустыни; тропу эту давным-давно забросили, предпочтя ей более удобные маршруты, и теперь она пролегала в местности, где годами не ступала нога человека. Можете представить себе наш ужас и отчаяние, когда, выйдя из-за скалы, мы внезапно увидели одинокий костер, ярко горящий под нависающим утесом, а на самом утесе – грубо изображенное углем огромное отверстое око, символ мормонской веры. Мы беспомощно смотрели друг на друга в свете костра, моя мать, не сдержавшись, разрыдалась, но никто не произнес ни слова. Мы повернули мулов и, оставив великое око сторожить опустелый каньон, безмолвно отправились в обратный путь. Еще до рассвета мы вернулись домой, осужденные на казнь и не смеющие просить о пощаде.

Какой ответ дал мой отец старейшинам, мне не сказали; но спустя два дня, перед закатом, я увидела, как к нашему дому медленно подъезжает в облаке пыли всадник, человек по виду простой и невзрачный, но честный. Он был одет в домотканый сюртук и широкую соломенную шляпу и носил бороду, по обычаю патриархов; все обличало в нем простого крестьянина-фермера, и это вселило в меня некоторую уверенность в том, что не все потеряно. Воистину, он оказался честным человеком и благочестивым мормоном, ибо не испытывал радости от возложенного на него поручения, хотя ни он, ни кто бы то ни было в Юте не осмелились бы ослушаться; не без некоторой застенчивости отрекомендовавшись мистером Аспинволлом, он вошел в комнату, где собралось наше несчастное семейство. Мою мать и меня он неловко отпустил и, едва оставшись наедине с моим отцом, предъявил ему бумагу, подписанную президентом Янгом и дожидавшуюся его собственной подписи, и предложил на выбор либо отправиться миссионером к диким племенам на берега Белого моря, либо на следующий же день в составе отряда Ангелов Смерти вы?резать шестьдесят немецких иммигрантов. О втором варианте отец не мог даже помыслить, а первый счел пустой уловкой, ведь даже если бы он согласился оставить свою жену без всякой защиты и вербовать новые души в жертву тираническому режиму, который угнетал его самого, то был совершенно уверен, что ему никогда не позволят вернуться. Он отверг оба предложения, и Аспинволл, по его словам, выслушал его, обнаружив искреннее чувство: отчасти диктуемый религией страх при встрече с подобным неповиновением, отчасти простое человеческое сострадание моему отцу и его семье. Вестник умолял отца передумать и, наконец поняв, что не сможет его переубедить, дал ему времени до восхода луны уладить все свои дела и попрощаться с женой и дочерью. «Ведь тогда, и ни минутой позже, вам надлежит уехать со мной».

Не буду останавливаться подробно на последовавших затем часах; они пролетели слишком быстро, и вот уже луна взошла над восточной горной грядой, и мой отец вместе с мистером Аспинволлом бок о бок отправились в путь и исчезли в ночи. Моя мать, хотя и держалась с героической стойкостью, поспешила запереться в комнате, делить которую ей отныне было не с кем, а я, оставшись одна в темном доме, мучимая скорбью и опасениями, бросилась седлать своего индейского пони, чтобы поскорей добраться до уступа горы, откуда последний раз могла взглянуть на удаляющегося отца. Мой отец и его спутник выехали неспешным шагом, да и я, доскакав до своего наблюдательного пункта, отстала от них совсем ненамного. Тем более я была поражена, когда передо мною открылся совершенно пустынный ландшафт, не оживляемый ни единым существом. Луна, по народному речению, сияла как днем, и нигде под широко раскинувшимся ночным небосводом не различить было ни растущего дерева, ни куста, ни фермы, ни клочка крестьянского поля – никаких признаков человеческой жизни, кроме одного. С моего уступа можно было разглядеть стену зубчатых утесов, скрывавших дом доктора, и, пролетая прямо над этими выстроенными природой «крепостными бастионами», стлались и вились, уносимые нежным ночным ветерком, кольца черного дыма. Что же надо было сжигать, чтобы чад от сгоревшего вещества рассеивался в сухом воздухе столь медленно и неохотно, и какая печь могла исторгать подобный дым столь обильно – понять я была не в силах; однако я точно знала, что дым этот валит из докторской трубы; я видела совершенно отчетливо, что отец мой уже исчез, и, вопреки разуму, мысленно связывала утрату моего дорогого защитника со струями смрадного дыма, извивавшимися над горами.

Шли дни, а мы с матерью тщетно ждали вестей; пролетела неделя, еще одна, а мы так ничего и не узнали о муже и отце. Подобно развеявшемуся в небе дыму или промелькнувшему без следа в зеркале образу, за те десять или двадцать минут, что я седлала лошадь и скакала к горному уступу, этот сильный и смелый человек исчез из жизни. Надежда, если она у нас еще оставалась, таяла с каждым часом; теперь не было никаких сомнений, что самая ужасная участь постигла моего отца и ожидает его беззащитную семью. Не выказывая слабости, со спокойствием отчаяния, которым я не могу не восхищаться, вспоминая то время, готовились вдова и сирота встретить свою судьбу. В последний день третьей недели, проснувшись утром, мы обнаружили, что дом наш, да и, как выяснилось после поисков, все наше поместье опустело; все наши слуги, точно сговорившись, бежали, а поскольку мы знали, как они преданы нам и какую благодарность всегда к нам испытывали, то сделали из их бегства самые мрачные выводы. Впрочем, день прошел, подобно прочим, но к вечеру нас вызвал на веранду приближающийся стук копыт.

В сад верхом на индейском пони въехал доктор, спешился и поздоровался с нами. Казалось, он сгорбился и поседел за то время, что мы с ним не виделись, однако вел он себя сдержанно, смотрел серьезно и говорил с нами весьма любезно.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом