Петр Ильинский "Век Просвещения"

Три предмета, без которых не обходится история империи: война, государственный переворот и повальная эпидемия, что в точности соответствует трем частям романа и вопросам, с которыми сталкиваются его герои. Почему русская армия не проиграла самое знаменитое сражение Семилетней войны? Отчего Петр III потерял трон, и какой смертью он в действительности умер? Кто спас Москву от чумы? На эти события в течение пятнадцати лет смотрят заезжий врач-француз, русский чиновник среднего ранга, британский коммерсант и московский фабричный работник. Мемуары одного, тайный дневник другого, правительственные указы, чудом сохранившиеся частные письма – как их занесло в одну и ту же архивную папку? Но читателя ждут и более сложные вопросы. Насколько слеп или проницателен очевидец? Всегда ли честен мемуарист, стоящий на пороге смерти, зачем приукрашивать реальность сочинителю дневника, который он будет прятать даже от близких? И есть ли самая малая крупица правды в политических документах любой эпохи? Главная тема книги: столкновение, взаимодействие, соперничество и сотрудничество России и Запада. Чем дальше автор писал роман, тем современнее он становился.

date_range Год издания :

foundation Издательство :У Никитских ворот

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-00170-847-6

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 01.09.2023


9. Слобода ткацкая

Утро в Москве выдалось холодное и чересчур мокрое, как об эту пору редко бывает – почитай, никогда. Воздух резал глотку, загонял обратно под рогожу. «Не спать, не спать», – привычно повторял себе Еремка, ища впотьмах кадку с водой. Едва не споткнулся, но нащупал ее и погрузил голову до самой шеи, и терпел колючий ожог, повторяя про себя, как учили мастера: «И один, и два, и три, и четыре». Наконец, когда уже перед глазами полетела мутная рябь, откинулся назад и хрипло, с клокочущим свистом, вдохнул что было силы. Пробормотал «Отче наш», как всегда, без остановки – грех, приходской священник такого не любит. Но что ж поделаешь, работа не ждет!

И сразу в блеклом свете из слюдяного окошка прошлое вспомнилось, а будущее нарисовалось. Начинался день, дай бог, не хуже прежних. «Благословен буди! Святый, Крепкий, помилуй нас!» И чтобы лучше прежнего – о том просить не надобно, Господь все решит и что надо ниспошлет. Будем трудиться в поте лица своего и зарабатывать хлеб насущный, как от века завещано. Не роптать, а молиться, не выпрашивать, а благодарить. Ну, с богом, пошли!

Вылетев на улицу, Еремка таки споткнулся о хитрый корень и чуть не упал, широкими прыгучими шагами перескакивая лужи да рытвины. Брешут иные люди, что в тридевятом царстве да тридесятом государстве, там, где кисельные реки да молочные берега, есть к тому же дороги ровные, камушек к камушку, по которым можно ходить, под ноги не глядючи, а, наоборот, взирая вперед и прямо встречным девкам да честным людям в самое лицо. Но сие, что и говорить, сказка. Может, живет такое чудо за морями-океанами, только никто его не видел, да еще чтоб в родный дом вернуться и рассказать с подробностями. И не станем о том печалиться: чужие чудеса нам не в помощь.

Пока же поспешал Еремка на работу, на Большой суконный двор, и торопился, чтоб не опоздать. Он, благослови Боже покойных родителей и родителей их родителей, был человеком вольным, не казенным мастеровым, вечноотданным, а потому жил отдельно, от мануфактуры вдали, и никому ответа ни в чем не давал. Обитал дома, в старой, еще дедовой хибаре вместе с сестрой Натальей, зятем Семеном и выводком племянников. Всего-то места, что сени, горница да спаленка, но свое, не чужое. Куском хлеба не попрекнут, на улицу не выгонят, а в ненастный день и плечо подставят. Ну, не хоромы, а все-таки не на голове друг у дружки, как фабричные, и без лая. Семейство. Был еще один брат, старшой, Арсением звали, но его в армию свели, поскольку бобылем остался, растяпа. И канул на веки вечные, может, и не увидеться боле. Двадцать пять лет – не шутка. Но ежели уцелеет, руки-ноги сбережет и выйдет в отставку почетную, тем паче в чинах унтер-офицерских, – всяк ему завидовать будет, с государевой-то пенсией и рассказами о странах небывалых да делах невиданных.

Пришла от него одна весточка о прошлом годе, а с тех пор ничего не слышно. Инвалид принес, с покореженным лицом, из армии боевым калечеством уволенный. Товарищи ему таких записочек, писарем правленных, целый ворох надавали. Ходит теперь, разносит их, кормится помаленьку. Ни малейшей крохи он не знал, кто да куда да откуда, толком сказать не мог. А в письме том всего две строки, приходской Еремке разобрать помог. Дескать, жив-здоров, чего и вам желаю, и молитесь за меня, грешного, как я за вас. Но давно это было, а судьба солдатская, она, известное дело, переменчива.

Говорят, ныне в неведомых странах, за лесами, за морями, воюют наши соколики, но не с туркой басурманской, как по давнему обычаю положено, а у немчуры в северных землях порядок наводят. Поссорились, дескать, меж собой тамошние графья, вот мы их и мирим по христианскому добротолюбию. А иные вредные полковники не хотят, чтоб по справедливости, вот и потребна для их вразумления военная силушка. Очень даже понятная каша. Ведь окромя такого распорядка, чего с ними воевать? Еремка этих немцев кажный день видел, и были они незлобные, работящие. Речь развалистая, грубого помола, голоса треснутые, щеки завсегда складно побритые – ни страха от них, ни интереса. Жили, правда, в особицу, но это уж давно повелось, не нам судить. Не хотят – и ладно, насильно мил не будешь. Так-то оно и лучше, без раздоров и задирательств. Вера-то у них духом опасная, смутная, не наша, хоть не басурмане они, а в тот же раз и не родные, не православные.

Пусть так, тишайше: у нас свое, у вас – свое. Да и то – случались теперя такие немцы, что не боялись и не гнушались, ставили дома прямо в городе, только сперва все вымеривали да прикидывали, и чтобы им непременно сруб был ровным-ровнехонек. Потом брали всякие клинья да веревки и иной какой инструмент и тем же регулярным макаром подводили крышу и резали двери. Стояли эти дома по слободам чисто и стройно, с широкими окнами, словно иноземцы, что в неведомые края заглянули и страсть как диковинам тамошним удивились. И оттого застыли, болезные, заморозились, ни согнуться не могут, ни головы повернуть.

Только ежели взаправду – хороши были те дома необычные, тянуло Еремку к ним сердечное любопытство. А почему, сам не знал. Неладно это, должно быть, дурной приворот. Не зря говорится: от добра добра не ищут. Коли есть свой край – на чужое гляделкой не зыркай и пасть не разевай. И так на Суконном дворе всяк Еремке в лицо завидовал, а особливо в вечную крепость приписанные, до гроба яремники. А в остальном им крутьба общая, не покладая рук от рассвета до заката, поскольку не сказать, чтобы работа безмерная, ткацкая да фабричная, легкостью славна. Народу тьма, света мало, пыль клубами, кругом стук, гам, и так без продыху до самой ноченьки. Те мужики, что годков по двунадесять, а то и пятнадцать там погорбатились, завсегда терпели разные недомогания, обычаем долго крепились, не показывали виду, потом, когда уже было невмочь, сходили с лица, с тела, сказывались больными и оставались, порой стонучи, лежать по хижинам, землянкам да жилым рядам, сгрудившимся за оградой Двора. Часто потом уже и не поднимались, скреблись в углах или по стенам, на боковых лавках, даже тряпицей не огороженных, рази только изредка ковыляли до ведра и обратно. Их прощали, не гнали, щами не обделяли. Понимал народ, вышел страдальцу последний срок: здесь до пятидесяти доживали немногие, а многие и ране надрывались да скукоживались. Все так, никому не избегнуть, рождены мы в этот мир на труды великие да муки жестокие, и да не вопием о том напрасно, бо се есть удел человеческий.

Рядом с угасавшими, гулко заходившимися в протяжном кашле пристеночными, в тесноте и пыльной спертости, среди сладкой гнили и весело шнырявших туда-сюда мышей рождались дети, опора наша, работнички. Ох, пряхи-ткачихи позорные, ох, естество наше аспидное. Вот так: Бог взял, Бог дал.

По воскресеньям служил Еремка в церкви, иначе сказать – был на побегушках. С утра мотался по пономарским поручениям, чистил батюшке рясу, выносил прихожанам жестяной кубарь для милостыни. Работал споро, ничего не путал, отдыха не просил. После службы садились духовные за трапезу с богатыми прихожанами – Еремка опять тут как тут, кому вина подлить, кому рушник подать. Вертелся изо всех сил, только что через голову не прокатывался. И дьякон, и сам поп были им довольны, привечали, лаской баловали, без куска не оставляли. Тем здоровья и поднабрался, никакая хворь не берет, тьфу-тьфу-тьфу, сгинь, нечистая сила. Да вот еще: отец Иннокентий читать его научил по складам, и псалтирь ветхую преподнес в назидание. Вот это подарок так подарок, руки за него целовать мало!

Оттого Еремке в доме почтение, особливо в праздники: сядет вся семья рядком, племяши притиснутся поближе плечико к плечику, слушают, а Еремка им нараспев читает священные песни Давида, царя Израилева. Особо любил он ту, что написана была, когда бежал Давид от Авессалома, сына своего. Хоть и коротка она, но трогательна, прямо страсть. Слезы у Еремки проступали в голосе, когда зачинал он: «Господи! Как умножились враги мои!» И остальные псалмы, что сразу за этим следуют, читал без перерыва, пока мочи хватало. Отец Иннокентий рассказал: они тогда же писаны, потому и горестны столь, оттого царь иудейский и утомлен вельми в воздыханиях и ночь каждую омывает свое ложе слезами изобильными. Печалуется, значит, от бед душевных.

И это отец Иннокентий тоже объяснил: дескать, сыну на отца руку поднимать – великий грех, но и самому родителю такое от своего чада терпеть – горе смертное, неизбывное. Сие, добавил отец Иннокентий, верно во всех обыкновениях, не только домашних, внутри семьи разбираемых и решаемых. Слово Писания – оно на любой случай применимо и советностью богато. Вот, к примеру, тяжкий грех человеку восставать против властей, а грех крайний – пойти на самого богоспасаемого монарха, коий своим подданным все равно что родной отец. И как монарх есть помазанник Божий, обязан он для благополучия и законности государства таких бунтовщиков покарать наисуровейше, но сердце его при этом болью обливается за непутевых деточек своих, с пути сбившихся.

Это Еремке было очень даже понятно. Он, когда Дашку или Сергуньку хлестал за разное шелопутство – не сам по себе, только по сестринской просьбе, – тоже жалел племяшей, сдерживал руку, послабже старался. Но и без урока нельзя, детское баловство спускать – только во вред, отыграется потом в лихую годину. Нет раскаяния без наказания, прощения без епитимьи. Такова, говорил отец Иннокентий, заглавная максима нашего бытия.

На Дворе Еремка работал второй год, свела его туда сестра, как только в возраст вошел. Да больше и некуда – остальные мануфактуры еще хуже, многие и с законом не в ладах: бумаги не выправлены, кажный день не знаешь, что назавтра будет. Сбегут ли хозяева ненадежные, нагрянут ли полицейские, вовремя не подкупленные, и устроят конфискацию? В одном разе – жалования не видать. И в хорошие-то времена задерживают, тянут до праздников. Хотя верно – платят неподзаконные лучше, чем в казенных мануфактурах, нужны им, фабрикантам, работники умелые, неплохой они, видать, с нашего труда и пота барыш наваривают.

Давеча, сказывают, указ им вышел – запрет на покупку работных людей: чтобы нанимали вольных, не скаредничали, деньгу не зажимали. Напряглись купчины, затрясли мошнами-то – подавали государыне сказку: дескать, разрешить им крепостных людей обретать по-прежнему. Скинулись на круг, посылали выборных в Петербург челом бить. Но не позволила матушка. Знает заступница, много среди мануфактурщиков разных злыдней, кому человек – как товар: вымотать его – и в помойку подзаборную, а на смену свежего, неистраченного. Так хороший хозяин со своими дворовыми в жисть не поступит. Верно, не все фабриканты столь жестоковыйны, но ежели под их волю закон принять – совсем защиты не будет у горестного люда. Потому все же лучше иметь дело с казной: и прижимиста она, и увертлива, а такого обмана никогда не выписывала. Есть над ней высшая власть и надзор государственный – перед ним всяк начальник преклоняется, чрезмерного озорства сторонится.

Еремка работу свою блюл, старался. Не дите, чай, знает, почем лохань пота. Мал медяк, да в хозяйстве пригодится, лишним не будет. А работа – она и есть работа, дело привычное, надо не выбирать, не рядиться, не искать, где лучше, и, поперед всего, не отлынивать да радоваться, что ввечеру тебе – домой, а не за угол, под мокрую тряпку. И по воскресениям – в церковь, под звоны да перепевы, благостность вкушать неземную и о заботах недельных забывать совершенно. Нет, жизнью своей Еремка был бессомненно доволен. Да спроси его кто, отчего так, не понял бы, о чем речь-то? Чему ж не радоваться! И утро выдалось, он сейчас разглядел, солнечное да забористое. Разбежаться бы да с разгону зарыться в траву с цветочками. Нельзя, однако, всему свое время, жди, значится, престольного праздника. А пока дело такое – тюки тормошить, холсты раскладывать, сушить и к окрасу готовить.

Вот одно только не терпел Еремка на Дворе – крыс. Не, особливого страха не допускал, с чего бы – остромордых и в городе немало, паче всего вокруг трактиров да домов питейных. Только все-таки больно жирные они были при мануфактуре, отменно наглые да расхряпистые, по всем закоулкам шмыгали, за каждой тряпкой хоронились, промеж любых бревен проскакивали, визжали злобно, огрызались зело. Спасибо, на людей не нападали. Хотя, как стемнеет, держался Еремка подальше от стен и ходил с топотом – может, испужаются косозубые, приструнят норов, посторонятся? И то сказать, хуже аспида огненного твари эти окаянные. Не пристукнуть их и не перетерпеть, из земли да грязи множатся легионом, полошатся неуемным писком, нет на них истребления. Одно слово, наказание божеское, иначе и не объять. Небось, за грехи наши посланы, знаемые и незнаемые. То-то и оно, в аду, чай, похлеще будет. Потому не озорничать надо в жизни этой, а робить, прощение вечное вымаливать. Вот уже скоро Двор, сейчас вступим в него и приложимся к трудам нашим безоглядным. «Только пока – чуток поменьше бы этих крыс, миленький Господи! Помилосердствуй, не плоди их пуще мочи!»

Так молился Еремка, а если по-взрослому – Еремей, Антипов сын, Степанов, Курского прихода обитатель и житель, Большого суконного двора вольный работник, удивительно ярким осенним московским утром перепрыгивая раскидистые лужи на главной слободской улице. Хоть кое-где и были заботливыми людьми положены досточки – ан нет, мы так не умеем, осторожно и рядком, нам бы с кочки на кочку, с уступа на камешек, вверх да вперед, вперед и вверх.

10. Удача (первая тетрадь, почерк становится немного нервным)

Второй год войны дался мне легче первого. Все повторилось с астрономической точностью, словно новые акты баталий в славянских землях были расписаны в небесах по старому лекалу. Весной король выбил имперцев из Силезии и вторгся в Моравию. Мы контрманеврировали, держась на почтительном отдалении от пруссаков. Ни я, ни весь личный состав цесарских вооруженных сил ничего не имел против, больше того, в разговорах между собой солдаты единодушно одобряли мудрость главного командования. Я еще не знал, что это – невиданная редкость для любой армии. Фуража хватало, погода стояла отменная, мягко шуршавшие леса скрывали запахи нечистот, оставляемых многотысячным войском. Умирать было незачем. Подозреваю, что нашими генералами тоже управляли мысли вовсе не самоубийственные. Однако поговаривали, что всему военному совету доставлял большое неудобство начальник конницы, человек амбициозный и неугомонный.

В самый разгар лета, когда марши наконец прекратились, а осажденная королем моравская крепость, по слухам, доблестно держалась, честолюбивый кавалерист преодолел сопротивление штабных и настоял на выделении ему отдельного корпуса с целью, говорилось в приказе, «решительных диверсий, дабы неприятеля в неудобстве держать постоянно». Ясно было, что первое и самое знатное неудобство выйдет нашему брату, особенно тем бедолагам, чьи части припишут к «диверсионному корпусу». Конечно вы догадались, что сказалось мое иностранное происхождение и отсутствие высоких заступников – меня немедля отрядили в летучий лазарет, приданный генералу-удальцу.

Проклиная все на свете, я покинул живописный богемский городок, где не без некоего комфорта сумел к тому времени обосноваться при стационарном госпитале, и, трясясь по жаре в больничной повозке без рессор, начал раздумывать об оставлении службы. Да, мне определенно нравилось носить форму и, пользуясь французской речью, иметь успех среди диких пейзанок, многие из которых отличались необузданностью нрава и экзотической красой, столь не похожей на приглаженную европейскую. Но, к сожалению, в те дни, даже часы, пришло понимание: для австрийцев я навсегда останусь чужим. Никто не скажет этого в открытую, меня будут встречать улыбки да поклоны, но чины я получу в последнюю очередь, а неприятные поручения – в первую. Между нами говоря, даже в нашем бедном лазарете плелись такие интриги – о-го-го, и я по наивности беспрестанно ступал в разные лужи. Увы, природа решила не одаривать меня политическими талантами.

Впрочем, неожиданный марш-бросок оказался на удивление быстрым и оттого не столь мучительным, несмотря на то, что стремившийся к умножению своей славы командир не давал нам отдыха, удлиняя дневные переходы и предельно сокращая остановки на ночлег. Даже бивуаки мы разбивали не по правилам, подробно прописанным в полевом уставе, а, выставив охранение, валились вповалку, зная, что скоро подъем. Через несколько дней прямо во время движения из головы колонны пришел приказ перестроиться в боевой порядок. Мрачные пехотинцы обходили больничные повозки, на их лицах читалась ненависть и одновременная зависть к нам, обозным червям. В эту ночь было велено костров не разжигать и оставалось лишь надеяться, что охватившая лагерь болотная сырость не сведет на нет все мои скудные запасы отхаркивающей микстуры. Солдат подняли до рассвета, без сигналов, палками. Злые, они построились для атаки и бросились в перистую серую зыбь, плывшую над топкой травой.

Во многом неожиданно для самих себя мы застали врасплох большой прусский отряд. Неприятель спал, я услышал вдалеке прерывистые звуки горна, оборвавшиеся свистящим металлическим всхлипом. Боя толком не было – пожертвовав охранением, переколотым беспощадной от недосыпа имперской пехотой, пруссаки быстро отошли на опушку, потом перестроились и в оборонительном порядке заняли небольшой холм. Немного спустя, оценив разделявшее нас расстояние и дав в сторону леса россыпь гулких и метких залпов, они, не смешав рядов, снялись с места и скрылись за горизонтом. Судя по всему, их командир посчитал, что натолкнулся на наши основные силы, и не имел приказа вступать в бой со значительно превосходящим его по мощи противником. В любом случае отступление неприятеля стало нашей победой.

Больше того, пруссаки оставили в лесу колоссальный обоз. Кажется, это были припасы для целой армии. И вправду, чуть позже я узнал, что встреченный нами отряд двигался к окруженной королем крепости. Не могу объяснить почему, но в этот день капризная девка-удача нежно погладила нас по голове. Вчерашние обозленные козлы отпущения почитали себя счастливчиками – среди трофеев было чем разжиться. Я тоже не мог пожаловаться на скудость добычи: на удивление легко мне удалось разыскать подводы с медицинскими препаратами и распорядиться о придаче их своему лазарету.

Желающих спорить не оказалось – я был чуть ли не старшим из корпусных эскулапов, – и в результате мои больные не страдали от отсутствия целебных снадобий почти целый год. Должен ли я здесь упомянуть, что это не добавило мне любви среди врачей-сослуживцев? Хорошо еще, солдаты нашего полка быстро поняли, каким сокровищем мы обладаем, и в течение многих месяцев держали при моей аптеке бессменный караул, не раз пресекавший попытки грабежа со стороны добрых соседей. А тогда была даже небольшая схватка с венгерскими гусарами, бесцеремонно явившимися требовать своей доли на том основании, что их вклад в перехват прусского обоза стал решающим. Слава богу, совершенно случайно подоспел патруль с кем-то из старших офицеров и обошлось без жертв. Дело замяли – гусары были доблестными вояками и действительно раньше всех бросились на пруссаков. Только сделали это до приказа и, сбив боковые посты, промахнули мимо лагеря, потом долго собирались в полутемном лесу, оказавшись даже позади нашего арьергарда, и оттого, к своей вящей ярости и насмешкам других частей, остались совсем без трофеев.

Через одну-две недели после столь удачного похода нашему отряду снова было приказано выступать. Как я уже упоминал, некоторое время назад неприятель обложил важную имперскую крепость, и теперь ей требовалась срочная помощь. Впрочем, задача перед нами стояла неопределенная – то ли отвлечь, то ли только прощупать противника. Предполагалось, что главные силы двинутся по пятам за нашей диверсионной группой и, в случае удачного стечения обстоятельств, попробуют деблокировать осажденных.

На этот раз не было речи ни о каких заминках: поступил приказ, все прокричали «Слушаюсь!», и мы без проволочек начали выдвигаться. Шли быстро, но с надлежащей осторожностью и в считанные дни оказались неподалеку от вражеского расположения. Снова по рядам пролетела команда о боевом перестроении. Все было выполнено, с минуты на минуту ожидался тяжелый бой. Время напряженно замедлилось, и тут от передовых цепей разнеслась весть: пройдены осадные валы, с гарнизоном удалось наладить связь, и сразу следующая: сражения не будет, прусская армия отошла, взорвав за собой мосты через илистую и мутную реку, на которой стояла крепость.

Почему-то радость успеха омрачалась привкусом неудовлетворенности от победы без боя. К тому же среди личного состава армии немедля разгорелся спор – какое событие стало решающим? Части и конечно же офицеры, как и я, участники давешнего марш-броска, настаивали: отступление противника стало неизбежным после перехвата обоза с жизненно важными припасами. Те же, кто оставался с главными силами, утверждали: осада была снята благодаря тонкому маневру, который только за счет скрытых тактических угроз позволил без единого выстрела вытеснить пруссаков с береговых позиций. Отчего-то никто не спорил о том, надо ли преследовать королевскую армию, истощенную неудачной осадой, лишенную фуража и передвигавшуюся чрезвычайно медленно из-за громадного количества больных и раненых. По крайней мере, так, со слов цыган, говорили местные жители. Однако мы по-прежнему держались на месте, потом планомерно, в соответствии с уставными требованиями, наводили переправу, и не спеша, в несколько приемов, переходили реку. Жара стояла несносная, и у меня было множество пациентов с тепловыми ударами.

Командующий вместе со всем штабом ездил принимать благодарность от гарнизона спасенной крепости. Говорили, что за банкетом опять разразился спор: чьим действиям мы обязаны столь блистательным успехом? Ходили темные слухи о посланных в столицу противоречивых депешах. Удивительно, как быстро все в армии, до последнего возчика обозной телеги, узнают о совершенно секретных и наверняка зашифрованных документах. Впрочем, на этот раз склока в верхах улеглась к взаимному согласию. Из Вены пришел указ с наградами для участников победного рейда, и обиженным не остался никто. Мне тоже выписали небольшое денежное поощрение и перевели в уже следующий чин, после чего я как-то перестал думать об отставке.

Понемногу наша армия начала двигаться вслед за пруссаками, уцепилась за знакомый тракт и еще через несколько недель вышла на те же позиции, которые мы занимали в самом начале кампании. Почти одновременно поступили известия о большом сражении, которое получивший подкрепления король дал русским где-то совсем далеко на севере, в нескольких днях непрерывного пути по течению Одера, широкой и судоходной реки, разграничивающей собственно Пруссию и Бранденбург, – другую область, подвластную нашему неприятелю.

Привыкший к тому, что правды нельзя узнать даже о том бое, в котором сам принимал участие, я поначалу не обращал внимания на доносившиеся до меня несуразности. Однако постепенно они предстали передо мной с абсолютной ясностью. Никто не знал, а чем же, в сущности, кончилась битва? С одной стороны, утверждали, что бой для пруссаков складывался дурно и что король был под угрозой полного поражения, но его спасла вовремя перестроившаяся конница, лобовым ударом разметавшая русскую пехоту. Но с другой стороны, никто не говорил, что русские бежали. Это было удивительно, ведь что такое гусары Зейдлица, идущие в атаку на полном аллюре, многие из нас знали слишком хорошо. И, несмотря на всеобщую уверенность в прусском успехе, нигде не шло речи о том, что русские войска уничтожены или хотя бы наголову разбиты.

Да, после битвы они отошли, но прусская армия их не преследовала. Зная короля, в это было трудно поверить. Если русские отступали, значит, поле битвы осталось за неприятелем. И инициатива была у короля. Почему тогда он дал противнику ретироваться, не воспользовавшись своим преимуществом? Хотя нас он тоже не преследовал после той невероятной и неожиданной победы, которая поставила нашу армию на грань катастрофы. Но ведь мы, в отличие от русских, находились в своих владениях, и тамошние жители не очень жаловали пруссаков. Нашим же союзникам было нечего рассчитывать на дружественность населения, наверняка ими нещадно ограбленного. Особенно после поражения. Ну а если, предполагал я, все тревожные известия неверны и русским каким-то образом удалось перемолоть противника в рукопашном бою, то почему на следующий день они начали отступать? Я понимал, конечно, что эта возможность чисто умозрительна: как могла пехота, тем более слабо обученная, устоять перед лучшей конницей в Европе?

Но больше новостей не было. Мы проводили теплую тягучую осень в тщательных траншейных работах, делая свои позиции все более и более неприступными. Редут примыкал к редуту, продуманно расположенные батареи господствовали над окрестностями. Даже для лазарета нашлось сухое и удобное место, совсем недалеко от родника с питьевой водой. Впрочем, недавно проведенная глубокая разведка утверждала, что противника ожидать не нужно. Король отошел на зимние квартиры раньше обычного. Мало-помалу листья начали желтеть, облака – корчить рожи, бегать друг за дружкой наперегонки и быстро сереть ранними вечерами. Тут я понял, что и эта кампания подошла к концу. Вскоре мы снялись с места и, оставив лагерь, на обустройство которого было положено столько усилий, двинулись зимовать на юг, поближе к границе.

11. Стратегические соображения (много темных пятен – наверно, воск; неразборчиво)

Так, тянется дело военное, и уходят денежки, чем дальше, тем больше – и государственные, и свои. Одних жалко, других – еще жальче. И людишек наших, которых поубивало да покалечило в дальних краях по великой нашей державной надобности, тоже не воротишь. Хоть, конечно, этого добра у нас навалом, всю Европу затоварить можем. Нечего, нечего рожу кукожить да кривлять перед зеркалом, словно цельную луковицу изжевал, любой знает, сие есть святая правда, святее не бывает. С такими-то командирами знатными.

Значит, после, как генерал-фельдмаршала – под суд, то этого назначили, англичана, корку сухопарую. Он, правда, пехотою в жизни не управлял никогда, но с иной стороны – честь по чести англичан, настоящий, хоть и псковский. Чего у нас в Расее только не водится! Статный, служивый – ходит, длинные ноги переставляет, спину не гнет, как аршин проглотил, знает эту, как ее, фортификацию и диспозицию тож, и к тому в довершение, почитай, природный наш, поступил в службу еще при самом бомбардире. Но даже хуже оказался – обманка: с виду всем хорош и в войске уважен, но как грянул грозный бой, так сразу – ах, и удрал. Растерялся, спужался, кто говорит даже – спрятался. Офицеры в крови да в пыли, весь день то под обстрелом, то в штыковой, гусар с полного карьера дважды перетерпели, с трудом гренадер отбили, фланги порублены, фронт стоит, хватились командующего – его ан и нетути. Ввечеру, правда, появился, приказал перестроение и батареям направление огня выдал, дабы неприятеля держать в должном недолете. Утром солнце взошло, огляделись – кругом горы мертвецов, а победы нет. Впрочем, конфузии обратно нема, а было близко. Все равно, скачут, отходят, друг друга винят, ругаются, ябеды тоже пишут – как же без этого? Длинные, подробные, не отвертишься. Мы такой народ – без ябеды прожить не можем, особливо когда повод надлежащий.

Иноземные советники тоже от нас сему искусству научились и ну строчить во все стороны – и своим дворам, и нашему. Тут еще его высочество, к нему первому курьер прискакал, сразу в радость ударился – дескать, король победу одержал, подтвердил, значит, свой великий прусский гений. Но в почти сей же минут во дворец императорский супротивный курьер пожаловал, тоже взмыленный и тоже счастливый: наша, видать, взяла. И немедля высочайший рескрипт состряпали со словесами велелепными, как умеют крысы канцелярские: «Храбро сделанное превосходящему в силе неприятелю сопротивление и одержание места баталии суть такие великие дела, которые всему свету останутся в вечной памяти к славе нашего оружия».

Ну а потом еще и еще курьеры, комиссии, доносы. Выясняется – все помаленьку привирают, ибо обстановка благоприятствует и у каждого интерес особый имеется. Нет поражения, армия в порядке, но и победы нет – все при своих, и добро пожаловать на старые зимние квартиры, как и не было ничего. Обидно, а особливо матушке – тем паче кашель к ней как раз мучительный пристал и доброту ее сердечную совершенно отвадил.

Опять позор, новые рескрипты, отставки, а армия уже далеко – не воротишь. Война, опять же. А какие у нас выборы – никаких. Либо чужой, либо свой. Значит, теперь назначили графа Петра Семеныча. Выехал сразу, правда, и отговорами не игрался – уже спасибо. Что и говорить, фамилия высокая, заслуженная. И лямку тянет издавна, медленно, но исправно, его еще дитем государь учиться посылал, кажись, к тому же самому немцу прусскому. Али голландцу? Хорошо учился, много лет, потом служил беспорочно, отмечен, уважен. Только против короля ему соваться опасливо – как бы не нарваться на полный, что называется, ремиз. А с другой стороны – союзники плачутся, помощи желают. Сикурсу, им понимаешь, вынь да положь.

Да и это ничего, отбились бы от надоедал-то, наобещали бы с три короба, успокоили, выждали, да только сама матушка боя решительного желает пуще любого австрияка. Ух как насолил ей король своими интригами! Говорят, даже спит благодетельница наша оттого не вовсе благостно, все ворочается на перинах воздухновенных, мнет покрывала атласные, одеялы шелковые. Но, если уж совсем без экивоков особливых, то зададимся такой мыслию: а как пруссак носатый, спрашивается, насолил родному отечеству, которое мы должны перед Богом пуще ока от невзгод ненастных беречь, на что и присягу, помнится, давали? Кого другого – это да, спорить не стану – он обманывал самым первостатейным образом. Супротив иных хитрил прямо-таки злостно, некоторых наскоком брал, а к замешкавшимся с ножом к горлу приступал, и не отпущал, пока как липку не обдерет. Большой мастер, одно слово. А вот против нас-то ничего не выкидывал, до самого конца замириться пытался, у англичан деньги вымаливал, чтобы они нам, так сказать, взаймы выписали. Без большого процента, на добрые дела и армейское снаряжение. Хоть британцы и без того нам всегда деньги давать будут, чтоб мы за них, голубчиков, труды ратные принимали, кровь лили. Им самим недосуг – у них сплошные эти, как их, комиссии. И дела их исконно морские, тем живут, на суше пускай уж кто другой постарается. Но даже если и так – почему б за мир не взять золота рассыпчатого, не грешно то, коли без всякой кровушки, а по одной доброте, тем более заимообразно.

Только матушке оные резоны хоть бы хны. Все, что король ни предпримет – для нее сплошной обман и интрига злостная. И императрицу высокодобродетельную венскую он, видишь, аспид, обидел, а поначалу обещал: ни-ни, буду лапочка, увидите от меня одни ласковые нежности. После чего – хвать, и куснул, да побольше. Но вестимо, кто ж в высокой политике соблюдает какие клятвы, особливо самые священные? Прямо детство какое, уши удивляются, когда ловят подобный перезвон. Уж полвека, знамо дело, слова правды не имели мы с той Европы. В глаза – лебезят, а за спиной – предают немедля самым чистосердечным образом, отвернуться не успеешь. Научиться пора, мамочка родная, чай, не маленькая – и чья ты, в конце концов, дочерь будешь? А вот нет, извольте слушать немедленный приказ: всем стать в ружье и маршировать незнамо куда, восстанавливать всемирную справедливость и возвращать Силезию законной владелице. Только почто нам та Силезия? Далека, за горами и лесами не видна, и православных там – как на зайце перьев.

Ой, горюшко мое! Вот за каким бесом, скажи, Гаврилыч, тебя тянет на крамольные мысли? Жизнь не дорога – так хоть детей пожалей, кровиночку родимую. Обещал останавливаться, лишнее додумывать, а не дописывать. Ладно-ладно, еще попробую язык попридержать, будут оказии. Да и здесь – замер вовремя, себе кое-что сказал, а в тетрадь не занес. И вообще на сей выпад собственный могу с легкостью дать рипост и ответствовать, как на духу, безо всякой враки: страшное дело эта бумага – тяжело ей напрямую лукавить, особливо, когда один на один. Кажется, будто и не себе самому врешь, а кому-то иному, словно в воздухе разлитому разуму, понимай, значит – высшей силе. Точно на молитве, право слово. Паче исповеди, прости Господи. Вот оно как получается, сам безо всякого понуждения поверяешь ей и подлинную, и подноготную. Ну, что ж, будем прятать сии листы поглубже да попроворнее и никому о них не сказывать, а пуще всего – милому другу Варварушке, женушке ненаглядной, верной и ласковой. Ах ты, сладость нежнейшая, сердечная моя привязанность и любовь до гробовой доски!

12. Реляция

«…Сим доношу, что армия Вашего Императорского Величества ни одного вершка земли не уступила неприятелю, хотя последний имел на своей стороне не токмо авантаж ветра, но также и превосходные нумера, а особливо многую конницу. После десяти часов непрерывной баталии и изрядной рубки войска наши остались непременно на своем месте, стоя поперек, чтобы неприятелю фронт делать, откуда бы он ни решил свои апроши возобновить. И держались стойко, почти безо всякого исключения.

Когда же наутро прусская кавалерия к желанному расстоянию подъехала и наши легкие войска атаковать хотела, то оные, раздавшись направо и налево, артиллерии место очистили, которою неприятель так встречен был, что в великое смятение и расстройство впал, и с немалым ущербом ретироваться принужден был, и после сей неудачи тревожить нас уж не решался.

Иноземные же советники союзного штаба, Его Высочество саксонский принц Карл, а с ним и генерал граф Сент-Андре, знатно не надеясь на счастливый исход сего дела и заключа худые действия, от наших позиций еще с самого утра ретировались и только ныне обратно в расположение прибыть изволили.

Потери же, по смотру произведенному, представляются весьма значительными, бо во всех полках, что в баталии были, здоровых строевых в каждом состоит не более пятисот человек. Также велик урон армейской казне, из которой совокупно пропало пятьдесят две тысячи девятьсот семьдесят рублей и семьдесят копеек с четвертью.

А впрочем, почти все части войска Вашего Величества, генералы, штаб- и обер-офицеры, а также и солдаты, проявили храбрость изрядную, и я о том не в состоянии Вашему Императорскому Величеству довольно описать, и аще бы солдаты во все время своим офицерам послушны были и вина потаенно сверху одной чарки, которую для ободрения выдать велено, не пили, то бы можно такую совершенную победу над неприятелем получить, какова желательна».

13. Неопределенность

Наискосок, в обход стола. Потом вдоль стены, до окна и обратно. Шесть шагов и еще четыре. Разворот. И еще четыре. Повернуться на каблуках. Стекла заиндевели, ничего не видно. Каков мороз, однако! Из всех щелей тянет. Приказать, чтоб зажгли свечи. Нет, не надо, лучше пока в темноте. А-ах, проклятье! – кулак поднялся и с размаху грохнул по гулко отозвавшейся столешнице.

Сэр Генри находился в дурном, даже чрезвычайно дурном состоянии духа. И не было этому конца и края, совсем как петербургской зиме. Не помогала почти свежая, пришедшая с опозданием всего лишь на три недели лондонская газета, не туманил голову облегчительной терпкостью стакан, и другой, третий, хорошего виски. Даже мелкие удачи вроде отгрузки небольшой партии строевого леса на нейтральный португальский корабль за какие-то смешные – из-за болезни сразу нескольких таможенных чиновников – деньги не могли поднять настроения почтенному коммерсанту. Непонятная война, во-первых, затянулась, во-вторых, мешала торговле, особенно британско-русской. Обычно трудности сэра Генри не пугали – пусть конкуренты плачут, а мы как-нибудь выкрутимся. Но теперь не меньше других уже второй год страдал и он, в том числе от ядовитых писем Сазерби, напоминавшего, что определенные денежные обязательства были выданы по его, мистера Уилсона, настоянию и в расчете на удачные приобретения на российском рынке. Скажем здесь, что сэр Генри давно недолюбливал лондонского сидельца за высокомерность и чрезмерную, на его взгляд, мелочность, отнюдь не сдобренную деловой сметливостью. И вот, хотел бы поставить его на место, возразить доказательно и резонно, а нечем! Завязли, все они по уши завязли в великом европейском безобразии. Самое главное, не было никакой возможности предсказать, когда закончится королевская игра в живых солдатиков, потому что понять, кто и как ее ведет и от чего зависит чей-либо успех или неудача, не представлялось подвластным уму человеческому.

Мистер Уилсон прекрасно знал, что все русские генералы – ну хорошо, почти все – никуда не годятся: ленивы, плохо обучены, осторожны до боязливости. Но странным образом и иноземные офицеры, в том числе его, сэра Генри, почти всамделишный соотечественник, оказались ничуть не лучше. Значит, плоха была вся армия, сверху донизу. Однако при схватке с пруссаками она неизменно выходила победительницей, и, даже столкнувшись с главными силами, возглавляемыми самим королем, смогла с честью выйти из трудного положения. Казалось бы, старое правило: если начальник артиллерии болван, то его батареи стрелять не умеют. Не действовало! Лондонские газеты, правда, считали, что заслуги генерала-англичанина преуменьшаются его недругами при российском дворе, но в данном случае у сэра Генри были лучшие, чем у «Таймс», информаторы и согласиться с рупором Британской Империи он не мог. Позор – не знают, что пишут! Ни малейшей заботы об истине и какой дурной слог!

Хотя, по правде, почтенному коммерсанту было все равно. Его мозг устал, а воображение утомилось. После каждого сражения он начинал сочувствовать победителям и ненавидеть проигравших. Пусть те разгромят этих еще раз и еще, и тогда, быть может… Но нет. Как малые дети, коронованные особы летали на качелях, которые крепко уперлись в землю всеми четырьмя ходулями и не падали. Туда-сюда, туда-сюда. Ни у кого не было прыти схватить удачу за хвост, никто не мог впиться в подставленную противником аорту. Каждая битва казалась решающей, но после первых крикливых депеш, которые коммерсант жадно выхватывал из плотно свернутой в трубку заграничной почты, приходило одно разочарование. Ни одна сторона не могла воспользоваться своими победами, ни одна не бывала вдребезги разбита. Европейские армии словно топтали континент в соответствии со случайными планами, иногда сталкивались, обменивались штыковыми атаками, канонадами, демонстрировали приемы вольтижировки и верховой езды, а потом снова продолжали двигаться в независимых друг от друга направлениях.

Сэр Генри не понимал и, главное, не мог определить логически, путем рационального метода, чего ему теперь хотеть, как действовать, где искать посредничества? С одной стороны, он был теперь подданным почти что враждебной державы – по слухам, Уайт-холл выделил Пруссии неимоверную военную субсидию. С другой – ни у кого не было ни малейшего поползновения расставить точки над «и». По крайней мере, в Петербурге стояла полная тишина. Никто не готовил гневных дипломатических нот, не доносилось даже заиканий о военных действиях против Британии, да и где бы Россия могла такие действия предпринять? С третьей же стороны, принц Брауншвейгский доблестно сражался на континенте с французами – союзниками русских – опять-таки на английские деньги. А в Америке дела шли вообще отменно, и возможно, что скоро все тамошние земли вплоть до устья реки Святого Лаврентия станут доступны для деятельности Брекенриджа, и безо всяких пошлин (не будем скрывать, здесь господина Уилсона посещала легкая зависть). Любопытно, что северная императрица – вот удивительно, при ее-то любви к французским товарам – не особо жаловала Версальский двор, в отличие от Венского, – и совершенно не собиралась каким бы то ни было образом помогать кукарекающим галлам. Сплошной контрапункт и китайская головоломка. Только руками развести да ахнуть, что будет, кстати, вполне по-русски. И что скажешь: каковы союзники, такова и война.

Впрочем, последнее как раз поддавалось объяснению и, будучи деловым человеком, сэр Уилсон это прекрасно знал. Когда твой партнер беспомощен и терпит неудачу за неудачей, ты с ним перестаешь считаться. И он опять подумал про Сазерби. За те годы, что Генри провел в Петербурге, а Брекенридж – в Салеме, лондонский компаньон мог бы принести фирме гораздо больше пользы. Одна только история с векселями гулльского судовладельца… Ведь можно было бы уже почти что уходить на покой, вложиться в бумаги солидных банков, купить дом где-нибудь в Крайстерче, с садом, подумать о женитьбе, наконец. А теперь – вертись, как щука на сковороде. Заключительную фразу этого внутреннего монолога раздраженный коммерсант выговорил по-русски, и сам тому некоторым образом удивился.

Ладно, нечего откладывать неприятные дела в сторону – надо заняться подведением баланса за год. Хоть будешь знать истинную картину, до последнего фартинга. Сэр Генри дважды позвонил в колокольчик и, не дожидаясь прихода слуги, толкнул дверь в спальню. Когда, держа в руках тяжелый гроссбух, он возвратился кабинет и встал к конторке, свечи уже горели. Так, перья на месте, чернильница тоже. Убытки, говорите? Ладно, посмотрим, какие убытки. Скоро, скоро мы вам покажем, где раки… Например, привлекала такая оптимистичная перспектива: Британия безвозвратно завоевывает Новую Францию, а ее союзник-король терпит полное поражение от австрийцев и русских. «И волки сыты, и овцы целы», – опять по-русски пробормотал коммерсант, проверил чернила – не замерзли, отлично – и принялся за очистку перьев, кучно лежавших на крышке конторки.

– Но так, – здесь он погрозил кому-то длинным, бледно-желтым от табака пальцем, который в свою очередь увенчивался дымчатым заскорузлым ногтем, способным сопротивляться даже золингеновским кусачкам, – так не бывает, пресветлейшие сэры и многоуважаемые эсквайры, уверяю вас. Волки всегда в конце концов пожирают овец. Если сумеют уйти от овчарок.

14. Рескрипт

«Нашему вернолюбезному, ныне в дальнем походе находящемуся регулярному и нерегулярному войску.

Одержанная армиею Нашею над королем Прусским победа есть дело руки Всемогущего и Мы с должным благодарением признаваем Его на Нас и Нашу армию щедро излиянную благодать. Оказанная на оной баталии войском Нашим храбрость, неустрашимое мужество есть от самого Провидения непременно указание Его должности и верным знаком, колико Творец в благости неизреченной своей одарил Наш народ похвальными качествами.

За всем тем с матерним благоутробием, взирая на оказуемые добрыми и верными рабами, хотя и по долгу к Нам и любезному отечеству заслуги, и получа верное свидетельство от командующих о похвальном усердии и ревности, с какою храбростью Наше войско на помянутой баталии кровь свою за Нас и отечество проливало, Мы оставить не хотели объявить оному Наше Монаршее и матернее за то благоволение, милость и похвалу, в твердом надеянии, что все и каждый стараться станут дальнейшей и непременной Нашей милости учинить себя достойными.

Но к крайнему сожалению и гневу Нашему, слышим Мы, что в то самое время, когда победа совсем на нашей стороне была, и неприятель, пораженный, в великом смятении бежал, некоторыми своевольными и не наказанными, но мучительнейшей смерти достойными солдатами не токмо голос к отступлению назад подан был, но число сих своевольников так умножилось, что они, отступая, неминуемо и многих других, в твердости еще пребывавших, в бег с собою привлекли, командирам ослушны явились и в то время за мерзкое пьянство принялись, когда их долг, присяга и любовь к отечеству кровь свою проливать обязывала.

Велик и праведен Наш гнев, когда мы только об сем ослушании рассуждаем, оный еще гораздо большим становится, когда притом все пагубные последствия того проступают, но мы об них распространяться не хотим. Каждый солдат теперь, конечно, сам обличается совестью, что, ежели б должность свою исполнял, неприятель, и без того побежденный, был бы совсем истреблен. С трепетом и ужасом долженствует помышлять, что наибольший в нашей армии урон причинен от помянутого ослушания, ибо бегущим же вслед, иные, оставшись на месте, в непоколебимой твердости бесчестный и поносный их побег прикрывали, в смертном бою победу одержали, и славным примером верности своему государю и отечеству служить имели.

Соболезнуем мы матерне о сих храбрых и достойных сынах отечества, конечно увенчанных уже в Царствии Небесном за их ненарушимую верность, но те, кои хотя и неумышленно виновны их кончины, долженствуют болеть и тужить о потерянии своих собратьев и о праведном и неизбежном наказании Господнем, ежели новыми делами отличного к государю своему и отечеству усердия и непоколебимой твердости, прошедшего не загладят, и долженствуют вечно стыдиться и внутренно страдать, коли при первом же случае не докажут, что буде погрешение их и ослушание могло быть несколько однажды вредно, то вдругорядь храбрость их, повелением начальников предводительствуемая, – неприятелю станет несравнимо вредительнее. О благословении же Божьем и помощи Божией меньше сомневаться надлежит, ибо безмерное Его благоутробие ожидает токмо раскаяния, а помогающая всесильная Его десница алчет лишь ревностно и мужественно сражающихся, дабы явить дело Его величия.

Мы не упоминаем здесь точно имена тех, кои гнев Наш заслужили; но сие для того, что их теперь на сей раз всемилостивейше прощаем в твердом ожидании, что каждый согрешение свое уже признает, искренне раскаивается и решительно предприял или кровью своею его омыть, или мужеством и примерною верностью и безмольным начальству послушанием, превышаясь над пороком, удостоиться равной от Нас милости, благословения и похвалы».

15. Особый отряд (почерк снова успокаивается)

Я знал, что кампания третьего года войны станет решающей. Тому было сразу несколько верных признаков. Во-первых, наши зимние квартиры располагались на неприятельской территории, пусть прямо на границе. В любом случае было очевидно, что противник не в состоянии нанести нам ущерб и не может свободно действовать в тех самых землях, из-за которых разгорелась война. Во-вторых, нас стали лучше кормить и выдали новую форму, включая ремни и портупеи. Даже лошадиные упряжи удалось обновить – для наших лазаретов это был предмет первостатейной важности. Копились и другие новости. Так, вместе с гигантским обозом, до предела загруженным разнообразной амуницией, из тыла пришли двадцать четыре пушки – с пылу, с жару, еще не утратившие тускло-матовую свежесть заводского железа.

В целом, к весне наша армия выглядела настолько обновленной, что, как ухмыляясь поговаривали интендантские остряки, казалось ненужным бросать ее в действие – противник должен был сдаться при одном только виде войск Восточного Рейха. В этой шутке, как я потом понял, таилась немалая доля истины. Но пока что со всех сторон неслись слухи о скором совместном наступлении союзных держав, устоять перед которым король не мог. Ведь не разорваться ему на три части.

Мы уже хорошо знали, что только под командой своего суверена прусская армия сражается на необычный, непредсказуемый манер, доставивший нашим полководцам столько неприятностей. Остальные же берлинские генералы были обучены в соответствии с общепринятой военной теорией и поэтому не могли доставить никаких препятствий имперским войскам, заново экипированным и много превосходившим неприятеля числом. А если отражать наступление с юга возьмется сам король, то затрещат уже другие рубежи.

К середине весны слухи о координации действий с союзниками подтвердились, правда, самым неожиданным образом. Стало известно, что значительный отряд нашей армии, по преимуществу, конечно, конный, будет отправлен на помощь русским. По рассказам очевидцев, такого никогда не бывало, даже во время давней войны с турками, которую империя вела в союзе еще с прошлой русской царицей. Эта история меня заинтересовала – я понял, что крайне мало знаю о делах и государственных отношениях, господствующих в тех краях. Я начал расспрашивать сослуживцев, особенно старых солдат, которые радовались лишней понюшке табаку и возможности поговорить с «дохтуром». Турецкая война случилась еще до первой войны за Силезию, двадцать лет назад. Началась она, вроде бы, очень благоприятно для австрийского оружия, и почти все слышанные мной байки относились к первым столкновениям с оттоманами, неизменно терпевшими поражения от тирольской пехоты и хорватской конницы.

Однако на более детальные расспросы о мне отвечали неохотно, и я пришел к выводу, что все закончилось без фанфар и триумфов. Оставалось, впрочем, неясно, не были ли в этом виновны русские, подорвавшие союзные успехи посредством поражения или предательства. Поскольку никто об том не упоминал, я заключил: нет, не виновны. Хотя подробности случившегося для меня по-прежнему оставались загадочными.

Сейчас же было очевидно, что помимо сикурса собственно военного, союзникам требуется поддержка, скажем так, политического характера. Боевые действия велись на территории самой Пруссии, и для получения фуража и провианта было необходимо заручиться если не приязнью, то хотя бы сдержанным нейтралитетом местного населения – здесь офицеры, да и солдаты нашей армии оказывались незаменимыми посредниками для русских и их азиатских данников, совершенно несведущих в языках Европы. Приказ по армии был выдержан в самых благожелательных тонах и несколько раз упоминал о проявленной в тяжелых боях стойкости и доблести войска ее величества санкт-петербургской императрицы, верно выполняющей союзнический долг по отношению к войску опять-таки ее величества императрицы, только уже венской. Оставалось только дополнить русскую храбрость интеллектом австрийского поводыря.

На удивление, формирование ударного кавалерийского отряда опять столкнулось с большими трудностями. Поначалу я никак не мог уяснить, в чем дело, а ведь шел уже третий год моей военной карьеры. Непрерывно проводились интенсивные штабные совещания, туда-сюда метались вестовые, моего командира, начальника полкового госпиталя, все время вызывали наверх, и он возвращался с этих визитов с тревогой на посеревшем лице и осторожно, словно рану, промокал потную лысину, объявляя нам об очередной порции экстренных распоряжений. Но ничего не происходило.

Постепенно я понял, что трогаться с места никто не хотел, может быть, кроме одного-единственного человека, поставленного во главе этой чрезвычайной экспедиции. Командиры всех прикомандированных к нему частей – больших и малых, отборных и регулярных – жаловались на неполную комплектацию и заявляли о невозможности выступить в срок. Офицеры, как один, хотели ускользнуть от чести встать плечом к плечу с «восточными братьями по оружию», представлявшейся им весьма сомнительной. О солдатах и говорить нечего: те же ветераны, что рассказывали мне о турецкой и силезской войнах, чертыхались и клялись, что скорее дезертируют, чем пойдут в одном строю с русскими оборванцами и еще с таким командиром.

Как вы уже догадались, руководство отдельным корпусом было поручено тому самому генералу, что прошлой осенью отличился при перехвате прусского обоза, но оставил среди личного состава исключительно дурную память из-за своей требовательности и напористости. В войсках его побаивались, даже уважали, но без симпатий. Он слишком любил побеждать, чтобы помнить о солдатах – так, по крайней мере, мне передавали. И, конечно же, было ясно, что предстоящий ударному корпусу переход не будет ни легким, ни медленным. Не говоря уже о битве, должной за этим воспоследовать.

Особенно тяжело – это я знал по рассказам знакомых из кавалерии – было отыскать врачей для подвижного госпиталя. Говорили, что русские терпят большие потери от болезней и плохо излечивают даже простые касательные ранения, поэтому беспокойный командир корпуса страстно озаботился желанием продемонстрировать союзникам тщательность и продуманность медицинской службы в войсках империи. Но здесь его ждала очередная неудача. Никто из моих коллег не хотел быть включенным в экспедицию, несмотря на приказы, обещания, посылы, увещевания и угрозы. Люди заболевали, днями не являлись в часть, напивались без просыпу и грубили старшим по чину – словом, любым способом зарабатывали дисциплинарные взыскания. Иные даже завышали заболеваемость и смертность в своих лазаретах.

Вдруг оказалось, что невыгодно прослыть хорошим или хотя бы приличным армейским врачом. К тому же, как водится, те, у кого были влиятельные знакомые в штабах или венских салонах, заходили и с бокового подъезда. Передавали, что генерал-квартирмейстер очень скоро представил командующему армией список незаменимых полковых лекарей, позабыв при этом перечислить тех, кого можно было бы включить в отряд. Командующий, впрочем, поступил мудро – передал реестр «неприкасаемых» пылкому генералу и предложил ему самому отыскать волонтеров. По слухам, потом оказавшимся правдивыми, один из достойных армейских докторов, служивший уже многие годы, но отчего-то обойденный в чинах, принял должность старшего врача корпуса. Других добровольцев не было.

В течение всей этой эпопеи я ощущал смешанные чувства и испытывал соблазн задействовать наше посольство, с которым продолжал находиться на связи, время от времени пересылая туда обещанные отчеты. Один раз мне даже пришла в ответ короткая благодарственная бумага, извещавшая о том, что мои сведения были использованы для составления какого-то ежегодного компендиума, в связи с чем мне полагалось скромное вознаграждение, приложенное к тому письму в качестве милого сюрприза.

Само собой, я не мог представить ничего менее приятного, чем на месяц раньше сниматься с насиженного места, тащиться по силезским, а потом – прусским болотам, постоянно подвергаясь угрозе нападения, засады, может быть, даже окружения. И при этом оставаться для своих сослуживцев чужаком, полоумным французом, которого собственная глупость занесла на край Европы и к тому же в воюющую армию. Вместе с тем признаюсь, я испытывал стыд за поведение моих коллег, выливавших – я это сам видел – лекарства на землю, дабы доказать недостачу в аптеках и тем обосновать невозможность выступления в поход, который все более задерживался.

Да, я понимал, что включение в экспедицию – вещь самая что ни есть неблагоприятная. И тем не менее, наперекор любой логике у меня в голове непрерывно вертелась мысль о том, что необходимо пойти в штаб корпуса и – вы не поверите – записаться добровольцем. Я фыркал от собственной глупости, но она продолжала неотвязно преследовать меня. Вызваться на такую каторгу, не исключено – на смерть? Попробуйте, вообразите! И никуда было не деться… Желание это возникло поперек моего разумения, и я никак не мог понять, отчего? Бессонно лежал на койке и думал, думал…

Судьбу мою поторопила решительность командира корпуса, объявившего, что так и быть, «списочных» лекарей он трогать не станет, а из остальных наберет эскулапов по жребию и под страхом военно-полевого суда. Пока наша лазаретная братия переживала это известие и тщетно сомневалась в его истинности, я оделся по всей форме и неожиданно твердым шагом направился в штаб корпуса. Меня никто не ждал – ни одного писаря не было на месте. Один из дежурных ушел доложить о незваном посетителе и пропал навсегда. Пролетело чуть не полчаса, и моя решимость несколько поколебалась. Тем паче, что отступление могло пройти совершенно незаметно. Но я сдержался и продолжал упорно стоять в пустой приемной. Отчего-то мне казалось, что ретировавшись, я утрачу честь. Наконец ко мне вышел заспанный подполковник и прежде чем начать разговор, долго пристегивал шпагу и щелкал ремнями. Все это время я стоял во фрунт и чувствовал себя на своем месте.

Однако разговор наш прошел совсем на другой ноте. Быстро выяснив причину моего появления, подполковник тут же осведомился, а каковы мои требования? Я оторопел, но не посмел возражать и в итоге выторговал довольно выгодные условия – в частности, производство в следующий чин, вполне могущий считаться старшим офицерским и почти неслыханный для безродных иноземцев. Хотите считать меня наемником – будет вам наемник. Сказать по правде, я хоть человек не военный, но понимал, что усиленная нашей конницей русская армия сможет успешно угрожать центральной Пруссии и, таким образом, сковать основные силы короля. Тогда главный фронт окажется на востоке. После этого перед имперскими войсками будет открыта дорога на Бранденбург – и все.

Вдруг я сообразил, что точно так же с самого начала думали остальные офицеры, куда больше меня понимавшие в стратегии. Вот что: им предстояла легкая прогулка в центр Европы, возможно, в самый Берлин, триумфы, трофеи, награды и прочие прелести победы. Но только в том случае, если поход экспедиционного корпуса завершится успехом. Как всегда, решить исход дела должны были одни, а пожать плоды другие. Более того, в случае неудачи русской армии риска для австрийцев почти не было: они попросту оставались на месте, продолжали вести разведку, укреплять позиции и ждать у моря погоды. Можно будет даже организовать поисковую партию и нацапать припасы с прусских территорий – пусть враг знает, что мы не дремлем. Легче всего было вовсе уклониться от грядущей кампании – и в любом случае выиграть!

Только отчего-то мне вдруг захотелось стать частью того похода, успех которого был совершенно не очевиден, и осознав это, я сразу же пришел в согласие с самим собой. Я вдруг понял, что хочу действия, что мне наскучили непонятные переходы, бивуачное безделье и лазаретные интриги. Пусть хоть что-нибудь изменится. При этом я прекрасно осознавал, что легкой славы нам не снискать – мне ли было неведомо, насколько опасен король в ближнем бою! Ведь только темнота дважды спасла союзные войска после убийственных и быстрых маневров прусской армии. О русских я ничего не знал, мне представлялось, что это большая сила, неплохо вооруженная, но берущая, в основном, числом и послушанием. Скорее всего, она должна была очень даже сносно обороняться, как свойственно неповоротливым, но упрямым славянам, но вот наступать? По чужой территории, против лучшего полководца Европы?

Понимал я и то, что даже в случае успешного соединения с нашей конницей действия союзных частей не могут быть должным образом скоординированы. Подобное взаимодействие достигается путем многолетней выучки. А непонимание соратников на поле битвы – верная дорога к поражению. Не раз у меня перед глазами вставала неожиданная и решительная атака королевских войск против нашего фланга, я вспоминал вереницы израненных, растерянно отступавших солдат. Да, судя по всему, столкнувшись с королем в первый раз, русские удержались на грани разгрома, пусть чудом. Но было смешно думать, что стремительный Фриц предоставит им еще один шанс.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом