978-5-227-10386-4
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 26.07.2023
– А рубашонка есть, чем смениться? – спросил его Чубыкин.
– В том-то и беда, что нет. Кабы была – другой разговор.
– Ну так погоди до завтра. Назавтра я себе дядю-су-ровщика Осипа Вавилыча оставил. Завтра я с дяди, может статься, бельишка сорву: пару рубах да порты. Тогда и в баню сходим. Попариться действительно важно.
– А дашь мне перемениться?
– Стреляй хорошенько, старайся, так перекупишь у меня. Я не подорожусь, если две смены себе выпрошу. Куда мне с обузой-то? Люди мы походные, странные. Где день, где ночь – вот и сутки прочь. Ах да… – вспомнил Чубыкин. – Сегодня я от дядиных приказчиков слышал, что дядя меня от пьянства лечить сбирается. Потеха, да и только!
– Надсадишься, если уж нас-то лечить начать! – засмеялся Скосырев. – Меня лечили, в больнице лечили, но из больницы-то я вышел, так еще пуще… А ведь я думал, что ты уж виделся с дядей-то, – прибавил он.
– Говорю, что к завтрему дядю приберег.
– Кто ж тебе валенки да спиньжак пожертвовал и в рукавицы принарядил?
– А это шорник один, купецкий сын, когда-то мы с ним вместе гуливали. Его подковал.
– Вот поди ж ты! У него и шорники есть знакомые, и суровщики, и бакалейщики! – воскликнул Скосырев. – А что у кутейника есть? Вот хоть бы до меня коснуться. Сегодня пошел к вечерне дядю повидать. Протопоп он. Встал я в ограде, около входа в ризничью… Стою… жду… Показался он… идет… Я к нему под благословение. Благословил и принялся мне наставление читать. Уж он меня ругал, ругал. Слушал я, слушал. Кротко стоял… Но вдруг как примусь от него бежать. Так и убежал без оглядки.
– Так без денежной милости и убежал?
– Какая тут денежная милость! Я рад, что так-то убежал. Он стоит в ограде. Костылем стучит. Я рад, что не сокрушил он мне ребра и чресла.
Чубыкин и Скосырев остановились перед лавкой. Чубыкин вытащил из кармана штанов пустую полубутылку и сказал:
– В обмен пойдет.
VIII
Бутылка водки была прямо из горлышка братски распита на улице, около винной лавки, где тротуар был усеян пробками от стеклянной посуды, и через несколько минут Чубыкин и Скосырев сидели в закусочной лавке и жадно ели большую астраханскую селедку, нарезанную на куски и политую уксусом.
– Важно солененького-то… – говорил Скосырев, прожевывая кусок.
– Лучше закуски и на том свете не надо! – откликнулся Чубыкин, шамкая губами. – И как она, проклятая, в охоту после вина съедается, так это просто удивительно! – похвалил он селедку.
– Голландцы, говорят, ее выдумали. Им честь и слава!
– Да не эту. Что ты, отче Варсанофий! Та голландская, та особая статья.
– Серапион, а не Варсанофий, – поправил Чубыкина Скосырев.
– Один черт! – махнул рукой Чубыкин, взял сельдяную голову и начал ее высасывать. – Та голландская, бывает еще шотландская. Я знаю, я ведь торговал у отца этим товаром. А это наша русская, матушка-астраханка.
– Правильно. Да астраханку-то наши русские у голландца собезьянничали – вот я об чем… – стоял на своем Скосырев. – А что вот давеча ты меня назвал: отче… То знаешь, что я тебе скажу, товарищ милый? Может быть, я и настоящим отче был бы, но сткляница меня сгубила, зелено вино. Ведь я тоже из-за любви погиб.
– Ну-у… уж ты наскажешь!
– Золоторотческое тебе слово мое, – воскликнул Скосырев и продолжал: – Провозглашал я бы теперь «Благослови, владыко», если бы не любовь моя треклятая. В семинарии я учился неважно, но голос был у меня обширный, и пел я в хору певчим. Бас был на удивление… Но уж от ногтей юности моей я рюмочки придерживался. Начальство и прощало меня ради голоса, но наконец и прощать было нельзя. Убежал я, нахлестался и среди буянства и шатанья по карпернаумам попался в часть. Привели и водворили. Составился синедрион, и меня, раба божьего, вон.
– Порядок известный, – кивнул ему Чубыкин, придвигая к себе миску щей и взявшись за ложку.
Скосырев уже хлебал свои щи, дуя на ложку. Хлебнув несколько раз, он начал опять:
– А я сирота. Куда деться? Один дядя по матери. Пришел к нему. А у него своих детей куча и мал мала меньше. «Иди, – говорит, – на все четыре стороны, а я тебе не кормилец». Приютился я в уголке и стал по церквам петь, певчим. Заработок плохонький… жизнь впроголодь… А вижу я, что один товарищ мой тенорок… и тенорок-то плохонький… живет припеваючи, каждый день и сыт, и пьян, а оттого, что днем-то у него заработка по церквам, а по ночам он в другом хору в красной рубахе шелковой и плисовых шароварах в увеселительном заведении распевает. Я к нему: «Друг, нельзя ли устроить и меня тоже?» – «С удовольствием». И поместил он меня… Стал я уже малороссом. В белой малороссийской рубахе и в серой бараньей шапке стал петь. – Скосырев остановился и стал опять хлебать, а затем возобновил прерванный рассказ: – Поем. Хор из мужчин и женщин. Бабеночки у нас прелесть. Голосков нет, но на подбор со смазливенькими рожицами. А одна была, Наташей звали, так уж совсем кралечка писаная.
Брюнеточка, братец ты мой, такая, что на удивление. Из белошвеек. Держали ее в хоре за красоту. Голосок такой, что только за другими тявкала, но бойкость необычайная. Молоденькая. По кабинетам так работала, что на удивление. Из-за нее мы, бывало, чайных денег сколько получали! Знаешь ты эту жизнь?
– Еще бы не знать! Сам когда-то хористок угощал и на перчатки им давал, – откликнулся мрачно Чубыкин. – Помню я и хористов-самоглотов. Пивали ужасно.
Скосырев стал дохлебывать остатки щей, кончил и отерся ладонью.
– Пили и мы изрядно. Жилось хорошо, сытно, пьяно, – рассказывал он. – Но тут я влюбись в эту Наташу. Ревную ее к каждому гостю, который только за щеку ее слегка ущипнет, обнимет или поцелует. А в хоре без этого нельзя.
– Да знаю я, – опять буркнул Чубыкин.
– И она ко мне склонна. Вышила мне малороссийскую рубаху красной и синей бумагой в свободное время, когда у нас пения нет. Глазками стреляет, руку мне жмет. А наши бабенки все в одно слово: женись да женись на ней.
– И ты женился на ней?
– Женился, братец ты мой, и с той поры стал за ней уж в оба глядеть, чтоб она с гостями не того… не очень-то амуры разводила. А она мне такие слова: «Наша, – говорит, – жизнь такая, без этого невозможно». И вот, когда она на коленках у какого-то пьяненького офицера сидела, я ее стащил да и побил. Да и с офицером-то в драку полез. Ну, содержатель хора сейчас мне отказ. Ну, отказ так отказ. Свет не клином сошелся. Хоров всяких много. «Пойдем, – говорю, – Наташа». – «Нет, – говорит, – я здесь в хоре останусь». Ах, чтоб тебе!.. Опять побил… Наконец, плачу, рыдаю, упрашиваю: «Уедем отсюда». В Нижний нам место выходило. Никакого толку. Паспорта я ей не даю, а она живет на квартире с подругами-певицами и поет. Меня ни в хор, ни в заведение не впускают. Пью я, хожу пьяный, скандалы делаю, полиция протоколы составляет. Ну, попал я к мировому, судили меня и за скандалы на шесть недель в кутузку. Наташе на прожитие вид выдали. Сижу я на казенных хлебах, отсиживаю. Денег нет. Пишу ей: «Пришли мне, Наташенька, хоть на табак и на булку». Никакого ответа. Отсидел я, вышел на волю – и вдруг узнаю, что Наташенька моя из хора сбежала, при купце-хлебнике живет и уже на паре рысаков в наш увеселительный сад приезжает. Иду к ней – такие, братец ты мой, караулы, что и сказать невозможно. С парадного крыльца швейцар не пускает. Я с заднего хода в кухню, бунтую: «Предоставьте мне Наталью Васильевну, я муж ее». Сейчас это дворники явились, драка, повели меня в участок, протокол, опять я у мирового, и опять меня на высидку. Сижу опять… Вдруг приезжает ко мне какой-то с черной бородой, в бриллиантовом перстне и на вид из иудина племени. «Я, – говорит, – от жены вашей Натальи Васильевны. Не желаете ли вы ей выдать от себя постоянный отдельный вид на жительство? А за этот вид и за то, чтоб вы ее больше не тревожили, купец Малмыжин предлагает вам пятьсот рублей». Купца Малмыжина знаешь? – спросил Скосырев Чубыкина.
– Нет, не знаю… – отвечал тот, зевая. – Да говори скорей. Спать пора. А то в ночлежном места прозеваем. Надо торопиться. Лучше зайдем в портерную и выпьем по бутылке пива.
– Пивка важно выпить! – потер руки Скосырев. – Тоже потчуешь?
