978-5-9729-5072-0
ISBN :Возрастное ограничение : 6
Дата обновления : 04.08.2023
– Нет. Ничего оно не определит, – уверенно и даже заметно грубовато ответил Сажин. – Похоже, что другие люди, никого особенно и не спрашивая, власть заберут.
– Это какие же, позвольте узнать?
– Да вот, наподобие сбежавшего социал-демократа, – Сажин кивнул в сторону реки, с другой стороны которой, из Ивановки, ушёл прошлой весной ссыльный. – Уверен, что он сейчас в Петрограде, среди этих… большевиков. Им терять, действительно, нечего, а получить могут власть…
– Народ и власти должны одуматься и коленопреклоненно просить о возвращении на престол царствующей династии, – гнул свою линию отец Николай.
– И, конечно, приход к власти людей, подобных этому Потапенке, будет тяжелейшим, возможно, смертельным потрясением для России. – Будто сам с собой уже рассуждая, говорил Сажин. И решительно, как отрезал, подвёл итог своим мыслям: «Только военная диктатура может остановить их…»
2
Лиза раскрыла толстую в бархатном, протёртом на углах переплёте тетрадь – семейную реликвию. Сегодня утром взяла её из книжного шкафа в отцовском кабинете. «Николай Зуев. Заметы моей жизни» – выведено на первой желтоватой странице витиеватым почерком и дата внизу – 1849. Николай Зуев – личность в их семействе легендарная, брат её прадеда. Умер он молодым, а знаменит вот этой тетрадью, которую и раньше листала Лиза с дозволения отца, а прочесть от начала и до конца впервые решила сегодня.
«„О, память сердца!
Ты сильней рассудка памяти печальной…“
(Несчастный Батюшков, кажется, ещё живущий в Вологде).
Явился на свет я в день Усекновения Главы Иоанна Крестителя, в 1822 году, седьмым и последним ребенком своих родителей. О первых годах своей жизни сказать ничего не могу, потому как помнить их невозможно. Хотя, явственно помню мягкие, пахнущие молоком руки нянюшки моей Власьевны. Рос я баловнем у родителей – все мне позволялось. Думаю, что это и стало причиной моего скверного и крутоватого характера. И когда для укрощения меня стали употреблять прут – было уже поздно. Было у меня три сестры и три брата, из коих одна сестра и один брат умерли, не достигнув возраста юности, остальные же Божьей милостью живы и ныне.
Пришло же и то роковое для меня время, когда объявили, что мне пора учиться…
А с каким удовольствием мы, дети, плавали в лодке по нашей реке, а порою и высаживались на противоположном, носящем название Красный, береге. Поднимались на гору, с которой открывался прекрасный вид на наш воздвиженский берег. А камень, который крестьяне зовут Марьиным, и поныне лежащий там – пугал легендами и обрядами, связанными с ним, но и манил к себе…»
Лиза оторвала глаза от книги. На стене перед ней висел портрет в овальной раме – бледный худощавый молодой человек, с зачёсанными вперёд висками по моде тридцатых годов прошлого века, с внимательными и грустными глазами глядел на неё. Был ли это Николай Зуев, автор «Замет…» или один из его братьев, теперь уже не мог достоверно сказать никто, подписи на портрете не было, имя художника тоже осталось неизвестным, но утвердилось мнение, что это и есть Николай Зуев – брат её, Елизаветы Зуевой, прадеда… «Господи! Жили в золотое незыблемое время, в богатом именье, в почёте царской службы мужской половины семьи, в заботах по хозяйству и волнениях о здоровье многочисленных детей половины женской, во всём этом не отягощающем богатстве, хлебосольстве, барстве… И ведь тоже от чего-то страдали!»
«Как это, как это – Мити нет?» – прошептала она или только подумала, вспомнив того, о ком старалась хотя бы на время забыть…
3
Как-то уж так случилось, храня почти год неотправленное письмо капитана Ковалёва, Семён Игнатьев прочитал его. Конверт был не запечатан, а на конверте был написан адрес и имя получателя… И не жалел, что прочитал – нельзя было барышне Елизавете Алексеевне получать это письмо. А передать его всё-таки было нужно…
От станции до Воздвиженья – пятьдесят вёрст. Сперва подвёз его какой-то старик, ездивший на станцию за покупками, но недалеко, вёрст десять. Потом Семён долго шёл пешком. Переночевал, не просясь ни к кому, у костерка на берегу речушки… С утра снова пошёл – теперь уж вёрст двадцать оставалось…
Время было сенокосное. С утра стояло вёдро. Тёплый ветерок прилетал с родной стороны, казалось, приносил запах родной реки, сена.
Почти недельная поездка от Питера в душном переполненном вагоне вымотала его, постоянно болела голова – давала знать о себе контузия. Но к дому ноги сами несли… Послышался храп, шлепки копыт по мягкой дороге. Семён обернулся, уступил путь. Сидевшую на телеге бабу он узнал, видывал раньше в церкви в Воздвиженье, а жила, кажется, в какой-то из деревень вниз по реке.
– Здорово, солдат, – первая грубовато окликнула.
– Здорово, коли не шутишь, – в тон ей откликнулся Семён.
– Садись-ка, служивый, до Воздвиженья подброшу. Ты же, кажись, Игнатьев, Семён?
– Семён и есть, отслужил, девушка, своё, – ответил Семён, присаживаясь на задок телеги, в которой лежали какие-то мешки, и в них металлически позвякивало: похоже было, что скобы и гвозди…
– Вот, всей деревней на станцию снарядили. Кому чего купить… В Воздвиженье-то лавки закрылись…
– Так ты со станции едешь? А я-то ноги топтал, да смотри-ка, ведь и обогнал…
– Нам торопиться некуда…
– Что уж, больше-то некого было послать?..
– А где вас, мужиков, наберёшься-то, много ли вас вертается-то?..
– Твой-то пишет? – спросил Игнатьев неосторожно.
– Похоронка.
– Прости, Ульяна. – Он вспомнил и мужа её Петра Шаравина, вместе призывались, но сразу после карантина попали в разные части и больше не виделись. – Стой! – вдруг скомандовал. – Что ж за народ отправляют, а колеса не смазать, и скрипит, и скрипит, ведь так все нервы вымотать можно. – Семён бормотал себе под нос, ругал неведомо кого. Да сам себя ругал-то. – Дай-ка дёготь-то. – Баба подала берестяную колобашку с дёгтем, заткнутую тряпицей…
– Вот так, солдатка! – закончив смазывать колёса, сказал Семён. – Пойду-ка, всполосну руки. – Он свернул с дороги влево, там под берёзовой горушкой шустрил ручей, впадающий потом в реку. Склонился над чистой водой. Дно песчаное. И Семён подхватывал белый песок, тёр им давно загрубевшие, почерневшие ладони… Услышал шаги сзади, обернулся. Ульяна шла, спустив платок с головы на плечи, придерживая его за кончики – шальной огонь в глазах, а на губах горькая улыбка…
И сейчас, расставшись на отворотке дороги с Улья-ной Шаравиной, проходя Воздвиженьем мимо усадьбы Зуевых, Семён встал у ограды со стороны сада, слышал, как перекликались в кустах малины и смородины девки. Увидел одну, белобрысую в сарафанишке, босую:
– Иди-ка, сюда, толстопятая. Да иди, не бойся, – позвал Семён девчушку.
– А я и не боюсь. Чего? – подошла, а всё ж на подруг оглядывается.
– Вот что, голубоглазая, вот тебе пакет, передай его старшей барыне. И только ей. Поняла?
– Чего не понять… А ты, дяденька, с войны?
– С войны.
– А нашего-то папку там не встречал?
– Как фамилия-то? – серьёзно спросил Семён.
– Ивановы мы. Пантелей Григорьевич зовут.
– Нет, голубоглазая, не встречал. А до войны знал твоего батьку. Да призывались-то мы в разное время. На-ка, – достал из вещмешка заветную круглую коробочку, сковырнул крышку плоским широким ногтем, – возьми момпасейку-то.
Девка (да девчонка ещё совсем – лет тринадцать) опять оглянулась на подруг, взяла конфету робко, но в рот засунула моментально, как и не было сладкой ледышки. Взяла конверт, кивнула, отвернулась от Семёна, сунула за пазуху.
– Да ты не мни, неси сразу барыне!
Девка обернулась, хотела, поди-ка, поспасибовать, но рот раскрыть побоялась, только кивнула и побежала, придерживая левой рукой подол, держа в правой лукошко с ягодами, мелькая щиколотками в траве…
А Семён вскоре спустился к реке. Вон он Красный Берег, вон и крыша родного дома, вон и банька с серебристыми стенами… Во рту пересохло, и сердце застучало где-то в горле… Стал, оглядывая берег, искать лодку…
«Милая Лиза, здравствуйте!
Уже вторая неделя, как полк наш стоит в Петрограде. В последние месяцы нас изрядно потрепали – отдых необходим. Но, к несчастью, нахождение наше в столице, в бездействии, явно деморализует солдат. Там, на передовой, враг очевиден. Здесь – враг ползучий, внутренний. Всяческие социалисты разлагают солдат. Дай Бог нам выстоять в эти тревожные дни и выполнить свою миссию в нужный час.
Вспоминаю то лето трехлетней давности, наши прогулки в окрестностях милого, ставшего для меня родным, Воздвиженья. Берег, заросший кашкой, словно мягкий бело-зеленый ковер у нас под ногами, и лиловые султаны кипрея вдоль дороги. Вспоминаю разговоры с мужиками и отцом Николаем, весь тот довоенный мирный покой… И Вас, милая Лиза, в белом воздушном платье, то улыбчивую, а то задумчивую…
Ничто в мире не повторяется! Но я верю в наше будущее счастье.
Этим летом надеюсь все же получить отпуск и, навестив матушку, приехать к Вам, в Воздвиженье.
Передайте, пожалуйста, поклон и самые лучшие пожелания Вашим родителям. В следующем письме более подробно напишу о питерском нашем житье-бытье. А Вы, пожалуйста, пишите подробнее о своем.
Остаюсь вечно Ваш – Дмитрий Ковалев».
Софья Сергеевна прочитала письмо.
– Чего стоишь? – шикнула на девку. – Или все ягоды обобрали?
Босоногая почтальонша подхватила рукой подол и убежала к подругам, которым вскорости и рассказывала:
– На Красный Берег солдат-то шёл. Игнатьев. Письмо… Барыня-то, как прочла, аж пошатнулася…
4
«…Наконец же, перевели меня из моей спаленки в общую с братом комнату, а вместо няньки приставили ко мне дядьку Матвея, – писал в дневнике Николай Зуев. – Видя брата своего иногда читающим книги, я и сам вздумал читать их…»
Николай Зуев отложил перо, промокнул тяжелым пресс-папье и присыпал золотистым песочком исписанный лист, поднялся из кресла, надел висевший на плечиках на стене старый китель, натянул стоявшие тут же сапоги, застегнул на поясе патронташ, надел полотняную фуражку, снял со стены ружьё и, не потревожив никого в доме (было ещё раннее утро), вышел во двор.
– Здравствуй, Макар, окликнул дремавшего на ступеньках флигеля старика-сторожа, зябко запахнувшегося в армяк.
– Доброе утречко, Николай Владимирович, – отозвался старик и поднялся.
– Ну, как погода нынче?
– Вёдро будет, барин.
Зуев прошёл аллеей парка, вышел за ворота и мимо церковного кладбища спустился к реке, отвязал лодку, вставил в уключины вёсла, поплыл в туман…
Он приткнул лодку к берегу, вышагнул из неё, оступился при этом в воду, досадливо поморщился, выдернул лодку на галечник и песок, поправил патронташ, поддёрнул ремень ружья на плечо. И застыл, будто в растерянности. Ну, действительно, не на охоту же он приплыл сюда, какая здесь охота… Пошёл вверх по тропе, к Марьину камню. Снял ружьё, поставил, уперев его о камень, обмял траву и сел… И понял, что никуда не уплыл, не ушёл от тех мыслей, что не давали покоя и дома… «Как же случилось, что я, обычный дворянский мальчик, воспитанный во всех обычаях и предрассудках уездного дворянства, но всё же в вере, в христианской любви, в тяге к добру, к тридцати годам потерял и веру, и любовь, да, пожалуй, и тягу к добру в том понимании, что внушалась мне воспитанием?»
«Я утратил ту наивную, чистую веру, но не приобрёл веры иной. Потому что вера в прогресс и соцьялизм – не есть вера, а есть убеждение, причём, уже поколебнувшееся во мне…»
Он достал из кармана трубочку с коротким чубуком – подарок петербургского дружка-гусара, неторопливо набил табаком, перемешанным с вишневым листом (забота старого усадебного слуги Макара), чиркнул кресалом, подпалил от искры лёгкую бумажку, лежавшую в кисете, от неё раскурил трубку. Всё делал не торопясь, с явным наслаждением… Внизу, под угором, над рекой, над воздвиженским берегом, пластался туман.
Он уже редел, ветерок разгонял его… И вот порозовел крест над храмом – вышло из-за леса, встало в речном створе солнышко. И сразу от Ивановки послышался мык коров, побрякивания их ботал, еле различимые голоса хозяек, выгонявших своих кормилиц на улицу, где поджидал их поряженный на лето пастух… Николай нетерпеливо вытряхнул недокуренный табак из трубки, поднялся, стряхнул росу с одежды и отошел к краю поляны, встал под ширококронной сосной так, чтобы видеть тропу, ведущую сюда от деревни. И сначала услышал, потом увидел её – в тёмно-синем сарафане, белой с красным узором по краю рубахе под ним, с лентой синей (его подарком) на голове, тугая коса вперёд на грудь брошена, испуг и радость в глазах. И Николай, не в силах больше терпеть, с колотящимся сердцем вышагнул навстречу…
5
– Николаша, правда ли то, что говорят? Все, даже дворня, – преодолев видимое смущение, спросил Николая Зуева его старший брат Пётр, нервно набивая трубку. Он лишь вчера приехал из Москвы, получив отпуск в своём пехотном полку.
– Да, – ответил Николай. И тут же торопливо добавил, стараясь пресечь дальнейшие расспросы: «Но это моё личное дело!»
– Нет! Это не только твоё дело. Это касается чести семьи. Что ты делаешь с родителями. А об этой… крестьянке ты подумал? Что ждет её?..
– Прекрати, Петя… Это слишком серьёзно для меня…
Они курили в бывшей детской, переделанной нынче под кабинет Николая. Пётр сидел на старом, обитом давно вытертой кожей, диване, нервно затягивался дымом, подкрученные усы его при этом приподнимались и опускались, придавая лицу то злое, то удивленное выражение. Николай стоял у окна, смотрел в парк, где уже совершала перемены осень…
– Может, ты и женишься на ней? – с вызовом спросил Пётр.
– Может, и женюсь, – так же с вызовом ответил Николай.
– Подлец, – тихо, но твёрдо сказал старший брат.
– Замолчи… мерзавец…
Они уже стояли друг против друга, глаза в глаза.
– Я убью тебя.
– Я сам тебя убью.
…Оба были, как в бреду. Но действовали при этом осторожно и расчётливо. Так, что никто и не догадывался, к чему они готовились. Так, в детстве, задумав, тайком готовили они и даже почти совершили «плавание в Америку»: лодку с мальчишками, где лежала и старая отцовская сабля, и запас продуктов, и даже карта мира, перехватили уже у города…
– Скажи, что ты одумался, – требовательно сказал Пётр, заряжая при этом пистолеты.
– Нет.
Они стояли на поляне у Марьина камня.
Пётр больше не говорил ничего, сунул в руку брата оружие и отошёл к краю поляны. Николай отошёл к другому краю, развернулся. И одновременно грохнули выстрелы.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом