ISBN :
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 29.10.2023
"Варяг" за час боя выпустил 1105 снарядов. А столько же выпустили по нему 14-ть японских корабляй!
Осколки сметали людей с верхней палубы. То тут, то там вспыхивали пожары. Вода била в пробоины ниже ватерлинии. Ранило в голову Руднева. В залитом кровью мундире он поднялся на мостик и крикнул:
– Братцы! Я жив! Целься верней!
Но уцелело только два тяжелых орудия и пять средних, кончились боеприпасы, поврежден руль, судно теряло управление.
Руднев решил вернуться в порт, чтобы исправить, сколько возможно, повреждения, и опять идти на прорыв. Прикрывая собой "Корейца", "Варяг" вернулся в Чемульпо. Подсчитали потери: из 573-х моряков команды 39 – убиты и 188 ранены.
В порту стало ясно, что повреждения быстро и своими силами не исправить. Иностранные корабли поднимали якоря, готовясь покинуть бухту.
На совете офицеров Руднев предложил уничтожить оба корабля. Офицеры согласились с командиром.
И даже в эти последние, трагические минуты "Варяг" явил пример благородства: он не только показал, как нужно сражаться, но и как должен умирать корабль великого народа. Чтобы не нанести вред другим кораблям, стоявшим на рейд, крейсер не взорвали, а открыли кингстоны. Взорвали маленького "Корейца".
К погружающемуся крейсеру от всех судов, кроме американского, спешили шлюпки. Бережно сняли предпоследнего – тяжелораненого матроса Петра Олейника. Только после этого, поцеловав поручни трапа, с тонущего корабля сошел его командир Руднев.
"Все проходит в этом мире, только доблесть неизменна" – говорили римляне. В подвиге "Варяга" все песня: и зло, и благородство, и доблесть. Даже враги оценили его героизм, мужество русских моряков. Руднев был награжден высшим орденом Японии – орденом "Восходящего солнца". Матросы "Варяга" пользовались такой популярностью и славой, что, опасаясь, как бы экипаж крейсера не составил опасности режиму, его расформировали. А флот бунтовал. И не случайно первым помощником командира первого корабля революции оказался матрос с "Варяга" Антон Войцеховский. А через 15 лет штурман "Варяга" Евгений Андреевич Беренс станет командующим Морскими Силами Республики.
Но вернемся к песне. Телеграф и газеты разнесли весть о подвиге русских моряков по всему свету. Гибель крейсера была известна в подробностях, поскольку на рейде находились корабли разных стран, экипажи которых видели не только "последний бой", но и последние минуты жизни "Варяга". Пожалуй, благодаря свидетельствам очевидцев и фотографиям читатели газет впервые ощутили "эффект присутствия", к которому мы, современные люди, привыкли. Тогда же это потрясало, и особенно впечатлительным натурам, к каким относятся, прежде всех, поэты, казалось, что они сами были участниками событий. Немецкий поэт Рудольф Грейнц был так потрясен подвигом "Варяга", что уже через три недели после его гибели опубликовал стихотворение "Памяти "Варяга".
Это стихотворение попало в руки жены русского профессора-германиста Ф.А. Брауна – Евгении Михайловны Студентской. Она училась на филологическом факультете Санкт-Петербургского университета, владела немецким языком и довольно точно перевела стихотворение. Перевод, вместе с оригинальным, текстом напечатали газеты. Таким образом, не позднее апреля 1904 года с этим стихотворением познакомился русский читатель. И мгновенно оно стало очень популярным. Евгения Михайловна умерла совсем молодой в 1905 году. Здесь кончаются факты и начинается легенда. За достоверность я не ручаюсь, но уж больно увлекательны «приключения» музыки замечательной песни.
Есть мнение, что первоначальный музыкальный вариант появился тоже в апреле 1904 года. Будто бы слова и ноты отправили морякам "Варяга" в Японию. Оттуда из почетного плена они долго добирались домой – вокруг всей Азии, мимо Африки. Ноты – по легенде – они потеряли, но слова выучить успели. Когда экипаж крейсера находился в Австрии, моряки спели ее на музыку … австрийского марша. Он и лег в основу мелодии.
Легенда, действительно, красивая, но, скорее всего, только легенда. По воспоминаниям одного из героев "Варяга", когда они вернулись на Родину, вся Россия уже пела "Наверх вы, товарищи!". А может, песня каким-то образом опередила героев?.. Увы, мы так и не знаем (пока?) даже какие именно слова из немецкого стихотворения были в той песне, ни на какую мелодию ее пели.
Во всяком случае, всем известный сегодня классический напев объединяет несколько мелодий, по крайней мере, четырех композиторов: А.Б. Виленской, И.Н. Яковлева, И.М. Корносевича и А.С. Турищева. И, наверное, в этом есть огромный смысл. Подвиг "Варяга" – духовная, нравственная победа, а победа духа понятна всем народам, людям разных поколений. Поэтому не случайно, что песня интернациональна даже по своему происхождению и что в ее создании принимали участие не только русские музыканты.
Удивительная все же песня. Песня – памятник, песня – обелиск. Песня, на которой воспитывалось несколько поколений. Мне кажется, что равная ей во всей нашей песенной сокровищнице есть только одна – "Вставай, страна огромная…"
P. S. Наверное, я всю жизнь буду дописывать эту книгу! И меня это вполне устраивает. Так вот, когда рукопись была уже готова, работая над другой своей книгой “ Мы казачьего рода!”, я узнал, что в кильватерной колонне за крейсером “Варягом” и канонерской лодкой “Кореец” шел третий корабль – пароход “Сунгари”. На нем возвращалась в Россию сотня забайкальских казаков, охранявших русское консульство в Корее. Они тоже оказались, если не участниками, то свидетелями боя, и вместе с моряками разделили и горечь гибели кораблей, и тоску плена. Хотя Императорская Япония, верная традициям самурайской воинской чести, относилась к героям с «почтительным уважением, достойным воинов, чье мужество вызывает искреннее восхищение». А рассказ о подвиге «русикэ капитана Руднев» вошел в японские буквари. На примере русского морского офицера Императорская Япония воспитывала своих героев.
Но…бедные мои, казаки! Куда только не заносила вас судьба! Где только не лежат ваши чубатые лихие головы, сроненные в боях за Россию!
"В бананово-лимонно Сингапуре..
"…В одном небольшом городке
Кулумбина с семьею жила…"
– пела, болтая ногами в зеленоватой, белобрысая, конопатая псковская пионерка, настоящая «скобариха», с выцветшим сатиновым галстуком на тощей, загорелой до сизого отлива шее, сидя на носу лодки долбленки, которая называлась странно и вроде как-то не по-русски камья, прозрачной озерной воде. Вот когда, в полном шоке, от этой литературной реминисценции, я почувствовал, что такое слава Вертинского! Коломбина, в произношении пионерки «Кулумбина» – нечто среднее по звучанию между «клумбой» и «Колумбией», Арлекин (в упоминаемой песне «с ножиком») – это образы из произведений Вертинского. А Пьеро – его театральная маска.
Шестидесятые годы ! До ближайшей железнодорожной станции сорок километров! А вот поди ж ты – «Кулумбина»!
Вертинский сказочно знаменит! Его слава равнялась славе Шаляпина, правда, в иных меломанских кругах! И слава эта вполне заслуженна. Говорю это с полной ответственностью потому, что я видел Вертинского. Я видел и слышал его выступление.
Имя Вертинского произносилось мамой и бабушкой с каким-то торжественным придыханием, хотя они его, конечно, никогда не видели. Они только слышали о том, что где-то в Петрограде поет странные песни – ариетки, на собственные стихи, печальный, наряженный Пьеро, Александр Вертинский.
Перед войной, сквозь заградительные кордоны НКВД, протаскивали пластинки с его эмигрантскими песнями. Чуть позже, его записи стали появляться "на костях". Так в народе именовались самодельные грампластинки, их и пластинками назвать было нельзя, сделанные на использованной рентгеновской целлулоидной пленке. На снятом с диска радиолы лепестке самодельной пластинки, можно легко рассмотреть какой – нибудь сложный перелом или чье-то легкое. Записи «на костях» – предтеча « магнитиздата». Записи чудовищного качества! Сквозь треск и шипение сложно что-нибудь услышать, но тем привлекательнее каждое расшифрованное слово. Записи " на костях" манили как запретный плод, потому что на них – голоса запретных певцов Вертинского, Лещенко, Козина…
Но у нас не было радиолы! Поэтому и такие-то записи я слышал всего два, три раза и мало что разобрал. И вдруг, как раскат грома под растресканным потолком нашей комнатушки:
– Вертинский вернулся! Вертинский дает концерт в Измайловском саду.*)
Я проникся известием, хотя и не понял, что же тут замечательного в том, что Вертинский вернулся. До сих пор я удивляюсь, почему все говорили « вернулся»? Вернулся он из эмиграции много раньше. Визу он получил в 1943 году. А концерт – в 1955 –м. Но почему-то и позже все продолжали радоваться, что Вертинский вернулся, хотя он уже давным-давно жил в СССР. Вероятно, в это слово вкладывался другой смысл. Вертинский вернулся, как часть потерянной России, как во время войны вернулись слова «солдат», «офицер», как вернулись погоны.
Второй удар грома был еще поразительнее первого.
– Мы идем на концерт.
Мы – это я и бабушка. Потому что мама, как всегда, не смогла – она работала на две с половиной ставки. И я думаю, что на два билета они с бабушкой не смогли выкроить денег, а меня пустили бесплатно.
– В крайнем случае, я возьму тебя на руки! – говорила бабушка.
Я с ужасом думал о таком унижении, и потому надел пионерский галстук. Вообще он был логическим завершением моего летнего выходного костюма: сандалии с носками ( нет, не с носками, а со скрученными двумя валиками бубликами чулок), сатиновые черные трусы и белая рубашка. С пионерским галстуком получалась парадная пионерская форма! И не стыдно пойти на «мероприятие» любой важности
У дверей Летнего театра народ вился водоворотом, но мы, размахивая билетом, протиснулись сквозь толпу. Билетерша, очень похожая на мою бабушку, встретилась с ней глазами, и меня пропустили. Мы уселись на скамейки без мест, или, может быть, они были написаны, на спинках скамеек, но на них никто не обращал внимания.
Зал был переполнен. Народ, сидевший чинно в первых рядах, у выходов стоял стеной и помещался, чуть ли ни на головах, у сидящих в рядах последних. Никогда прежде я не видел такого столпотворения.
Стал медленно угасать свет… На сцену вышел бледный хрящеватый старик, с напудренным носом, блестящими прилизанными волосами, сутулый и тощий.
Зал лопнул от аплодисментов. Теперь я понимаю, что в большинстве своем не слышавшие его песен, люди аплодировали не поэзии Вертинского, и даже не его славе, а тому, что он «вернулся». Что он «наш»!
Такая волна восторга заставила меня съежиться. В ранне-пионерском возрасте не принято было, как говорилось в нашем дворе, "выделяться". А старик явно "выделялся" и не скрывал этого. Во фраке, я видел такой прежде только в кино, он строго и, чуть печально, улыбаясь, слушал бурю восторгов, разумеется, понимая все то, что понимаю я сейчас, перевалив полтинник. Знал он и цену зрителям, и цену восторга толпы…
Зал стих. И тогда, совсем не громко, внешне нисколько не заботясь о том, слушают его или нет, старик запел… Пел он, гнусавя и грассируя. Это совсем не походило на привычное мне выступление «заслуженных и народных», таких, что легко сдвинув мощным «нижним бюстом» рояль, и, сложив руки, как для ныряния и заплыва, густо брали:
Хлебом кормили крестьянки меня…,
в радостной уверенности, что результат этого кормления – всем очевиден.
– Зато этот противный! – сказал я бабушке.
Она прожгла меня взглядом и пригвоздила к скамье, чтобы я сидел молча.
Я не знаю, что чувствовал Вертинский, если он меня видел – (стриженную под ноль голову над пионерским галстуком меж двух пылающих лопухов ушей), но я был Вертинским ошарашен. Никогда я не видел такой свободы поведения на сцене. Никогда я не видел таких танцующих рук. Никогда я не видел, чтобы артист так легко и бесстрашно пускал слушателя в мир своей души.
Я помню свое потрясение – старик не боялся быть противным! Вот что сбило меня с ног! И хотя я, под расстрелом, не смог бы тогда сказать, что такое «голубые пижама», естественно, на «солнечном пляже в июле»,… Но я понял, что меня щедро пускают в какой-то неведомый и экзотический мир, где уживаются и «бананово-лимонный Сингапур», с «лиловым негром из притонов Сан-Франциско», и юнкера, которых «опускают в вечный покой», и такие русские «две ласточки, как гимназистки»
Меня не только пустили, как в Летний театр Измайловского сада и усадили на хорошее место, меня приняли как равного, потому что ничего не объясняли и не старались понравиться.
«Заходи, смотри, будь гостем… Не понравиться – что ж – насильно мил не будешь…»
Этот мир заворожил меня тем, что это был мир души, его прежде передо мной никто так откровенно не демонстрировал. Я вообще не подозревал, что такое возможно.
Я – обалдел. Другое слово не подходит. В состоянии обалдения, я отправился домой и не мог уснуть. Трещины на потолке складывались в усталое, бледное, босое лицо манерного старика. Я перебирал в памяти все детали: его манеру петь, двигаться… Припоминал черный лампас на смокинге и перстень на пальце…
Вертинский был велик тем, что никогда не опускался до аудитории, но щедро и безбоязненно поднимал каждого слушателя до себя. Он никого ничему не учил, но предлагал быть рядом. И еще нельзя было не почувствовать что это необыкновенно сильный человек. Его можно убить, но нельзя переделать.
Он прожил очень достойно очень не простую жизнь. Рано осиротев, жил у родственников. Закончив киевскую гимназию, переехал в Москву. Не был принят во МХАТ из-за дефекта речи. Его знаменитое грассирование не манерность, а неисправимый недостаток – врожденный дефект речи. А модой это стало после Вертинского. Сильно бедствовал. «Подсел», как сейчас, говорят, на наркотики, на кокаин. Но волевым усилием – выломался. Снимался в немом кино. В 1915 году добровольцем пошел на фронт. Служил санитаром. Был ранен. Вернулся в Москву и быстро стал знаменит.
Критики удивлялась его популярности в самых разных слоях общества. « Удивителен, неожидан, курьезен, в сущности, тот захват, который проявляет рафинированность его песенок на разношерстную, «с улицы» толпу», – писали о нем в 1916 году. То же самое можно было повторить и в 1957 году, в год его смерти, потому что до последнего дня он Вертинский оставался популярным и любимым.
Правда, он сам в этом сильно сомневался… Вернее, ему казалось, что его зритель эмигрировал, он будет неинтересен в Советской России. Слава Богу, ошибался. Он не мог без России, и она без него… Потому она – Россия, (а это обожавшие Вертинского зрители и слушатели), так радовалась и все повторяла: «Ветринский вернулся!»
Много лет спустя, когда я стал обдумывать такое явление как авторская песня, я высчитал – понял, что предтечей взлета шестидесятых, отчасти, стал Вертинский. Он, родившийся в веке девятнадцатом, соединял в себе и традиции русской камерной эстрадной музыки и все, что потом стало знаком нового времени: собственные стихи, собственная музыка и собственное исполнение.
И если в этом триединстве возможны исключения, лишь подтверждающие традицию (могут быть чужие стихи или музыка, может быть спета артистом, полюбившаяся песня), но есть самое главное, что выше этого триединства – максимальная искренность, свобода и открытость души…
Потому это и похоже на театр. Вы присутствуете при рождении песни. Вот зазвучала музыка, вот потекли слова… и вы там, вместе с поющим поэтом. Вы смотрите на мир его глазами. Отзвучал последний аккорд, и все кончилось -…Даже если осталась видеокассета.
Поэтому авторской песне противопоказаны стадионы и многотысячные толпы. Конечно, такой титан, как Высоцкий справился бы с любой человеческой массой. В конце концов, можно и на вокзале родить, ежели нельзя погодить. Но это другой жанр…
Я видел классику. Я видел Вертинского. Все что закладывалось поющими поэтами и, сочиняющими стихи, композиторами, все, что пели под собственный аккомпанемент великие русские певцы, воплотилось в новом искусстве, в новом жанре, я не боюсь утверждать, устного народного творчества, – только это творчество высокообразованного народа. Вертинский обогнал время лет на пятьдесят. Оставаясь поэтом начала века, он был первым среди нового жанра второй половины века двадцатого.
Какое счастье, что осталась кинолента, остался фильм «Анна на шее», где Вертинский играет сластолюбца князя. Но как сказал Евгений Габрилович: «кино это ведь только тени тех кто был …» Только тени. А я добавлю, одна из самых ярких и запоминающихся ролей в этом фильме – всего лишь слабая тень Вертинского на эстраде.
Я ничего не понял тогда, на его концерте, но все запомнил, и мне хватило этого на всю жизнь. Много лет спустя, я сообразил, какая величина Александр Владимирович и как мне повезло! Вертинский – одна из самых ярких звезд, на густо усеянном звездами, небе этого жанра – авторской песни – музыки, поэзии и театра. Поверьте мне. Я его видел!
Скрипачонок
(окончание)
Я болел долго, месяца четыре. Врачи никак не могли определить, что со мною, а мне сделалось все равно, … Я совсем не хотел ходить в школу и вообще не хотел ничего делать… Меня таскали на бесчисленные анализы и осмотры. Потом придумали, что у меня воспаление почек. Хотя я совершенно уверен – не было никакого воспаления! Я болел от тоски! Я так горевал по скрипке и по Профессору, что даже плакать не мог.
Мама и бабушка правильно сделали, что не пустили меня на похороны, и я не видел Профессора мертвым. Поэтому он мне постоянно снился живым, и я разговаривал с ним почти каждую ночь. Хотя при жизни, обычно мы с ним мало разговаривали – только когда пили чай. А так все время: либо занимались, либо к нему шли ученики: как пригородные электрички – один за другим или как трамваи, что грохотали и завывали под окнами нашего дома. Я лежал с открытыми глазами и смотрел как вместе с грохотом, от которого дрожала посуда в шкафчике, а по потолку медленно проплывает блик света слева направо со Ржевки в город и справа налево из города на Ржевку…
Скрипка у меня была казенной, и ее пришлось сдать обратно в школу, но меня никто не исключал, я считался в академическом отпуске по – болезни. Хотя я – то знал, что назад в школу никогда не вернусь. Не мог я вернуться, потому что там меня ждал Соломон. Он, все-таки победил!
Провалявшись дома несколько месяцев, я вынужден был пойти в свою общеобразовательную школу, только потому, что мне грозила перспектива остаться на второй год, кое – как я вытянул на троечках, и был допущен к экзаменам. Тогда экзамены сдавались ежегодно, начиная с четвертого класса. Поскольку к экзаменам нужно было готовиться самостоятельно и не ходить, в ставшую мне чужой, школу, я приналег и сдал на одни пятерки.
– Сфинкс, Сфинкс! – будто слышал я за спиной голос Соломона.
У меня еще оставались обломки голоса, хотя уже начиналась мутация и я «давал петухов» во всех регистрах. Мама до войны мечтала быть певицей и позволяла себе единственное удовольствие – петь в хоре, который существовал в соседней воинской части. Я не любил ни этот хор, ни жен офицеров, его составлявших, но мама, время от времени, заставляла и меня выступать, то со скрипкой, то с пением… Это – невыносимые муки и унижение! Но кто знает, может быть, тогдашние мои страдания помогли мне потом и в педагогической карьере, и во многом другом, например, не бояться аудитории, телекамеры и пр…
И вот однажды, я притащился на репетицию хора и увидел там нового хормейстера. Неожиданно он взял, лежащую на рояле, скрипку и стал подыгрывать поющим. Когда он ушел покурить, я, не помня себя, взял скрипку и смычок.... Я не стал играть, просто стоял так, вдыхая запах канифоли и еще, еле уловимый, как музыка, тот особенный запах, который есть у каждой скрипки, и у каждой свой…
– Хочешь учиться играть на скрипке?– услышал я за спиной.
– Я учился…– проскрипел я, теперь совершенно чудовищным, подростковым голосом.
Пять классов?– Это прилично, весьма прилично… Надо продолжать. Ни в коем случае не надо бросать!
Господь послал мне еще одного прекрасного человека! Звали его Владимир Иванович Варфоломеев. Он был инженером на Охтенском химическом комбинате, там же работала его жена, по-моему, химиком-технологом, но оба – прекрасные музыканты. Владимир Иванович музыку любил фанатично. Занятый, как говориться, «по самое никуда», на работе, он еще руководил самодеятельным хором, и сам учился в музыкальном училище.
Говорили, что инженером он был, что называется, от Бога! Целая стопка почетных грамот лежала у него на краю старенького пианино втиснутого в их комнатушку, величиною с посылочный ящик. У него были золотые руки и он постоянно что-то мастерил: то какую то радиолу, то телевизор, то купил страшную по тем временам редкость – машину и все лето валялся под ней, нисколько не щадя своих рук скрипача.
Я уж не говорю, что кроме большого гаража он постоянно что- то строил : какие-то теплицы, какие-то необыкновенные парники на огороде. Все это, конечно, ломалось и разворовывалось окрестным пролетариатом, свезенным на Ржевку, по вербовке, со всех деревень Псковской и Новгородской областей, совершенно здесь спивался и дичал. Владимир Иванович и сам, время от времени, бывал пьян, иногда сильно. Правда, я никогда его таким не видел, но водочная страсть делала его своим для сотен собратьев по труду. Иначе он бы не был ими понят и принят. Совсем бы уж оставался белой вороной со своим авто и скрипкой!
Летом приехала из города, с ласковым названием Серпухов, его матушка, нянчить внучку, тут я узнал, что Владимир Иванович в сорок первом из девятого класса ушел добровольно на фронт и воевал до Победы. Что у него два ордена и четыре медали.
О его военной биографии, плача, рассказывала его мать: «Был вот, командиром отделения. Говорят, надо связь установить с тем берегом. Володюшка спрашивает: – Ребята, кто пойдет? Те – мнутся. А которые и плавать не умеют. Ну, он тогда катушку на спину и сам поплыл, да выплыл то, спервоначалу, к немцам, скорее, назад, в воду, а уж потом к своим. Думал: Героя дадут, потому обещали: кто первый на берег энтот Днепровский ступит – тому Героя. Он среди связистов выходил – первый! Но, вот не дали. Только Красную звезду» Сам Владимир Иванович никогда о войне не говорил и в разговорах о войне не участвовал.
Постепенно, я отходил от своего горя. Музыка снова возвращалась. Но у меня не было скрипки! Мы искали ее с Владимиром Ивановичем по комиссионным магазинам, по музыкальным, пытались купить с рук по объявлению, но скрипка – редкость. Скрипок не было! Владимир Иванович брал для меня скрипку на прокат в училище, но и там скрипок не хватало, и ему каждый месяц все труднее и труднее было продлевать «прокат инструмента» И вот в один вечер, он приехал к нам совсем огорченный и без скрипки. Скрипку отобрали. Я остался без инструмента.
Все занятия теряли смысл. Опять чудился мне злорадный смешок Соломона, потому что скрипка не для меня! С калашным рылом, в суконный ряд....
И опять произошло чудо. Однажды вечером, когда мне совершенно нечем стало себя занять, в нашей комнате возник старичок, похожий на Чарли Чаплина: с такими же усиками, в круглой черной шляпке, и принес скрипку.
Это был фельдшер скорой помощи. Он работал вместе с мамой. Его все знали только по фамилии – Казачков. Я думаю, его до сих пор помнит благодарная Ржевка, если она, вообще, не утратила способности что-нибудь помнить! Это был настоящий фельдшер с окраины. Я видел, однажды, случайно, его в работе, когда он оказывал помощь, попавшему под трамвай! Маленький, зоркоглазый, сосредоточенно интеллигентный, он мгновенно разглядел все ушибы, все травмы и переломы, наложил жгуты и по всем правилам, отправил пострадавшего в ближайшую больницу. Кажется, это было воскресенье, и Казачков был выходной. Просто проходил мимо…
В тот вечер он долго пил чай, и рассказывал про свое трудное детство и про свою мечту научиться играть на скрипке. Мечта не сбылась, он не научился. Но скрипку привез с войны, подобрав ее, где-то, на обочине фронтовой дороги. Он отремонтировал ее и долго берег, пока инструмент не пригодился мне.
Когда мама робко сказала что-то об оплате за прокат инструмента, он и слушать ничего не стал! Уходя, уже в дверях, прижимая шляпку к груди и помаргивая повлажневшими, прекрасными добрыми глазами он сказал:
– Когда я умру, я хотел бы, чтобы мальчик однажды пришел и сыграл что-нибудь на моей могиле… Мне будет приятно, что он выучился, и скрипка принесла пользу. Пусть не я, так другой, но все же станет скрипачом!
О, святое, сентиментальное время! О, светлая память фронтовиков, не ожесточившихся во зле войны! О, прекрасная моя Родина, может быть единственное место на планете, где прозябая в кошмаре продымленной химией окраины, униженные уже самим существованием здесь, постоянно оскорбляемые, в страхе бессмысленных и беспощадных репрессий, люди не оскотинели, не утратили мягкости сердец. Удивительно, но мне кажется, что в то страшное, злое время люди, в большинстве своем, были добрее.
К сожалению, я не смог выполнить трогательной просьбы фельдшера Казачкова и причин тому несколько. Я уехал со Ржевки. Закончив программу музыкальной школы семилетки, сдал экзамен по специальности экстерном, но после этого забросил скрипку. И в переносном, и в прямом смысле. Это была уже моя скрипка. Мы купили ее. И концерт Мендельсона на выпускном экзамене я играл уже на своем инструменте. Но странное дело, вместе с появлением этой очень хорошей чешской импортной скрипки в нашей комнатушке, мне вдруг так стало ясно, что скрипачем я не стану. Время упущено. Да и кроме специальности нужно сдавать много чего еще… Например, общефортепьянную подготовку. А я так и не научился играть на рояле… Важно другое – я сумел закончить семилетку. Я все-таки сумел! А дальше видно Бог не судил. Я еще поигрывал, и даже ходил в какой-то маленький оркестр, но все реже и реже. А в музыке, как и в любом искусстве не идти вперед – значит идти назад… Наконец, я убрал футляр со скрипкой на шкаф и не доставал его два десятка лет.
Не так давно, когда моя дочечка, обалдевая музграмотой, никак не могла понять счета в менуэте Баха. Я достал скрипку, и ахнул: смычок облысел! Из него вылез волос. Хорошо, что когда – то Владимир Иванович купил мне запасной. К удивлению, дочери я заиграл…, конечно, это можно назвать игрой с большой натяжкой....
Но если когда-нибудь на кладбище с эмалевой фотографии на меня глянут незабываемые, добрые глаза фельдшера Казачкова, я увижу его аккуратный косой пробор на тщательно причесанной голове, чаплинские усики и медаль «За оборону Ленинграда» на лацкане габардинового пиджака, я сыграю… Обязательно сыграю на скрипке! Все равно будет ли это зима и сугробы или осенний дождь, будут ли вокруг люди или одни кресты и монументы.. Я сыграю… Обязательно. И мне совершенно наплевать, как к этому отнесутся слушатели, если случатся рядом.
Китайская живопись
– Ну, что, скрипачонок, как поживаешь? Какие в тебе мать еще таланты выискала? – это спрашивалось тоном, исполненным презрения. Спрашивали из кучки подростков, которые вечно подпирали стену на углу нашего дома. Я всегда старался проскочить быстро и молча. Потому что договориться миром с ними было нельзя, а победить их – невозможно. Они были старше, их было много. Да и вступая в драку, я рисковал не собою, а скрипкой. Так что, я помалкивал, мечтая о том сказочном времени, которое называлось длинно и притягательно, когда я вырасту большой. Оно пришло чуть попозже, но к той поре исчезло мое желание расквитаться с обидчиками. Они так и продолжали подпирать стену, время от времени отправляясь на отсидки в заповедные арктические районы нашей обширной родины.
А на счет талантов… Двадцать лет работы в школе дают мне право утверждать, что если взрослые ищут в ребенке талант, он обязательно, отыскивается. Правда, частенько, не совсем тот, на который рассчитывали, но обнаруживается непременно. Поэтому чем шире зона поиска, тем вероятнее обнаружение. А талантливы все! Это под старость, в соответствии, если хотите, с законом природы: неиспользуемый орган отмирает, исчезает талант, которому во время не дали прорасти, так он и затоптался, как цветок на дороге, под натиском будничных забот. А мог бы изумительно расцвести, если бы его во время искали!
Я еще перепиливал скрипку, но более по привычке, а уже накатывало другое увлечение. Я страшно любил лепить из пластилина. Началось это от невозможности покупать игрушки, прежде всего, оловянных солдатиков. Они были редки и дороги. Кроме того, при всей красоте они были неподвижны, а фигурка из пластилина – жила Я лепил целые полки, сотни солдатиков, коней, домов, кораблей, пушек, крепостей… Под этот пластилиновый мир бабушка пожертвовала мне целую столешницу, ту самую, которую я вместе с примусом ,чуть не перевернул на себя. И все свое свободное время я, либо читал книжки, либо лепил. В результате многократных баталий, цветной пластилин перемешивался, образуя пестрый ком, который уже не годился для игры в солдатиков. Однако, из него можно было продолжать еще что-нибудь лепить.
Я начал лепить лошадей. Не получалось. В учебнике зоологии, я увидел рисунки двух скелетов конского и человеческого. И там очень убедительно доказывалось единообразие костного строения человека и других млекопитающих. Я стал учиться лепить человека, чтобы потом перейти к лошадям. Приволок из библиотеки книжку « Основы скульптуры». Страница за страницей перечитал ее всю и слепил все, что предлагалось для упражнений.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом