Перейти к содержанию

Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья

Автор:

Категория
Современная русская литература
Год издания
Издательство
Издательские решения
ISBN
9785006084933
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Роман воспоминаний Евгения Ивановича Пинаева сочетает в себе элементы дневниковой прозы и беллетристики. Автор оглядывается на свою жизнь от первых «верстовых столбов» времен учебы в художественном училище до тех, которые он воздвиг в портах разных морей и на Урале 1990-х. Вниманию читателя предлагается авторская версия романа.На обложке — фрагмент картины автора: «Тропик в проливе Большой Бельт» (1964). Книга содержит нецензурную брань.

Читать «Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья» — Евгений Иванович Пинаев онлайн

Страница 4 из 5

За плавмаяком Каттегат-Южный ветер зашёл в бакштаг левого борта. Паруса – как барабаны. Даже гудели похоже. И скорость приличная – восемь узлов с копейками. Вспомнился рассказ Чудова о том, как флаг-капитан когда-то доказывал столичному начальству необходимость дальних походов. Чиновники упирались, а он говорил им, что баркентинам и океан нипочём. Мол, «Индевр» Джемса Кука имел водоизмещение 350 тонн, «Санта Мария» Магеллана всего 120, а Джошуа Слокам, первым завершивший кругосветку в одиночку, сделал это на «Спрее», имевшем жалких 12 тонн. У нас – 350, да плюс к ним радио, гирокомпас и локатор. И не в кругосветку на три года пойдут баркентины, а на три месяца вдоль обжитых берегов, когда погода не сулит неожиданностей и только благоволит учебному плаванью курсантов.

– Чиновник – на то и чиновник. Его, в первую очередь, беспокоит собственная судьба. Для него эти цифры – пустой звук, – рассказывал Вадим Владимирович. – Для них важна другая цифирь. Сразу упомянули «Памир». На баркентине сорок пять мальчишек, а если и они… как на громадном барке?! Ведь только шестерых удалось спасти. Словом, не ходил бы ты, Ванёк, во солдаты. Пришлось объяснить дядям, что «Памир» погубила жадность и некомпетентность при погрузке зерна.

– Прочитал им лекцию, – продолжил капитан, – а потом нажал на патриотизм, напомнил о Крузенштерне и Беллинсгаузене, Головине и Лисянском – всех перечислил, добавив, что и они на утлых судёнышках прославили Россию. И нам бы надо воспитывать будущих капитанов не в тепличных условиях, а на океанском ветру, под парусами.

Рассказ Чудова я передал со слов Стаса и Пети Груцы. Они довольно скупо поведали мне о прошлогоднем рейсе в Атлантику и об осенней пробежке в Балтике, но сказанного было достаточно для выводов и сравнений. Порадовала настойчивость флаг-капитана, добившегося того, что теперь и Мишка Гараев мог повторить их прошлогодний маршрут. Главное, как нас встречали в Зунде! Для морских народов баркентины по-прежнему оставались «дворянством морей», выходит, и мы, команда, в какой-то мере – «высшая знать океанов»!

В Каттегате, при добром ветре, курсанты начали приходить в себя. Многие ещё укачивались, но без сильных приступов морской болезни, какие выворачивали наизнанку в родной Балтике. Крохотный Юрочка Морозов, изъявивший желание работать на фор-бом-брам-рее, вообще не знал, что такое морская болезнь, а второкурсник Селезнёв, он же старшина первой вахты, любил подшучивать именно над этим цыплёнком. Однажды, начитавшись Лухманова, он устроил Юрочке то ли допрос, то ли экзамен по «Солёному ветру».

– Борщ могишь сварить? – грозно спрашивал он голосом капитана дубка или фелюки. – А на бабафигу лазил?

– Лазил, отвяжись! – отвечал строптивый малыш, узнавший что такое «морской прикуп». – И борщ сварю – подумаешь!

– А кашу? – не отставал старшина. – И бишкет зажарить могишь? Ага, могишь, тогда тебе место у Миши на камбузе.

Книгу известного капитана-парусника читало большинство наших школяров, поэтому очень скоро на «Меридиане» установилась мода на итало-греческую терминологию, принятую на черноморских шхунах ещё при царе Горохе. Теперь курсачи называли корму «пупой», нос «провой», якорь превратился в «сидеро», цепь его – в «кадину». То же и с парусами. Фок стал «тринкетом», фор-марсель – «парункетом», но самым большим спросом пользовалась «бабафига» – фор-брамсель.

К Юрочке больше не приставали. Думаю, из уважения. Ведь он, самый маленький, самый щуплый и безотказный, работал даже выше «бабафиги». К тому же он не был сачком, как некоторые верзилы. В мореходку пришёл со школьной скамьи, после семилетки. Мечтал и добился своего. Первый рисунок я сделал с него – вперёдсмотрящего, прижавшегося к фок-мачте с большим биноклем в руках. За этим занятием меня застал капитан и…

– Гараев, зайди ко мне. Есть для тебя зама-анчивое предложение! – с чувством сказал кеп, но я подумал, что мне опять предложат какую-нибудь обузу.

Я не ошибся, но капитанская просьба – тот же приказ, обязательный для выполнения. «Заманчивое предложение» заключалось в том, что Букину захотелось поиметь альбом. Эдакую фото-памятку о рейсе. Мне поручалась «художественная часть» – оформление отдельных листов; сфотографировать команду, штатную и курсантов, обязался второй механик Саня Ушаков. По окончании рейса капитан обещал отдать нашу продукцию в какое-нибудь рижское фотоателье, где их, листы, переснимут, размножат в нужном количестве, переплетут и тиснут на обложке соответствующую надпись.

– Она будет одинакова для всех, исключая фамилию, – пояснил кеп, растолковав мне суть своего замысла. – Выглядеть надпись будет, примерно, так: «Участнику парусного похода на УС „Меридиан“ в навигацию такого-то года Гараеву Михаилу Ивановичу».

Что ж, выглядело убедительно и заманчиво. Придётся попыхтеть, но времени впереди достаточно. «Справлюсь!» – решил я, но прошли недели, прежде чем удалось сделать первый лист. В Каттегате об этом нечего было и думать.

Попутный ветер сопутствовал баркентинам до острова Анхольт, но у Лесё зашёл в крутой бейдевинд. Оба судна пустились в лавировку, переходя с галса на галс. Все – короткие, в пределах узкого фарватера, а это бесчисленные повороты и бесконечные «парусиновые» авралы, выматывающие всех. В конце концов ветер превратился в сильный «мордотык» и вынудил убрать паруса. Наши «болиндеры», имевшие всего-то по двести пятьдесят лошадок, не выгребали, но, тыкаясь туда и сюда, мы всё-таки добрались к ночи до рейда порта Скаген и отдали якоря.

Скаген обосновался на самом северном кончике Ютландского полуострова. Рядом, за мысом Скаген-Рёв и плавмаяком с тем же названием, начинается Скагеррак, однако проскочить в пролив не было возможности. Во-первых, ветрище дул «со страшной силой», как сказал бы Рэм Лекинцев, во-вторых, добираясь до спасительного рейда, мы сожгли почти весь керосин. Память о тех часах осталась в бюваре, подарке Коли Клопова.


25 июня. Стоим на яшке. Ветер наконец скис, и капитаны убыли на бережок. За ними прислали катер с грозным названием «Викинг». Стоим, но это лучше, чем делать по миле в час, как вчера. Ночью подойдёт СРТ. Он даст воду и топливо. Одно непонятно, куда подевался наш танкер? Или он рассчитывает снабдить нас керосином один раз, где-нибудь в океане, и смыться? На «Тропик» уже подаёт верёвки СРТ-Р, пришедший с Северного моря, а мы пока любуемся дюнами на берегу, молами, что образуют внутреннюю гавань – отстойник для рыбацких ботов, красными крышами над серыми стенами домов с белыми прожилками контрфорсов. Слева от городка приютилась ветряная мельница, за ней, дальше к югу, тянутся дюны покрытые кустарником. Справа от игрушечных домов, на мысу, торчит свечка маяка. Вчера прямо из-за него заходящее солнце вдруг высыпало на зелёные воды охапку красных лучей, окрасив барашки розовой краской. Любуемся, как из гавани, кудахтая, выбегают на простор речной волны чистенькие тралботы. Эти спешат в Скагеррак, а намедни, когда мы кувыркались южнее, у Фредериксхавна, такие же чистюли возвращались с промысла. Старались пройти мимо баркентин, чтобы поглазеть на «рашн сейлорс». Рыбачат, видимо, семейно. За штурвалом – сам, глава семьи, на палубе – сама, фрекен мама, рядом возятся со снастью дочь и сын или муж дочки, так как среди тросов и кухтылей ползают карапузы – с пелёнок оморячиваются будущие рыбаки. Датчане машут нам, мы – им: пролетарии всех стран, соединяйтесь!

26 июня. СРТ подошёл ночью, когда снова начался ветродуй и развёл волну. Его еле привязали. На корме вывернуло с мясом киповую планку из бруса. К счастью, это единственный урон. Залились под завязку. Теперь до Гибралтара никаких остановок, если… Ладно, не буду загадывать. Со Скагеном распрощались, дуем Скагерраком. Ветер в жилу, паруса тугие – прём по изумрудной воде. На горизонте – трёхмачтовый барк. Чей? Вчера, между прочим, сквозанул мимо мой старый знакомый «Альбатрос». Швед нёс все паруса. Знатно шпарил! Знать, ещё не сгинуло «дворянство морей»! Живёт! Датчане это понимали лучше наших чиновников, когда крутились возле баркентин и любовались Стасом и Петей. Те гремели штангой, тягали гирю и были невозмутимы, как ихнее железо: что им зрители!


Ой ты, Северное море, паруса над головой! Петь хочется от нынешней благодати. Ветер снова попутный, значит, до Па-де-Кале – как по асфальту. Школяры при деле. Одной группе Лёня Мостыкин преподносит азы навигации: столпились на бизань-рубке и, задрав мордашвили, зырят в трубы секстанов – солнышко ловят, секундомером щёлкают, бегают на «пупу» к лагу, а после морщат лобешники над мореходными таблицами. С другой занимается Попов. Эти заняты прокладкой курса. Нашего, само собой, на ходовой карте. У радиста – своё. Приладил к столу в носовом салоне синюю лампочку и «гребёнку», школяров усадил вокруг, и теперь они, потея от усилий, пытаются разобрать, что он «пишет» – правда, в среднем темпе – своей морзянкой.

Все пристроены, все заняты не тем, так этим. Сшивари кучкуются возле боцмана – прорех на чехлах хватит для всех. До ремонта парусов дело пока не дошло, а до пошива и вовсе не дойдёт. Пошить парус – не в носу ковырнуть. Когда капитан Грей решил обзавестись алой оснасткой, он нанял целую бригаду спецов. Не доверил боцману Атвуду и мариманам ответственную работу. Может поэтому я перенимал у Майгона основы портняжного искусства, чтобы во всеоружии встретить любую неожиданность, ведь я, как и курсачи, шёл на паруснике в первый рейс, а положение обязывало: подшкипер, это вам не хрен собачий… а собачачий!

Ну, а сейчас, в сей славный миг, я бездельничал, правя вахту с чиф-мейтом. Отсюда, видимо, и праздные мысли, что немного смущало: все при деле, а я бью баклуши. Паруса – в норме, бежим ровно. Северное море плещет зелёной волной, а Юрий Иваныч берёт высоту солнца. Берет он сунул в карман, ветер растрепал волосы, и солнце превратило его шевелюру в подсолнух: блондин есть блондин.

Вот он щёлкнул секундомером и поспешил к лагу, что тащился за кормой, и там щёлкнул, а потом резво шмыгнул в ходовую рубку. Я уже сыт подобной картиной, а потому… Гм, пуркуа па? А почему бы не попробовать самому? Секстанов навалом, хронометров тоже предостаточно… «был Ранзо беспортошник, теперь он стал помощник – работает с секстаном и будет капитаном».

– «С хозяином повздоря, решил пойти он в море»! – пропел я решительно (чем удивил сигнальщика) и птицей сиганул с бизань-рубки, удивив на сей раз курсанта, который крутил штурвал под бдительным оком Фокича, нашего лучшего рулевого.

– Давно пора! – кивнул Минин. – Ты ж, Миша, по слухам учишься в мореходке?

– Болтун – находка для врага! – упрекнул я себя, вспомнив, что как-то обмолвился Майгону о заброшенной учёбе, когда он поделился со мной своим намерением поступить в рижскую мореходку. – Учился и недоучился. Возьмусь ли за учебник снова, того не знаю, но коли судно учебное…

– Вот именно! – воскликнул старпом и тут же вручил мне секстан и секундомер. – Я сейчас быстренько решу задачку и определюсь, а ты, Миша, иди наверх, да пару раз посади солнышко на горизонт. Потом – вместе займёмся.

С этого дня старпом принялся натаскивать меня, и когда проскочили Северное море, а потом и Бискай (его – без машины, только под парусами), я уже довольно прилично управлялся с «астролябией» и решал задачки с помощью Мореходных таблиц.

13 июля. Гибралтар. Пришли и отдали яшку 11-го числа. В Дакар снимемся не ранее 16-го, когда подойдёт припоздавший танкер ТМ-322. Он будет сопровождать нас до Азор, где заправит и помашет ручкой. А пока лопаем свежие фрукты и овощи, плоды травы банановой, отдыхаем и поманеньку работаем: циклюем блоки, покрываем их лаком, подкрашиваем борта и переборки. Курсачи блаженствуют и рвутся на берег, но Покровский ведёт строгий учёт, а в увольнение пущает только с комсоставом, не доверяя нам, палубным швейкам.

Я в увольнение не спешил. Занялся письмами, так как подошёл херсонский СРТ «Идени», вот я и решил отправить почту с калининградскими морагентщиками. А ещё мне хотелось сделать этюдишко или, в крайнем случае, пару набросков с буржуйского лайнера «Леонардо да Винчи», родного брата «Андреа Дориа», затонувшего близ Нью-Йорка после столкновения со шведским сухогрузом «Стокгольм». Меня, само собой, интересовали не родственные связи двух итальянцев, а внешний вид респектабельного сеньора, доставившего к Скале ораву не менее респектабельных господ, и сверкавшего на голубой скатерти бухты, наподобие огромной сахарной головы, режущей глаз своею белизной.

У меня был свой интерес к этому великолепному судну. Уже давно хотелось написать экзотический холст с названием «Город у моря», на котором белый город сбегал из поднебесья, с уступа на уступ, к синему морю, а на нём, на фоне зданий, испятнанных голубыми тенями и купами деревьев, стоял бы такой вот красавец вроде «Леонардо», и были бы город и судно олицетворением тех видений, что посещали меня когда-то в детских мечтах. Замысел (пышно говоря) возник, когда «Грибоедов» влачился мимо Танжера, который – сам-то, по сути, не шибко романтичный и презентабельный – лишь дал толчок завлекательной мысли. Так и возник в шевелении серого вещества город-мечта, пароход-мечта и мечтательный взгляд со стороны океана на южную, в мареве, идиллию. Словом, как в песне: синее море, белый пароход, плавает мой милый уж четвёртый год.

Этюда я так и не написал. За лайнером виднелся холмистый берег с городом Ла-Линеа, а его рыжие бугры меня не вдохновляли, да и будущая картина теперь настолько явственно виделась мне, что, ограничившись набросками, решил: встречи с чудом судостроения достаточно для будущего «шедевра», как достаточно и встреч с Гибралтаром, который оставил скверную память. Нет, вру, просто грустную, так как именно здесь, у подножия Скалы, я обязательно подвергался непонятным приступам ностальгии по нашим русским берёзам, и тогда жестяной шелест пальм словно скрёб по сердцу своими острыми листьями.

От увольнения, впрочем, я не отказался: валюта обязывала сойти на бережок и посетить лавки на Мейн-Стрит, которые я, нищий идальго, обошёл стороной в прошлый раз, а теперь, охваченный жаждой стяжательства, решил прошерстить от порта до стены Карла Великого.

Надо сказать, что списки групп увольняющихся на берег соответствовали истине только на борту баркентин. В городской толчее они подчинялись закону броуновского движения, которое, если я ничего не путаю, хаотическое по своему существу. Все «молекулы» быстро распадались на «атомы», а те снова сбивались в кучки и упорядочивались только в порту для возвращения в кубрики и каюты.

На сей раз, отстав от своих, я прилип к тропиканцам. Петя Груца тащил нас в гору, где примостился среди зелени «Рок-Отель». Крутизна Скалы вынуждала шоссе свиваться в серпантин. На каком-то витке я отстал и спустился в сквер к бронзовым генералам, которых застал в обществе Струкова, Гришкевича и долговязого Тавкича, симпатичных сердцу подшкипера курсантов с первой вахты.

Парни были много моложе меня, однако это не помешало сложиться между нами товарищеским отношениям. Я знал, что на них можно положиться во всём, а понял это ещё до выхода в море, когда баркентины стояли у причала УЭЛа и принимали продукты. Курсанты тащили на борт коробки со сгущёнкой, и вот один «раздолбай» (по мнению Москаля, нашего артельщика) уронил в воду картонную тару, разом уменьшив на сорок банок норму «сладкой жизни» экипажа. Москаль, конечно, рвал и метал матюганы в адрес виновника, а старпом, услышавший его вопли, пригласил водолаза, благо спецбот стоял поблизости. Увы, затея сорвалась, так как работник глубин запросил за услугу такую сумму, что чиф поперхнулся и сказал жадине-говядине, что за эти деньги он «надоит две коробки молока». И тогда Гришкевич и Струков предложили свой вариант: они-де могут нырнуть и пошарить на дне, пока картон не размок, а банки не погрузились в грязь и тину.

Сомнение вызывала вода – грязная, замазученная: попробуй нашарить в ней коробку на глубине в четыре-пять метров. И всё-таки старпом разрешил им попытку «в порядке эксперимента». Одной попыткой дело не ограничилось, но сгущёнка в конце концов оказалась на палубе. Москаль, в виде премии, вручил ныряльщикам по банке, а когда они слегка очистились от грязи, Минин отправил обоих в баню, дав увольнительную до ноля часов.

Тавкич был из той же породы незаметных, но незаменимых людей. На том же причале лежал запасной винт, привезённый с завода двумя днями раньше. Он был довольно тяжёл, но невелик по размерам. Грузить его решили вручную, благо планширь «Меридиана» находился на одном уровне с причалом. Тавкич был в числе грузчиков, но в какой-то миг подкачал. Был слишком нетороплив, а нерасторопность в иных делах бывает наказуема: не успел убрать рукѝ – и винт размозжил ему пальцы. Врач Егорцев оказал первую помощь – это само собой, – но руку спасли родители курсанта, оказавшиеся хирургами. Однако же парня было решено списать: когда-то ещё он станет работоспособен?! И всё-таки Тавкич уговорил капитана и училищное начальство оставить его на судне. Оставили и не пожалели. У мыса Финистерре Николай уже работал на «бабафиге» вместе с Юрочкой Морозовым, который в отличие от двух других Морозовых, шёл под первым номером. Забавно было видеть крохотную фигуру Юрочки у правого нока бом-брам-рея, и Тавкича, эдакого Жака Паганеля, у левого. Разницу в весе компенсировали глухие топенанты рея, а чтобы рослый курсант не переваливался через него, опустили перт по длине его ног.

И теперь, когда мы вместе с бронзовым герцогом Веллингтоном созерцали ширь бухты, а также замершие в гавани крейсера и авианосец, появление запыхавшегося Юрочки было встречено «несмолкающими аплодисментами». Что ж, приятная компания! Теперь я не жалел уже, что от своих отстал и к тропиканцам не пристал, теперь я с удовольствием возглавил самостийный коллектив и повёл его «тропой самурая» на Мейн-Стрит, где он растворился среди ему подобных синих флотских воротников на белых форменках.

Оставшись один, я снова оказался не там и не в том месте. Время поджимало, а в моём кармане лежали ещё одни кастаньеты (на этот раз покрытые каким-то рисунком тореадорского пошиба), а подмышкой я прижимал к потному боку цветасто разрисованную книжеранцию «SHIPS: А Picture History In Colour», показавшуюся настолько необходимой, что я выложил за неё двенадцать шиллингов и шесть пенсов, что несколько утешило меня, ибо сумма, хотя и порастрясла мошну, показалась незначительной.

Из дальнейших торговых операций меня вырвал Стас Варнело, торопливо шагавший в порт.

– Мишка, ты ещё здесь? – удивился он. – Забыл, что через час шлюпочные гонки?

– Они меня не касаются, – ответил ему, но зашагал рядом, так как было любопытно, кто возьмёт верх в состязании ихних и наших школяров. – Боцман на борту, старшины… Вон, смотри, Фокич с коврами топает, а рядом Вахтин потеет с таким же грузом. Твой подшкипер Зайцев тоже, поди, не участвует в гребле?

– В гребле! – засмеялся Стас. – Он мастак только в… Сам знаешь, в чём!

А гонка не задалась, хотя началась довольно удачно для «Меридиана». У них вперёд вырвалась лишь одна шлюпка, с Ромкой Лочем. Фокич и Вахтин обставили остальных, которые, в свою очередь, показали кончик Медведю, но когда плавсредства поставили мачты и вздёрнули паруса, ветер скис, у поворотного буя началась толчея и свалка, в ход пошли отпорные крюки и вёсла. «Детский крик на лужайке», вынудил Чудова поднять сигнал: «Шлюпкам вернуться к борту».


Горевать о том, что выпадают волосы и редеют зубы, значит верить умиранию обманчивой видимости. Слышать, как поют птицы, и видеть, как распускаются цветы, значит постичь истинную природу всего сущего.

Хун Цзычэн

Дебаты начались за обеденным столом, когда подруга сказала, что я похож на облысевшего вампира-пенсионера: на верхней челюсти остались только клыки, нижняя похожа на прореженный штакетник нашего палисадника, а макушка принимает облик предмета моего обожания и созерцания – глобуса.

– Лысина – те же кудри, только в последней стадии их развития, – метнул я в ответ афоризм, почерпнутый в незапамятные времена из канувшего в лету «Крокодила», и добавил вслед ещё один, из того же арсенала: – Он был молод душой, но в его кудрях, как луна в джунглях, светилась лысина. Что тебе больше нравится? Выбирай.

– Оба хороши. А щеку справа снова раздуло. Про зубы в твоём «глобусе» ничего не застряло?

– Застряло. Из Голсуорси: «Зубная боль – признак высокоразвитой культуры». В ближайшее время я намерен отправиться к местному зубодёру. Избавлюсь от «признаков» и стану добрым беззубым вампиром.

– И другом такого же беззубого Бахуса. Без признаков культуры, – съязвила она. – Ты оброс мхом, голубчик, и ракушки твои морские давно отвалились.

– Не трогай святого, женщина! При слове «культура», я хватаюсь за бутылку, а ракушки… Да, отвалились, но лежат рядом, на полке, – гордо изрёк я.

– А что толку, что рядом? В них пыль и труха. Главное, рядом с тобой я тоже зарастаю кухонной сажей и огородной пылью, – с горечью констатировала она. – Одна стирка чего стоит! Посмотри, во что превратились руки! Сравни их с цыпами из «ящика»: «Ведь я достойна этого!» – передразнила она рекламных див.

– Сравнила! Это же курицы! «Что же ты дала эпохе, живописная Лаура?» – сказал когда-то про них поэт-провидец. Вертеть задом, демонстрируя интимное исподнее, вещать о прокладках с крылышками и о перхоти, – это, по-твоему, подходящее занятие для уважающей себя женщины?

– Это, по-ихнему…

– Вот-вот! Ведь ты не какая-нибудь эта… Ксюшка Собчак или Фимочка Собак и разные… прости за грубость! гламурные пробляди. Что они вспомнят в старости? Как вертели передком? Как знавались с разными гомиками и денежными мешками, норовя цапнуть из них полными пригоршнями? Возьми хотя бы пресловутую «Рублёвку». Это ж обратная сторона луны! Тамошние антиподы ещё дальше от народа, чем декабристы, которые как-то думали о нём со своей кочки зрения. Зато вот эти руки, руки трудовые, руками золотыми назовут, – пропел я, зная, что не услышу аплодисментов, и добавил: – Хотя бы в нашем семейном кругу. Могла бы чаще навещать ребят. Им – в радость, тебе – отдушина.

– А ты здесь будешь обрастать мхом?

– Во-первых, во мху уютнее, а во-вторых, «люди в миру хотят жить весело, но из-за своего желания веселиться попадают в беду. Постигший истину не ищет радости, но в конце концов обретает её в тяготах», – известил я жену постным голосом старорежимного помпы.

– Господи, в кои-то веки услышать бы твоё собственное мнение! – вздохнула она и раздражённо всплеснула руками.

– Думаешь, я скажу лучше других? Да это и есть моё мнение в переводе с китайского. А эти мудрецы ещё в древности постигли суть вещей и тяготы нашей многострадальной перестройки. Может, мне лень выдумывать прописи. Пусть ими занимается Карламаркса под бдительным оком Дикарки. Я – старый пират, и мой девиз: «Сарынь на кичку! По господу богу, чем-нибудь тяжёлым, на два лаптя вправо… Огонь!»