– Сказал, так не отопрусь, – проговорил Чубыкин, поднимаясь из-за стола, и спросил: – И ты ей выдал паспорт?
– Выдал. За шестьсот рублей выдал. Что ж, насильно мил не будешь. И как же я гулял тогда, получивши деньги! Гулял прямо с горя. Так гулял, что очутился в больнице. Вышел – и ни гроша…
Чубыкин выходил из закусочной и бормотал:
– Ну, я-то прогулял в моей жизни куда больше!
Скосырев шел сзади его и обидчиво говорил:
– Да ведь не об этом речь. А только что ж ты не спросишь, жива ли Наташа-то?
– Да уж, наверное, жива. Что бабам делается! Они живучи, как кошки.
– Жива. И теперь актриса. В провинции в оперетках поет. Но я еще не все тебе рассказал. Не все… Надо тебе знать конец… отчего я в отчаяние пришел и золоторотцем стал.
– Ну, в ночлежном расскажешь. Я люблю, кто мне под ухом шепчет, когда я засыпаю, – закончил Чубыкин и зашагал по тротуару.
IX
Опять вышли вместе из ночлежного приюта Пуд Чубыкин и Серапион Скосырев, хотя ночью и были разъединены. Явясь вчера в приют поздно, они двух коек рядом уже не нашли. Было еще темно, когда они вышли на улицу вместе с другими ночлежниками. Товарищи их торопились искать заработка. Ночью выпал обильный снег, была метель, занесло полотно конно-железных дорог, и они торопились в управление парка наняться в метельщики для расчистки пути. Они звали с собой и Чубыкина с Скосыревым, но те отказались.
– Непривычны мы к этому. Не того воспитания, – объявил Чубыкин.
– Козырь! А ты-то что ж? Ты ведь когда-то хаживал снег разметать. Я помню… – сказал ему ночлежник в сермяжном армяке.
– Хаживал, когда брюхо подводило, а теперь денежки в кармане звенят, – отвечал Скосырев.
– Вишь ты, богач какой стал! А если так много настрелял, то что бы своего брата – лужского кадета попотчевать.
– Какой ты лужский кадет! Ну что ты мелешь! Ты в Луге только живал на работе, а не подневольный, стало быть, и кадетом называться не можешь, – заметил сермяжному армяку Скосырев.
– Отчего он тебя Козырем называет? – поинтересовался Чубыкин, обратясь к Скосыреву.
– Прозвище мне такое дали в Луге. Я – Скосырев. Сначала Скосырем звали, а потом переделали на Козыря. Так и пошло.
– А все-таки ты работаешь иногда?
– Разгребал снег раза три-четыре в прошлом году – вот он и помнит.
– Ну, стало быть, ты не пропадешь еще без милостыни. А я вот ни на какую такую работу пойти не могу. Не привычен. Пробовал я, но что же? На какие-нибудь полчаса, а там руки заломит, коленки затрясутся, спина как чужая, а с самого пот градом – ну, и бросай дело, – сознался Чубыкин. – Человек из-за прилавка ни на какое такое дело не годен.
Чубыкин и Скосырев шли по тротуару тихо, нога за ногу, бесцельно. На улице только еще показывался народ, так что и просить милостыню было не у кого. Магазины и лавки, кроме мелочных и булочных, были еще заперты. На углах дремали в санках ночные извозчики, а утренние еще не выезжали. Дворники счищали с тротуаров скребками выпавший за ночь и притоптанный снег. Скосырев спохватился.
– Однако куда же мы идем?
– Я пробираюсь в свой рынок, где дядя торгует. Вчера я там не всех еще обошел, да и дядю не видал, – отвечал Чубыкин. – Сегодня надо перед дяденькой объявиться и заполучить с него что-нибудь, но он раньше десяти часов в лавку не выходит. Вот я и думаю зайти в чайную и чайку попить.
– Ах ты, купеческая натура-самоварник! Ведь уж выпили в ночлежном по кружке. Вот тебя по чайной траве сейчас и заметишь, из какого ты сорта, – сказал ему Скосырев. – А по мне, что зря теплую-то сырость в животе разводить! Лучше же благословиться мерзавчиком.
– Это я само собой сделаю, как только винные лавки отворят, а надо же нам где-нибудь промаячить время, пока стрелять будет можно. Ну а за чаем в тепле и все этакое…
– А к заутрени? Теперь утреня идет.
– Да ведь на ногах стоять. А в чайной тебе стул и стол. Покурить можно.
– И то в чайную зайдем, – согласился Скосырев. – Там газетку можно спросить, посмотреть, какие сегодня покойники на кладбищах хоронятся. Где купцов побольше, туда и пойду пострелять. За упокой души хорошо подают.
– Кутейника на кутью и тянет, – улыбнулся Чубыкин.
