Перейти к содержанию

Век Просвещения

Автор:

Категория
Историческая литература
Год издания
Издательство
У Никитских ворот
ISBN
978-5-00170-847-6
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Три предмета, без которых не обходится история империи: война, государственный переворот и повальная эпидемия, что в точности соответствует трем частям романа и вопросам, с которыми сталкиваются его герои. Почему русская армия не проиграла самое знаменитое сражение Семилетней войны? Отчего Петр III потерял трон, и какой смертью он в действительности умер? Кто спас Москву от чумы? На эти события в течение пятнадцати лет смотрят заезжий врач-француз, русский чиновник среднего ранга, британский коммерсант и московский фабричный работник. Мемуары одного, тайный дневник другого, правительственные указы, чудом сохранившиеся частные письма – как их занесло в одну и ту же архивную папку? Но читателя ждут и более сложные вопросы. Насколько слеп или проницателен очевидец? Всегда ли честен мемуарист, стоящий на пороге смерти, зачем приукрашивать реальность сочинителю дневника, который он будет прятать даже от близких? И есть ли самая малая крупица правды в политических документах любой эпохи? Главная тема книги: столкновение, взаимодействие, соперничество и сотрудничество России и Запада. Чем дальше автор писал роман, тем современнее он становился.

Читать «Век Просвещения» — Петр Ильинский онлайн

Страница 2 из 3

Только матушке оные резоны хоть бы хны. Все, что король ни предпримет – для нее сплошной обман и интрига злостная. И императрицу высокодобродетельную венскую он, видишь, аспид, обидел, а поначалу обещал: ни-ни, буду лапочка, увидите от меня одни ласковые нежности. После чего – хвать, и куснул, да побольше. Но вестимо, кто ж в высокой политике соблюдает какие клятвы, особливо самые священные? Прямо детство какое, уши удивляются, когда ловят подобный перезвон. Уж полвека, знамо дело, слова правды не имели мы с той Европы. В глаза – лебезят, а за спиной – предают немедля самым чистосердечным образом, отвернуться не успеешь. Научиться пора, мамочка родная, чай, не маленькая – и чья ты, в конце концов, дочерь будешь? А вот нет, извольте слушать немедленный приказ: всем стать в ружье и маршировать незнамо куда, восстанавливать всемирную справедливость и возвращать Силезию законной владелице. Только почто нам та Силезия? Далека, за горами и лесами не видна, и православных там – как на зайце перьев.

Ой, горюшко мое! Вот за каким бесом, скажи, Гаврилыч, тебя тянет на крамольные мысли? Жизнь не дорога – так хоть детей пожалей, кровиночку родимую. Обещал останавливаться, лишнее додумывать, а не дописывать. Ладно-ладно, еще попробую язык попридержать, будут оказии. Да и здесь – замер вовремя, себе кое-что сказал, а в тетрадь не занес. И вообще на сей выпад собственный могу с легкостью дать рипост и ответствовать, как на духу, безо всякой враки: страшное дело эта бумага – тяжело ей напрямую лукавить, особливо, когда один на один. Кажется, будто и не себе самому врешь, а кому-то иному, словно в воздухе разлитому разуму, понимай, значит – высшей силе. Точно на молитве, право слово. Паче исповеди, прости Господи. Вот оно как получается, сам безо всякого понуждения поверяешь ей и подлинную, и подноготную. Ну, что ж, будем прятать сии листы поглубже да попроворнее и никому о них не сказывать, а пуще всего – милому другу Варварушке, женушке ненаглядной, верной и ласковой. Ах ты, сладость нежнейшая, сердечная моя привязанность и любовь до гробовой доски!

12. Реляция

«…Сим доношу, что армия Вашего Императорского Величества ни одного вершка земли не уступила неприятелю, хотя последний имел на своей стороне не токмо авантаж ветра, но также и превосходные нумера, а особливо многую конницу. После десяти часов непрерывной баталии и изрядной рубки войска наши остались непременно на своем месте, стоя поперек, чтобы неприятелю фронт делать, откуда бы он ни решил свои апроши возобновить. И держались стойко, почти безо всякого исключения.

Когда же наутро прусская кавалерия к желанному расстоянию подъехала и наши легкие войска атаковать хотела, то оные, раздавшись направо и налево, артиллерии место очистили, которою неприятель так встречен был, что в великое смятение и расстройство впал, и с немалым ущербом ретироваться принужден был, и после сей неудачи тревожить нас уж не решался.

Иноземные же советники союзного штаба, Его Высочество саксонский принц Карл, а с ним и генерал граф Сент-Андре, знатно не надеясь на счастливый исход сего дела и заключа худые действия, от наших позиций еще с самого утра ретировались и только ныне обратно в расположение прибыть изволили.

Потери же, по смотру произведенному, представляются весьма значительными, бо во всех полках, что в баталии были, здоровых строевых в каждом состоит не более пятисот человек. Также велик урон армейской казне, из которой совокупно пропало пятьдесят две тысячи девятьсот семьдесят рублей и семьдесят копеек с четвертью.

А впрочем, почти все части войска Вашего Величества, генералы, штаб- и обер-офицеры, а также и солдаты, проявили храбрость изрядную, и я о том не в состоянии Вашему Императорскому Величеству довольно описать, и аще бы солдаты во все время своим офицерам послушны были и вина потаенно сверху одной чарки, которую для ободрения выдать велено, не пили, то бы можно такую совершенную победу над неприятелем получить, какова желательна».

13. Неопределенность

Наискосок, в обход стола. Потом вдоль стены, до окна и обратно. Шесть шагов и еще четыре. Разворот. И еще четыре. Повернуться на каблуках. Стекла заиндевели, ничего не видно. Каков мороз, однако! Из всех щелей тянет. Приказать, чтоб зажгли свечи. Нет, не надо, лучше пока в темноте. А-ах, проклятье! – кулак поднялся и с размаху грохнул по гулко отозвавшейся столешнице.

Сэр Генри находился в дурном, даже чрезвычайно дурном состоянии духа. И не было этому конца и края, совсем как петербургской зиме. Не помогала почти свежая, пришедшая с опозданием всего лишь на три недели лондонская газета, не туманил голову облегчительной терпкостью стакан, и другой, третий, хорошего виски. Даже мелкие удачи вроде отгрузки небольшой партии строевого леса на нейтральный португальский корабль за какие-то смешные – из-за болезни сразу нескольких таможенных чиновников – деньги не могли поднять настроения почтенному коммерсанту. Непонятная война, во-первых, затянулась, во-вторых, мешала торговле, особенно британско-русской. Обычно трудности сэра Генри не пугали – пусть конкуренты плачут, а мы как-нибудь выкрутимся. Но теперь не меньше других уже второй год страдал и он, в том числе от ядовитых писем Сазерби, напоминавшего, что определенные денежные обязательства были выданы по его, мистера Уилсона, настоянию и в расчете на удачные приобретения на российском рынке. Скажем здесь, что сэр Генри давно недолюбливал лондонского сидельца за высокомерность и чрезмерную, на его взгляд, мелочность, отнюдь не сдобренную деловой сметливостью. И вот, хотел бы поставить его на место, возразить доказательно и резонно, а нечем! Завязли, все они по уши завязли в великом европейском безобразии. Самое главное, не было никакой возможности предсказать, когда закончится королевская игра в живых солдатиков, потому что понять, кто и как ее ведет и от чего зависит чей-либо успех или неудача, не представлялось подвластным уму человеческому.

Мистер Уилсон прекрасно знал, что все русские генералы – ну хорошо, почти все – никуда не годятся: ленивы, плохо обучены, осторожны до боязливости. Но странным образом и иноземные офицеры, в том числе его, сэра Генри, почти всамделишный соотечественник, оказались ничуть не лучше. Значит, плоха была вся армия, сверху донизу. Однако при схватке с пруссаками она неизменно выходила победительницей, и, даже столкнувшись с главными силами, возглавляемыми самим королем, смогла с честью выйти из трудного положения. Казалось бы, старое правило: если начальник артиллерии болван, то его батареи стрелять не умеют. Не действовало! Лондонские газеты, правда, считали, что заслуги генерала-англичанина преуменьшаются его недругами при российском дворе, но в данном случае у сэра Генри были лучшие, чем у «Таймс», информаторы и согласиться с рупором Британской Империи он не мог. Позор – не знают, что пишут! Ни малейшей заботы об истине и какой дурной слог!

Хотя, по правде, почтенному коммерсанту было все равно. Его мозг устал, а воображение утомилось. После каждого сражения он начинал сочувствовать победителям и ненавидеть проигравших. Пусть те разгромят этих еще раз и еще, и тогда, быть может… Но нет. Как малые дети, коронованные особы летали на качелях, которые крепко уперлись в землю всеми четырьмя ходулями и не падали. Туда-сюда, туда-сюда. Ни у кого не было прыти схватить удачу за хвост, никто не мог впиться в подставленную противником аорту. Каждая битва казалась решающей, но после первых крикливых депеш, которые коммерсант жадно выхватывал из плотно свернутой в трубку заграничной почты, приходило одно разочарование. Ни одна сторона не могла воспользоваться своими победами, ни одна не бывала вдребезги разбита. Европейские армии словно топтали континент в соответствии со случайными планами, иногда сталкивались, обменивались штыковыми атаками, канонадами, демонстрировали приемы вольтижировки и верховой езды, а потом снова продолжали двигаться в независимых друг от друга направлениях.

Сэр Генри не понимал и, главное, не мог определить логически, путем рационального метода, чего ему теперь хотеть, как действовать, где искать посредничества? С одной стороны, он был теперь подданным почти что враждебной державы – по слухам, Уайт-холл выделил Пруссии неимоверную военную субсидию. С другой – ни у кого не было ни малейшего поползновения расставить точки над «и». По крайней мере, в Петербурге стояла полная тишина. Никто не готовил гневных дипломатических нот, не доносилось даже заиканий о военных действиях против Британии, да и где бы Россия могла такие действия предпринять? С третьей же стороны, принц Брауншвейгский доблестно сражался на континенте с французами – союзниками русских – опять-таки на английские деньги. А в Америке дела шли вообще отменно, и возможно, что скоро все тамошние земли вплоть до устья реки Святого Лаврентия станут доступны для деятельности Брекенриджа, и безо всяких пошлин (не будем скрывать, здесь господина Уилсона посещала легкая зависть). Любопытно, что северная императрица – вот удивительно, при ее-то любви к французским товарам – не особо жаловала Версальский двор, в отличие от Венского, – и совершенно не собиралась каким бы то ни было образом помогать кукарекающим галлам. Сплошной контрапункт и китайская головоломка. Только руками развести да ахнуть, что будет, кстати, вполне по-русски. И что скажешь: каковы союзники, такова и война.

Впрочем, последнее как раз поддавалось объяснению и, будучи деловым человеком, сэр Уилсон это прекрасно знал. Когда твой партнер беспомощен и терпит неудачу за неудачей, ты с ним перестаешь считаться. И он опять подумал про Сазерби. За те годы, что Генри провел в Петербурге, а Брекенридж – в Салеме, лондонский компаньон мог бы принести фирме гораздо больше пользы. Одна только история с векселями гулльского судовладельца… Ведь можно было бы уже почти что уходить на покой, вложиться в бумаги солидных банков, купить дом где-нибудь в Крайстерче, с садом, подумать о женитьбе, наконец. А теперь – вертись, как щука на сковороде. Заключительную фразу этого внутреннего монолога раздраженный коммерсант выговорил по-русски, и сам тому некоторым образом удивился.

Ладно, нечего откладывать неприятные дела в сторону – надо заняться подведением баланса за год. Хоть будешь знать истинную картину, до последнего фартинга. Сэр Генри дважды позвонил в колокольчик и, не дожидаясь прихода слуги, толкнул дверь в спальню. Когда, держа в руках тяжелый гроссбух, он возвратился кабинет и встал к конторке, свечи уже горели. Так, перья на месте, чернильница тоже. Убытки, говорите? Ладно, посмотрим, какие убытки. Скоро, скоро мы вам покажем, где раки… Например, привлекала такая оптимистичная перспектива: Британия безвозвратно завоевывает Новую Францию, а ее союзник-король терпит полное поражение от австрийцев и русских. «И волки сыты, и овцы целы», – опять по-русски пробормотал коммерсант, проверил чернила – не замерзли, отлично – и принялся за очистку перьев, кучно лежавших на крышке конторки.

– Но так, – здесь он погрозил кому-то длинным, бледно-желтым от табака пальцем, который в свою очередь увенчивался дымчатым заскорузлым ногтем, способным сопротивляться даже золингеновским кусачкам, – так не бывает, пресветлейшие сэры и многоуважаемые эсквайры, уверяю вас. Волки всегда в конце концов пожирают овец. Если сумеют уйти от овчарок.

14. Рескрипт

«Нашему вернолюбезному, ныне в дальнем походе находящемуся регулярному и нерегулярному войску.

Одержанная армиею Нашею над королем Прусским победа есть дело руки Всемогущего и Мы с должным благодарением признаваем Его на Нас и Нашу армию щедро излиянную благодать. Оказанная на оной баталии войском Нашим храбрость, неустрашимое мужество есть от самого Провидения непременно указание Его должности и верным знаком, колико Творец в благости неизреченной своей одарил Наш народ похвальными качествами.

За всем тем с матерним благоутробием, взирая на оказуемые добрыми и верными рабами, хотя и по долгу к Нам и любезному отечеству заслуги, и получа верное свидетельство от командующих о похвальном усердии и ревности, с какою храбростью Наше войско на помянутой баталии кровь свою за Нас и отечество проливало, Мы оставить не хотели объявить оному Наше Монаршее и матернее за то благоволение, милость и похвалу, в твердом надеянии, что все и каждый стараться станут дальнейшей и непременной Нашей милости учинить себя достойными.

Но к крайнему сожалению и гневу Нашему, слышим Мы, что в то самое время, когда победа совсем на нашей стороне была, и неприятель, пораженный, в великом смятении бежал, некоторыми своевольными и не наказанными, но мучительнейшей смерти достойными солдатами не токмо голос к отступлению назад подан был, но число сих своевольников так умножилось, что они, отступая, неминуемо и многих других, в твердости еще пребывавших, в бег с собою привлекли, командирам ослушны явились и в то время за мерзкое пьянство принялись, когда их долг, присяга и любовь к отечеству кровь свою проливать обязывала.

Велик и праведен Наш гнев, когда мы только об сем ослушании рассуждаем, оный еще гораздо большим становится, когда притом все пагубные последствия того проступают, но мы об них распространяться не хотим. Каждый солдат теперь, конечно, сам обличается совестью, что, ежели б должность свою исполнял, неприятель, и без того побежденный, был бы совсем истреблен. С трепетом и ужасом долженствует помышлять, что наибольший в нашей армии урон причинен от помянутого ослушания, ибо бегущим же вслед, иные, оставшись на месте, в непоколебимой твердости бесчестный и поносный их побег прикрывали, в смертном бою победу одержали, и славным примером верности своему государю и отечеству служить имели.

Соболезнуем мы матерне о сих храбрых и достойных сынах отечества, конечно увенчанных уже в Царствии Небесном за их ненарушимую верность, но те, кои хотя и неумышленно виновны их кончины, долженствуют болеть и тужить о потерянии своих собратьев и о праведном и неизбежном наказании Господнем, ежели новыми делами отличного к государю своему и отечеству усердия и непоколебимой твердости, прошедшего не загладят, и долженствуют вечно стыдиться и внутренно страдать, коли при первом же случае не докажут, что буде погрешение их и ослушание могло быть несколько однажды вредно, то вдругорядь храбрость их, повелением начальников предводительствуемая, – неприятелю станет несравнимо вредительнее. О благословении же Божьем и помощи Божией меньше сомневаться надлежит, ибо безмерное Его благоутробие ожидает токмо раскаяния, а помогающая всесильная Его десница алчет лишь ревностно и мужественно сражающихся, дабы явить дело Его величия.

Мы не упоминаем здесь точно имена тех, кои гнев Наш заслужили; но сие для того, что их теперь на сей раз всемилостивейше прощаем в твердом ожидании, что каждый согрешение свое уже признает, искренне раскаивается и решительно предприял или кровью своею его омыть, или мужеством и примерною верностью и безмольным начальству послушанием, превышаясь над пороком, удостоиться равной от Нас милости, благословения и похвалы».

15. Особый отряд (почерк снова успокаивается)

Я знал, что кампания третьего года войны станет решающей. Тому было сразу несколько верных признаков. Во-первых, наши зимние квартиры располагались на неприятельской территории, пусть прямо на границе. В любом случае было очевидно, что противник не в состоянии нанести нам ущерб и не может свободно действовать в тех самых землях, из-за которых разгорелась война. Во-вторых, нас стали лучше кормить и выдали новую форму, включая ремни и портупеи. Даже лошадиные упряжи удалось обновить – для наших лазаретов это был предмет первостатейной важности. Копились и другие новости. Так, вместе с гигантским обозом, до предела загруженным разнообразной амуницией, из тыла пришли двадцать четыре пушки – с пылу, с жару, еще не утратившие тускло-матовую свежесть заводского железа.

В целом, к весне наша армия выглядела настолько обновленной, что, как ухмыляясь поговаривали интендантские остряки, казалось ненужным бросать ее в действие – противник должен был сдаться при одном только виде войск Восточного Рейха. В этой шутке, как я потом понял, таилась немалая доля истины. Но пока что со всех сторон неслись слухи о скором совместном наступлении союзных держав, устоять перед которым король не мог. Ведь не разорваться ему на три части.

Мы уже хорошо знали, что только под командой своего суверена прусская армия сражается на необычный, непредсказуемый манер, доставивший нашим полководцам столько неприятностей. Остальные же берлинские генералы были обучены в соответствии с общепринятой военной теорией и поэтому не могли доставить никаких препятствий имперским войскам, заново экипированным и много превосходившим неприятеля числом. А если отражать наступление с юга возьмется сам король, то затрещат уже другие рубежи.

К середине весны слухи о координации действий с союзниками подтвердились, правда, самым неожиданным образом. Стало известно, что значительный отряд нашей армии, по преимуществу, конечно, конный, будет отправлен на помощь русским. По рассказам очевидцев, такого никогда не бывало, даже во время давней войны с турками, которую империя вела в союзе еще с прошлой русской царицей. Эта история меня заинтересовала – я понял, что крайне мало знаю о делах и государственных отношениях, господствующих в тех краях. Я начал расспрашивать сослуживцев, особенно старых солдат, которые радовались лишней понюшке табаку и возможности поговорить с «дохтуром». Турецкая война случилась еще до первой войны за Силезию, двадцать лет назад. Началась она, вроде бы, очень благоприятно для австрийского оружия, и почти все слышанные мной байки относились к первым столкновениям с оттоманами, неизменно терпевшими поражения от тирольской пехоты и хорватской конницы.

Однако на более детальные расспросы о мне отвечали неохотно, и я пришел к выводу, что все закончилось без фанфар и триумфов. Оставалось, впрочем, неясно, не были ли в этом виновны русские, подорвавшие союзные успехи посредством поражения или предательства. Поскольку никто об том не упоминал, я заключил: нет, не виновны. Хотя подробности случившегося для меня по-прежнему оставались загадочными.

Сейчас же было очевидно, что помимо сикурса собственно военного, союзникам требуется поддержка, скажем так, политического характера. Боевые действия велись на территории самой Пруссии, и для получения фуража и провианта было необходимо заручиться если не приязнью, то хотя бы сдержанным нейтралитетом местного населения – здесь офицеры, да и солдаты нашей армии оказывались незаменимыми посредниками для русских и их азиатских данников, совершенно несведущих в языках Европы. Приказ по армии был выдержан в самых благожелательных тонах и несколько раз упоминал о проявленной в тяжелых боях стойкости и доблести войска ее величества санкт-петербургской императрицы, верно выполняющей союзнический долг по отношению к войску опять-таки ее величества императрицы, только уже венской. Оставалось только дополнить русскую храбрость интеллектом австрийского поводыря.

На удивление, формирование ударного кавалерийского отряда опять столкнулось с большими трудностями. Поначалу я никак не мог уяснить, в чем дело, а ведь шел уже третий год моей военной карьеры. Непрерывно проводились интенсивные штабные совещания, туда-сюда метались вестовые, моего командира, начальника полкового госпиталя, все время вызывали наверх, и он возвращался с этих визитов с тревогой на посеревшем лице и осторожно, словно рану, промокал потную лысину, объявляя нам об очередной порции экстренных распоряжений. Но ничего не происходило.

Постепенно я понял, что трогаться с места никто не хотел, может быть, кроме одного-единственного человека, поставленного во главе этой чрезвычайной экспедиции. Командиры всех прикомандированных к нему частей – больших и малых, отборных и регулярных – жаловались на неполную комплектацию и заявляли о невозможности выступить в срок. Офицеры, как один, хотели ускользнуть от чести встать плечом к плечу с «восточными братьями по оружию», представлявшейся им весьма сомнительной. О солдатах и говорить нечего: те же ветераны, что рассказывали мне о турецкой и силезской войнах, чертыхались и клялись, что скорее дезертируют, чем пойдут в одном строю с русскими оборванцами и еще с таким командиром.

Как вы уже догадались, руководство отдельным корпусом было поручено тому самому генералу, что прошлой осенью отличился при перехвате прусского обоза, но оставил среди личного состава исключительно дурную память из-за своей требовательности и напористости. В войсках его побаивались, даже уважали, но без симпатий. Он слишком любил побеждать, чтобы помнить о солдатах – так, по крайней мере, мне передавали. И, конечно же, было ясно, что предстоящий ударному корпусу переход не будет ни легким, ни медленным. Не говоря уже о битве, должной за этим воспоследовать.

Особенно тяжело – это я знал по рассказам знакомых из кавалерии – было отыскать врачей для подвижного госпиталя. Говорили, что русские терпят большие потери от болезней и плохо излечивают даже простые касательные ранения, поэтому беспокойный командир корпуса страстно озаботился желанием продемонстрировать союзникам тщательность и продуманность медицинской службы в войсках империи. Но здесь его ждала очередная неудача. Никто из моих коллег не хотел быть включенным в экспедицию, несмотря на приказы, обещания, посылы, увещевания и угрозы. Люди заболевали, днями не являлись в часть, напивались без просыпу и грубили старшим по чину – словом, любым способом зарабатывали дисциплинарные взыскания. Иные даже завышали заболеваемость и смертность в своих лазаретах.

Вдруг оказалось, что невыгодно прослыть хорошим или хотя бы приличным армейским врачом. К тому же, как водится, те, у кого были влиятельные знакомые в штабах или венских салонах, заходили и с бокового подъезда. Передавали, что генерал-квартирмейстер очень скоро представил командующему армией список незаменимых полковых лекарей, позабыв при этом перечислить тех, кого можно было бы включить в отряд. Командующий, впрочем, поступил мудро – передал реестр «неприкасаемых» пылкому генералу и предложил ему самому отыскать волонтеров. По слухам, потом оказавшимся правдивыми, один из достойных армейских докторов, служивший уже многие годы, но отчего-то обойденный в чинах, принял должность старшего врача корпуса. Других добровольцев не было.

В течение всей этой эпопеи я ощущал смешанные чувства и испытывал соблазн задействовать наше посольство, с которым продолжал находиться на связи, время от времени пересылая туда обещанные отчеты. Один раз мне даже пришла в ответ короткая благодарственная бумага, извещавшая о том, что мои сведения были использованы для составления какого-то ежегодного компендиума, в связи с чем мне полагалось скромное вознаграждение, приложенное к тому письму в качестве милого сюрприза.

Само собой, я не мог представить ничего менее приятного, чем на месяц раньше сниматься с насиженного места, тащиться по силезским, а потом – прусским болотам, постоянно подвергаясь угрозе нападения, засады, может быть, даже окружения. И при этом оставаться для своих сослуживцев чужаком, полоумным французом, которого собственная глупость занесла на край Европы и к тому же в воюющую армию. Вместе с тем признаюсь, я испытывал стыд за поведение моих коллег, выливавших – я это сам видел – лекарства на землю, дабы доказать недостачу в аптеках и тем обосновать невозможность выступления в поход, который все более задерживался.

Да, я понимал, что включение в экспедицию – вещь самая что ни есть неблагоприятная. И тем не менее, наперекор любой логике у меня в голове непрерывно вертелась мысль о том, что необходимо пойти в штаб корпуса и – вы не поверите – записаться добровольцем. Я фыркал от собственной глупости, но она продолжала неотвязно преследовать меня. Вызваться на такую каторгу, не исключено – на смерть? Попробуйте, вообразите! И никуда было не деться… Желание это возникло поперек моего разумения, и я никак не мог понять, отчего? Бессонно лежал на койке и думал, думал…

Судьбу мою поторопила решительность командира корпуса, объявившего, что так и быть, «списочных» лекарей он трогать не станет, а из остальных наберет эскулапов по жребию и под страхом военно-полевого суда. Пока наша лазаретная братия переживала это известие и тщетно сомневалась в его истинности, я оделся по всей форме и неожиданно твердым шагом направился в штаб корпуса. Меня никто не ждал – ни одного писаря не было на месте. Один из дежурных ушел доложить о незваном посетителе и пропал навсегда. Пролетело чуть не полчаса, и моя решимость несколько поколебалась. Тем паче, что отступление могло пройти совершенно незаметно. Но я сдержался и продолжал упорно стоять в пустой приемной. Отчего-то мне казалось, что ретировавшись, я утрачу честь. Наконец ко мне вышел заспанный подполковник и прежде чем начать разговор, долго пристегивал шпагу и щелкал ремнями. Все это время я стоял во фрунт и чувствовал себя на своем месте.

Однако разговор наш прошел совсем на другой ноте. Быстро выяснив причину моего появления, подполковник тут же осведомился, а каковы мои требования? Я оторопел, но не посмел возражать и в итоге выторговал довольно выгодные условия – в частности, производство в следующий чин, вполне могущий считаться старшим офицерским и почти неслыханный для безродных иноземцев. Хотите считать меня наемником – будет вам наемник. Сказать по правде, я хоть человек не военный, но понимал, что усиленная нашей конницей русская армия сможет успешно угрожать центральной Пруссии и, таким образом, сковать основные силы короля. Тогда главный фронт окажется на востоке. После этого перед имперскими войсками будет открыта дорога на Бранденбург – и все.

Вдруг я сообразил, что точно так же с самого начала думали остальные офицеры, куда больше меня понимавшие в стратегии. Вот что: им предстояла легкая прогулка в центр Европы, возможно, в самый Берлин, триумфы, трофеи, награды и прочие прелести победы. Но только в том случае, если поход экспедиционного корпуса завершится успехом. Как всегда, решить исход дела должны были одни, а пожать плоды другие. Более того, в случае неудачи русской армии риска для австрийцев почти не было: они попросту оставались на месте, продолжали вести разведку, укреплять позиции и ждать у моря погоды. Можно будет даже организовать поисковую партию и нацапать припасы с прусских территорий – пусть враг знает, что мы не дремлем. Легче всего было вовсе уклониться от грядущей кампании – и в любом случае выиграть!

Только отчего-то мне вдруг захотелось стать частью того похода, успех которого был совершенно не очевиден, и осознав это, я сразу же пришел в согласие с самим собой. Я вдруг понял, что хочу действия, что мне наскучили непонятные переходы, бивуачное безделье и лазаретные интриги. Пусть хоть что-нибудь изменится. При этом я прекрасно осознавал, что легкой славы нам не снискать – мне ли было неведомо, насколько опасен король в ближнем бою! Ведь только темнота дважды спасла союзные войска после убийственных и быстрых маневров прусской армии. О русских я ничего не знал, мне представлялось, что это большая сила, неплохо вооруженная, но берущая, в основном, числом и послушанием. Скорее всего, она должна была очень даже сносно обороняться, как свойственно неповоротливым, но упрямым славянам, но вот наступать? По чужой территории, против лучшего полководца Европы?

Понимал я и то, что даже в случае успешного соединения с нашей конницей действия союзных частей не могут быть должным образом скоординированы. Подобное взаимодействие достигается путем многолетней выучки. А непонимание соратников на поле битвы – верная дорога к поражению. Не раз у меня перед глазами вставала неожиданная и решительная атака королевских войск против нашего фланга, я вспоминал вереницы израненных, растерянно отступавших солдат. Да, судя по всему, столкнувшись с королем в первый раз, русские удержались на грани разгрома, пусть чудом. Но было смешно думать, что стремительный Фриц предоставит им еще один шанс.

Несмотря на подобные мысли, я вышел из штабной палатки в приподнятом настроении. В отрывистых выражениях сообщил о своем назначении сослуживцам и начал собирать вещи. На меня смотрели как на сумасшедшего и не мешали. Когда мой нехитрый скарб был почти готов, к начальнику лазарета явился вестовой из корпуса с приказом выделить мне несколько человек на подмогу, одну-две повозки и необходимый набор лекарств, хирургических инструментов и предметов первой помощи. Мой бывший – теперь уже бывший – командир был застигнут врасплох. Так я вступил в должность главного врача отдельного летучего полевого госпиталя и начал с того, что вволю поживился запасами перевязочных средств и ароматических масел, которые копились добрым майором уже не один месяц.

Но и это было еще не все. Убедившись, что приказ разрешает мне выбор помощников по вкусу, я подозвал двух санитаров, из наиболее расторопных, и немедля отдал распоряжение: свернуть скатку и следовать за мной. Не желая нарваться на сопротивление, я указал на тех, кто был мне чем-то обязан: за одного, ушлого, конопатого Франца, проныру и любителя виноградной водки, я как-то покрыл недостачу скипидара, а другого, объемистого Алоизия, богобоязненного, но искреннего хлопотуна, спас от тяжелого расстройства желудка. После чего, легким кивком попрощавшись с душками-коллегами, новоиспеченный назначенец двинулся в расположение корпуса. Отрапортовал о прибытии и быстро получил директивы на следующие сорок восемь часов. Как выяснилось, почти все уже было готово к выступлению. Хотя, пройдясь по рядам приданных корпусу соединений, я ощутил точно такое же беспокойство и нежелание активных операций, как и в остальной армии.

Даже старые драгуны, первостатейные вояки, ветераны многих кампаний, ворчали: дескать, посылают на заклание. Пока мы будем гибнуть, основная армия с помощью маневров – и без всякого кровопролития – наконец-то вернет императрице силезские земли, которые и так уже почти наши, закрепится на пограничных рубежах намертво со всеми ста двадцатью новенькими пушками, обещанными ставкой в ближайшие месяцы, и тогда к ним никакой пруссак не подступится. Замечу в скобках: никто не допускал того, что имперские войска вообще не сдвинутся с места.

Таким образом, мне хватало предостережений и беспокойных мыслей. И все равно я провел эти часы, словно в полете, и тут понял, насколько устал от беспрерывного сидения на месте, от замороженной скованности мыслей и надежд. Вот до чего мне наскучило привычное ничегонеделание! И я был готов рисковать жизнью, дабы попробовать незнаемое и разорвать обыденность. Да, война – это нескончаемый труд, тягомотная рутина. С этим необходимо мириться. Верно, верно. Но не с походами на одном месте, по кругу – не к противнику, а от него! Хватит – кончено!

Признаюсь: конечно же, я волновался. И при этом не мог дождаться приказа о выступлении, так хотелось сняться с насиженных позиций, выйти из траншеи, из времянки, вновь поставить на колеса давно снятый с них фургон и отправиться в путь, должный привести меня на поле битвы. «Наконец-то – дело, настоящее дело!» – подбадривал я себя, пытаясь заснуть. И не мог – в возбуждении торопливо ходил по небольшой палатке, которая мне теперь полагалась по должности, снова падал на топчан, покрытый древним одеялом, и до рассвета лежал на нем с открытыми глазами.

Поэтому сигнал горниста, заигравшего за два часа до общего подъема, не застал меня врасплох. Я вышел к медицинскому обозу раньше всех и оказался в голове колонны. Начальник корпусного лазарета одобрительно смотрел на меня, пока денщик опоясывал его по всей форме. «Вы уже готовы? Прекрасно». Скорее всего, он был заранее осведомлен о выступлении и успел заранее выспаться. Я решил не отказываться от роли, выпрямил спину и проорал: «Рад стараться!» – «Кстати, – добавил мой новый командир, протянув руку за дымившейся кружкой какого-то отвара – в нашей фуре есть лишнее место. Обещаю вам сухую солому и беседу, отдающую умеренной скукотой. Согласны?»

Мои каблуки раздвинулись и почти сошлись снова – им помешал кусок задравшегося дерна. Звук вышел глухой, но явственный. Кто же мог знать, что именно этой чересчур быстрой явкой в походный строй я навсегда переменил свою линию жизни.

16. Зависть (листы свернуты в трубочку)

Значится, так, дорогой ты мой Василий, свет, хоть ты и надворный советник, даже с видами на коллежского, а там, глядишь, и статского, но сие жизнь твою вряд ли решительно изменит. Притворяться не будем, поскольку скрывать от себя самого тебе, миленочку, нечего. Что в балансе на сегодняшний, Господом благословенный день? Подводим без вранья жирную черту и думаем честно, как до того по всей совести писали в потайную книжицу, ныне на всякий случай далеко в кладовую убранную.

Коммерческие наши дела не ахти. То есть как по семейному подряду, так и по государственному наряду – полный швах, потому засупонься, подтяни штаны и живи на жалованье. А уже отвык и забыл, как с такой напастью обращаться, к тому ж платят копейку цареву с изрядной нерегулярностью. Вся казна – для войны, и верные патриоты отечества должны, понимается, приносить жертвы на алтарь будущей победы. Завелась под мышкой вошь, теперь делай сам, что хошь. Чеши репу, коли мяса нету.

И по тому же самому политическому резону – англичане теперь наши чуть не главные супротивники, поскольку они королю прусскому первые вспомогатели, а союзничку нашему, никем не виданному, Людовику французскому, наиочевиднейшие строители многих зараз. Поэтому торговать с ними не моги, а если моги, то не иначе, как через препоны важные и непреложные. И следят ведь, псы окаянные, за исполнением подлой разнарядки, опасно смотрят и грозно рыкают. Кто этим сыт – не понимаю и допрежь умру, а умом не дойду. Добро бы был у кого внятный интерес – нетути ни единого. Все отговариваются, руками разводят и друг на дружку кивают.

Ладно, англичане – у них полмира под ногами, обойдутся без нашего добра. Могли бы перетерпеть, не приставать, не лезть к честным людям со всякими там пропозициями и комбинациями. Так тоже нет: привыкли уже к сладкому магарычу да сурьезному бенефиту. Жаждут расейского товара, понимаешь ли, и с ножом к горлу пристают. Мы хоть в Лондонах не бывали, но скумекать умеем: торговать им сейчас с нами – сплошной фо па и прямая государственная измена. А все равно желающих невпроворот – значит, такова, бабка, нынешняя коммерческая диспозиция.

Ведь у них как приветливо в дальней вотчине устроено: каждый сам себе решает, где именно профит добывать купеческий. Безо всякого огляда. И ежели в России ждет его важный гешефт, навар с пеночкой, то все – прицепится, будет тянуть одеяло по самый нос, ни король ему британский не указ, ни парламентская говорильня ихняя. Ну, хорошо, тут перегнул, парламент они уважают, поскольку сей институсьон верховный потому и верховный, что деньгами правит, а один раз даже самому королю голову откромсал.

И установления разные легалистские англичане почти завсегда блюдут, непонятки прописные, с многими параграфами. Но парламент-то этот – что флюгер вертячий. Сегодня проскрибирует отважный закон такой с печатями да бантиками, честь по чести, а назавтра – дал кому надо тугой кошелек, сбегал туда-сюда, там лизнул, здесь почесал, а в третьем месте разъяснил доходчиво – и на тебе, под гундеж медных труб выпускается закон противоположный, и теми же самыми печатями разукрашенный, разве что ленточки забудут по нерасторопности и большой спешке. Казалось бы, ерунда на постном масле, два раза плохо прожаренная, однако сие у них гордо именуется власть народа. И против нее они выступают только с большой, я бы сказал, выдумкой. Голову, видать, жалеют, прозорливцы законопослушные.

Потому есть все же отдельная прелесть в том, чтобы с британами дела вести: гибки они и находчивы, из любого обстоятельства лаз найти могут. И притом аккуратно работают, стервы, блюдут букву, сначала свою, островитянскую, а потом – местную, то есть нашу. Спокойно с ними делать энту коммерцию, хотя ушки-то надо во всякое время настороже держать: а как с насупротивной стороны тоже англичан работает? Но главное, что любо: всегда так настроены челюстяки неуемные, чтобы задуманный сюжет выполнить. Ни за какие коврижки не отступятся, пока их колом по голове не пихнут. С умом, да напролом. Если полведра не дернуть, то хотя бы звонко пернуть. Не ищут, понимаешь, резонов для плаксивой неудачности. И правильно: резоны всегда найдутся, а вот ты попробуй все заборы преодолеть и что надобно, оприходовать. Вот тогда тебе хвала будет, почет и уважение. Будь ты хоть и сорванец, а хотя бы молодец.

Государь великий, опять помяну высокоблагодетельного покойника, сразу чуял, кто и почему не исполнил должное, профукал свой абордаж. Паки пенявших на оппозицию капризной судьбы не жаловал – почитал, что не о деле маются они, а беззаветно выпрашивают малое наказание. Внимательно прислушивался, с которым припевом кто из штрафников доклад начинает. Те-то не больно баловали разносолами: либо «виноват, государь!», либо «видит бог», и так далее. Сразу видно, какой вправду печалуется о конфузии, а какой рад, что свой зад из горячей печи без лишнего волдыря вытащил. Тех, кто «видит бог», бомбардир страсть как не любил, почитал неумехами и лодырями. Если же «виноват, государь», то смотрел внимательнее. И коли уяснял, что вправду случилось непредвиденное, поскольку Божья воля стоит выше человечьего разумения, то прощал.

Так и англичане, нация хоть корыстная и скрытная, даже скажу из личного опыта, надменностью болезная, а пардонов своим ремизам не ищут и поражений не приемлют. Могут заболеть и сверх того – умереть, а капитулянтства не жалуют. Полежат, и снова в самое пекло да на лихом коне. И вот что в особенности удивительно – их на этот подвиг не король вожжой протягивает и не парламент вертлявый стрекалом тыркает. И аббат молебнами на работу не гонит, не стращает карами, хоть вроде как боголюбивая они нация, пусть и не слишком. Сами, мамочки, себя кнутом выхлестывают по мягкому месту, поднимают на труд кромешный и кропотливый, сами свои интересы блюдут и дела важнецкие совершают.

Деньгой оные чудеса, конечно, можно объяснить и деньгой немалой. Но все ж, Гаврилыч, не будем лукавить, и окромя деньги свербит в них это погонялово винторезное, стрекает, остановиться не дает и в конце концов удачу приносит и уважение тож. Вот остолопы наши родимые – рази они против деньги чего имеют? Иной раз, вестимо, за полушку умрут. А вот не получается так деловито и споро, почти ни у кого, как ни бьются. По чести скажу, не хотел бы я из наших балбесов англичан делать, неприглядно получится, а все равно желал бы этот буравчик непоседливый вставить обормотам питербурхским и московским в самое то известное место. Чтобы кичились не родами да чинами, галунами да животами, или мошной пожалованной, а делами совершенными, и особливо теми, которые удались насупротив обстоятельств и всяческого рода предзнаменований.

Главная же обидная заноза – может наш человек горы своротить, не туп он и не ленив уж чересчуристо. Грехи его умеренны и известны: получается не более и не менее, чем у других христианских народностей, скажем, какой-нибудь немчуры курляндской, сухощекой и в брюхе сплюснутой, или шелупони посполитой, отвязной, да бездельной. Коли припрет дурака расейского, он такую показывает прыть, что весь мир за ним не угонится. Но без катастрофии какой повсеместной – не двинется. Пока хата не сгорела, а амбар вода не унесла, будут Ваня с Федей баклуши бить и на дуде играть прямо-таки заливисто. И я почитаю, что неправильно это, сверх того – не по-божески. Апостол завещал: трудиться в поте, мол, аще кто того делать не желает, тот да не яст. Вот читают Писание, читают, наизусть учат, а самого главного разглядеть не могут. С катастрофией бороться – хорошо, но в ясную-то погоду столько можно успеть: дров нарубить, дом построить, протопить, щели законопатить и стены бревнами припереть, тогда и катастрофия получится не столь страшная. Истинно сказано, кто в поте лица робил, того Господь и не угробил. В балансе так: кому всемирный потоп, а кому – протечечка малая.

Кстати, о барышах. Намечается интересный гешефт с англичанами-то. Правда, потребуется некая личная изворотливость и легкая сдержанность совести. Ну, будем запрягать да подтягивать. А что хотите, братцы – дочь-то почти на выданье и немалый тут торг будет, немалый. Главное ведь – такая сделка, что обратно не переиграешь, всю жизнь потом куковать с новыми родственничками. Но молчу, молчу, давал зарок, и держать буду крепко. Меньше балакаешь – лучше спишь.

17. Местные условия

Мистера Уилсона всегда удивляло, почему русские никогда не могут понять собственную выгоду. Нет, не подумайте, сей народ – вовсе не недоумки. Тогда бы – никакой загадки.

По отдельности каждый из туземных знакомых негоцианта был отменно способен разобрать свой жаркий интерес безо всякой лупы и даже немало поразить сэра Генри в процессе его извлечения. Yes, my dear sirs! Искусство снятия навара в этой стране не преподавали, но, казалось, им в совершенстве владел любой лапотник-самоучка, не говоря уж о людях чуть более образованных и вертких. Нигде в Европе почтенный коммерсант не встречал столько предусмотрительности, замешенной на таком количестве приспособляемости к обстоятельствам, приправленной изрядной дозой предприимчивости и сдобренной сочной порцией делового бесстрашия, без которого, как известно, не удаются никакие предприятия, а серьезные и подавно. Но все это сверхъестественным образом пропадало – иногда в том же самом человеке, – лишь только разговор заходил о предметах государственных, часто затрагивавших сотни и тысячи душ.

Еще необъяснимей было то, что тупевшие на глазах люди не просто получали жалованье за работу, которую почему-то не желали исполнять, но на самом деле воистину дорожили перечнем своих обязанностей и связанным с ними положением. Довершал картину легко закипавший и зычно раздувавший ноздри патриотизм, который не раз выказывался в частной жизни и в искренности которого рассудительный компаньон фирмы «Сазерби, Брекенридж и Уилсон» не позволял себе сомневаться. Пока не сталкивался с тем же патриотичным лицом во время исправления им государственных функций и не видел, сколь тщательно, продуманно и тонко недавний ревнитель отечества и финансовый сорвиголова наносит существенный ущерб любимой отчизне, никогда не делая или забывая сделать самые нужные, ключевые, необходимейшие шаги.

Наиболее важные бумаги не подписывались или попросту терялись, единственные специалисты по тому или иному вопросу оказывались больными или испрашивали выходной, все, что должно было быть сделано точно в срок, задерживалось на недели и месяцы. При этом малозначащие действия совершались неукоснительно, бездельники-немогузнайки жирно копошились по присутственным углам, а распоряжения на выдачу перьев, чернил и песка для их просушки всегда лежали на самом верху (если не случалось каких-либо бумаг с росчерками наивысочайших особ или императорской печатью). Потому многие коллеги и конкуренты сэра Генри давно оставили попытки заинтересовать русских их собственной пользой, а нашли те или иные способы добывать тот самый всесильный сургучный штамп из канцелярии ее величества.

Не то чтобы при его виде присутственная обстановка менялась. Движения чиновников оставались столь же ровными и неторопливыми, разве что из них пропадала излишняя медлительность, которая иногда казалась преднамеренным издевательством. Спины радостно сгибались в пояснице и выпрямлялись не до конца. Притихала жажда предпочесть петляние по темному многосуставному коридору прямому пути из одной комнаты в другую. И еще – бумаги с этой печатью никогда не терялись.

Вроде все ясно, будь как все. Здесь тебе не Темза, а Нева. Но нет-нет, а норовил лондонский упрямец сделать шаг в сторону, то есть пробовал пройти напрямик, как должно. Ему всегда казалось, что так должно быть должно. Без наивности – чистая арифметика. Если выгода взаимна, то какие к тому могут быть препоны? Если мы вместе, то кем нам можно быть, кроме как добрыми товарищами? И что может воспрепятствовать помощи, сдобренной деловым интересом?

Потому он раз за разом набивал шишки, но, как человек опытный и не вчера родившийся, научился получать их безболезненно и даже открыл некие возможности на пути взаимовыгодного компромисса: как привести русскую бюрократическую машину в действие и при этом не слишком погрешить против собственной совести. Главное здесь было отыскать ключевого человека, а ключевой человек – вот тоже важный секрет – совсем не обязательно является власть имущим, скорее, наоборот: среди больших чинов тебе никто не поможет, но не оттого, что не захочет, а потому, что и захочет, да не сумеет. Наипервейшие люди – столоначальники, с ними как раз надо дружбу водить да чаи пивать. Они и дело нужное знают, и в высокие кабинеты вхожи, и приказ кое-какой отдать могут, и самое решающее обстоятельство – есть у них между собой какая-то порука, даже братство. Посему могут они друг для дружки иногда запросто сделать удивительнейшую и драгоценную услугу, и ничего за это не взять. Но придет черед – через год, а то два – расплатишься и ты, и без напоминания, услугою ничуть не меньшей.

Совокупность вышепоименованных знаний мистер Уилсон про себя называл «глубокой осведомленностью в делах туземной жизни и тонкой чувствительностью к малейшим оттенкам поведения партнеров», да и в секретной корреспонденции со штаб-квартирой фирмы (отправлявшейся через верных людей, по обыкновению на голландских или датских кораблях) использовал примерно те же самые выражения. Если перевести это с канцелярского на английский, то подобный пассаж означал примерно следующее: сменить заматеревшего представителя компании на санкт-петербургском посту хлопотно, почти невозможно, к тому же такая смена наверняка обернется большими финансовыми потерями. Пока новый резидент будет входить в курс дела, он обязательно совершит не одну и не две непоправимые ошибки ценой в сотни и тысячи полновесных соверенов.

Таковую линию почтенный коммерсант проводил неотступно – и в силу одного только, но очень важного резона. Тоже супротив всякой логики, совершенно необъяснимо, иррационально, полюбил сэр Генри невозможно серый, всегда хлюпающий, чавкающий, и кашляющий город на бедных растительностью болотистых берегах. Полюбил необоримой, твердой против случайных препон, самой что ни на есть британской страстью настоящего джентльмена, и ни за что не хотел отсюда уезжать. В Лондоне и Салеме какие-то из его доводов принимали. Или делали вид, что принимали. На расстоянии было не разобрать.

18. В лесу (убористо, строчки загибаются вверх)

Против ожидания, наш переход не был трудным или опасным. Корпус двигался вдоль реки, потом по хорошим, давно проложенным дорогам, какие я, признаюсь, не предполагал встретить в столь отдаленных местах. Однако мы часто стояли под открытым небом – командующий, в отличие от остальных имперских генералов, не был озабочен поисками удобных для ночлега мест. Дважды или трижды лазарету все же удалось остановиться в небольших силезских деревеньках, и везде я убеждался, что нас, несмотря на форму, путают с пруссаками. И еще, из общения с тамошними жителями, пусть совершенно непродолжительного, мне стало ясно: почти никто из них не знает, что именно из-за их земель началась война, постепенно становящаяся длинной и знаменитой. Более того, на все мои расспросы – а я постепенно начинал интересоваться бытом и жизнью народностей европейского востока – ни один не мог внятно объяснить, есть ли разница между властью королевской и императорской и каковы его, обитателя сих пределов, сердечные чаяния? В какой стране хочет он существовать, чьим подданным являться? Не исключаю, что мои собеседники просто опасались говорить правду. Мундир на мне был австрийский, белый, хоть и грязный, с желто-черным офицерским шарфом (несмотря на это, интенданты по-прежнему ставили меня в самый хвост любой очереди – гаденыши не считали меня настоящим служакой и, наверно, были правы). Оружия я не носил, а говорил по-немецки с неслыханным в тамошних краях акцентом. Может быть, меня принимали за шпиона?

Добавлю еще, что любой незнакомец в тех местностях, особенно глухих, вызывает подозрения. Не раз я узнавал о заблудившихся торговцах, путешественниках, даже паломниках, которых забрасывали камнями, не пускали на ночлег, гнали собаками. Я поделился своими мыслями с начальником лазарета, который приблизил меня с самого начала знакомства и оказался, кстати, дельным и знающим врачом – скажу даже, что в эти недолгие месяцы он стал для меня учителем, с чьей помощью я наверстал многие пробелы в своем образовании. Как часто бывало, мы сидели на передке аптечного фургона и искоса следили за тем, чтобы лошади не потеряли проторенную колею.

«Что вы хотите? – сразу ответил он. – Вы думаете, эти люди по доброй воле живут в непроходимой чащобе? Мостят хлипкие гати, тонут в болотах, едят траву вперемешку с кореньями. Вы думаете, они довольны своей жизнью, потому что не знают другой? Нет, их или их предков сюда загнали опасности да горести: разбойники, инквизиторы, налоговые сборщики, орды захватчиков, которые здесь проходили не раз, – совсем как мы.

Сами понимаете, какая тут может быть доверчивость и любовь к ближнему. Теперь они – наполовину животные, всего боятся и на все огрызаются, верят не глазам, а ушам и ноздрям. Любой незнакомый мужчина – скорее всего, насильник и грабитель, если не хуже. Пусть лучше убирается подальше, или, в крайнем случае, к соседу. Только не ко мне, ведь стоит только открыть дверь или калитку, как ты беззащитен. А вдруг за тем деревом спрятался еще десяток веселых ребят с кольями? И что тогда? Вас искалечат, над женой и детьми надругаются, или, в лучшем случае, уведут в полон, скотину перережут, а дом на прощание сожгут.

Удивительно, как эта шваль любит все поджигать. Казалось бы, обобрали дочиста, насытились, позабавились… Имей страх, уйди, брось людям хотя бы кость… Нет, обязательно сожгут, а несчастных добьют. По-видимому, разбой опьяняет. Многое, что эти шайки делают по пьяному угару, в чаду безнаказанности – себе во вред. Я пару раз видел, как патрульные разъезды совершенно случайно обнаруживали мерзавцев рядом со свежим пожарищем, так сказать, in flagranti delicto, только из-за дыма. И тогда – никакой пощады. Когда я первый раз оказался свидетелем такой незамедлительной казни, то долго мучился. У бандитов был затравленный, я бы даже сказал, пришибленный взгляд, словно они не понимают, что происходит, да и двое мальчишек среди них попались, совсем безусых. Я тогда не знал, что малолетки-то самые жестокие, больше других пальцы отрезать любят, крики слушать… У них еще нет чувства смерти, понимания боли, они забавляются, играют. Потом мне выпало увидеть тех, кто попал им в руки…

Дело было очень давно, во время предыдущей войны. Тоже ведь за Силезию схватились с его величеством. Забавно, не находите ли, что и у ныне царствующих особ бывают любимые занозы, не только у античных владык? Нет, знаете, ошибаюсь, это случилось много раньше, я только поступил в службу. Тогда державы, ваша, наша и русская, никак не могли договориться, кого сделать королем польским. Когда именно? Отступите от сего дня лет так, наверно, на двадцать. Неужели вы об этом не слышали? А впрочем, я не удивлен. Думаете, про эту войну будут лучше и дольше помнить?

Так вот, в этих самых краях, отчего и всплыло в памяти, я случайно попал на хутор, который только что подвергся нападению, даже не знаю, чьему. Скорее всего, это были обычные бандиты. Только какие посреди войны «обычные бандиты»? Среди них всегда полно дезертиров, наемников, различного сброда, которому в такое время легко раздобыть оружие. Да и солдаты регулярной армии рыскают по соседству с лагерем, ищут, чем бы поживиться.

Признаюсь вам, я долго не вспоминал эту историю, да сейчас к слову пришлось. Я был в сражениях, наверно, двадцати, отрезал многие десятки конечностей, не раз с головы до ног покрывался чужой кровью и слизью, закрыл глаза тысячам почерневших людей, которые иногда уже походили на обрубки, а не творение божие… Но тогда на хуторе… Дом был отстроен хорошо, крепко – наверно, поэтому бандиты решили, что там есть несметные для тамошних мест богатства.

Хозяин висел на дереве, недалеко от колодца, мы заметили его, когда подошли совсем близко. Его долго пытали, жгли, кололи глаза… Потом, судя по всему, взялись за детей… Нет, давайте сменим тему. Извините, я сам начал, и вот… Одно скажу, с тех пор я стал понимать, почему в военное время взятых на месте преступления разбойников расстреливают без суда. Среди них нет людей – только звери или страшные звери. Даже те, кто на вид чистые дети, уже пропали, они выжжены дочерна и дотла, навсегда поступили в услужение дьяволу. Легче, не размышляя, убить всех, чем помиловать кого-то и потом страшно ошибиться. За них можно молиться, но нельзя простить».

Некоторое время мы ехали в молчании, глядя по разные стороны дороги. Тишину прерывало лишь чавканье копыт и скрип колесных ободьев. Постепенно от головы колонны до нас стал доноситься клокочущий шум. Он неуклонно крепчал, приобретал членораздельность. Что-то важное, но нет, не опасное, произошло там, впереди. Звук был, прошу прощения за неуместное употребление этого слова, теплым, чуть не радостным. Мы в недоумении переглянулись. Я натянул поводья. Лошади тихо заржали и остановились. Тут нас одновременно осенило, и мы сразу вскочили на ноги.

Произошло соединение нашего корпуса с основными силами русской армии.

19. Битва (без исправлений)

Признаюсь, уже долго я не видел у солдат такого приподнятого настроения. Вроде бы, чего примечательного: выступили почти в срок, не встречая помех со стороны противника, без боев преодолели не такую уж сложную местность и вовремя разглядели передовые разъезды союзников – почти в том самом месте, где планировали столичные штабисты. Бывали переделки и поважнее.

Конечно, я был неправ: мне показалось, что на войне ничего особенного не случилось, потому что ничего не случилось со мной, с нашим отрядом. Но война-то не останавливается от того, что по тебе не стреляют, тебе только кажется, что она приутихла. И в то же самое время стреляют и убивают кого-то другого. Солдаты чувствовали это гораздо лучше меня.

Очень скоро я узнал, что всего за несколько дней до успешного соединения союзных сил произошло крупное сражение. Прусские генералы то ли потеряли из виду наш корпус, то ли не считали его движение особенно важным и, не заботясь о безопасности тылов, дали русской армии бой на правом берегу реки, именуемой Одером – я уже о ней упоминал. Эта водная преграда, по мнению многих географов, служит естественной границей между Западной Европой и Восточной. Именно успех русских – а они отбили пруссаков за реку и даже захватили несколько пушек – обеспечил столь безболезненное для нас окончание перехода с одного фронта на другой. К тому же нам повезло дважды: баталия случилась одновременно с заключительными стадиями нашего рейда, которые, как я позже понял, почитались командованием наиболее опасными. И справедливо – прусская армия просто не успела перегруппироваться и перехватить корпус на марше, когда мы были наиболее уязвимы. Не удалось противнику и обескровить основные силы наших союзников. Однако теперь, когда мы совокупно представляли немалую угрозу для бранденбургских земель, на нас неминуемо должен был двинуться сам король.

Таким образом, радость моих сослуживцев объяснялась еще и тем, что обласкавшая нас удача куплена чужой кровью – скоро я узнал, что сражение было жарким и тяжелым, хотя и победным для русских. Так часто бывает на войне – твоя личная фортуна означает смерть или увечье ближнего. Но пока что мы пребывали на седьмом небе, и от каждого костра неслись здравицы русской императрице. Тем не менее главное было впереди и никто не собирался наслаждаться прелестями большого купеческого города, называемого Франкфурт, который объединенная армия заняла без проволочек, успев потешить свое тщеславие во время церемониального выноса ключей на широком позолоченном подносе. Освященное древней традицией действо не без изящества провел дородный бургомистр в отменно напудренном парике (легко же они сдаются, успел подумать я).

Через несколько дней мы выдвинулись на более удобные позиции и вскоре оказались на склоне нескольких холмов, выстроившихся в почти правильную цепочку и примыкавших к правому берегу Одера. Город остался за рекой, совсем недалеко, говорили, что его даже видно с нашего левого фланга. Человеческого жилья вокруг почти не было, не считая небольшой деревеньки, вытянувшейся по берегу тонкого озерца где-то в тыловой низине.

Лагерь разбивали долго и не без суматохи, еще более усугубленной тем, что приходилось все действия согласовывать с русскими. Впрочем, большинство их офицеров на удивление сносно понимали немецкий и часто французский, поэтому меня то и дело командировали в разные стороны, требовали, просили, грозились, отчего я к вечеру совершенно валился с ног. А ведь нужно было привести в порядок свой собственный лазарет, ибо без работы он остаться не мог. Наоборот, надвигалась гроза.

Король не только не был разбит, но, скорее всего, именно сейчас подкрадывался к нашим силам, дабы нанести противнику решительное поражение и окончательно склонить ход войны в свою пользу. И все-таки никто их моих сослуживцев не думал о предстоящем бое, об опасности и смерти. К плохому легко привыкаешь, поэтому так радуешься, когда оно позабудет случиться. К тому же мы по-прежнему испытывали подъем духа из-за столь успешно выполненного марш-броска, хотя нашему соединению удалось взять лишь первый промежуточный рубеж, и очевидно, что самый легкий. Не желавшие идти с нами – так ли они были несообразительны?

Через какое-то время начальник лазарета уговорил меня съездить в русский лагерь, встретиться с коллегами, но делать это, не уведомив командование, было нежелательно. Поэтому мой наставник отправился в штаб и на удивление легко получил разрешение. На следующий день нам с вестовым передали пароль и инструкции. Мы привели в порядок обмундирование (мое прохудилось до неприличия), приказали распрячь из повозок и оседлать по уставной форме пару тягловых лошадей, приготовили подарки. Я понимал, что у русских должна быть нехватка перевязочного материала и, поколебавшись, совершил изъятие казенной собственности из интендантской повозки. Совесть меня, если вправду, довольно-таки мучила. Они, небось, не разберутся, не поймут и сразу по нашем отъезде все выбросят в мусор. «Но ведь это союзники», – не переставал шептать я почти вслух, словно оправдываясь перед кем-то.

В полевом госпитале русской армии нас ожидал главный военный лекарь Штокман, носатый, сухой, чисто, но не без порезов выбритый человек с впавшими щеками и крупным кадыком, по-моему, из остзейских немцев. Казалось, что в стане войск петербуржской императрицы врачей неевропейской народности почти не было. Поэтому наше общение шло довольно непринужденно (ничуть не хуже, чем с русским офицерским корпусом), несмотря на то, что я с трудом разбирал путаную вереницу акцентов подданных ее величества.

Доктор Штокман, как и весь его госпиталь, произвел на меня странное, если не сказать, двойственное впечатление. Во-первых, сам лекарь был не очень-то похож на немца, нет, не внешне, а по своему поведению. В нем не водилось ни капли чопорности, не было и, прошу прощения, никакой германской основательности. Честь он нам так и не отдал, хотя был в мундире – впрочем, грязном и основательно изодранном. Подарки наши – ведь и мой начальник по секрету от меня кое-чем запасся – он быстро, одним взмахом костлявых пальцев, спрятал, поблагодарив союзных коллег чуть не сквозь зубы. Без пояснений подвел нас к ближайшим палаткам, откуда доносились гулкие стоны. Тут мы поняли, что у русских много раненых. Зачем-то размахивал руками, треща суставами, и то говорил без устали, то замолкал на полуслове и косо поглядывал в нашу сторону.

Еще доктор Штокман постоянно жаловался на недостачу припасов и вороватость интендантов, поминутно прихлебывал из плоской фляжки, которую держал за пазухой, не думая с нами поделиться или хотя бы предложить глоток-другой, пускался в пространные рассказы, не имевшие никакого отношения к войне или нашей профессии, прилюдно и громко поносил своих помощников за нерадивость, не знаю уж, истинную ли. Меня не отпускало ощущение, что одновременно с явным неудовлетворением, которое он испытывал от своей должности и, может быть даже от нашего визита, ему было необходимо показать, что он здесь все-таки командир и распорядитель, что по его слову могут делаться какие-то важные или почитающиеся важными вещи, что его упреки должны слушать с виноватым лицом десятка два утомленных и, в отличие от него, заросших двухнедельной щетиной людей. Теперь, по прошествии лет, мне кажется, что я был не вполне справедлив. Да, старикан действительно боялся себя уронить – тоже мне важный упрек. Хотя, поймаю себя на слове, он, наверно, был заметно моложе меня сегодняшнего. Что ж, ныне и я, пожалуй, стал порядочным брюзгой и отменным причиталой.

Тогда же оставалось лишь молчать и делать вид, что киваешь хозяину с пониманием. Окончив визит, мы раскланялись с господином Штокманом, испытав взаимное облегчение и возвращаясь к нашему бивуаку, не обменялись ни единым звуком. На полдороге нас нагнал кто-то из санитаров, с трудом объяснивший на ломаном немецком, что их высокородие просит господина доктора принять этот скромный дар. Едва успев вручить мне небольшой узелок, он тут же испарился в темноте. Внутри был отменный китель: не слишком заношенный и скорее всего, недавно снятый с русского мертвеца. Побуждаемый неясным чувством, я не преминул продемонстрировать начальнику плоды великодушия союзников и, сравнив австрийские дыры с русскими потертостями, театрально высказался в пользу последних. «Пусть смотрят, скопидомы паршивые», – почему-то подумал я, переодеваясь. Вскоре мы увидели наши костры.

Я засыпал со странным чувством. Почему-то я до сих пор никогда не испытывал волнения в преддверии битвы. Может быть, только в первый раз, когда я еще не знал, чего ожидать. Но теперь, и я постепенно стал в этом убеждаться, война стала моей профессией. Я сроднился с лазаретом, кровавыми тряпками, затихающими стонами раненых и синими трупами, которые санитары складывали неподалеку и покрывали рогожей. До первого выстрела и почти сразу после наступления затишья я мог с легкостью заниматься своими делами: чинить мундир, щупать маркитанток, читать подвернувшийся роман.

Конечно, это не относится к серьезным баталиям – тогда до боя надо было готовить лазарет, а затем… Я уже рассказывал, что для врачей сражение кончается в последнюю очередь, и не стану повторяться. Но как до битвы меня волновало только расположение носилок да наличное количество корпии, а не предстоящая опасность, так и после нее мысли мои были заняты чем угодно, но не благодарственной молитвой за спасение от смерти или увечья. Да и во время сражения – то же самое. Рвались снаряды, трещали ружья, чавкающими криками отдавалась в ушах рукопашная, к госпиталю, шатаясь, плелись белолицые солдаты, но я оставался бесчувствен, ни за что не переживал и никого не жалел. Я был слишком занят: через меня непрерывным потоком шли раненые, и отнюдь не всем из них было суждено дожить до утра. Руки делали перевязку, а глаза отбирали следующего кандидата на спасение. И душа моя оставалась в полном молчании.

Так было. Но в этот вечер я заснул с ощущением надвигающейся грозы. И почти сразу проснулся. Мне вдруг стало ясно, что происходит. На удивление, я неожиданно оказался стратегом не хуже штабных. Во-первых, налицо лучшие силы союзников: вся русская армия и самая боеспособная часть имперских войск – большая часть кавалерии под командованием лучшего из австрийских генералов. Если королю удастся с нами расправиться – можно считать, он выиграл войну.

И если это осознаю я, лежа на дурном деревянном топчане, то тем более это понимает тот, кто уже не раз удивил Европу быстротой своей мысли. Почему-то мне представился король за картой в беловерхом шатре, в окружении затянутых в мерцающие мундиры приближенных. Он что-то втолковывал им, водя шпагой в воздухе, они дружно кивали в ответ и разевали немые рты, словно хор разукрашенных рыб. Значит, подумал я, завтрашняя атака пруссаков будет продуманна, страшна и безостановочна.

Во-вторых, местность здесь для нас неизвестная, и в ходе сражения с нашей стороны неизбежны ошибки при маневрировании. Это мне стало понятно, когда я давеча проехал через все расположение союзников, неуклюже раскинутое по холмам и перерезанное оврагами, открытое сразу с трех сторон, за исключением примкнувшего к реке фланга, обреченного – я это тоже понял – в любом случае стать тылом. В-третьих, нам некуда отступать – по сторонам болотные низины, сзади река. В случае неудачи даже ночь не принесет спасения. Выбраться с топкого берега некуда – нас добьют наутро. Строй разорван, глубины фронта никакой, боеприпасы истрачены. Утопят или отстрелят, сопротивляться мы не сможем, как афиняне при бегстве из-под Сиракуз. А ведь у них была хорошая армия.

К тому времени я уяснил несколько главных батальных законов, и среди них был такой: своевременно поданный сигнал к отступлению сводит на нет даже самые блистательные победы противника. В таком случае потрепанная армия уходит, не теряя строя, а преследовать ее ночью, не подвергаясь жестокой опасности, невозможно. В темноте враг становится страшнее, а управление войсками – зыбче. Да, не спорю, теперь я по-другому оценивал поведение наших командиров, не раз трубивших отбой, когда перевес пруссаков на поле боя еще не был решающим. Они знали, что отход – это не разгром, и совершенно не стыдясь первого, панически боялись второго. Настолько он был тогда редок и так наверняка с позором завершал карьеру любого высокопоставленного офицера. Теперь же – и я с ужасом осознавал это все отчетливее – нас ожидал непременный разгром.

Подразделения союзников были разбросаны по отдельным, наскоро возведенным укреплениям, солдаты не успели отойти от изматывающего марша и не понимали друг друга. К тому же позиция наша оказалась уязвимой сразу во многих местах: холмы прикрывали армию только с одной стороны – там, где последний из них защищала река. Король мог ударить во фронт, в тыл или с узкого фланга, мог варьировать степень натиска на разных участках и одновременно координировать действия своих сил, идущих по плоской равнине и легкодоступных для вестовых. Мы же стояли близко, но порознь от друг от друга, любое сообщение между союзными частями прерывалось одним удачным выстрелом. Не говорю уж о языке – русским ничего не стоило перепутать нас с пруссаками, даже несмотря на мундиры, ведь до сих пор мы никогда не сражались рука об руку. Любая случайность могла привести к катастрофе. Значит, ее не избежать.

Я вдруг воочию увидел, как сброшенные со своих линий части собьются в центр, в то самое место, где находился мой госпиталь, и как паника неминуемо перейдет в бойню. Еще успел подумать: а войска, стоящие ближе к реке, в битве даже не поучаствуют, в лучшем случае им придется смотреть на мучения умирающих раненых и подписывать почетную капитуляцию. Деться-то некуда: две трети армии уничтожены, сзади вода, а по всему периметру – прусские гренадеры, с каждым часом все крепче сжимающие стальное кольцо. Король еще сообразит закатить наверх фальконеты и устроить небольшую канонаду для пущего внушения упрямцам, желающим красиво умереть. Дабы показать, что песенной баярдовой гибели не будет – только кровавая пыль и дерьмо человеческое. Так сказать, военно-полевое рагу.

Тут ваш покорный слуга прервался на мгновение и поразился ходу своих мыслей. Господи, что это? Неужели я действительно стал настоящим военным, способным по небольшим деталям подробно предсказать ход будущего сражения?

И здесь великий стратег без маршальской палочки вдруг заснул, чтобы проснуться с первыми прусскими залпами, доносившимися с крайнего, самого восточного холма.

Король решил ударить во фланг, чтобы, смяв его, мгновенно внести раздор во все наши позиции. Одна бегущая часть нарушит строй другой, и сразу пойдет всеобщая свалка, а за ней паника. «Все угадал, – почему-то твердил я про себя, – я все угадал». К тому же, острие прусских штыков оказалось направлено не с той стороны, где стояла союзная конница – тыл и фронт поменялись местами, и этот выбор был сделан не нами.

Судя по крикам и интенсивной перестрелке, на крайнем, восточном холме шел жаркий бой. Мы стояли, вытянув шеи – врачи, санитары, носильщики. Прошел час. Шум не смолкал, но раненых почему-то не было. Да, я знал, что сначала они пойдут в ближайший перевязочный пункт, потом в собственно лазарет, располагавшийся, скорее всего, на том же самом фланговом холме, но те, для кого там не хватило бы места (а его скоро должно было не хватить), были обречены скатиться по склону прямо в наши объятия. Не один я – все работники госпиталя застыли на месте и смотрели в одну и ту же сторону. Стрельба становилось все громче, придвигалась ближе и ближе. «Где же раненые? – думал я. – Где же раненые?» Бегущих тоже не было, и резервы беспрепятственно шли мимо нас с ружьями наперевес. Мы следили за ними со смесью страха и надежды. Грохочущая пустота продолжала пожирать осмелившихся приблизиться к ней. Отчаянно и неустанно дробили барабаны. Одна за другой русские части двигались навстречу врагу и исчезали в сизой пороховой пелерине, постепенно наползавшей на наши позиции.

Скоро мои опасения подтвердились. Сражение явно складывалось в пользу противника. Укрепления на холме держались из последних сил: союзные флаги колыхались, но пока не падали. Вверх по склону устремились последние подкрепления. Блеснули на солнце штыки, взметнулось одинокое знамя на самом краю, и вскоре перечерченные ремнями русские мундиры скрылись в яркой пыли. Последним промелькнул опоздавший взвод кое-как одетых солдат: они судорожно взбежали по тропинке и исчезли, покрытые неожиданно налетевшим дымом. Им навстречу никто не шел. Раненых по-прежнему не было.

Я не выдержал и, зачем-то махнув рукой недоуменно глядевшим на меня санитарам, начал взбираться на возвышающийся за лазаретом холм в самом центре нашего лагеря. Крутой склон поддавался медленно и предательски осыпался под ногами. Где-то в ста шагах стояла первая из запасных линий русской пехоты. Меня пропускали – судя по всему, подаренный мне вчера мундир был офицерским. Так и не отдавая отчета в собственных действиях, я продолжал карабкаться вверх, но, наконец, остановился и оглянулся. Я был в самой гуще русских солдат, не обращавших на меня внимания. Раздалась какая-то команда. Войска занимали круговую оборону. Я заметил, что вдали, там, где по фронту, оказавшимся теперь тылом, стояла растерявшаяся конница союзников, весь горизонт был закрыт густыми бурыми клочьями невиданного движущегося тумана. «Кавалерийская атака», – словно проговорил кто-то у меня над ухом.

Ничего больше я разобрать не мог, как ни вглядывался в непроницаемые облака пляшущего дыма. Вдруг из пылевого омута над крайним холмом вниз по глинистому откосу гурьбой посыпались русские солдаты. Я понял, что позиции потеряны. Сейчас пруссаки прорвутся с тыла, и начнется резня. «Конец. Бежать некуда. И к тому же я в русском мундире. Меня ничто не спасет», – еще мгновение назад я бы не поверил, что мне в голову может прийти такая мысль.

Я даже не успел устыдиться. Не верьте тому, кто скажет вам о моральных соображениях, об угрызениях различного рода, испытанных во время битвы – тогда царят совсем другие эмоции. Тут же затараторили фузеи, и несколько человек неподалеку завертелись в предсмертной агонии. Стало темно. Моя жизнь заканчивалась. Я ударил себя по вискам, чтобы привести в чувство – и вдруг очнулся. Время суток не поддавалось определению, но света чуть прибавилось, хотя солнце по-прежнему было скрыто покрывалом артиллерийского пота и ружейной одышки. Русские линии стояли на месте – на лицах солдат застыл какой-то жесткий оскал. Они тоже ни о чем не думали. Чуть выше я увидел ощетинившиеся жерла русской батареи. Зачем-то я два раза пересчитал пушки – справа налево и слева направо: ровно шесть. Расширенные дула выглядели немного необычно, казенная часть почему-то была конической формы. Копошившиеся вокруг грязные русские артиллеристы заряжали их далеко не в один присест, суетливо, несуразно и бесконечно медленно. Неожиданно для себя я развернулся и стремглав понесся вниз, к госпиталю. «Там же раненые, там же раненые», – твердил я на бегу, пытаясь убедить кого-то в правильности своего поступка.

На мое отсутствие никто не обратил внимания, да и продолжалось оно ничуть не более получаса. Или часа? Но за это время все успело измениться. Обливающиеся потом изможденные солдаты шли через лазарет, не разбирая дороги. Многие падали. Я приказал санитарам подхватывать ближайших, давать воды, осматривать и сразу же отпускать тех, кто не нуждался в помощи – я знал, что мертвенная бледность отнюдь не всегда равняется потере крови. Большинство были с колотыми ранами в руки, грудь, туловище. Как в тумане промелькнули несколько задетых лиц, развороченных челюстей, но я уже научился мгновенно вычеркивать из памяти самые тяжелые увечья.

Все мои суставы функционировали помимо меня; автоматичность – есть лучший рецепт от безумия, имя которому война. Не жалея зубов, я рвал ими бинты и беспрерывно накладывал перевязки, особенно тем, у кого были поражены конечности и которые потому могли надеяться на лучшее. Но кровь останавливалась плохо: стояла ужасная жара. Двое рослых гренадеров один за другим умерли у меня на руках. Времени раздумывать не было, я скинул трупы в сторону и продолжал отдавать команды, беспрерывно резать окровавленную одежду, вязать, снова рвать и резать. Краем уха я различал разрывы, шедшие с противоположной стороны, – вчера там был наш тыл, теперь обернувшийся фронтом. «Похоже, мы окружены», – почему-то по-французски сказал я санитару, тому самому щекастому, но расторопному Алоизию. Он послушно кивнул и протянул мне ровный лоскут сероватой ткани. Я обратил внимание, что перевязываемый солдат со страхом смотрит мне за спину, в направлении крайнего холма. Приказав себе не оборачиваться, я закончил повязку, дернул головой в направлении санитаров и, сделав вид, что ищу инструмент, бросил быстрый взгляд туда, откуда должна была прийти моя смерть.

Прусские ряды двигались прямо на нас. Шеренги смешались совсем немного, и только из-за помех, которые доставлял лучшей пехоте мира упрямый пересеченный ландшафт их же собственной страны. Мундиры солдат были на удивление опрятны, а сапоги начищены. «Почему так медленно? – подумал я, и сразу же, без перерыва, – а их не так много. Где же остальные?» Снова забили барабаны, я не понял, чьи. Показалось, что в паузах ровного маршевого дребезга я различил неожиданную тишину на наших центральных позициях. Неужели все кончено? Тогда почему неприятель продолжает атаку? Не знает, что мы уже капитулировали?

Противник ровными рядами шел мимо лазарета, не отвлекаясь на легкую добычу. К тому же наши повозки, носилки, весь этот до безобразия неправильно раскиданный госпитальный скарб мог сбить строго вычерченный и оттого вдвойне убийственный боевой строй. Я вдруг забыл о разлитом вокруг меня кровавом озере и перевел взгляд наверх. Русские ряды в сердце укреплений продолжали недвижно стоять. Раздался залп, еще и еще. Ответный. Противники как будто перебрасывались пригоршнями дробных звуков, имевших силу повергать людей наземь. Несколько пруссаков покатились вниз по склону, но порядка это не нарушило. Русские отстреливались, но как-то неохотно, вразнобой.

Им было не под силу задержать неизбежность, но почему-то они оставались на месте. Легкий ружейный дым быстро иссяк. Русские по-прежнему не двигались. Скоро их первая линия исчезла под накатом прусского моря.

Все застыли. Я понял, что не только я, но и все мои коллеги никогда не видели ничего подобного. Снова залп, ему опять ответила рассыпчатая трещотка русских выстрелов. Я внезапно осознал, что вокруг меня скопилось десятка два раненых, но никто из них не требовал помощи. Все мы согласно глядели на гибель главных сил русской армии. Зачем-то я перевел взгляд на склон крайнего холма – там никого не было. Где же основные силы пруссаков? – еще успел подумать я, когда сверху ударила артиллерия.

Залпы били густо и ровно, но не по нам, и не по прусским линиям, все так же плотными рядами шедшим мимо нас к неминуемой победе. Я поймал себя на мысли, что могу определить местонахождение батарей и направление стрельбы – она шла по всему поперечному фронту наших позиций. По-видимому, именно туда король решил нанести главный удар. Еще я успел подумать, что в этом бою от конницы не будет никакого толка – слишком пересеченная местность: холмы, ручьи, болота. И прикинул, что тогда у нас есть шанс. Ведь мы обороняемся, и если сумеем удержать большую часть позиций… Здесь я опять бросил взгляд наверх и понял, что надежды мои тщетны. Прусская пехота продвинулась еще немного, и русских линий уже не было видно. Мы оказались в тылу неприятеля. Так иногда случается – в самом кровопролитном сражении есть островки спокойствия.

После битвы мы будем в плену. Но почему-то я не почувствовал облегчения при мысли, что опять уцелел. «Зачем? – несколько раз повторил кто-то у меня в голове, – зачем?» Стряхнув с себя оцепенение, я снова принялся за раненых. Пруссаки куда-то исчезли – наверно, брали русские позиции там, на центральном холме. Но где же их резервы?

Вдруг с северной стороны показался небольшой конный отряд – несколько эскадронов, не больше. Сначала скакали имперцы, за ними русские, с длинными пиками, перепачканные и, подобно доброму доктору Штокману, одетые бог знает во что. По сравнению с австрийцами их было немного, и почему-то они располагались на флангах, наверно, из-за слабой ездовой выучки. Не осознавая опасности, я бросился наперерез, скатился в канаву, выбрался из нее и оказался почти на пути разгоряченных всадников. «Скажите, майор, каково положение?» – запыхавшись, крикнул я первому же офицеру, едва успев разглядеть его знаки различия.

– С утра нас атаковали кирасиры, – прокричал он, быстрым взглядом оценив мой рваный русский мундир и не успев удивиться моей немецкой речи, – но мы их отбили. Что на другой стороне, я не знаю. Нас послали выяснить обстановку. Где противник? – В ожидании моего ответа он на мгновение придержал возбужденно дышавшую лошадь.

– Пруссаки взяли Мюльберг в штыки, потом прошли мимо лазарета и штурмуют центр наших позиций с того же направления. У тех и других большие потери. Резервов неприятеля я не видел, – на удивление, это звучало, как настоящий боевой рапорт. Я даже вспомнил, как называется крайний холм, оказавшийся на правом фланге наших боевых порядков и принявший первый удар королевской армии. Майор отсалютовал мне саблей и бросился за эскадроном. Лошади с трудом шли по глинистой почве. «Вроде бы, это был русский, – подумал я. – Каков акцент, ничего не разобрать. И мы с ним говорили по-немецки, и воюем тоже с немцами».

Опять канава, снова наверх, на этот раз ноги меня плохо слушались. Уже оказавшись неподалеку от лазарета, я заметил, что пухлый Алоизий отчаянно машет в мою сторону. Я попытался ускорить шаг и сделал ему ответный знак. Вдруг он замер, присел на одно колено и начал падать. Театрально, даже по-клоунски, с распростертыми ко всему миру руками и с вытаращившимися во все стороны розовыми внутренностями. Полшага – и жизнь схлынула с лица, сначала густо посеревшего и тут же выбеленного смертью.

Выстрела я не слышал, но все равно инстинктивно обернулся. Неподалеку разорвалась шальная граната и меня отбросило в сторону. Санитары припали к земле. От неожиданности я чуть не задохнулся, но сумел устоять на ногах. Из расступающегося дыма показались королевские мундиры. Прусская пехота возвращалась, не держа боевой порядок и нестройно паля куда попало. Мне показалось, что я разглядел матовые, липкие штыки. Разгоряченные, черные от пороха солдаты шли прямо на госпиталь, глядя вбок и вниз. Я поискал глазами офицера, но не увидел. Из канавы показались гренадерские треуголки. Лиц было не разобрать, а взглянуть в глаза – некому.

– Смирно! – неожиданно вырвалось у меня: – На месте шагом марш! – я выпятил грудь, стал во фрунт и отдал честь.

Треуголки неуверенно заколебались.

– Приказом его величества короля все лечебницы и лазареты враждующих сторон велено считать объектами военной экстерриториальности, подлежащими охране по законам Божеским и человеческим, – я и не знал, что обучен таким немецким словам, сложившимся в моих губах чудовищной, но впечатляющей невнятицей. – Левое плечо вперед! Госпиталь обойти! – и жестом балаганного фигляра, не имеющим ничего общего с офицерским артикулом, указал куда-то в сторону.

Спасло меня то, что сверху и слева прянула еще одна масса пруссаков – нет, они не бежали, но все-таки, понял я, отступали. Стоявшие передо мной в легкой растерянности гренадеры тут же нашли ответ на неожиданную задачу – подчиниться ли странному приказу, отданному безоружным человеком. Добавлю: человеком в русском мундире, но ссылавшимся на прусского короля, чьи распоряжения, даже самые безумные, эти люди привыкли исполнять не размышляя. Нет, левое плечо вперед никто, конечно, не сделал, но парной поток черной пехоты вдруг внес поправку в свой смертельный маршрут и проложил новое русло совсем рядом, но не по нам. Не по нашим телам.

Гренадеры шли мимо, а я все так же по-дурацки стоял с вытянутой рукой, подобно деревянному дорожному указателю, которые встречаются на развилках грязных, изрытых лужами дорог на восточном краю Европы. Наконец передо мной больше никого не было. Я повернулся и побрел к лазарету. До него было не больше полусотни шагов. Подходя, я заметил, что санитары смотрят на меня немного странно. «Кажется, с ними неладно», – подумал я. Из толпы выбрался мой начальник, почему-то показавшийся мне необычно багровым с лица, одетый в одну нижнюю рубаху.

– Вы живы? – донеслось до меня, и сразу же, вдогонку: – Что вы им сказали?

«Кому?» – успел изумиться я, даже не оценив глупость первого вопроса, и с внезапной усталостью опустился на небольшой пенек. Теперь крики приближались с другой стороны: судя по всему, от центрального холма. Артиллерийские разрывы начали отдаляться. Совсем краткая пауза, и неразборчивый шум хлестнул сверху, как водопад – я увидел русские линии, бегущие по направлению к нам, со штыками наперевес. Сопротивления не было – пруссаки успели отойти назад. Почему? – и я тут же понял: у них не было поддержки, что-то случилось, и передняя линия наступающих осталась без резервов. И без боеприпасов.

Один за другим русские батальоны бежали мимо нас на старый фланг, туда, откуда в начале битвы их выбили части наступавшего короля. Бой за Мюльберг – теперь я уже всю оставшуюся жизнь не мог забыть название крайнего холма – должен был оказаться упорным. Я поднялся и принялся за работу. Как ни странно, у конопатого Франца все оказалось наготове, и он только успевал подавать мне лоскуты ткани – сначала жирные от масла, потом сухие, опять жирные, и так много раз подряд. Раненые теперь шли с нового фронта, но, на удивление, их было немного. К сожалению, подробно расспросить русских солдат я не мог, хотя становилось ясно, что битва, казавшаяся проигранной, теперь закончится ближе к закату, скорее всего, вничью.

Снова покореженные штыками руки, распотрошенные животы – эти уже не жильцы.

– Теперь понятно, почему королю ни разу не удалось их окончательно разбить, – вдруг сказал я вслух и тут же осекся: слова вырвались помимо моей воли и именно потому, что я ничего не понимал. Почему русская армия не разбежалась? Что натворили пруссаки, какая ошибка погубила их победу? Здесь я заметил, что выстрелы наверху уже заглохли, заметил и то, что, как в самом начале сражения, уже давно перевязываю одни только колотые раны. Сказав санитарам, что ненадолго отлучусь, я, почему-то шатаясь, прошел в одну сторону, потом в другую, и вдруг – не верьте тому, кто вам скажет, что на войне не бывает чудес – увидел внизу, шагах в пятидесяти, давешнего русского немца. Он шел неровно, не разбирая дороги, и почему-то держал в руках окровавленное седло. Опять-таки неожиданно для самого себя я подобрался к нему на достаточное расстояние и прокричал: – Ради бога, дорогой друг, скажите, что происходит?

Услышав меня, офицер поднял голову и удивительным образом приосанился. Опустил седло на землю, расправил плечи и приложил руку к краю кивера. – На нашем фланге полная победа, – как показалось, не без гордости отозвался он. – Противник отбит с большими потерями. Мы вышли на исходные позиции и продолжаем преследование. Там дальше пруды и болота, двигаемся с трудом. Да еще дым от этой деревни, никак догореть не может. Что в центре – непонятно, но, надеюсь, наши остолопы не насколько глупы, чтобы позволить себе погоню на фланге, пока фронтальная атака еще не закончилась. Честь имею.

Он снова поднял седло. Я благодарно махнул ему и потащился назад. Каждый шаг был тяжелее предыдущего. Подходя к палатке, я опять увидел странно смотревших на меня санитаров. Заострившийся, как перышко, Франц вдруг выскользнул из толпы, пятнистые полы его халата уморительно топорщились на ветру. Поскользнувшись, он извилисто покатился по склону, словно дурно пущенный игральный шар, тут же встал, обнял меня за талию и громко зашептал на ухо: «Герр доктор должен немедленно лечь! Все в порядке, больше раненых нет». «Чего ты врешь, мошенник», – хотел было закричать я и даже непроизвольно поднял руку для оплеухи, но неожиданно понял, что он прав, совершенно прав: надо лечь, и поскорее. И это именно то, что мне сейчас хочется сделать. Немедленно, без отлагательств. Тут я потерял сознание.

20. Радость

– Тю-тю-тю, – напевал сэр Генри какую-то давнишнюю мелодию, принесенную с еще довоенного бала – трам-та-рам-та-там. – Скажем здесь, что с музыкальным слухом у почтенного коммерсанта были нелады, и, будучи человеком в высшей степени реалистичным, он себе в том отдавал полнейший отчет и обычно воздерживался от воспроизведения каких-либо песенок, даже с самым примитивным мотивом. Но сейчас сэр Генри собой владел не вполне, ибо новости с батальных полей принесли ему приятный сюрприз. Было ясно, что теперь войне конец – мир, наверное, заключат еще до холодов. И какой удачный мир! В корне меняющий хитросплетения торговых путей и вытекающие из этого коммерческие возможности.

«Скорее всего, Россия получит Кенигсберг, а тамошний порт, как известно, зимой не встает. Давняя мечта здешних кесарей, между прочим, – незамерзающая гавань на Балтике. Тут нам, питерским насельникам, опасаться нечего, даже наоборот. Это, в первую очередь, удар по Риге, хотя сидеть сложа руки нельзя. Необходимо, конечно, открыть в Ливонии филиал и попытаться наладить торговлю с западными губерниями империи, особенно балтийскими, но теперь-то оттуда будет прямая дорога на Киев и даже дальше, к милым и симпатичным османам. Как говорится, от моря до моря. Нельзя исключить, что Петербург будет частично получать восточные товары из Кенигсберга, особенно весной и осенью. Дороги-то здесь полгода совершенно непроходимы, и это никогда не изменится.

Впрочем, важнее вот что: теперь Россия станет гораздо ближе к Европе и самими границами, и с точки зрения сугубо политической. Следует ожидать оживления дипломатии, больших посольств, может быть, даже конференций, непрерывных приемов, балов, раутов. Значит, будет спрос на предметы роскоши. Вообще после победы цены должны вырасти, поэтому кое-какие товары следует попридержать, не торопиться. Еще вот какой оборот: в связи с коренным изменением державного баланса, петербургское представительство фирмы должно быть повышено в статусе. Надо обязательно упомянуть об этом в следующем же письме в штаб-квартиру.

Далее мыслим таким образом: сейчас между Зимним дворцом и Вестминстером пробежала кошка. Серенькая, ушастик-мордастик. Но долго оно продолжаться не может, к тому же причин для вражды – никаких. Все высосано из пальца, придумано дипломатическими интриганами, двигающими свои карьеры, или, еще хуже – просто-напросто купленными известными державами, якобы пекущимися об общем благе союзников. А так – делить нам нечего, совсем как сладким друзьям. Ни границ, ни борьбы за сферы влияния: всякие там рынки сбыта, коммерческие пути, сырьевые базы.

На самом деле, мы с русскими чуть не идеальная пара. Ладком бы сидеть надобно, подливать друг другу чай да варенье подкладывать. Редко так бывает, чтобы в одной стране производили кучу добра, потребного для другой, и наоборот. Вся эта пенька, лес, парусина, перья, деготь, воск да самоцветы дешевы тут необыкновенно, и с руками отрываются в родимой метрополии, не говоря уж об американских колониях. Ну а британскому товару на здешних равнинах никаких конкурентов и вовсе нет.

Слов нет, голландцы молодцы, да и шведы не промах, а в кружевных завитушках мы с галлами даже соперничать не будем, только вот спросим: настоящий товар, первоклассные фабричные изделия на все случаи жизни и в каких угодно количествах – кто это производит, кроме Британии? И кто сможет их доставить по морю столь скоро и пройти русскую таможню столь безболезненно, кроме как фирма «Сазерби, Брекенридж и Уилсон»? Или скорее теперь – «Сазерби, Уилсон и Брекенридж». Или даже «Уилсон, Сазерби и Брекенридж». Кстати, последнее звучит лучше всего и по-русски, и по-английски. Потому – мириться надо срочно, и даже дружиться. Тем более что войны не было, а одно недоразумение. С французами мы воевали, с французами, а русские – с пруссаками. Параллельно, значит, не пересекаясь. А меж нами – ни-ни, ни кошки, ни котеночка не бегало. Вот тебе и весь сказ, а кто старое помянет, тому глаз вон».

Любил сэр Генри русские пословицы, еще не зная, насколько типично это станет в будущем для любого прикипевшего к российскому бездорожью образованного иностранца. Хотя, надо признать, смотрел далеко, не то что некоторые его современники.

21. Победа (углы надорваны, не без конъектур)

Ну что сказать, радостные други? Одни только ахи да охи, неизбывные вздохи. Такой фук, что хоть в задницу крюк. И не опростоволосились, и не опозорились даже, а на весь мир прославились, только потом прослабились, и вместо виктории да прекрасной истории получилась тухлая коврижка да пивная отрыжка. Кто бы сказал, что оно так выйдет, – поверил бы, но что в именности через оную дырку, никогда бы ума не хватило. Граф-то наш, слава ландмилиции, ясен свет Петр Семенович, словно какой Цезарь али Аннибал, промысла не испугался, на немца пошел и, не чая страха, в первом же бою его разгромил. Да так потрепал, а к тому ж инда далеко продвинулся, что сподобил австрияков идти к нему на соединение, а самого короля – на решительную битву.

И надо же! Союзнички наши любезные все по первости выполнили, что обещали. Веры им не было, а зряшно – пусть народ до срамоты греховный, но страшную клятву, пред образами данную, блюдет, как честное слово. Не соврал венский гофкригсрат – непонятно кому, кроме черта, брат. Прислали конницу, да не одну, а с ладным командиром и всякими прочими важностями фуражирскими да провиантскими. Тут, конечно, пришло известие страшнее страшного, а иначе на войне не бывает – король близится, идет галопом, аллюром и всяческой иноходью, чтобы всех своих ворогов заодно перемолоть и навсегда полонить. Это, значится, мы сюда на прогулку зашли ненароком, никого обидеть не хотели, только парочку городков случайно сожгли, а здесь, оказывается, смертная битва по нашу голову, сюрприза горькая.

Тогда вздохнули ахово наши сударики и стали окапываться, горочки стройные рядком нашли, на них повыше забрались и ну за работу! Засеки строить, окопы рыть, со всех сторон частоколы, а с дальнего краю – река, и не подойдешь. Ну а с другой стороны коли посмотреть, то и отступать некуда, только тонуть в случае конфузии или со всей головой сдаваться, как швед под Полтавой. Не станем впрочем, графа упрекать, вышло-то у него все в наилучшем виде, опять-таки хотя только по первости. Но вышло ведь, ядрена кочерыжка!

И отнюдь не бежал с поля боя наш геройский Петр Семеныч. Не то что англичан-проглотил-аршин, с первым выстрелом пропавший, а с последним – назад объявившийся. Правда, злые языки говорят, некуда бежать-то было, ежели только в реку бултых. На это я строго отвечу: а резервы кто в пекло направлял, кто боем руководствовал, вовремя контратаку приказал? Ага! Молчок у вас выйдет, завистников. Что делать, не вы короля побили, а самолично граф, и сие деяние с ним завсегда пребудет. И может так выйти, что никто пруссака больше не прижмет, оставят исторические анналы господина российского главнокомандующего в гордом одиночестве. Особливо поскольку королю бегать по своей земле куда как сподручней. Движется быстро, уклоняется гибко, проворством изрядным несомненно велик. Не захочет – ни одна живая душа шустрилу не догонит, даже если с кавалерией. Но не об этом я сейчас, погрязши в косноязычии, глаголать пытаюсь. Что нам тот король, мы себя сами лучше всех победить сможем.

Конечно, по всем письмам и релизам выходит, что никаких чудес Петр наш свет Семенович во время преславнейшей после изничтожения шведского Карлы расейской баталии не делал. Точка. И подчерк. Не делал. Повторяюсь вовсе не без резону. Поскольку однако же и наоборот – не растерялся и в аккурат выполнял офицерский долг, отцами подробно написанный, а великим Государем проштемпелеванный. Безо всяких хрюков и глупых ремизов. Образовалась брешь – послать из резерва. Патроны кончились – поднести зарядные ящики, противник в замешательстве – картечью по нему и гранатами, а потом кавалерией. Орудия по науке расставлены, бьют поверх собственных линий, вражью пехоту накрывают кучно, кони свежие, скачут быстро. Азбучное дело, а почему-то больше ни у кого не сладилось.

Плохо, плохо у нашего начальственного брата получается исполнение долга и даже присяги в самых простых, что называется, проявлениях. Чтобы без геройства, а по малостям. Не бежать перед шеренгой на верную смерть, пусть даже со знаменем, не гарцевать поперек строя, подставляя гордый профиль стрелкам неприятельским, а сидеть за штабным столом с утра до утра и вести обыкновенную работу. Вестовых принимать и выслушивать, писать обратные депеши с ответом по каждому пункту, в трубу смотреть подзорную, хоть и не видно ничего, а все ж для собственного и остального приближенного офицерства успокоения. И в ночь перед баталией, добавлю, составлять диспозицию, да не дурацки подробную, и не шаляй-валяй какой, а разумную, без излишних процедур и простому солдату понятную.

Вот и весь сказ, никаких чудес, а родное отечество в дамках. Доносят, правда, что чудесил больше всех наш король сверхгениальный, цельной Европы победитель и огнедышащее страшилище многоглавое, до обсеру наших славных союзничков испужавшее. Только сам же себя в дурочку и загнал. То он с одной стороны появляется, то с другой, то во фланг всею силой упирается, то гренадер в обход посылает, то конницу туда-сюда по оврагам водит. Удивительный, скажу я, феатр. И кончилось-то все, как и положено, по-феатральному, когда сам потсдамский гений общеизвестный, Александров и Цезарев, вестимо, младший ненамного брат, в своих перестроениях запутался и кувырком перемариновался. Получился бах-трах и громкий фук. Рокот царский, да побег татарский. Полный полевой разгром и невиданное изничтожение маленьких кочерыжкиных. Пушечки все полированные побросали, и разбежались нежно хваленые прусские солдатики, двадцать лет муштрованные, атаке с ходу многократно обученные и любого неприятеля, кроме нашего брата-русака, двоенажды побивавшие. Ура-ура! Славься, славься! Ну а после этого начался великий позор – уже, исполать вам на все стороны, наш собственный, родимей родимого, скажу больше – исконный.

Поначалу, видать, и не поняли, что король-то бежал в одном исподнем, готовились к продолжению баталии. Ближе к ночи и особливо наутро разъяснилось – победа незнаемая, враг остался без штанов и артиллерии, к сопротивлению непригоден. Вот тут-то сели в кружок и стали думать глубокую думу. Куда идти – то ли на запад, брать ихнюю столицу и с войной оканчивать, то ли подождать союзного друга-австрийца, дабы все вышло без обид, а, насупротив, в великом дружелюбном согласии. А друг-то пишет реляцию длинную, с завитками да финтифлюшками: не пойду к тебе, милок, далеко да боязно, приходи ко мне сам в силезскую мою возлюбленную местность, ради которой вы только что кровь пролили и помоги мне в ней обстоятельно на постой встать. Поскольку, видать, мы Пруссию не одолевать собираемся, а по кусочкам ее растаскивать. И война нам бесславная никакого урона пока не наносит – ведь энто вы за нас воюете, а мы репку хряпаем да жар загребаем.

Ну, наш брат вежливо в ответ: извольте мнение ваше переменить и срочно выступать в указанном азимуте, ибо имеем раненых без счета, а гужевого транспорта кот наплакал. Подпись: жду бестрепетно, вся твоя Маруся. И так цельная неделя проходит в высоких дискуссиях, потом другая… Вестовые уже тропку между армиями в коренной шлях растоптали, но двигаться никто не желает. Зато удивительно сладкие пишут в обе стороны грамоты: одна другой куртуазней и заковыристее. Потихоньку больных всех подсчитали да раненых. И известия пришли дополнительные через месячишко-другой. Король-то, проныра, вместо того, чтобы голову пеплом обсыпать и слезные просьбы слать о милости и почетном ремизе, в три счета новые войска подсобрал и ровно построил, да еще из старых к нему кое-кто прибился. Посему стоит знатный воротила ныне по-прежнему ухватисто, защищает свой головной город Берлин с великою ратью. Поневоле занедужишь, задумаешься. Одно дело держаться крепко, когда враг наваливает на упертый фланг и по холмистой полоске, через овраги да засеки, а совсем другое – в незнаемой местности против короля маневрировать да ловко хвост подбирать, не то защемят.

Легким дуновением ушло остатнее лето – и подобно первым двум генеральским раскорякам, наш великий победитель тем же макаром побрел, откуда пришел. С гордостью, да без профиту. Печку топить да чужие раны зализывать. А имперцы, в верности вечной, душераздирающей, на крови замешенной, троекратно поклявшиеся, так с места и не сдвинулись. Но кружевных депеш написали агромадную кипу – будет чем зад подтирать на зимних квартирах. И остались мы со славой, но подпорченной, победой, да не урожайной. И к чему такая война знатная? И союзники чрезмерно знаменитые? Воевать, братцы мои, надо не за них, а за себя, и только, крамолу скажу, по страшной и неизбывной нужде. Уж больно затратная вещь, война эта.

Спрашивается: чего мы от короля хотим? Непонятно. Наказать за нарушение крестного целования – оно прекрасно, но только королей не другие короли наказывают, а Господь Бог. Читайте Писание, там это разъяснено преподробнейше. У нашей же матушки да ее многомудрых советников свой народ есть – вот пусть они его пестуют, жалеют. От того, слышь, и польза может выйти и самое прямое Божье благоволение. Свят-свят, никто меня не слышал, не видел, вот написал кое-что черным по белому, тут же пересмотрел, а потом и в иной раз перечитал, так боязно – до животной жути. Вычеркнул троекратно, но в мысли самой не раскаиваюсь, Господи помилуй!

И после такой суммации только одно могу добавить: аминь. Прямо перед образом. Спаси и пронеси. Все, пошел Василий Гаврилович спать-почивать, видеть сны о пришествии жаркой весны. Камзол на стуле, а свечку задули. Ночь жгуча, как тот арап, раздается громкий храп.

22. Дозорные

Караульные кирасиры Третьего кирасирского Ее Императорского Величества полка Куликов Яков и Кузнецов Семен собирались ночью в близлежащую деревеньку – разжиться или, как говорил Яков, маленько пощупать пруссака. Дело это было строжайше запрещено, да не одним, а целой вереницей громогласных приказов, но, по утверждению Якова, не содержало совершенно никакой опасности. Верилось ему тем паче, поскольку, во-первых, имелся у него здесь кое-какой опыт, а, во-вторых, добыча, что называется, шла прямо в руки.

Недели с три тому назад Яков, бедовая голова, уже успел поживиться точно в такой же деревушке, зайдя чуть не при свете дня в стоявший на окраине дом и унеся с полки над камином заводные часы с боем и еще два-три полновесных предмета из желтоватого металла, которые предусмотрительно завернул в свежесодранную коричневую занавеску. Действовал Яков споро, и никто ему в доме не встретился до тех пор, пока он не собрался ретироваться, но он и тут не растерялся, а грозно потряс походным тесаком перед лицом обомлевшей пожилой пруссачки и быстро поспешил в направлении армейского обоза, который стоял в небольшом леске сразу за деревенским пастбищем. Там он выгодно продал свою добычу какому-то интенданту и даже не пропил все полученные деньги, а отдал половину на сохранение полковому казначею, сказав, что се есть остаток от последнего жалования. Надеялся опосля истратить их чуть повыгоднее, особливо если они опять зайдут в богатый город и можно будет сходно прикупить какой отважный трофей.

Семен страшно завидовал, но согласия пока не выказывал. «Сейчас, – думал он, – скажу: ладно, пойду, прикрою, только ты все сам сделаешь, а деньги поровну». Однако Куликова слегка побаивался, оттого и молчал в некоторой нерешительности, которую умный сослуживец принимал за жестокий торг с многократным повышением ставок.

– У кажного унтера – вот такая телега, – горячился Яков, – а все тащат и тащат. – Что ж нам отставать? Я уж десять годочков уже в беспримерной службе без всякого взыскания и малости еще никакой не сберег. А как случится, упаси Господи, увечье какое или война закончится? Опять на копейку жить до самой старости. Зазря в могилу нищими сойдем. Локти до костей искусаем, а поздно будет. Нам в такие изобильные места более никогда не прийти, особенно если без надзора.

И ведь было чем, давно успели солдаты заметить, здесь разжиться, большим достатком лоснились тутошние земли, роскошеством явственным, никем из них не виденным, даже стариком Мезенцевым, который служил уже без малого тридцать лет и от костра слушал яростное перешептывание Семена с Яковом, отошедших в сторону якобы по нужде. Но ближе пока не подбирался, поскольку тоже еще никакого решения принять не мог.

– Да вот, если не хочешь, я Ивана возьму, – раздавалось из-под ближайшей сосны. – Посмотри на него, едва шевелится, скоро на покой, небось, последний поход, а много он нажил? – тут Мезенцев поежился. – А если, не дай бог, придерется кто при отставке и не дадут беспорочную, то пенсия-то будет с гулькин нос.

Мезенцеву страсть как захотелось попеременно прочистить обе ноздри, но он сдержался и продолжал слушать. Однако здесь кирасиры и вправду начали обильно мочиться на богатую прусскую почву.

– Ты че, – продолжал между тем Яков. – Чтобы так еще раз выпало? Сам пришел, объявился, да когда, кроме нас, на часах никого не было. Дескать, желаю, чтобы казенные деньги были поставлены под охрану, о чем господина офицера ее величества почтеннейше прошу. Имею о них попечение по прежней должности, кою продолжаю исполнять при новой власти, согласно чему присягу торжественную имел уже честь принести. Посему желаю вверить себя заботе победоносных войск. Дом мой находится там-то и там-то, и не соблаговолит ли господин офицер установить при нем небольшой караул, содержание которого, разумеется, я готов взять на себя?

– Доктор ему складно переводил, я все запомнил. А господин поручик в ответ: дескать, от имени ее величества премного благодарен за вашу изрядную службу, но солдат выделить, в соответствии с уставом полевым и походным, не могу. Искренне сожалею, но прошу понять. О чем, впрочем, вы вовсе не беспокойтесь, поскольку именным ее величества рескриптом, а также сиятельным вышестоящим командованием приказано всем солдатам вести себя доблестно и ни в коем случае, а также никогда. И вижу я, просто связываться ему не хочется с этой вошью акцизной, еще отвечать, если пропадет что. Тем паче, нам сниматься через день-два, а деньги, если под охрану взять, то передавать придется при свидетелях, морока изрядная, а что потом этот мытарь выдумает, какую ябеду сочинит, никому неизвестно.

– В общем, так: не хочешь, Семен, – неволить не стану. Сиди, тетеря, считай грош ломаный. Иван-то, небось, не откажется. Прямо как из наряда в лагерь пойдем, то ружья составим, будто все ко сну, и мимо палатки в деревню, тут тропка верная. До утра все состряпаем. Ты только попробуй нас выдать, я тебе горло перегрызу, вот крест истинный.

«Я сейчас сам подойду, – исступленно думал о ту пору Мезенцев, – и скажу: значит, слушай сюда, ребята, без меня – ни ногой. Знаю я, о чем вы тут балакали, глаза ваши бесстыжие. Так что или вместе по дрова, сразу же в ночь, как из караула распустят, или никак не можно, сидите дома. Уж не обессудьте, соколики, заложу вас, еще рассвести не успеет», – он оглянулся.

В двух шагах от костра спал самый младший из караула, Арсений, кому бы как раз пристало ноне бодрствовать, службу нести. Чувствовал Мезенцев, что неспроста разрешили Куликов с Кузнецовым прикорнуть молодому в неурочный час, оттого и настраивал ухо востро. «Эх, – вдруг обожгло старого кирасира, – а ведь не выйдет без Арсения-то. Заметит он, что мы в палатку не добрались, удивится, и даже по самой простой глупости может сморозить ненужное. Так, придется, значит, и Арсения брать, на четверых делиться. Ладно, чего уж, где три, там четыре. Сейчас сговорюсь с братками и сразу его разбудим, малолетка, и скажем что, как и куда, чтобы на всех полная порука и без обратной дороги. Он и не пикнет, Степанов-то, он смирный, из московских».

23. Инструкция

«…Особенно обращаю Ваше внимание на то, что цели, нами открыто декларируемые, пусть даже и в официальных договорах, не всегда совпадают с магистральными направлениями политики Его Величества. Остановлюсь на наиболее важных пунктах, имеющих прямое отношение к Вашей миссии, как ее понимают в Версале.

Здравый смысл не позволяет допустить того, чтобы петербургский двор воспользовался всеми преимуществами его нынешнего авантажного положения для увеличения своего могущества и расширения границ империи. Располагая территорией, почти столь же обширной, как земли всех великих государей Европы, вместе взятые, и не нуждаясь в большом количестве людей ради поддержания собственной безопасности, сия страна способна выставить за своими пределами грозные армии; торговля ее простирается до границ Китая, и с легкостью, как и за короткое время, она может получать оттуда товары, кои другие нации добывают лишь посредством длительных и опасных плаваний. Благодаря последним кампаниям русские войска ныне уже закалились в битвах с лучшими европейскими армиями. Абсолютное и почти деспотическое правительство России вполне основательно внушает опасения своим соседям и тем народам, кои могут подпасть под таковой же гнет после ее завоеваний.

Когда московитские армии впервые явились в Германии, все просвещенные дворы почувствовали, сколь важно внимательно следить за видами и демаршами сей державы, чье могущество уже тогда становилось угрожающим. Своевременная смерть ее тогдашнего владыки и последовавшие вслед за тем раздоры дали Европе передышку, истекшую на наших глазах. Да, больше нельзя было наблюдать за усилением мощи Берлина, но было ли найденное лекарство наилучшим? Кто знает, не раскается ли еще Хофбург за выбор такого союзника?

Зверства русских в сопредельных землях и вмешательство во внутренние дела пограничных с Россией государств, высокомерные требования для своих государей императорского титула, виды, провозглашенные относительно разграничения Российской империи и Польши; наконец, все устройство и сами действия России, форма ее правления и состояние войска, – суммация означенных резонов, как и любой из них в отдельности, заставляет каждого государя, заботящегося о безопасности и общественном спокойствии не только своей страны, но и всей Европы, опасаться усиления сей державы.

Вышеизложенного более чем достаточно, чтобы король полагал весьма желательным отказ российской императрицы от герцогской Пруссии».

24. Приговор (печать сохранилась, подписи разборчивы)

«По указу Ее Императорского Величества главнокомандующий армией, генерал-аншеф, королевства Прусского генерал-губернатор, орденов обоих российских и Белого Орла, кавалер и рейхс-граф слушал произведенное следствие Третьего кирасирского полка над кирасирами Яковом Куликовым, Артемием Степановым, Семеном Кузнецовым и Иваном Мезенцевым, которые в службе состоят: Куликов с сорок девятого года, Степанов пятьдесят третьего, Кузнецов сорок второго, Мезенцев тридцать первого; от роду им: Куликову тридцать, Степанову двадцать семь, Кузнецову тридцать шесть, Мезенцеву шестьдесят лет, на пред сего под судом и в штрафах ни за что не бывали.

Сего года, сентября восемнадцатого числа, в ночь по подговору из них Куликова они от роты отлучились самовольно и в местечко Ризенбург к живущему тут акцизному, Вдоау, взошли воровски. Как оный сборщик их услышал, и в тот час с постели схватил Куликова, то Кузнецов ударил его, сборщика, поленом, от которого удара тот упал на пол; а они между тем жену его и служащую девку били дубьем и взяли ящик со сборными казенными деньгами.

Вышед из местечка в лес, оный разломали и, вынув деньги, разделили каждому по пятьдесят пять рублев; а потом, по принесенной просьбе чрез оказавшееся в них подозрение в том преступлении обличены, и при следствии те ограбленные от них деньги отобраны и в акциз возвращены, а только еще по поданному регистру недостало трех талеров, двадцати семи грошей и шести фенингов. За что, в силу вышеписанных в деле воинских прав от присутствующих сентенциею приговорено учинить им смертную казнь – колесовать.

И хотя оные кирасиры упомянутой смертной казни и подлежат, только на деле явствует, что в сию предерзость впали они еще впервые, а до сего немаловременно службу свою продолжали добропорядочно, пограбленными же деньгами не корыстовались, ибо те по-прежнему в казну возвращены, да и остальные, неотысканные три талера, двадцать семь грошей, шесть фенингов можно при первой выдаче заслуженного жалованья вычесть (и потому уже ни малейшего в казну ущерба не последует), а сборщик и домашние его от побоев дальнего увечья не понесли. Они ж, кирасиры, все лет не престарелых, по коим вперед, поправя состояние вины своей, искупление заслужить могут.

И для того, особливо для многолетнего Ея Императорского Величества и членов Высочайших фамилий здравия, приказал: их, кирасиров, от приговоренной смертной казни, как то и мнениями от господ генералитета представлено, избавить; а дабы они от таковых важных преступлений и пьянства воздержались, паче же другим в страх – прогнать шпицрутенами сквозь строй через тысячу человек: Куликова, яко зачинщика к сему злодейству, двенадцать, а Степанова да Кузнецова с Мезенцевым, также каждого, по десяти раз.

А коли по докторскому свидетельству после трех, шести или девяти раз все приговоренное сразу перенесть не смогут, то прекратить, а после излечения наказание докончить. И из Третьего кирасирского полка выключить и причислить в Рязанский конно-гренадерский полк гренадерами; а упоминаемые достальные по взыскании деньги – три талера, двадцать семь грошей, шесть фенингов возвратить в казну вычетом из заслуженного им поныне денежного жалования».

25. Вечер предпраздничный

Хорош выдался Еремкин день, лучше не придумаешь. Для начала, от валянья да перебора шерсти его отставили, а отправили с подводой на соседнюю мануфактуру. Легок такой урок. Груз совсем небольшой, за ним Бориска колченогий приглядеть может. Но Бориска-то, знамо дело, на поднеси-подай-добрось некрепок, пробил ему ногу злобный пруссак, далеко в краю чужом, еще при начале войны.

Вроде, до сих пор шла оная война, несмотря на славные и беспеременные победы православного воинства, может, и наш Артемка доселе тамо обретается, хоть и не ведаем о сем и ведать не можем, а только молиться. Письмо означенное, что от него было – полносветное чудо расчудесное. Иные так ничего о своей кровиночке за всю жисть и не знают: ушел – и в воду канул. Давно, лет эдак пять али шесть, забрали в солдаты Артема, как сына тогда второго, а потому – не кормильца, к тому ж, холостого гулену. И сам он, деньги изрядные получив, не противился, хоть и не было ему от армейской лямки знатной выгоды. Это люди помещичьи в рекруты зело желают – им от того большая достача: выход из крепости, почет общий и пенсия по выслуге, а то даже землица на прокорм. Да и, сказывали не раз, нет от офицеров армейских особого зверства, к тому ж над ними закон стоит царский, а над помещиком – один Бог.

И хоть умер с тех весен Семен, старшой да любезный, и родители тоже вслед за ним преставились от жгучей лихорадки, а не вернуть Артема со службы государевой, пусть и есть на этот счет правильный именной указ, насчет чего часто толковал сестрице отец Иннокентий. Но куда писать, кому поклониться, того мы, простые люди, не знаем, да и отец Иннокентий, видать, тоже разведать не может.

Ну да сейчас речь не об этакой неизбывной грусти, а о том, что весь день проваландался Еремка с Бориской, сначала туда, потом с полдороги обратно, важное и несделанное вспомнив, затем опять туда же, и только за полдень – на Суконный двор, на работное место. А туточки, раз-два, и солнце полнеть начало, потом побурело и стало темнеть. Значит, на отдых пора, праздник завтра престольный, негоже впотьмах в канун такого дня пот проливать.

Стоял Суконный двор недалече от Болотной площади, там, где рынок, мешки с товаром да люди загорелые, из иноземных земель, говорят непонятно, пахнут инаково. Странное место, этот рынок. И живности на нем невпроворот, и шума в избытке, и грязи выше изгороди. Редко туда забирался Еремка, а забирался. Хоть нема деньги, а посмотреть – недорого возьмут. Вот только хлебную часть не любил: она с краю прилаживалась, на дорогу заползала, так и так насквозь идти надобно. А что в ней – и скучно, никакого удивительства, одно зерно малосъедобное и прелым несет за полверсты, и крысы шастают жирнющие, разлапистые, наглее, чем на Дворе. И как-то заметил Еремка, разные были эти крысы, одни поболее, вальяжные, растрепанные, а другие помельче, со склизкой шерстью, злые и быстрые: кого не надо, не тронут, но и сам к ним не подходи. И окрас у чудовищ мерзостных проявлялся чуток различный, не так разве? Кажись, у нас на Дворе только ленивые-то цап-царапки водятся, наподобие обычных, городских. Жрут, пухнут, других крысят плодят – и все. И откуда они берутся, заразы, разные-то? Или одна они стая, только шустрые, то молодые, а растрепки – уже когда в возраст входят? Тьфу, только о крысах сейчас и думать, вот ведь безобразия пятнучая. Грех-то какой! Пропади, сгинь!

Прыгал Еремка в обход луж привычно и пружинисто. И вдруг – ба, колокола зазвенели, а с чего? Рановато, кажись, а благодаря отцу Иннокентию хорошо Еремка службу знал и все трезвоны назубок выучил. Не, не церковный это перелив, братцы, а другой – радостное известие государево, и пребольшое – ужель еще один царевич народился, нашей державе на радость, а ворогам в устрашение?

26. Награда (окончание первой тетради)

Я очнулся на другой день. Точнее, меня разбудили громкие крики, повторявшиеся с некоторой частотой. Я привстал с лежака и огляделся. На всех предметах покоилась душная тень. Очевидно, я находился в лекарской палатке, кажется даже, принадлежавшей нашему командиру. Почему-то на мне была одна грязная рубаха. Однако вот рядом лежал мундир, тот самый, потрепанный, русский. Тут же крест-накрест валялись перепачканные сапоги, окончательно потерявшие видимость соответствия военно-полевому уставу империи. Я машинально оделся и с беспокойством заметил, что сразу утомился и вспотел. Тут крики раздались еще ближе и я разобрал троекратное «ура!». Чуть пошатываясь, я подошел к пологу, отвернул его и уставился в выстроенные передо мной спины перевязанных солдат. Из-за строя доносился чей-то слабый голос, но разглядеть его обладателя было нельзя. Именно ему внимали солдаты и – вдруг заметил я – стоявшие поодаль по стойке «смирно» мои сослуживцы. Я двинулся к ним, и в этот момент снова раздалось «ура!». Идти оказалось неожиданно далеко, но меня кто-то заметил, раздались булькающие возгласы, и тут же навстречу бросились санитары, чья поддержка помогла мне удержаться на ногах. Я с удивлением озирался по сторонам. Звуки долетали волнами, как будто прорываясь через какую-то неплотную стену.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.