Подруга забрала у меня пустую тарелку, брякнула на стол сковороду с жареными пластинами кабачков, в нутро которых был напичкан фарш, а подав вилку и нож, отозвалась на «Огонь!» огнём из своей фузеи:

– Во-во! Как был лопоухим лаптем, так лаптем и остался.

– И этим я горжусь, – ответил я гнусавым голосом Васисуалия Лоханкина. – Первый тайм мы уже отыграли, второй близится к концу, а счёт не в нашу пользу. Коли нас выбили за пределы аута вместе с мячом, самое время полежать на травке и подумать о своей роли в мировой эволюции.

– А всё потому, Михаил, – сказала подруга, – что у тебя р-редкая для России болезнь – дипсомания.

– Ого! И каковы же её симптомы?

– Периодический запой.

– Н-да… Болезнь для России действительно экзотическая, но, знаешь ли, есть в ней нечто утешительное: если я – дипсоман, значит, всё-таки не алкаш. А вообще, с чего ты на меня напустилась? С утра – шло как шло, а к обеду тебя прорвало.

Она не ответила. Обед закончили в молчании. Объяснение последовало, когда я поднялся из-за стола.

– Прости, Гараев, погорячилась. Довёл ты меня своим бездельем с китайской, вдобавок, приправой. Взялся бы снова за краски, что ли, а? «Шторм» у тебя вроде получился, почему бы и не продолжить в том же духе?

– Надоело мыть кисти, руки и рожу. И потом, мать, я теперь Лев Толстой и Ваня Дылдин в одном лице.

– Ты уже опростился до предела, но возможности ещё есть. Бороду отпусти, Дылдин, – посоветовала она. – Тогда хоть внешне будешь соответствовать классическому образу непротивленца.

– Борода не годится. Я же не гусиным пером пользуюсь, а пэ машинкой. Волосья будут в ней застревать, а в бороде – щи да каша, пища наша. Выковыривать надоест. И другая опасность есть: седина – в бороду, бес – в ребро.

Подруга хихикнула, я – «возмутился»:

– А что ты думаешь?! Я, конечно, прихрамываю и поскрипываю при ходьбе, но если меня прислонить к тёплой стенке…

– Уймись, Гараев. Всё равно Бахус сильнее беса, а он прислонит тебя не к тёплой стенке, а к «верстовому столбу». Я почему о кисточках-красках вспомнила? Когда ты занят ими, то всё-таки рядом со мной, а когда садишься за пимшмашинку, то снова уплываешь далеко-далеко, где кочуют туманы, а сам ты бродишь в них. Ты отсутствуешь, понятно тебе?

– А ты, когда я с красками и помазками, уезжаешь от меня…

– Пусть так. Проветрюсь и – обратно. Картина – это что-то осязаемое, а твоё нынешнее занятие…

– Писано вилами на воде? Наверное, ты права. Скорее всего, права. А что до живописи… Терёхин рассказывал, что в Суриковском они соревновались в сочинении эпиграмм на литераторов. Начали почему-то с Василия Каменского: «Искусству нужен Вэ Каменский, как жопе воздух деревенский». А после поэта пошло и пошло. Про Георгия Мдивани, который написал сценарий фильма «Солдат Иван Бровкин», в том же духе: «Искусству нужен Гэ Мдивани, как… сама понимаешь, гвоздики в диване». Ещё пример – татарин Хади Такташ: «Искусству нужен Ха Такташ, как… м-м… карандаш два-аш». Я к чему веду? Мне тоже досталось от Володьки: «Искусству нужен Эм Гараев, как попе меч от самураев».

– Ты слишком самокритичен, Михаил.

– А как же иначе?! Нужен ей меч катана, когда задница и без того разрублена пополам? А самомнением, дорогая, я никогда не страдал. Моих талантов достаточно, чтобы ублажить Дрискина, а в живописи надо либо быть Ван-Гогом, либо оставаться деревенским маляром. Никем!

– Кто был ничем, тот станет всем. При настойчивости, – заявила она.

– Ага! Вчера было рано, нынче уже поздно, а послезавтра можно сидеть на лавочке у двора и, уподобясь известному полковнику Буэндиа, ждать, когда мимо пронесут гроб с твоим телом. Ушёл вагончик, а вокзал остался.

– Тогда выброси и свой печатный станок! – буркнула она в сердцах. – Писательство тоже не шутейное дело. Куда ты со своей писаниной? Деньги у тебя есть, чтобы издать свою писанину?

– Денег нет, но хоть дети прочтут и узнают, какой их папаша оставил след на… воде, – извернулся я.

– Эх ты! – вздохнула она и рубанула по мне рубаи: – «Коль ценность ты, но кроешься во мгле – таких сокровищ много на земле».

– «На воде»! Вот стучу по клавишам и жду, когда мимо проплывут «Меридиан» с «Тропиком», а там, глядишь, и «Крузен», – высказал я заманчивое предположение. – Если не достучусь до них, так грош мне цена.

– Так ведь и раньше ты и твои приятели стоили не больше гроша, когда вы… как это у вас говорилось? «Сброситься по три рваных». Вместе с Бахусом.

– Да уж, без Бахуса не обойтись, – согласился я, но мелодия этого разговора уже утомила меня. – Сама знаешь, как рыбак ни бьётся, а к вечеру напьётся.

– Тьфу на тебя! – И, окончательно осерчав, подруга вышла, с грохотом захлопнув дверь.

Карламаркса поднял башку и, скребанув свалявшуюся бороду, подмигнул мне: мол, держись, хозяин, на свете два раза не умирать! Дикарка взглянула с укоризной, однако воздержалась от каких-либо комментариев. Всегда давала понять, что в наших семейных стычках она – сторона, ибо признавала только полный и абсолютный нейтралитет.

«Эхе-хе… не сходить ли к ландскнехту Сёме за косточками для верных друзей? – мелькнула спасительная мысль. – Пока хожу, подруга остынет, а там, глядишь, и мирный статус-кво возникнет сам собой».

И всё-таки благоразумие одержало верх. Ведь Сёмка обязательно выставит свой фирменный «samogon», и тогда не избежать шторма, а мужествовать с бурей не было у меня ни сил, ни желания. Лучше отстояться в тихой гавани и поберечь такелаж и рангоут.

Исполнившись благочестивых мыслей, я дёрнул за бороду Бахуса, уже с готовностью замершего у двери, и, сказав «брысь!», сел в углу за колченогий столик, взывая к прошлому, чтобы оно ниспослало мне способность отринуть постылые заботы нынешнего дня и, осенив своей вдохновенной десницей, перенесло на палубу «Меридиана»…


Любовь к морю у русского народа есть любовь к новым землям.

Марина Цветаева

…и к заморским лавкам, добавил бы я.

Наши салаги были весьма осведомлёнными школярами и знали, где, что и почём, потому и пели-веселились, прощаясь со Скалой: «В тумане скрылась милая А-деса, золотые огоньки, не грустите нынче шопы, гёрлс и пальмы – возвратятся ры-баки-иии!» Да, эти ещё вернутся на Мейн-Стрит, а уже следующий выпуск мореплавателей будет отоваривать трудовые песо в другом месте. «Руски» траулеры перестанут заходить в Гибралтар. На Канарские острова переберётся мелкая шушера, что сбывала морякам залежалый ширпотреб. Теперь рыбаки будут «хватать» мохеровую пряжу и прочий дефицит в лавках архипелага (Магазин СОВИСПАН. Тингладо Муэльбе Ривера, тел. 274358, Лас-Пальмас-де-Гран-Канариа и Хорхе Манрике,1, здание «Д. Кихоте», тел. 215044—215255, Санта-Крус-де-Тенерифе), где будет создана ремонтная база для советских тральцов и перевалочная для их экипажей, которые будут прилетать сюда и улетать отсюда на аэропланах, дабы их пароходы не тратили время на долгие переходы из Кёнига на промысел, а весь моторесурс уходил бы на добычу рыбы. Словом, летят перелётные птицы в осенней дали голубой, летят они в жаркие страны… etc.

А пока можно было петь и про маму Одессу, коли заморский Гибралтар не укладывается в рифму, и уже не слышны распевные крики мороженщиков: « Айс-кри-им! Айс-кри-иии-им!»

Ночь скрыла не только Скалу и огни Танжера. Уже отмигал маяк на мысе Спартель и зачернели на розовеющем утреннем небе зазубрины вершин Атласа, а начавшийся день баркентины встретили в виду Антиатласа под марокканским берегом и ветром, который припудрил палубы рыжей пылью Сахары, что дало повод литовцу Ранкайтису обозвать латыша Метерса «вождём красножопых». Полуголые курсанты действительно походили на индейцев, но их окрасила не пыль, а загар.

Кошка между прибалтами пробежала в Гибралтаре, когда стармех ткнул боцмана носом в ослабшие штаги фок-мачты. Майгон не согласился с доводами оппонента. Дошло до крика и махания рук с одной стороны и саркастического смеха с другой. Однако стоило Винцевичу удалиться, как Майгон призвал меня, вахтенного Медведя и, вооружив свайками, начал обтяжку стоячего такелажа всех мачт. Признав правоту бывшего боцмана, он больше не обращал внимания на остроты в свой адрес, от которых не мог удержаться стармех.

– Ты тоже вождь, – ответил Майгон обидчику. – Вождь черножопых. Пыль мы смоем и посмотрим, отмоются ли твои маслопупы до прихода в Дакар. Приходи, Винцевич, за мочалками и антинакипином – выдам без звука.

– Соляркой обойдусь и ветошью, а ты скребком поковыряй в ноздре и за ушами, – буркнул Ранкайтис, но больше не приставал.

На борьбу с пылью были брошены все силы. Только управились с рыжей грязью, как за мысом Драа снова влипли в ту же историю. Виновником «загара» стал местный «гарматан». Если он дул «весело и бодро», становилось прохладно, если слабел – наваливалась удушливая жара. Донимали также частые кратковременные шквалы. Они усложняли жизнь по ночам, когда за парусами нужен был глаз да глаз. Винцевич часто останавливал движок, ссылаясь на неполадки. По-моему, механик хитрил: коли есть ветер, используйте его силу, а технику и керосин надо беречь. И тут я был целиком на его стороне. Пока что мы не расставались с парусами. Разве что к ночи, опять же из-за неожиданных шквалов, убирали брамсели и топсели.

С начала рейса я жил если не как во сне, то в особом и непривычном состоянии, с совершенно новыми ощущениями. Взять хотя бы бесшумное и стремительное скольжение в Бискайе! Вроде бы и раньше случались подобные дни, когда баркентина – с вырубленным болиндером – шла под одними парусами. Может, память специально подсунула неспокойный залив, в котором до того приходилось только бултыхаться с борта на борт, когда толчея волн, казалось, грозила опрокинуть пароход? Но теперь!.. От самого Уэссана мы шли с попутным ветром до мыса Рока под распахнутыми крыльями парусов. Тишину нарушали одни лишь всплески под форштевнем, шуршание водяных струй за бортом, да редкие удары блока фор-стаксель шкота о релинг или жестянку ходового огня. Иногда, будто ненароком, звякнет на баке колокол или скрипнет бейфут грузного фока-рея, да вдруг чей-то голос или смех нарушит дремоту солнечного дня. Пройдёшься босыми ногами по влажной палубе, оттёртой песком, торцами и кирпичами после мокрой приборки, окинешь взглядом мачты, чьи белые флагштоки слегка покачиваются в синеве небес, и… и начинаешь верить, что сказки, как сказал писатель, ещё живут на земле.

Когда расстались с африканской пылью, «Тропик» лёг в дрейф. Мы тотчас последовали его примеру, ибо приказ «Команде купаться!» касался и нас.

Танкер ещё накануне ушёл в Дакар, «Тропик» – в двух кабельтовых. Тут и там спущены на воду дежурные шлюпки, прямые паруса баркентин, взятые на гордени и гитовы, покачивают свои фестоны. У соседей разрешено нырять с нижних рей, нам такая роскошь не позволена. Нам нельзя даже с планширя. Букин неумолим в своих строгостях. Прежде чем отпустить людей поплескаться в солёной воде, их, в плавках и башмаках, выстраивают на переходном мостике, затем… Затем башмаки остаются в строю, а школяры по шторм-трапу спускаются за борт с – страшно подумать! – с «огромной высоты» в неполных два метра. Однако никто не бунтует. Все рады возможности как бы остаться один на один с океаном. Остаться за бортом по своей воле.

В какой-то миг «Тропик» оказался на расстоянии, позволявшем, не напрягая голоса, пообщаться с приятелями. Стас, как и я, только что вылезший на палубу из «солёной купели», выглядел бронзовым истуканом, вокруг которого толпились мокрые идолопоклонники. Петя Груца тоже смотрелся великолепно, но штурман поигрывал белыми мышцами. Согласно табели о рангах, ему приходилось париться в одежде, а сегодняшний день – редкое исключение.

– Миша, как жизнь? – спросил Стас.

– Прекрасна и удивительна! – заверил я боцмана. А как ты? Бьёте мировые рекорды?

– Гирьку утопили в Бискайе, – скорбно поведал он. – Скаканула с фор-рубки и… Но рекорды будут! – заверил он.

Он помахал мне рукой – и сиганул с мостика, не задев планширь.

В толчее загорелых тел бултыхался и Чудов. Флаг-капитан не чурался купания с амёбами и даже устроил заплыв на скорость вокруг своей баркентины. Дежурная шлюпка ещё гребла за ними, а наши пловцы уже спешили к своим башмакам, подчиняясь знаку Букина и зову вахтенного помощника. «Сирот» не оказалось, – значит, никто не утоп.

Через час баркентины устремились на юг.

Плавание продолжилось, а в атмосфере что-то изменилось. Океан лишился синевы, окутался серебристой дымкой и словно бы покрылся белой патиной, которая посверкивала искрами. Чудное состояние, которое вряд ли подвластно кисти. Искры вспыхивали и гасли, а пространство вокруг баркентины обрело некий сложный и волшебный рисунок, который постепенно размывал наступивший вечер. Он тронул в душе какую-то забытую струнку и вынудил достать из-под подушки Вахтина потрёпанную книжку Александра Грина. В который раз проглотив «Алые паруса», я принялся за «Бегущую по волнам», самый любимый мною роман этого удивительного выдумщика.

Да, есть великие книги, решавшие проблемы духа и мировоззрения, касающиеся всего человечества, повествующие о судьбах мира, а есть… есть просто любимые, без претензий на судьбоносность темы, но греющие тебя в самое нужное время переживаниями от соприкосновения сердца и слов, которые мог найти только человек такого именно душевного склада, как Грин. Пусть его выдумки не относятся к мировым шедеврам литературы. Я, пожалуй, даже соглашусь с этим, но скажу, что когда мне бывает неспокойно от неуюта, когда хочется вернуть душе исчезнувшее равновесие, а сердцу найти «несбывшееся», я беру в руки не «Войну и мир» или «Дон Кихота», а погружаюсь в, казалось бы, бесхитростный мир Ассоль и Грея, спешу с Гарвеем в Гель-Гью, чтобы шум и загадки тамошнего карнавала утвердили правоту моих чувств и поступков, жаждущих осуществления «несбывшегося». Что ж, я не высоколобый интеллектуал, который по многу раз перечитывает классика и каждый раз испытывает оргазм. Я – матрос. Мне бы – «со дна пожиже».

Впрочем, что такое «несбывшееся»? Зачастую оно рядом, оно уже сбылось, только нам бывает трудно в это поверить. «Самое странное в чудесах, что они случаются», как заметил Честертон. В это веришь, читая Грина. Его книги помогают захлопнуть тусклую форточку буден, за которой грязь и пошлость обыденщины, они распахивают другое окно, за которым свет солнца и улыбка любимых глаз…


«Земля! Земля!» – крикнул 12 октября 1492 года в 2 часа ночи вовсе не безвестный матрос с флагманского корабля «Санта Мария», на котором был Христофор Колумб, а с плывущей рядом «Пинты». И звали этого матроса Родриго де Триано. Вы скажете: «Какая разница?» А мне почему-то нравятся такие уточнения.

Ярослав Голованов

Всё дальше на юг. От мыса к мысу, которые регулярно, точно верстовые столбы, возникают на путевой карте, несут нас паруса. Лоция предупреждала, что «удобных якорных мест для больших судов вблизи берега мало», что «наиболее защищённые якорные места находятся в бухте Горе и в устье реки Гамбия. В первой расположился Дакар, крупнейший порт Западной Африки, в устье Гамбии – Батерст, который не входит в наше рейсовое задание. До мыса Верга, а значит, и порта Конакри, доберёмся после стоянки в Дакаре, где и завершим первую половину похода.

– Мая-ааак! – завопил Юрочка Морозов с марсовой площадки, где он, как вперёдсмотрящий, угнездился с позволения старпома.

– Ишь ты, «маяк»! А я-то думал, он маму вспомнил, цыплёнок, – усмехнулся Юрий Иваныч и энергично эдак потёр ладони, будто предвкушая «радостную встречу, ласковую встречу у окна». – Иди, Миша, пихни боцмана. Пусть готовит якорь к отдаче. Это нам светит мыс Манюэль, а там и остров Горе не заставит себя ждать.

Манюэль – чёрный базальтовый утёс. Его маяк похож на тот, что примостился на Зелёном мысе. Тот и другой отмигал и погас вместе с ночными звёздами, когда баркентины подошли к острову Горе. В этот ранний час он походил на кирпич с редкой цепочкой огней на плоской вершине. Мы не задержались возле него. Через два часа вошли в порт под проводкой лоцмана и подали концы, как мне показалось, на тот же причал, у которого когда-то стоял «Грибоедов». «Тропик» прижался к нам вторым корпусом, так что вся цементная пыль досталась нам, а не флагману.

Да, причал был тот же, а в те ворота когда-то увезли Таракана. Сейчас из них повалили «гости», чьи поползновения проникнуть на борт в надежде на «чоп-чоп» решительно пресекались самыми дюжими курсантами. Тем временем в кубриках уже готовились к увольнению на берег.

Вахтин выклянчил у Фокича электробритву и, жужжа стареньким прибором, дружелюбно ворковал:

– Ну и агрегат у тебя, лепший друг! Ежели к нему приладить зубило, можно гайки срубать или долбить асфальт. Бреюсь и не знаю: то ли зубов лишусь, то ли сотрясение мозга заработаю.

Москаль плюнул на палец и приложил его к сразу зашипевшему утюгу, затем расправил складки на выходных брюках, расположившихся на койке под влажной простынёю, и ответил за Фокича, который редко отвечал на уколы подобного рода:

– Сотрясение, Толя, тебе не грозит. Для сотрясения нужно иметь в котелке то, что можно тряхнуть и сотрясти. А зубы у тебя… тот ещё хавальник! И кувалдой не вышибешь. Лучше спроси у лепшего друга, почему он заначил новую бритву, а тебе сунул старую зубочистку?

Фокич окинул недругов равнодушным взглядом. Он сидел, как паук, и ждал возвращения собственности. Я тоже ждал, когда он получит её и спустится в каптёрку, чтобы вручить мне старенькие, но ещё крепкие, по его словам, сандалии, которые «уступил» за половинную цену с расчётом после рейса. Москаль уже откликнулся на эту сделку едким замечанием, назвав меня старьёвщиком: сначала Мишина «Яуза», шумевшая, точно «фордзон» при издыхании, теперь, мол, сандалии, выйдя в которых, вернусь с Африки босиком, потом вообще променяю «этому скупердяю часы на трусы».

У курсантов тоже дым коромыслом: шипят утюги, мелькают щётки, чистятся бляхи и башмаки, старшины проверяют белизну носовых платков. Помнят по Гибралтару, что старпом не пропустит любую мелочь, и разрешит увольнение лишь тому, для кого «чистота – залог здоровья советского моряка».

Сандалии меня удовлетворили. И в пору пришлись, и выглядели довольно сносно. Довольный сделкой, я ощупал в кармане кое-какую местную наличность, полученную от судового казначея Мостыкина, и выгреб на палубу в тот миг, когда старпом обходил строй курсантов. Он только что отправил в кубрик Чураева и, распустив строй, сказал мне с коротким смешком:

– Сколько ни чистится, а вид такой, словно его только что в пуху вываляли!

«Околоточные» ещё раз осмотрели своих подопечных, и курсачи, пока ещё толпой, потянулись в город. Я, как вольнопёр, улизнул от радиста Щербакова и сопутствующих ему, снова примкнул к Стасу и Пете Груце, тоже выруливших на причал. Петя считался полиглотом. Успев к этому времени закончить пару курсов ленинградской «вышки» с изучением английских «знаков», штурман самостоятельно постигал германьску мову и «парле ву франсе». Я надеялся, что его знаний хватит для того, чтобы создать хотя бы видимость общения с аборигенами.

Город выглядел куда цивилизованнее, чем Такоради и даже Конакри, но воображение не поражал. Что их объединяло, так это тропический «шик» современных строений. Глубокие ниши балконов, окна, прикрытые жалюзи, говорили о здешнем климате столько же, сколь и наши мокрые спины. А мы брели туда, не знай куда, и разглядывали иссиня-чёрную толпу, причём Пете ещё ни разу не удалось выступить в роли толмача.

Я крутил головой, стараясь запомнить «конструкцию» просторных балахонов, что как-то ассоциировалось с мусульманством здешнего населения, а в ней тем временем крутилось неотвязное «Тимбукту», каким-то образом связанное с Лаврентьевым. И докрутил-таки, вспомнив Жекину декламацию: «Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далёко, далёко, на озере Чад, изысканный бродит жираф». Вот! Где озеро Чад, там рядом и Тимбукту, застрявший в памяти со времён сопливого детства, когда я впервые открыл пухлый журнал «Пионер» с романом Жюль Верна об экспедиции доктора Барсака. Или инженера? И ещё вспомнились воинственные туареги, и – снова Гумилёв в Жекином подвывании: «И как я тебе расскажу про тропический сад, про стройные пальмы, про запах немыслимых трав… Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад изысканный бродит жираф».

Я даже засмеялся, вспомнив рюмочную на Таганке, долговязого Шацкого, морщившего свой утиный нос, когда он пытался, поднося рюмку ко рту, представить «грациозную стройность» того, кто подобен «цветным парусам корабля», а у него, вместо жирафа, возникал образ «судьи ревтрибунала»! И тогда Ваньке, а с ним – мне и Хвале, пришлось выслушать насмешливый совет от Жеки-Гумилёва:

Подними высоко руки
С песней счастья и разлуки,
Взоры в розовых туманах
Мысль далёко уведут,
И из стран обетованных
Нам незримые фелуки
За тобою приплывут.

А фелуки, выходит, приплыли за мной. И может, прав не я, а правы те, за кем они не приплыли? Сама по себе моя «фелука» прекрасна, но что мне Африка? После Такоради и Конакри, всё уже так обыденно в этом Дакаре, что глаза бы мои не смотрели на экзотику без экзотики, и не прозвучит в душе сакраментальная фраза: «Живут же люди!» А друзья, «люди», живут теперь далеко. Из того далекá пролёг неровный пунктир: на Урале я «жил» с Гомером и Маяковским, в Кишинёве с – Огденом Нэшем и Уолтом Уитменом, а в Москве Жека свёл меня с Есениным и Гумилёвым, о котором я раньше слыхом не слыхивал, как и о Вертинском… А Вилька Гонт? Тут и Бунин, и Михаил Голодный, и Борис Корнилов, и всё-таки: когда я впервые прочёл о Профессоре Барсаке и Тимбукту? До войны или во время неё? Если до, то, выходит, уже тогда я умел читать? Вообще-то было ощущение, что читать я умел ВСЕГДА. Надо спросить об этом у мамы. Журналы… замечательные, между прочим, журналы, всегда сопутствовали мне. Нынче они уже не те. Какими чудными рисунками сопровождалось каждое продолжение «Приключений капитана Врунгеля»… Или толстенный «Глобус»! Над этой книжищей я провёл много часов. Наверно, поэтому и оказался, если не в Тимбукту, то в Дакаре? Погрузившись в досужие размышления, я чуть не отстал от стаи. Она поджидала меня, прежде чем впорхнуть в какой-то переулок.

– О чём задумался, детина? – спросил Груца, когда я присоединился к сплочённому коллективу.

– Петя, ты что-нибудь читаешь, кроме учебников и пособий? – ответил я вопросом на вопрос. – Знаешь, к примеру, поэзию?

– Только такого рода:

О, штурман, службою живущий,
Читай устав на сон грядущий,
И утром, ото сна восстав,
Читай усиленно устав.

Литературного спора не получилось. Фокич, тоже затесавшийся в нашу компанию, встрял с вопросом: «Интересно, что это за птица, похожий на орёл?» И Пете пришлось объяснять, что «птица, похожий на орёл», это «вантур», птица-санитар, которая избавляет городские улицы от падали и отбросов.

Оказывается мы успели добрести до одной из окраин. Они в Африке всюду одинаковы: хибары и лачуги. Вся жизнь их обитателей, все её отправления происходят на улице. Быть может, в Батерсте, протухшем в устье Гамбии, окраины ещё африканистее, но здешние выглядели довольно чистыми.

«Икспидиция» повернула обратно и, спасаясь от зноя, оказалась под крышей рынка Сандага. Стас привёл. Он бывал здесь раньше. Парни особо не любопытствовали, а что до меня, то я вожделенно пялился на рыночные натюрморты и дивился разнообразию красок, расточительно рассыпанных в разнообразном сочетании даров земли и моря. Это не восковые муляжи, что мы «срисовывали» в училище! Это, это… Нет нужных слов, да, пожалуй, и кисть (моя, по крайней мере) бессильна, чтобы передать красоту рыбин, лежавших на подстилке из водорослей, прочей морской живности, расположившейся в окружении зелени и каких-то местных фруктов и овощей. А продавцы?! Что ни рожа – типаж. Коллекция улыбок и жестов, взываний и завываний!

Я застревал там и тут, жалея, что нет со мной клочка бумаги и огрызка карандаша, но Фокич начал скулить, остальные тоже прибавили шагу: мы приблизились к другому входу-выходу, где становилась невыносимой вонь отбросов, что разлагались в ящиках под палящими лучами солнца.

Ноги уже гудели, требуя привала, однако неутомимый Стас и любознательный Груца повели нас в переулок, где обосновались торгаши поделками из местных пород дерева, бижутерией и часами подозрительного качества, всевозможными барабанами и рисунками здешних пиромсани, выполненных не на клеёнке масляными красками, а фломастерами на бумаге. Один туземец предлагал даже шкуру леопарда.

Пока я любовался фигурами антилоп и прочих представителей африканской фауны, вырезанными, надо отдать им должное, очень мастерски, а в случае столиков с ножками в виде зверей – просто талантливо, и отбивался от настырного комивояжера, пытавшегося всучить расчёску, штурман Петя не выдержал натиска и приобрёл часы-штамповку, похожие на медный пятак.

Для кого всё это, думал я, глядя на деревянное обилие всевозможных зверушек и звероподобных воинов с копьями и мечами? Ведь подобная экзотика не нужна аборигенам, а бледнолицых любителей что-то не видно. Даже на улице, среди прохожих, редко-редко мелькнёт, как ромашка на исходе лета, белое лицо. Чаще – женское, спешащей по хозяйственным нуждам мадам. Что им здесь, в этом тупичке, среди шельмоватых молодцов, предлагавших местный товар. Как говорится, на всякого молодца довольно простоты. Груца, нацепивший на руку тикавшую покупку, не смог вернуть к жизни агрегат, умолкший ещё до того, как он спустился в свою каюту. Петя встряхнул часики, поскрёб ногтем, а после трахнул ими об стол и швырнул в ящик: «Останутся как память!»

Все последующий дни походили на этот, самый утомительный. Я истратил франки на оранжад и киношку, а на последнюю мелочь купил местную [газету] «Dakar Matin» с фотографией «Тропика», идущего к причалу, и сообщением о визите советских учебных парусных судов в столицу Сенегала.

Откровенно говоря, мне было скучно. Что можно увидеть, что узнать о стране среди пыльных причалов? Африка! Где она? Этот порт? Пароходы, ставшие под погрузку арахиса? Туземцы, ждущие утра на припортовой площади, чтобы спозаранку получить работу и таскать мешки в их трюма? Иногда они развлекались пением и танцами, пускали по кругу бутылку, чтобы скоротать ночь, и если это называлось жизнью, то мне было тошно созерцать её, похожую на конвульсии. Я бы сейчас запросто поменял эту Африку на свой Краснофлотский переулок с его курами, лужами, дровяниками и сортирами в стиле «рококайль».

Полиглот Петя с грехом пополам перевёл газетную заметку. Обычный репортаж с кусочком интервью взятом у капитана Чудова, который «доброжелательно и с большой охотой ответил на наши вопросы за стаканом превосходной русской водки». Говорилось далее о рейсе баркентин, о курсантах, о том, что капитан в годы войны воевал на Балтике и был награждён американским орденом и что в Конакри он надеется встретить своего друга Алена. «Время пролетело незаметно, и тогда господин Алину Гейе из санитарной службы порта напомнил, что сидим уже четыре часа. Мы приняли к сведению его замечание и с надеждой на новую встречу покинули гостеприимный парусник».

…Годы спустя, сидя на кухоньке Профессора, размеры которой не превышали моей каюты на «Меридиане», я слушал его ностальгические воспоминания, вызванные моим рассказом о полиглоте Пете.

– В семьдесят пятом я уже довольно прилично болтал по-французски, – повествовал учёный муж. – Иду как-то по авеню Гамбетта, что тянется от рынка Сандага и встречаю наших мариманов с «Фиолента». «Николаич, а почему тут все улицы называются одинаково?» – спрашивают они. «То есть… почему одинаково?!» – удивился я. «А вот смотри!» – и тычут пальцем в синюю эмалированную табличку на стене дома. Такого же формата, как у нас – название улицы. Вот только надпись на ней, хе-хе, другого свойства: «Defence d’uriner!», то бишь «Мочиться запрещено!» Я, пардон, чуть сам не обмочился со смеху! Вот такие у меня дакарские воспоминания в связи с французским. Ну… эти – поверхностные. Я в Дакаре многажды бывал и даже дважды по трое суток сидел в аэропорту без транзитной визы между рейсами.

– А я рынок Сандага забыть не могу… Живопись, краски!

– Музыка, звуки! – улыбнулся Рудольф. – Там, возле какой-то лавки с мануфактурой, стоял здоровенный негр. Пел, танцевал, зазывая покупателей. И ещё очень профессионально трубил на трубе.

– Не помню негра и лавки. Наверное, позже появились.

– Возможно… В шестьдесят третьем это был тихий город. У нас на сээртээре помпы не было, так мы и по ночам шлялись. Кеп наш Гена Мельников был человек простой, добродушный и по-своему оригинальный. Он в электрочайнике варил чай, уху и, если верить злым языкам, кипятил носки. Отпускал же нас в любое время. Француженок помню – в одиночку выгуливали собачек на центральной площади…

– Возле Института чёрной Африки я как раз на собачьем дерьме поскользнулся. А француженок не помню. Да и не шлялись мы по ночам.

– А француженки, Мишель, на высоких каблучках – цок-цок-цок! Их рваный ритм – представь! – до сих пор в ушах стоит. А в сквере у порта? Тут те и белые и чёрные. Попивали, слушали… ну, типичных французских шансонье. Помню чёрную девочку и белого парня – неплохо пели. Помню, при наших грошах взяли мы на троих бутылку пива и сидели часа два. Я тогда по-французски – ни бум-бум. Просто сидел и наслаждался самой атмосферой непринуждённого веселья. Все явно были знакомы друг с другом: болтали, пили, пели, танцевали, не обращая на нас никакого внимания. Позже – не то. В восьмидесятых по Дакару так просто уже не пройтись – в два счёта оберут! Ладно, что я уже знал язык, а это совсем другое ощущение, когда нет барьера.

Не гуляли мы по ночному Дакару. И барьер был, и чёрные у порта выглядели иначе. Порой очень даже подозрительно. Да и кап-раз Покровский, уйди мы ночью, живо бы накатал телегу в «компетентные органы». Тут не до каблучков с их цоканьем, не до собачек! Всё – с оглядкой. А запомнились мне, сказал я тогда Профессору, карапузы на берегу океана. Белая девочка и чёрный пацан. Оба – лет пяти. Играли без присмотра, ковыряли себе песочек среди ноздреватых валунов и не ведали, невинные души, о расовой неприязни, сегрегации, дискриминации и прочих нехороших вещах вроде апартеида.

– Когда-то эти вещи занимали меня, – сказал я Профессору, который, осушив стопку, высасывал из предмета своей научной компетентности, креветки, вкусное мясо. – Я даже холст намалевал «на злобу дня» Южной Африки. Я как-то рассказывал тебе о банановозе «Ибадан Палм» и тамошнем боцмане Рое Росселе. Он был очень симпатичен мне, но и фотография из газеты, что висела у него на переборке, крепко запомнилась. А на ней – трупы, трупы, трупы. После расстрела негров в пригородах то ли Кейптауна, то ли Йоханнесбурга.

– И что это был за холст?

– Шарж получился средствами живописи: с верхнего края свисают ноги повешенных… одни – босые, другие в бахилах, ниже их – мистер-твистер с женой. Сигара в пасти, очки тёмные и прочий антураж. Сзади маячит фигурка автоматчика, а на переднем плане, наискосок, надпись, как на гибралтарских открытках: «Welcome to South Africa».

– И где же теперь этот «сарж»? – поинтересовался Профессор.

– Хранился в подвале одного уральского журнала. Там был устроен музейчик. Случился потоп и… погибло всё, чем обладал Отелло. И Командор, кстати. Он передал редакции свои книжные и другие раритеты, – всё и раскисло, а с «саржа» слезла краска.

– Жаль…

– А мне жаль не его, а пятака, который согнул в трубочку двумя пальцами капитан Лепке. Ты, кажется, тоже бывал у Евгения Николаевича.

– Заходил как-то. Он ведь жил по соседству.

– Жил!.. – вздохнул я. – Иных уж нет, а те далече.

Но вернусь на «Меридиан».

Стоянка в Дакаре подходила к концу. Не знаю, как другие, а я чувствовал утомление. Уж больно дёрганой была наша жизнь: то спешишь туда, то оттуда торопишься. Даже Фокич больше не повторял: «Какая прекрасная микстура!» Когда репортёры из «Дакар Матэн» вновь посетили баркентины и сообщили «радостную весть», что их президент Мамаду Диа намеревается осенью нанести визит в СССР, я вяло подумал: «На хрена волку жилетка, – по кустам её трепать?» Однако сам, и не без удовольствия, затесался в толпу экскурсантов, что отправились на полуостров (—ок) Кап-Вер с его мысами Зелёный и Альмади, на которых соответственно расположены маяки Зелёный и Шоссе-дез-Альмади. Первый мыс более известен хотя бы из-за лежащих поблизости островов Зелёного Мыса, второй знаменит тем, что является самой западной точкой африканского материка. Только, боюсь, мало кто знает об этом: «Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна». Словом, повторяется история с высоким и могучим Нордкапом. Все считают его самой северной точкой Европы, в то время как ею является лежащий рядом и не слишком приметный мыс Нордкин.

Экскурсия не потрясла и не разочаровала. Мысы я принял как должное. Альмади – голый, в рыжих обрывах, а что до Зелёного, то он становился им только в сезон дождей. А так… чёрный скучный базальт холмов Ла-Мамель. На самом западном, стопятиметровом, и стоит маяк. В миле – островки Мадлен, многочисленные скалы и каменюки, за которыми – величественный простор океана, простор от этого края и, кажется, без того, другого, в общем, без края и конца. Равноправный и почти вечный партнёр дремучего и необозримого африканского материка.

Когда океан окружает тебя со всех сторон, когда он захлёстывает судно петлёй горизонта, это – в порядке вещей. Иного и быть не может. Но если вглядываешься в солёные дали с базальтовой верхотуры, да хоть бы и с пляжа, упёршегося в мощный прибой, начинаешь понимать, что ты уже не с ним, а напротив него, и это совсем другое дело. Никогда не будешь ты, человек, равным партнёром этой стихии. Чтобы принять сей факт, не нужны шторма-ураганы. Достаточно взглянуть на океан «со стороны», чтобы признать его космосом, который всегда с тобой, а космос – это загадки и тайны, это постоянная борьба, открытия и жертвы, это любовь и ненависть и, тем не менее, постоянное влечение, влечение, желание соперничества… моськи со слоном.

Конечно, океан могуч и величав, но и мы не подкачали, когда покидали Дакар. Доказали, что кое-чему научились в его, так сказать, объятиях.

Стас и Петя рассказывали потом, что повторный визит газетчиков состоялся в обществе старого француза – капитана порта. В разговоре с Чудовым тот посетовал, что умерло-де настоящее парусное мастерство, которое ещё с грехом пополам поддерживается яхтсменами (наверняка старик читал книжку Конрада «Зеркало морей»! ). При этом гость усомнился в умении и способности наших курсантов и команды в целом управляться со снастями и парусами. Нас, дескать, избаловал двигатель, осознание того, что он всегда выручит в щекотливой ситуации, поможет, подставив плечо. «Да, исчезли настоящие марсофлоты!» – якобы заявил он флаг-капитану.

Что до Чудова, то можно лишь гадать, каким был его ответ Фоме, не верующему в нашу выучку, но он ответил словом и, главное, делом, которому, к счастью, способствовал крепенький и устойчивый ветер, задувший в утро отхода с нужного румба. Француз, пришедший проводить баркентины, видимо, полагал, что они воспользуются движками, чтобы покинуть тесную гавань. Так может в этот момент Вадим Владимирович и решил показать и доказать старому моряку, что и мы не лыком шиты, что «у советских собственная гордость» и что они могут иной раз взглянуть на «буржуев» с высоты своих мачт.

…Зрителей – хоть отбавляй. Нам, в свою очередь, предстояло так же безупречно повторить его манёвр.

– Все наверх! – донеслось с кормы. – Паруса ставить!

Люди уже на местах, и командиры мачт сообщают о готовности. Старпом кричит с фор-рубки:

– Фок к отдаче готов!

– Грот готов! – вторит ему Попов, тот же ответ и у Мостыкина о готовности бизани. Хотя он стоит рядом с Букиным, но не жалеет глотки.

– Паруса к постановке изготовить! – рявкает кеп, выставив вперёд, как пушку, жестяной «матюгальник».

– Марсовые к вантам! – тотчас командует Минин. – Па-ааашёл по реям! Отдать сезни!

Все в этот момент заняты только «своим», и мы, расписанные на фок-мачте, не смотрим – до того ли! – что делается на гроте и бизани. Юрочка Морозов, Тавкич первыми бросаются к вантам, за ними устремляются остальные. Последними взбегают на мачту те, кто работает на фока-рее. Для меня и моих курсантов подаётся отдельная команда: «Кливера к постановке изготовить!» Я остаюсь на полубаке, а курсачи лезут на бушприт, снимают чехлы с парусов, развязывают сезни.

– Отдать паруса! – следует общая команда. – Отдать ниралы! Шкоты разнести! – обращается кеп непосредственно к боцману, а тот – ко мне.

– Бом-брамсель к постановке готов! – пищит Юрочка, сбрасывая с рея мякоть паруса.

– Брамсель готов! – доносится с «бабафиги». Все готовы!

– С рей долой! – подводит Минин первый итог, а когда умолкает барабанная дробь подошв на дубовых выбленках, и курсанты замирают у снастей, обращается к корме: – Фоковые к постановке готовы!

И тут же из-за наших спин – новый шквал команд, заставивший напрячься даже зрителей:

– На брасы правые! Пошёл брасы! – и непосредственно к боцману и ко мне: – Пошёл кливер-фалы! – и снова по полной программе: – Стоп брасы! Крепить так брасы! Отдать гóрдени и гитовы! Пошёл фалы! Травить брасы! Крепить так фалы! Садить шкоты и галсы!

Мы не смотрим, что делается за спиной – на гроте и бизани: у них своё, у нас – наше. Там выбирают гафель-гардели и дирик-фалы, травят одни топенанты и выбирают другие. На фоке реи, обрасопленные на правый галс, вздёргивают до места и расправляют шкотами крылья парусов.

– Кливера на левую! – слышу последнюю команду боцмана и повторяю её для моих гавриков, которые тут же выбирают, «садят» втугую, шкоты кливеров и фор-стень-стакселя.

Ветер – бейдевинд левого галса, то есть дует в левую скулу баркентины. А реи обрасоплены на правый галс. При таком их положении, паруса сразу обстенило – прижало к мачте и стеньгам, как ветер прижимает платье к ногам девушки. «Меридиан» напряг швартовые и спятился, а нос баркентины начало отжимать от причала. Она вздрогнула, будто изготовилась к броску в предчувствии нужной команды:

– Отдать носовой! Руль право на борт!

Освободившийся от привязи нос судна покатился вправо под давлением парусов, корма же, ещё удерживаемая прижимным, стала осью, вокруг которой стремительно разворачивалась баркентина, вычерчивая бушпритом незримый полукруг над водой гавани.

– Реи на фордевинд! Грот и бизань на левую! Отдать прижимной! Прямо руль! – одна за другой следуют команды капитана.

Ах, музыка, музыка парусных команд!..

Даже теперь, когда слышу от подруги её насмешливое «По местам стоять!» и беру в грязны рученьки ведро с помоями, лопату ли, плоскорез или тяпку, я только улыбаюсь, ибо оживают в ушах мелодии давно ушедших дней, звучавшие когда-то словно песнь песней при виде оживших парусов, напруженных снастей и голоса воды за бортом, голоса моей молодости, голоса счастья.