– А что ж из этого? Ты в рынок к своим, а я на кладбище. Ведь ты меня с собой в рынок не возьмешь.
– Сам знаешь, что стрелять надо в одиночку. Ты не слепой, чтоб тебя водили. Только слепые попарно.
Они зашли в попавшую по дороге чайную.
В чайной сидели извозчики в нагольных полушубках и валенках, сидели разносчики с жестянками у пояса, два-три слесаря или кузнеца с руками и лицами, вымазанными сажей, баба в красном платке с грудным ребенком за пазухой армяка, трубочист, два дворника, около которых на столе лежали два картуза с медными знаками.
Чубыкин и Скосырев сели за столик около окна. Скосырев сейчас же взял обтрепанную вчерашнюю газету и стал рассматривать публикации о покойниках.
– По кладбищам чем хорошо просить? – сказал он. – Безопасно. Не ловят. Туда полицейские почти не заглядывают.
– Нет, уж ты такого племени. Тебя тянет туда. Покойник тебе мил, – опять сказал ему Чубыкин.
– А что ж, может быть, и так, – согласился с ним Скосырев. – Да мне и быть бы при деревенском кладбище, жить бы на погосте, если бы я с моей Натальей Васильевной повенчавшись не был. Ведь дядя-то мой протопоп все-таки схлопотал мне место дьякона в деревню на причетнический оклад. И куда схлопотал-то? В тот же самый Лужский уезд, куда я теперь высылаюсь. Схлопотал, – рассказывал Скосырев, – но поздно вышло. Женат уж я был, хоть и продал свою жену.
– Да ведь духовные-то и должны быть женатые, – возразил Чубыкин.
– Правильно. Но для получения места-то тут должен быть непременно холостой, взять за себя сироту, дочь умершего дьякона, и кормить и старуху-тещу, и сестренок невесты. По-нашему, по-кутейнически, это называется «со взятием». Дают при невесте место в приданое – ну, ты и кормись на этом месте, да и семью невесты корми. Ну, дядя разыскал меня, принял, ругательски изругал меня за жизнь мою беспутную и говорит: «Хотя ты и великий грешник, а все-таки Бог тебе счастье посылает. Сходи ты в баню, отпейся чаем и квасом, почистись, постригись, принарядись и поезжай на показ к невесте и ее матери. Денег я дам на дорогу». Слушал я это, слушал, да как разрыдаюсь перед дядей. «Что ты, – говорит дядя, – что ты, беспутный? Чего ты? Или это слезы раскаяния?» Тут я ему и объявился: «Дяденька, я уж давно женат, но только с женой разошелся». – «Когда? Где? Как? Отчего же ты к дяде за благословением не явился?» Ну, тут я ему всю подноготную… Услыхал и выгнал вон… И уж с той поры к себе не принимает. Так вот… Дьяконом бы мне быть, и назывался бы я «отче», как ты меня вчера называл, если бы не любовь моя проклятая к Наташе, – закончил Скосырев. – Глуп был, неопытен.
Светало. Сидя за столом у окна, Скосырев заметил бегущих по улице школьников – мальчиков и девочек с сумками – и сказал Чубыкину, поднимаясь из-за стола:
– Ребятишки в училище побежали. Тебе рано еще в рынок, ты посидишь, а мне на кладбище пора. Далеко ведь. Когда-то еще туда дошагаешь! Если вздумаешь со мной вечером встретиться, то я буду в том же ночлежном. Прощай.
Он протянул руку Чубыкину и вышел из чайной.
X
Около одиннадцати часов утра Пуд Чубыкин был у своего дяди в лавке. Чубыкин был уже навеселе. Войдя в лавку, он отдал приказчикам честь по-солдатски и затем уже снял шапку.
– Отец игумен в монастыре? – спросил он.
Приказчики переглянулись.
– Я про дяденьку Осипа Вавилыча, – пояснил Чубыкин.
– За перегородкой чай пьет, – отвечал один из приказчиков.
Чубыкин сделал движение, чтобы направиться за перегородку.
– Постой, постой… Куда лезешь!.. Надо прежде доложить.
Приказчик отправился за перегородку, вышел оттуда и поманил Чубыкина.
Через минуту Чубыкин предстал перед дядей. Дядя, пожилой человек с проседью в бороде и в волосах, в барашковой скуфейке на голове, сидел за высокой ясневой конторкой, на которой лежала книга. Завидя Чубыкина, он покачал головой, сморщился и крикнул ему:
– В ноги, несчастный!
Чубыкин рухнулся перед ним на колени и стукнул лбом в пол.
– Встань… – скомандовал ему дядя. – Зачем ты пришел к нам, горький? Зачем? Чтобы опять срамить нас? – задал он ему вопрос.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом