Читать «Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья» — Евгений Иванович Пинаев онлайн
Страница 3 из 5
– Ин, говоришь? А ИНфаркт тебя не хватит? Ты мне мозги не пудри, говори по-человечески! – буркнул спонсор (ежели Прохор состоится как таковой), хмурясь и наполняя фужеры.
– Инфаркт, Прохор Прохорыч, хватил бы тебя, предложи я издать свои книжки in folio. Слышал такое слово – фолиант? – сообщил я, уже понимая, что из моей «темы» ни хрена не получится, ибо на чело утёса-великана успела набежать тучка, которая намеревалась заночевать на нём без намерения пролиться дождём банкнот.
И я, увы, не ошибся.
– А ты представляешь, Мишенька, сколько ЭТО стоит? Не фолиант, понятно – я знаком с этим словом, – простая обычная книжка. Говорю тебе со знанием дела, так как ко мне уже подъезжали с подобным предложением авторы вроде тебя. Авторы-деляги.
– Я не деляга, – обиделся я. Вернее, сделал вид, что обиделся. – Я честный труженик.
– Знааааем вас! – пропел Прохор Прохорыч. – Главное, тоже на трёхтомник целились. Я и спроси: а вы, господа хорошие, уже скалькулировали расходы? Потупились, замялись, но цифру назвали. Я чуть в обморок не хлопнулся. Ещё б чуток – инфаркт! Четыреста тыщ за каждый том! Не слабо? Не слабо, потому что знаю я эту механику. Улита едет, когда-то будет, а когда доедет, там уже полмильёна набежит, а то и весь мильён накапает. Ведь издатели тоже не лыком шиты. Им важен навар, им насрать на то, что ты накарябал!
– Считай, что вопрос снят с повестки дня.
– То-то… Ведь с меня… – есть субчики! – уже стрясли как-то энную сумму зелени на издательские расходы перед выборáми в думу. Наобещали кучу благ и позволений, а сами сели в лужу. С кого теперь взыщешь потери?!
– Не кипятись, Прохор Прохорыч, я же сказал, что избавляю тебя от инфаркта, либо инсульта.
– Но и ты меня пойми, что в бизнесе важен принцип, а не трали-вали направо и налево. Твёрдость нужна и понимание конъюнктуры рынка. Я почему выбрал сортиры и унитазы?
– Да понимаю я! Хватит! – взмолился я. – Понимаю, что сортиры вечны и непреходящи, а книжки годятся только для подтирки.
– Не утрируй! Я – за книжку, источник знаний полезных, нужных, необходимых в наш и без того слишком просвещённый век по части соплей и прочей попсы. Я тебе больше скажу. Возьми мою внучку. Ей ничего не надо, кроме телевизора. Смотрит те каналы, где пищат и вертят задом голые шлюхи. Работать она не желает. Считает, что коли дед что-то заработал, то ей всё должно быть преподнесено на блюдечке. И цель у неё одна – подцепить мильонщика и свалить в Штаты, потому что Россия для неё ещё не оцивилизована и слишком грязна.
– А когда-то Бунчиков пел: «Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна!» – вздохнул я.
– Во-во! «Не нужно мне солнце чужое, чужая земля не нужна». Теперь она всем понадобилась! А чёрта ли в ней? Надо на своей бурьян выдёргивать. У меня денег достаточно, но я и у турок не был, и Канары не посещал. А этой шмакодявке Штаты потребовались. И ведь не слушает деда. Я, вишь ли, при капитале и выживший из ума старикан! Несовременный лох по её понятиям.
– Конечно, лох, – ухмыльнулся я. – Ты хотя и современный капиталист, но с советской начинкой. Дух-то ещё не выветрился. Кстати, о внучке. Ты же говорил как-то, что девчонка учится вполне прилично?
– Вот именно, а для чего? – поуспокоился он и кивнул на вторую бутыль: – Сверни ей шею.
– Бу сделано, барин!
И пока я священнодействовал, господин Дрискин, размякший от выпитого и съеденного, принялся за поучения.
– Ты, Михаил, зря мараешь бумагу. Ну, что ты можешь насочинять полезного, сидя в этой дыре, где алкаш на алкаше и алкашом погоняет? Ты мне давеча рассказывал, что институт бросил, в моря ударился, а для чего? Ты в будущее не заглядывал, не углядел перспективы. Меня в Диксон занесла служба, а тебя – какая холера?! Я в Заполярье хотя бы общался с разными людьми, я там, Мишенька, поднабрался много чего полезного…
– Главное, женился выгодно…
– Да! Но – по любви, а сейчас тесть – мой тяжкий крест, но не о нём речь, а о тебе. Брось ты это занятие. Если кисточкой заработать не можешь, то пером и подавно.
– Значит, меценатство чуждо вашей натуре, Прохор Прохорыч? – прервал я его прописи, чуждые мне, как говорится, по существу.
– А я не меценатствовал, покупая у тебя всё это?! – воскликнул он, окидывая взглядом стены и подкрепляя взгляд широким взмахом рук. – Что ЭТО, по-твоему? Как ЭТО называется? И заметь, зеленью платил, не деревянными!
– Меценатство в пользу бедных, – пробормотал я. – Подачка на паперти, чтобы штаны не свалились. Впрочем, спасибо. Ты меня крепко поддержал в ту пору.
– То-то!
– А ты возьми и покажи нынче широту натуры.
– Хрен тебе, Мишенька! Ты знаешь, во сколько мне один Сёмка обходится?! – завопил он. – А этот дом? А у меня ни шофера, ни охранника в городе. Того и гляди пристрелят в моём же сортире!
– А ты по большой нужде пользуйся домашним унитазом.
Прохор Прохорыч не успел ответить. Вошёл Сёма с охапкой мелко наколотых сухих поленьев. Глянув на хозяина – не будет ли каких распоряжений, и не получив их, растопил камин, подождал, пока дрова не разгорелись по-настоящему, добавил ещё пищи жарко полыхавшему «шалашику» и удалился. Я молчал, Прохор, тоже молча, уставился на оранжевые всполохи («Они долго смотрели молча, только огонь потрескивал, да осенний ветер о чём-то хмуро шептался с деревьями за окном»… Всё так, хе-хе, – литература врывается в жизнь… так сказать, эстетическое отношение искусства к действительности! А ведь впервые вижу у него зажжённый камин… Прохор не запалил его даже в ту новогоднюю ночь… оно и понятно – гости пьянка, «жакузи, жакузи – светлого мая привет»… ещё бы пожар устроили) и, право, я впервые видел на его лице какое-то по-настоящему горестное выражение. Ей-богу, даже стало жалко его, раба денег.
– Твоё писательство, Миша, ещё на воде вилами писано. Кто ты есть в этом плане? Ноль. Выброшу на тебя мильон, а потом в меня же будут плевать: зачем издал эту бездарь?
– Я тут на днях шёл мимо твоей крепости и увидел чайку на дороге. Как она попала сюда? Елозит в песке, бьёт крыльями, а взлететь не может. И пацаны рядом крутятся, палкой её норовят шибануть половчее. Шуганул я мальцов, самому настырному дал поджопника, а птицу сунул под куртку и – на озеро. Опустил на воду у водокачки – поплыла. Так и не взлетела. Плыла по прямой, пока не скрылась из глаз. Как думаешь, жива или сгинула? – спросил, не зная, зачем, к чему вдруг вспомнилась эта история.
– Ты, получается, чайка, а я, выходит, хочу тебя палкой зае… ить?! – сверкнул он глазами, эдак вот повернув мой рассказ. И ведь правильно понял, чёрт возьми, хотя у меня на уме было что-то совсем другое, что-то расплывчатое, связанное с ветром, гудевшим в трубе камина, с одиночеством и беспомощностью. А ещё мне хотелось вернуться к моим собакам, которые сейчас наверняка распластались во дворе, уставив морды к воротам в ожидании беспутного хозяина.
Так ведь и засиделись порядком! Я повернул к часам, золочёной бабе на камине, отяжелевшую голову: ого, пора отваливать. И Прохор Прохорыч уже клевал носом.
– Ты, Михайла, не обижайся… – Он еле ворочал языком. – Деньги счёт любят.
– А цыплят по осени считают, – ответил ему и поднялся на обмякших ногах.
– Ух-ходишь? Я тебя щас коньяком спонсирую, а Сёмка проводит, чтоб, значит, блин… не отобрали.
Сёма доставил меня к воротам, дождался, когда я включу свет, вручил два пакета и ушёл, когда я звякнул задвижкой и, погасив светильник, ушёл в избу.
Насчёт собачек я не ошибся – заждались! Юркнули за мной в распахнутую дверь, и я щедро оделил их, высыпав в миски всё содержимое пакета. После этого силы оставили меня. Добравшись до койки, мешком свалился на постель, впервые ощутив приступ морской болезни. И то верно – штормила Балтика, ох как она штормила! И как злобно и неистово гудел ветер, громыхая на крыше двора оторванным листом железа! Нет, не железо это… то рвутся мáрсели, как рвались они вслед за фоком, когда мы уходили от Вентспилса в Рижский залив, так и не добравшись до Клайпеды… ленты, клочья на реях и обезумевший грота-трисель, сваливший Фокича с его курсачами… и что-то было ещё… а, вырванные с мясом риф-сезни на бизани и…
…Что это? Дрискин на «Меридиане»?! Это было невыносимо! Ну, пусть бы он качал насосом в гальюне воду в расходный бак для смыва дерьма, так нет же! Командует и распоряжается – оттого и паруса летят по швам! А в общем, ничего странного. У нас завсегда так, что на мостике обязательно бездарь…
Обрывки этого сна вспомнились утром, когда я, продрав глаза, отхлебнул из горла коньячной бутылки. Глоток прочистил мозги: «А что если Дрискин прав? Может, на самом деле сунуть в угол пишмашинку и выскоблить с палитры засохшие краски?» Второй глоток дал мыслям обратный ход: «Нет уж, братец, так нельзя – столько труда потрачено, столько бумаги испорчено! Взялся за гуж, не говори, что не дюж. „Меридиан“, возможно, успел сгнить в Клайпеде, так пусть же останется хоть какая память о нём хотя бы для сыновей, когда ты и сам сгниёшь в уютной ямке».
Прямо передо мной, левым бортом к стенке канала, стоит парусник. Он сразу же кажется мне почему-то лучше, чем тот другой, что стоит немного дальше, хотя, как я потом убедился, они были одинаковы. На борту парусника чёткая белая надпись: «Коралл».
Борис Шанько
Ту, первую, книгу капитана Шанько «Под парусами через два океана», что читал на кухне у людоеда Липунова, я отдал Командору, так как добыл у букиниста не такой, истрёпанный временем, а почти новый экземпляр, даром, что он был издан тоже в пятьдесят четвёртом году. Оказавшись на баркентине, я перечитал её как бы совсем другими, свежими, что ли, глазами.
«Коралл» был четвёртым в серии парусников, начатой финнами для СССР сразу после войны. Ведь он и однотипный «Кальмар» пустились в трудное плаванье из Лиепаи на Дальний Восток аж в сорок седьмом. Обе шхуны имели бермудское парусное вооружение (Шанько называл «Коралл» исландской шхуной из-за наличия на фок-мачте дополнительного паруса брифока, который крепился к рею), так что их внешний вид весьма отличался от баркентин.
Я сразу вспомнил о книге, когда, ещё до завтрака, прибежал трусцой в Краснофлотский переулок и обнаружил у подъезда голодного кота. Сестра Фреда уехала, возможно, после моего ухода, но завтрак Великому Моурави был приготовлен. Пока он уплетал свой breakfast, я собрал кой-какие вещи и не забыл захватить книгу, так как в памяти всплыла и другая деталь: когда мы передавали мартышек на «Владивосток» у берегов Африки, я от кого-то узнал, что капитаном плавбазы был именно Шанько. Но который из двух братьев? «Мой» Шанько капитанил на логгере в Мурманске, а здешний, наверное, был тем, который командовал «Кораллом». Ну да, о чём-то подобном упоминал Женька Пискорж, обменявший у капитана чучело лангуста на бутылец спирта.
Тольку Вахтина я нагнал у проходной, а за ней маячила спина Москаля. Боцман, Медведь и пацан Сашка уже чаёвничали в матросском салоне. Медведь был не в духе, а его левое ухо напоминало багровый пельмень.
– Никак сожительница приварила кастрюлей за то, что шкодишь на стороне? – спросил Москаль, тоже узревший солидный фонарь.
Назревала новая ссора, но её прервало появление старпома. Он был доволен, что вчера мы управились со снастями и спросил боцмана, сумеем ли за день опустить реи.
– Со всеми вряд ли управимся, – ответил тот. – Ведь ещё паруса не срезаны.
– Ладненько, сколько успеете, но к концу недели – обязательно. Вместе со стеньгами, – сказал Минин. – В понедельник приедут курсанты выгружать балласт, так что имей в виду. Дочаёвничаете – и начинайте.
Начали после короткого перекура.
Всё-то мне было внове, а потому вызывало особый интерес. Механика спуска тяжёлых металлических труб была для неофита тёмным лесом, а мне хотелось как можно скорее освоиться на баркентине, стать «своим» человеком, которого не будут тыкать носом в каждую мелочь. Я, понятное дело, ни на что не претендовал и ни во что не вмешивался, но когда боцман, чуток подумав, предложил мне присоединиться к Вахтину, которому поручил поднять и закрепить на фор-бом-брам-стеньге тяжёленький и громоздкий канифас-блок, согласился без раздумий, оценив доверие латыша.
Блок мы подняли и закрепили у флагштока, пропустили через него крепкий пеньковый фал и начали срезать паруса. Спускали их, обвязав этим фалом. Оставшиеся на палубе принимали тяжёлые кули, сворачивали должным образом и уносили в салон кормового курсантского кубрика. Когда разделались с последним парусом – а это был фок, весивший два центнера – боцман объявил перерыв на обед. Откушав, принялись за реи, опять же начав с самого верхнего и самого лёгкого бом-брам-рея.
Техника спуска их повторяла спуск парусов с той лишь разницей, что пеньковый фал заменили на стальной трос, да пришлось повозиться с бейфутами, чтобы отсоединить реи от мачты, у основания которой, на фор-рубке, боцман подсоединил скобой к палубному обуху второй канифас. Через него был пропущен ходовой конец фала, шедший на турачку брашпиля. Медведь и Фокич, Москаль и Сашка заняли места у левого и правого рóзмаха, то есть рукоятей, которыми якорь выбирается или отдаётся вручную, Метерс набросил на турачку несколько шлагов фала и, отдав команду «Поехали!», крикнул нам, чтобы мы отжимали рей от мачты. Моряки навалились на рóзмахи, те начали вращать вал брашпиля, отсоединённый от «звёздочки», а боцман, задрав голову, потравливал конец через турачку – рей медленно пополз вниз.
С верхними реями справились быстро, а когда добрались до нижних, самых тяжёлых, на причале появился не только капитан, старпом и вахтенный помощник Мостыкин, но стармех Ранкайтис, что для всех нас означало: «надо держать ухо востро».
Верхний канифас-блок пришлось перевесить и закрепить ниже, на эзельгофте фор-стеньги, чтобы уменьшить нагрузку на её хрупкий верх. Спуск продолжался по той же несложной схеме, а когда верхний марса-рей лёг на ограждение полубака, нам с Вахтиным пришлось спуститься с мачты на причал. У брашпиля теперь оставались лишь боцман, Москаль и Фокич. Медведь, Сашка и призванный на помощь кок Миша впряглись вместе с нами в оттяжку, чтобы общими усилиями стащить на берег «эту уродину» (Медведь). Впрочем, настоящей «уродиной» оказался тяжеленнейший фока-рей, с которым пришлось повозиться до пота. К этому времени из зрителей оставался один стармех, но и он тут же ушёл, поздравив нас: «С праздником, господа питоны!»
Что ж, пусть с праздником. В шутке тоже есть доля истины. Ведь мы старались, коли вопреки осторожной заявке боцмана успели до ужина спустить все паруса и реи. На «Тропике», правда, управились и с брам-стеньгой, но у Варнело, как сказал Москаль, народ расторопный. Как бы то ни было, а настроение у меня было действительно праздничным. Во-первых, не подкачал, во-вторых, несложный механизм спуска рей многое для меня прояснил. В этой работе главными были две вещи – внимание и точное выполнение порученного тебе. Даже Вахтин, которого все называли раззявой, ни разу не дал пенки, был чёток и собран.
Все вымотались за день, но вымотались всё же не до конца. После ужина Фокич и кок Миша снова превратились в денди и отправились порознь творить личную жизнь в обществе прекрасного пола. Медведь и Вахтин раньше них отчалили по домам. Сашка – вот кто выбился из сил – залёг в койку восстанавливать затраченную энергию для следующего дня. Москаль надел драную шубейку и заступил на вахту. Мало погодя и я отправился в Пещеру проведать кота, которого утром выпустил на волю. Он ещё где-то бродил, но через час явился. Накормив гулёну и прихватив зачем-то этюдник, хотя и знал, что не открою его в ближайшее время, я вернулся на судно.
Москаль курил возле камбуза. Я тоже достал сигарету.
– Художничаешь? – спросил Витька. – Мой тёзка Бокалов раза два появлялся на заводе с таким же ящиком, да вроде ничего и не намазал. Знаешь его?
– Встречался… – Говорить на эту тему не хотелось, а когда Витька снова упомянул расторопных тропиканцев и сказал, что Вадим Владимыч не любит сачков и засонь, я поинтересовался, кто таков этот Вадим Владимыч.
– Ну, ты даёшь! Варнелу знаешь, а об их капитане не слышал?! – удивился Москаль. – Это же их кеп и общий флаг-капитан! Дело знает туго. У них все такие. Старпом Гена Погородний тоже дока, но слишком колючий и воображала. Наш Юра лучше.
– Чем лучше-то? – спросил я.
– Чем-чем… С ним это… теплее.
Пока мы вот эдак болтали, вернулся кок. Сразу прошёл на камбуз и принялся, чавкая и обирая с толстых губ капли соуса, сгребать со сковороды остатки гуляша. Жирный подбородок ходил ходуном. Под ним подрагивали крылья синей «бабочки».
– Мишаня с блядок вернулся, – лениво пояснил Витька. – Что так рано? Видно, не обломилось. С угощением бортанули, вот и приходится подбирать собственные объедки.
Кок чуть не подавился и, облив соусом белоснежную сорочку, бросил на обидчика взгляд затравленного волка.
– Не унывай, Мишаня! – доканал его Москаль. – Бери пример с Фокича. Заранее не договаривается с шалавой, а дует прямо в кабак, где действует, как Юлий Цезарь: пришёл, увидел, заплатил и увёл. Слышал о таком Юлии Фокиче в своей Латвии? Так и надо действовать – вся любовь и сиськи набок. А ты всё на дармовщину норовишь. Неделю лебезишь, канючишь, уговариваешь, слюни пускаешь, потом истратишь копейку на кино, а бабе уже и рожу твою толстую видеть невмоготу, не то что переспать.
У кока не нашлось слов для достойного ответа. Вообще никаких слов не нашлось. Рот его брызнул слюной, как носик закипевшего чайника, ноги в узких, по моде, штанинах дёрнулись от негодования, рука швырнула ложку на сковороду, и кок Мишаня ринулся с камбуза, красный, как петушиный гребень.
– Дневник завёл, – сообщил Москаль. – Ведёт счёт победам, а для конспирации пишет на латышском. Жмот, как и Фокич. Вот увидишь: он тебе «Яузу» предложит по дешёвке купить, а Фокич – свои старые башмаки.
– «Яуза» – это магнитофон? Я бы купил…
– Есть, что крутить? Тогда конечно.
Москалю было скучно. Он был готов болтать хоть всю ночь, а мне хотелось спать. Я поднял этюдник и спустился в кубрик. Сашка спал тихо, попискивая, как мышь, а в соседнем кубрике по левому борту ворочался и фыркал рассерженный кок.
Утро началось по предыдущему сценарию.
Со стеньгами всех трёх мачт канителились долго, но управились дотемна. Лишь на фок-мачте осталась, несъёмная из-за салинга, фор-стеньга. Её приспустили, насадив площадкой на топ мачты, да так и оставили до весны. Если бы не возня с фордунами, штагами и вантами (слишком много талрепов мне и Тольке пришлось отдавать), могли бы закончить гораздо раньше. «Тропик» снова оказался впереди, поэтому утром понедельника автобусы с курсантами остановились возле него.
У нас тоже хватало забот. Заводчане забрали в цех шлюпки, потом увезли в пескоструйку якоря и цепи. До вечера набили углём бункер. Зима, надо топить котелок для обогрева судна. Истопник – вахтенный матрос, который до просыпания Миши был обязан растопить и плиту на камбузе, поставить на огонь «семейный» чайник.
Во вторник принялись за балласт.
Для этой грязной работы училище отправляло не зелёных салаг-первокурсников, а опытных курсантов, которым предстояло переправить на берег сто пятьдесят тонн осклизлых каменюк. В каждом отсеке – определённое количество определённого веса. Учёт строжайший. Из спецификации, которую мне вручил старпом и которую пришлось выучить на зубок, я узнал, что «Меридиан» имеет восемь отсеков. Первым шёл форпик (парусная и шкиперская кладовые, канатные ящики, кубрик и танк пресной воды на 12 тонн). Он не имел балласта и отделялся от второго (помещения для курсантов, под пайолами – балласт) водонепроницаемой таранной переборкой. В третьем отсеке размещался комсостав и тоже имелся балласт. От четвёртого отсека (провизионка и танки пресной воды на 8 тонн каждый, балласт) его отделяла вторая водонепроницаемая переборка, третья такая же – от пятого, который предназначался для практикантов и для балласта. В шестом отсеке находилось машинное отделение, балласта он не имел, от седьмого, с топливными цистернами, его отделяла последняя водонепроницаемая переборка. И, наконец, последним шёл ахтерпик с сектором руля и штуртросами.
Мы вскрыли пайолы в трёх отсеках, цепочки курсантов протянулись с берега к борту, и камни, из рук в руки, «потекли» с баркентины в шесть куч, якобы разделённых килем и переборками.
Парни работали дружно. Им хотелось как можно быстрее разделаться с грязной работой. Да и мы вздохнули свободно, когда последний камень воссоединился с подобными себе. Курсанты укатили, оставив нам испачканное судно. Мыть его не имело смысла. Весной всё повторится в обратном порядке, после чего салаги, что пойдут в свой первый учебный рейс, отмоют и покрасят борта и рубки, а мы, штатная команда, должны до их прихода вздёрнуть стеньги и реи.
«Тропик» я навещал при первой возможности. В один из таких визитов Петя Груца дал мне книгу Джозефа Конрада «Зеркало морей». И вот что я прочёл в ней о балласте: «Сказать о парусном судне, что оно может плыть без балласта, значит сказать, что оно – верх совершенства. Конечно, никому не возбраняется утверждать, что его судно может плыть без балласта. И он это, конечно, скажет с видом глубокого убеждения, в особенности если не собирается сам идти на этом судне в море. Написав в объявлении о продаже, что судно может плыть без балласта, он ничем не рискует, так как не даёт гарантии, что оно куда-нибудь доплывёт. Кроме того, святая истина заключается в том, что большинство судов может плыть короткое время без балласта, но затем они опрокидываются и идут ко дну вместе с экипажем».
Действительно, святая истина! Балласт делает судно с высокими мачтами, обременёнными тяжёлыми реями и парусами, Ванькой-Встанькой, способным подняться из дозволенного ему судостроителями крена. Ну, а коли перебор, тогда – кранты, успевай переодеться в чистое. На громадном четырёхмачтовом барке «Памир», имевшем балласт, и, добавлю, кадетов-практикантов, сместился груз – зерно, взятое сверх положенной меры. Этого оказалось достаточно, чтобы из многочисленной команды спаслось после опрокидывания только шесть человек. Ведь груз – тот же балласт, а если он был взят неграмотно, без сепараций, которые не дали бы зерну ссыпаться к одному борту, то гибель судна в жестокий шторм была предопределена. Поэтому и только поэтому при выгрузке балласта штурманы следили в четыре глаза, чтобы каждый камень попадал в кучу своего отсека, а не соседнего. За тем же строго следили и при погрузке.
Зима, между тем, шла своим чередом.
Плотники ковыряли борта – меняли подгнившие доски обшивки на свежие. Я крутился возле, но добавилось и другой работы. Боцман свалил на меня замену бегучего такелажа, в котором были изъяны. Остальные воротили нос, и даже многоопытный Фокич, о котором насмешник Ранкайтис, сам бывший когда-то боцманом на «Меридиане» и знавший толк в такелажном деле, говорил, что Цуркан вряд ли отличит мушкель от полумушкеля, никогда не брал в руки свайку. Я же не сетовал. Меня хлебом не корми, только дай повозиться с огонами и сплеснями. А их было много, так как меняли не только отбракованные тросá, но и множество блоков на шкотах, а те, яйцевидные, охватывались тугой стальной петлёй. Возможно по этой причине, а может потому, что я почти не отлучался с борта, в феврале появился приказ, которым матрос Гараев переводился на должность подшкипера.
Другим претендентом был Медведь, но он сошёл с дистанции, взявшись починить капитанскую дверь (я бы отказался от такой работёнки) и так её исковеркав, что пришлось заказывать новую заводским столярам. Я бы тоже набуровил не лучше Володьки. Это не топором махать – брёвна тесать. Для наших дверей требовалось умение краснодеревщика.
Когда наступил май, кончилась и наша «первобытная жизнь» (©штурман Попов), а с приходом курсантов начался «период феодализма с привкусом рабовладения» (он же). Тревоги водяные и пожарные, парусные учения следовали друг за другом. Курсанты спали урывками, а увольняли их лишь по субботам и воскресеньям. Так как рангоут был уже восстановлен в прежней красе, то мальчишкам и нам пришлось начинать с подвязки парусов и проводки бегучего такелажа.
И вот наступил день, когда на «Меридиане» вслед за «Тропиком» был поднят флаг отхода, означавший, что пробил наконец долгожданный час.
Да ещё привычка
Говорить с собою,
Спор да перекличка
Памяти с судьбою.
Арсений Тарковский
«И сказал Бог: и соберётся вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша… и назвал Бог сушу землёю, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо». Так – в Библии, о которой в детстве я слыхом не слыхивал. На религию было наложено табу, а бронзовые иконки, которые бабушка прятала в сундуке, я увидел только в конце войны, когда одну положили ей на грудь, а вторую – на грудь дяди Вани: мать и сын умерли в одну ночь с разницей в два часа. Собственно, в этом заключается всё, что связывает меня с религией, но святая книга даёт множество примеров на все случаи жизни, и я говорю, что это хорошо.
О Боге я упомянул потому, что богами, попавшими на землю с неведомого мне «собрания вод», стали три военмора, отметелившие в так называемом «коммерческом» магазине парочку местных ханыг, которые вытащили из очереди и крепко обидели инвалида-фронтовика. Потом они шли нашей улицей. Жёлтая коробка маузера колыхалась у бедра крайнего из них, ленты с якорями падали на крепкие затылки, а я пылил позади босыми ногами и млел от восторга и зависти: бушлаты и суконные штаны, заправленные в голяшки яловых сапог, были для меня признаком мужества, силы и принадлежности к морям и океанам, которых я никогда не видел. Война ещё не закончилась, а мы, пацанва, только вчера смотрели фильм «Я – черноморец», до этого – «Степан Полосухин – русский матрос» и «Малахов курган». И матросы эти будто сошли с экрана прямо в нашу тыловую жизнь, сошли, конечно же, не с небес, что делало их, недоступных богов, своими в доску.
С того дня я и навалился на книги Жюль Верна и Стивенсона, Фенимора Купера и Станюковича, читал всё, что попадало в руки, лишь бы в этом «всё» говорилось о море и моряках. Тогда же или вскоре после этого прочёл «Тайну двух океанов» Адамова, «Морскую тайну» Михаила Розенфельда и, в первую очередь, «Двух капитанов» Каверина. Авторы говорили со мной разными голосами, но рассказывали об одном – о широком мире за нашей околицей. О том мире, в котором стали обыденными слова морского лексикона, а в особенности загадочные слова парусного языка. Они стали для меня сказочным «сезамом», паролем, дававшим право на вход в страну чудес. И если «кляксы», которыми вскоре я начал пачкать бумагу, запестрели именами Джимов и Джонов, то, думаю, это случилось потому, что моему детскому восприятию больше нравились приключения капитана Лудлова и бригантины «Кокетка», чем тяжкие испытания, выпавшие на долю капитана Татаринова и шхуны «Святая Мария» во льдах Арктики. И это при том, что первой толстой книжкой, подарком мамы, которую я самостоятельно одолел от корки до корки, была «Жизнь на льдине» Ивана Папанина.
Уже мальчишкой я понимал, что морская, особенно парусная, терминология – это язык, существующий обособленно от сухопутных говоров. И если теперь, оглядываясь назад и вслушиваясь в уже умолкшие для меня звуки той речи, я уснащаю ею своё повествование, будьте снисходительны к этой простительной слабости. В слишком, казалось бы, заковыристых терминах нет, в сущности, ничего особенного. Механик или токарь тоже могут говорить языком, непонятным для непосвящённого в тонкости их профессий. Для меня же «парусный язык» полон той красоты, которая помогает лучше и, главное, достовернее понять и ощутить душу моря и плавающих по нему. Сошлюсь на мнение знатока и, в данном случае, эксперта, Джозефа Конрада. «Прежде чем сняться с якоря, – пишет он, – необходимо якорь „отдать“. Эта совершенно очевидная, не требующая доказательств истина вызывает у меня сейчас желание поговорить на тему о недопустимости упрощения нашей морской терминологии, которое наблюдается в литературе. Почти неизменно – всё равно, идёт ли речь о судне или о целом флоте, – журналист употребляет выражение „бросать якорь“. Между тем якорь никогда не „бросают“, и обращаться так бесцеремонно с техническими терминами – это преступление против ясности, точности и красоты языка».
Тут ни убавить, ни прибавить. И если кто-то скажет, что слова – всего лишь красивая оболочка, которая только путает читателя, а суть, мол, в другом, я отвечу, слегка отредактировав фразу компартортодокса: «Читатель, ты не прав!»
Почему моряк гордится своей формой? Ведь и она – только внешняя оболочка, под которой может скрываться любая личина, как под белыми парусами гнилой рангоут. И всё-таки…
Животные лижут солонцы, не ведая, что такое соль. Она необходима их организму, и этого им достаточно. Так и слова моря, язык парусов необходим организму моего рассказа. А если кого-то зацепит за печёнку-селезёнку звучная непонятность – отыщите словарь или нужное пособие, хотя, по-моему, этого не требуется. Равнодушные не будут искать смысла в этих терминах, неравнодушные поймут, что именно они придают повествованию специфический аромат, без которого немыслимо описание парусного судна и жизни его экипажа.
Рей Бредбери, фантаст и знаток мальчишеских душ, сказал: «И здесь проторенные или ещё не проторенные тропы твердят: чтобы стать мужчинами, мальчишки должны странствовать». Этот роман не рассчитан на мальчишек. Слишком часто среди строк мелькает в нём небритая рожа Бахуса. Но если человек оставил за кормой детские шалости и стал мужчиной, наделённым «чистым разумом», с него и спрос за то, кого он возьмёт в спутники для дальнейших странствий по хлябям жизни. Гараев выбрал обрусевшего бога виноградной лозы, сиречь бога пьянства, однако он не пример для подражания. Так у него сложилось, но ведь каждый волен выбирать ориентиры, чтобы пересечь свою ойкумену по своему разумению.
Итак, в путь!
«С первым ветром проснётся компáс», – сказано Александром Грином, а он просыпается вместе с парусами. Коснутся их первые порывы ветра, тотчас оживает стрелка компáса и начинает шарить по горизонту в поисках нужного румба. В дорогу! В этом смысл существования всякого человека и судна, но только парусному судну ветер даёт ту силу и форму, которая из века в век сохраняет его неисчезающую красоту.
Французы говорят, что нет ничего красивее женщины в танце, коня в скаку и клипера под всеми парусами. Сравните с китайской пословицей: монах хорош, когда тощ, буйвол, когда жирен, женщина, когда замужем. Романтика и приземлённость. Красота и рационализм. Такова же разница между парусником и пароходом, будь то первенец Фултона или современный лайнер, построенный по канонам нынешнего дизайна.
Люди слишком рано вычеркнули паруса из своего обихода, из своей памяти. Но разве не забьётся сердце любого, услышь он поутру грохот якорной цепи в клюзе, отрывистые команды на палубе баркентины, барка или шхуны и крики чаек? И вот уже вздрагивают ванты под ногами матросов, потом начинаются двигаться реи, увешанные фестонами парусов. Они, как цветы, поворачиваются к солнцу, постепенно наполняясь ветром, вдруг вспыхивают в его лучах и распускаются тугими бутонами, минуту назад плоские и неживые. Голубые тени мечутся меж мачтами. Вобрав упругий напор утреннего бриза, паруса нетерпеливо рвутся вперёд, к небу, но, осаженные шкотами, становятся похожими на выпуклую грудь стайера, готового бросить себя в стремительный бег…
Паруса… Гордые, белокрылые, белоснежные… Какими бы эпитетами их ни награждали, они навсегда останутся символом морской романтики и морской дружбы, скреплённой на реях общим заспинником и тонким тросом перта под ногами.
Утверждение, что Земля – колыбель человечества, привычно и бесспорно, но колыбель качал океан, а колыбельную пели ветер и волны. Когда наш далёкий предок впервые натянул на палку звериную шкуру и отдался на волю стихии, именно парус пестовал его. Под ним человек, рос, мужал и набирался ума-разума, всё дальше уходя от обжитых берегов, с удивлением и восторгом познавая свою колыбель и самого себя. Всегда были они неразлучны – человек, ветер и парус, всегдашние противоборствующие соперники и друзья. На оселке океана оттачивалось мужество человека и шлифовалось совершенство парусного судна.
На небольшой баркентине близость океана ощущается постоянно, кожей. Волны плещут рядышком с низкой палубой, за невысоким фальшбортом. Они то и дело приподымают лохматые гривы, нехотя заглядывают в прибежище мореплавателя и вдруг стремительно бросаются на штурм, закручивая буруны между мачт и рубок, вылизывают палубу солёным языком. Среди океанских валов мачты, окрыленные парусами, встают, кажется, прямо из бездонной синевы и врастают в выцветшую синь неба. Они – единое целое с простором, ветром и вечным бегом волн. День за днём стремятся паруса к далёкому горизонту, никогда не достигают его, но зато, прибывая в гавань – конечную цель всякого корабля и морехода, обретают его надёжный, замкнутый круг.
Отплытие – не только последний момент, когда ещё видна земля: это, так сказать, официальное прощание моряка с берегом в отличие от эмоционального «последнего прости». С этой минуты моряк оторвался от суши, оставшейся за кормой его корабля. Для моряка это – событие личной жизни.
Джозеф Конрад
Если завтра в поход, будь сегодня к походу готов!
Мы готовы. И мы сегодня выходим в открытое море, в суровый и дальний поход. Так поётся и так будет, а пока идём каналом, и Фокич, не стоя на банкетке, а взгромоздившись на рулевую тумбу, вращает штурвал ногами, обутыми в стоптанные кирзачи с голяшками, подвёрнутыми чуть ли не до пяток. Мачты и снасти загораживают видимость. Что делается за бушпритом? Куда рулить? Вот и забрался повыше, ухватившись за гик, и, надо сказать, такой обезьяний способ освободил вахтенного помощника и капитана от постоянных окриков типа: «Влево не ходить! Вправо не ходить! Два градуса лево! Три градуса право! Одерживай!»
За Балтийском вырвались на оперативный простор, но заштилели. Флаг-капитан Чудов, не желая жечь попусту солярку, дал команду и обе баркентины встали на якорь за приёмным буем. Курсанты занялись учёбой, то есть, парусными авралами и всеми видами действий по «тревогам», которые понадобятся в реальной обстановке. Мы для начала устроили шлюпочные гонки, которые первым закончила команда Вахтина. Вторым финишировал Фокич. Медведь оказался последним.
Штурман Попов, оглядев «своего» Фокича, который вразумлял курсачей, крепивших вельбот на киль-блоках, сказал мне с усмешкой:
– Взгляни на это чучело! Как гений чистой красоты. Так и будет щеголять в замурзанных чунях и драной кацавейке. Он, Миша, из тех, про кого сказано: «Десять лет на флоте и всё на кливер-шкоте». Верен раз и навсегда обретённым привычкам. На мачту – только до салинга и то по крайней необходимости, а что до обмундировки – сам видишь. Сколько раз говорил ему, переоденься в чистое, но ему хоть кол теши на башке, – со вздохом закончил он.
На палубе тем временем – и довольно оживлённо – шёл обмен мнениями по поводу гонок. Второкурсник Кухарев, старшина третьей вахты и загребной у Медведя, винил в позорном проигрыше именно «черноморского шкипера».
– Орёт, руками машет… только ритм сбивает. Вот и гребли кто в лес, кто по дрова, – изливал он душу окружающим.
– Не переживай, Толя, всё впереди, – утешали его.
– И позади хочется, – не согласился Кухарев. – Взяли бы Миронова за старшину, первыми бы пришли.
Евгений Николаевич Миронов, полный тёзка Евгения Николаевича Попова, преподавал в училище навигацию, а на время той самой «навигации», выпавшей баркентине, стал помощником капитана по учебной части, помпоучем. Мне нравился этот спокойный мужик. Он не вмешивался в наши дела, занимался с курсантами и во всём помогал штурманам, которые и знакомили школяров с практическими основами морских дисциплин.
Минула неделя – задуло, закачало. И как раз в это время появился номерной морагентский танкер ТМ-322, который должен был сопровождать и снабжать баркентины топливом в первой половине пути. Может, Чудов поджидал его? «Тропик» тут же снялся с якоря. Мы последовали его примеру и тотчас сыграли первый настоящий «парусиновый аврал», как его именовали курсанты. Поход начался.
Для меня тот аврал тоже был настоящим. И в итоге Вахтин мог бы по-настоящему угробить боцмана. Всё-таки Толька не зря считался настоящим лоботрясом, на которого не действовали никакие увещевания по поводу нарушения техники безопасности.
Итак, закончился аврал: паруса – загляденье! Ветер ровный. И всё бы ничего, да закусило блок гитова верхнего марселя, тот, что у мачты. Боцман отправил наверх Вахтина. Попререкавшись по обычаю: «А почему всё я да я?!», Толька полез на мачту, а боцман, разгорячённый внушением обормоту, забыл на сей раз проверить, привязал ли тот свайку к поясу, за что и поплатился.
Вахтин ковырял блок, Майгон, стоя под мачтой, подсказывал верхолазу, как сподручнее выковырнуть трос, застрявший между его шкивом и щекой. Толька справился с задачей и… уронил свайку! Если бы Метерс в это время не нагнулся, получил бы по маковке. Вахтин крикнул свою «полундру», когда свайка шмякнулась в поясницу, а боцман, согнувшийся, как перочинный складень, шептал, уткнувшись носом в колени, всё самое, гм, нежное и ласковое, что нашлось в латышском и русском языках, применительно к случившемуся. Господи, думал я, а если бы свайка, наподобие гарпуна, пробила черепушку и застряла в сером веществе?! Подумал, и меня прорвало:
– Там бы тебя, скотину, и повесить! На ноке марса-рея!
По-моему, Вахтин не терзался угрызениями совести. Показал мне язык, но спускаться не спешил. Я тем временем помог Майгону добраться до каюты. Уложив пострадавшего, вышел на полубак, а Толька по-прежнему лежал брюхом на рее и задумчиво созерцал свайку, всё ещё валявшуюся у кофель-планки. «Снял» штрафника с мачты старпом, тоже наговоривший ему так много «ласковых», что нечто подобное, но без тяжких последствий, случилось лишь в конце рейса, когда Вахтин уронил с мачты скобу и молоток. «Горбатого могила исправит», – развёл я руками, а боцман вздохнул: «Вряд ли. Он и там что-нибудь отмочит…»
А пока «горбатым» оставался боцман, и доктор целую неделю ставил ему примочки и компрессы.
А сейчас думаю: дай-ка расскажу.
Конечно, это не решит ни одной проблемы, и, боюсь, после моего рассказа всё останется на своих местах. В конце концов, тексты пишутся не для самоисцеления, а только ради слабой попытки на этом пути.
Харуки Мураками
Я навестил старшину третьей вахты по скучнейшему делу. Помпа (кап-раз Покровский) упросил меня помочь ему с выпуском стенгазеты, а тот вместо агитки услаждал себя чтением Александра Грина и встретил меня декламацией:
– «День проходит быстро на корабле. Он кажется долгим вначале: при восходе солнца над океаном смешиваешь пространство с временем. Когда-то ещё наступит вечер! Однако, не забывая о часах, видишь, что подан обед, а там набегает ночь».
– Толя, мил друг, день на корабле, прав писатель, проходит быстро. И потом, заметь, «Нырок», о котором ты читаешь, идёт себе и никуда не спешит, а пассажиру вольно спать или прохлаждаться в тени парусов. У нас всё расписано по минутам, – принялся я нудить на манер помпы. – А кто будет стенгазетой заниматься? Пушкин?
– Я думал, что вы, Михал-Ваныч, романтик, как и положено художнику, а вы…
– Я, старшина, романтик в той степени, какая положена подшкиперу и не более того. А что более того, оставил вместе с Грином на берегу.
– Но…
– Давай без «но»! Тащи сюда редколлегию и приступайте. Я буду вас навещать и консультировать, НО не более того. Разделаемся, ублаготворим Покровского и займёмся своими делами: ты – романтикой учёбы, я – романтикой службы.
Поёрзал старшина, вздохнул и убрал книжку. Ой, как я понимал его! Для такой работёнки нужен особый талант и, главным образом, желание, а у нас, большей частью, она делается из-под кнута. Редколлегию он всё же собрал. Я дал несколько «ценных указаний» и поспешно ретировался. И всё-таки прав Александр Грин: день проходит быстро на «Меридиане». Особенно для курсантов.
Если ночь прошла в беспокойстве и хлопотах, или если она минула спокойно, всё равно ничего не меняется. Регламент дня неизменен: построение на подъём флага и развод на работы, завтрак и приборка, которая по субботам становится «большой» и «мокрой», с мытьём кубриков и рубок, проветриванием постелей и сменой белья раз в декаду, когда наступает банный день. Далее – учёба, вахты и авралы, отчётные журналы за практику и… И прочие «и». Всех не предусмотришь. Перечисленное – общие рамки, всё остальное – сплошные «и». Они и являлись главными ускорителями времени, добавляющими в регламент всё что угодно. К примеру, наряды. Они имели место, «и» провинившиеся чистили картошку для общего котла, драили палубу «и» всякие железки в машинном отделении, вытаскивались из коек в неурочное время для всяких срочных работ.
Боцману вменялось обучение школяров такелажному делу, но он быстро смекнул, что эту обузу можно свалить на меня. Умение вязать узлы, плести маты и прочие умения подобного рода было, на мой взгляд, самым важным умением для первоклашек. Они вместе с немногочисленными второкурсниками учились прокладывать курс на карте, брать секстаном высоту солнца, овладевать другими премудростями штурманской науки, но в конце рейса им предстояло сдавать экзамен на свой первый «диплом», и чтобы получить свидетельство матроса второго класса, им предстояло в первую очередь познать именно азы морской профессии.
Курсанты – не кегли на одно лицо. Одни увиливали от занятий, другие относились к «плетению кружев» честно, но равнодушно, иные с удовольствием пытались повторить своими руками всё, что я им показывал: мусинги, кнопы, «репки», сросты и сплесни. Себе Метерс оставил только ремонт парусов и чехлов, а это – игла, особый напёрсток-гардаман с чашечкой, залитой свинцом, и все виды швов: шнуровочный, двойной круглый шов – и двойной плоский, ёлочка, прямой, боцманский. Овладевшие этим искусством гордо называли себя «сшиварями».
Официальщины с курсачами я не разводил, но и не мямлил. Требовал выполнения любого задания. Наряды давал лишь в крайнем случае, помня, что комсостав и его низшее звено, боцман, пользовались этой своей прерогативой весьма щедро. У боцмана имелась амбарная книга, озаглавленная «Поощрения и наказания», где наряды, выговоры и благодарности были расписаны по графам, суммировались в конце рейса, а сумма того или другого находила итог в характеристике школяра, выдаваемой капитаном.
Было и такое, что некоторые малолетки плакались мне в жилетку. Юрочка Морозов, совершеннейший птенчик, оказавшийся истопником в банный день, был послан Медведем в машину: «Скажи Винцевичу, пусть добавит пару!» Стармех принял эстафету нашего дуролома и заставил мальчишку крутить какие-то вентили. «Покупка», конечно, раскрылась – над Юрочкой посмеялись. Я его утешил и призвал к осторожности: мол, то ли ещё бывает, так что будь осмотрителен. Однако и следующий вахтенный кочегар Самарский был отправлен «черноморским шкипером» за «компрессией» по тому же адресу к третьему механику Женьке Романовскому. Этот ответил гонцу, что «компрессия, увы, закончилась – приходи через неделю, когда подкопим». И снова мне пришлось вытирать слёзы. На сей раз этим я не ограничился. Дал Самарскому ведро с энным количеством хлорки.
– Плесни воды, разведи чуть жиже сметаны и сунь «компрессию» Медведю. Пару достаточно, так что она живо прочистит мозги шутнику, – посоветовал я.
Медведь выскочил из бани, как ошпаренный, но больше всех веселились не курсанты – стармех. Ранкайтис, как истинный художник, лишённый зависти, любил, когда розыгрыш получал неожиданный оборот, продолженный потерпевшей стороной и заканчивался поражением того, кто его начинал. Я тоже радовался, но для меня тот банный день закончился втыком от капитана. Не за идею с хлоркой. Перед выходом в море я купил-таки у Мишани старенькую «Яузу» и теперь, воодушевлённый победой над шутниками, решил опробовать маг и угостить курсантов Вилькиными песнями. Недолго музыка играла. Появился дежурный и сказал, что капитан просит подшкипера прибыть в кают-компанию.
Букин сидел в обществе помполита Покровского и помпоуча Миронова.
– Гараев, чтобы мы больше не слышали этого безобразия! – заявил кеп.
– Но почему?! – удивился я. – Нормальные песни. Бунин, Киплинг, орденоносный поэт Михаил Голодный. Все – классики поэзии.
– А частушки? – вмешался Покровский. – «Вышел Ванька на крыльцо почесать своё яйцо»…
И, как на зло, на палубе кто-то продолжил: «…сунул руку – нет яйца! Мать моя владычица!»
– А это, а это, – заторопился кеп. – Это вот… «Сколько раз к тебе я лазил под твою пухову шаль: «Дорогая, дай пошарю!» «Дорогой, пошарь, пошарь!»
– Чистая порнография! – упрекнул меня помпа.
– Всё, не будем дискутировать, – подвёл черту капитан. – Подобная «классика» неуместна на учебном судне.
– Умолкли звуки чудных песен, не раздаваться им опять… – вздохнул я, отступая к двери. – Приют певца – корапь учебный, и на устах его печать.
– Ты мне ещё поостри! – рявкнул кеп, а за иллюминатором те же певцы, Струков и Гришкевич, тоже вынесли приговор: «Сколько волка не учи, он в лес опять: к высшей мере, без кассаций – расстрелять!»
– И вот последствия! – скривился Покровский. – И это классика?!
Не заяви он это, я бы не пришёл к нему вечером того же дня с томиком стихов Михаила Голодного.
– Н-да, казус… – пробормотал кап-раз, взглянув на титульный лист. – Издательство… Действительно, «Советский писатель», гм… Библиотека поэта, основана Максимом Горьким… Всё так, Гараев, но слушать ИМ такое ещё рано. И непедагогично.
Магнитофон я больше не включал, несмотря на ИХ просьбы, и тогда курсачи стали резвиться по вечерам, исполняя наследие классиков на полубаке в сопровождении гитары. Песням Гонта требовалась только она, но у курсантов имелись и свои песни. Когда они заводили их, оркестр школяров (аккордеон, труба и барабан) выступал в полном составе.
Но я забежал вперёд: мы ещё не добрались до Зунда, а мысли оказались уже в Атлантике, под солнцем юга. Пока шли Балтикой, другие песни звучали во мне и в каждом из нас под аккомпанемент ветра и волн.
Обернувшись к выходу, Грэй увидел над дверью огромную картину, сразу содержанием своим наполнившую душное оцепенение библиотеки. Картина изображала корабль, вздымающийся на гребень морского вала. Струи пены стекали по его склону. Он был изображён в последнем моменте взлёта. Корабль шёл прямо на зрителя. Высоко поднявшийся бушприт заслонял основания мачт.
Александр Грин
Занявшись сочинительством, я стал искать в книгах ответы на вопросы, которые раньше никогда не возникали. Многие строчки находили привязку к новому занятию в виде эпиграфов, которыми стал снабжать каждую главу. Читатель уже убедился в этом. Вот и Грин с его «Алыми парусами» появился не случайно и не только потому, что напомнил о Кухареве и наших мытарствах со стенной печатью: «У каждого человека – не часто, не искусственно, но само собой, и только в день очень хороший среди других просто хороших дней – наступает потребность оглянуться, даже побыть тем, каким был когда-то». Я, садясь за рабочий стол, постоянно оглядывался назад (ей-ей, возникла потребность!), и дни мои были хорошими, но очень хорошим стал тот, когда приехал сын, чтобы известить родителя о том, что пора на время убрать пишмашинку и взяться за кисти. Он привёз мне заказ на марину по мотивам повести Грина «Алые паруса»: требовалось воплотить на холсте подобие той картины, которую юный Грэй увидел в библиотеке родового замка.
Я был заинтригован, так как когда-то уже воспользовался сюжетом повести, изобразив «Секрет» под алыми парусами, увозящий Ассоль из ненавистной Каперны, и, видимо, воплотив его достаточно удачно, так как холст был приобретён музеем Каменска-Уральского, а знаток фантастики Игорь Халымбаджа долго приставал ко мне с просьбой сделать для него повторение меньшего размера, на что я так и не решился, помня неудачу с «Бездной».
Нынешний заказ был своевременен уже потому, что поступления «зелени» от господина Дрискина прекратились, а новый благодетель обещал уплатить два мильона самых деревянных из всех рублей, которые в последние годы меняли свою шкалу ценностей, но не приближались к баксу даже на пушечный выстрел. Впрочем, как говорил один из героев фильма «Великолепная семёрка», когда за душой ни цента, четыре доллара – тоже капитал. Так же обстояло дело и с будущими миллионами. В общем, я снова раскрыл повесть и принялся за изучение нужного эпизода.
Сомнения возникли сразу.
Кусок текста с описанием картины был невелик. Я вызубрил его наизусть и пришёл к выводу, что не смогу его воссоздать в должном виде. Грин видел картину глазами писателя, а они видели парусник и вспененный вал совсем не так, как глаза художника и к тому же – моряка. Автору повести было достаточно, чтобы читатель почувствовал настроение мальчика при взгляде на огромное полотно, прочее его не волновало. Я же сразу понял, что не смогу изобразить корабль, идущий прямо на зрителя в последнем моменте взлёта, и тем более – человека с белой косой, предположительно капитана (если он действительно капитан, то, спрашивается, какого хрена его занесло на бак в минуту, когда судну грозит опасность?), а уж чёрную шпагу и завёрнутые полы кафтана и подавно: кепа с его амуницией закроет вздыбившийся нос судна с бушпритом и оснасткой.
«Поза человека (он расставил ноги, взмахнув руками) ничего собственно не говорила зрителю о том, чем он занят, но заставляла предполагать крайнюю напряжённость внимания, обращённого к чему-то на палубе, невидимой зрителю». Во как! Если видны ноги, что, конечно, абсурд, то видна и палуба. Выходит, автор смотрел на происходящее одновременно и сверху, и снизу. Мне нужно было выбирать что-то одно. С точки зрения литературы, Грин создал некий импрессионистический образ, который лишал меня возможности следовать в его кильватере. Вдобавок мне был недоступен «громадный» размер полотна, а имевшийся (метр на девяносто) не позволял воспроизвести все детали, описанные в книге. Правда, сын сказал, что спонсор даёт мне карт-бланш, следовательно, я могу трактовать сюжет, как мне заблагорассудится. Себе же взял на заметку, что, когда вернусь за стол и снова приступлю к «художественному свисту», мне следует быть осмотрительным: что дозволено Юпитеру, то не позволено быку. Вернее, неопытному бычку, делающему первые шажки на ниве сочинительства.
Как бы то ни было, я принялся за дело, стремясь своими средствами воссоздать не букву, а дух замечательной феерии.
Неделю я сидел, выпучив глаза, – ждал озарения, как йог, входящий в нирвану, – апробированный способ сдвинуть телегу с места, так как я не умел делать эскизов, а потому и не делал их. Знал, что если попытаюсь – выложусь до конца, и тогда надобность в картине отпадёт: ей остались бы только выжимки, а жмых не имеет ни формы, ни цвета, ни вкуса, свойственных созревшему плоду и, так сказать, аромату замысла.
В этот раз произошла осечка. Сколько ни пялился, результат не давался в руки, а кажется, чего проще следовать готовым фарватером? Я и следовал, но я не видел картины. Не получалось статичности нужного момента. Я каждый раз оказывался вживую либо на палубе «Меридиана», либо – «Крузена», когда ветер рвал мáрсели у Вентспилса или в Северном море, вблизи Ютландского полуострова, а мне нужно было увидеть требуемое со стороны. Увидеть – и изобразить вспененный вал и корабль, но не в последнем моменте взлёта, а после него, когда он скользит с волны, задрав корму и опустив бушприт, давая возможность открыться полубаку и человеку с косичкой, шпагой и фалдами кафтана, которые рвёт ветер.
Вроде бы всё ясно, но я топтался на месте. Вместо грозного вала у потолка клубился дымок сигареты, а тишина, которая раньше не угнетала, на сей раз мешала соображать. Требовался какой-то раздражитель. Так, может, включить приёмник? Бакалавр-и-Кавалер, к примеру, всегда работает с галдящим радио.
Включил и… Бог ты мой, снова «Музыка на Маяке»! Поп-музыка. А попса – это грохот ударников и ритм-ритм-ритм, бросающий в дрожь до стука зубовного, это – бум-с! бум-с! бум-с! А следом – якобы песня, на деле же примитивный набор из двух-трёх слов с душераздирающим воплем-повтором, отчего сразу возникает образ потного параноика, бьющегося в истерии, изгибающегося в припадочных судорогах. Словом, полное олицетворение шоу-бизнеса, сродни не искусству вокала, а рекламе, порхающей на крылышках прокладок в бесконечных паузах, извещая, что пропротен-сто – первая помощь при похмелье и запорах. Тьфу, при запоях.
Бахус содрогнулся. Я дёрнулся к приёмнику и вернул тишину, а с ней… пришло озарение! То, о чём думалось, появилось в яви, с полной ясностью проявилось на белом экране холста, ждавшего на мольберте: остановись мгновенье, ты прекрасно! Оставалось не испоганить его слишком долгим злоупотреблением кистью, быстро воссоздать то, что вдруг явилось мне в грохоте попутного шторма.
Итак, «С попутным штормом»? Именно с ним. За работу, товарищи!
И работа закипела. Подруга неслышно ходила за спиной, Дикарка не гавкала, Карламаркса не лез с досужими рассуждениями о смысле собачьей жизни. Когда скипидарная атмосфера сгустилась до венерианской, подруга сбежала в город, а когда вернулась, холст был готов к употреблению.
Он не был свеж, как мне бы хотелось. Трудно дались кливера, как, впрочем, и другие паруса на фок-мачте. Я всё-таки затянул процесс и чуть было не увяз в трясине. Да, Александр Иванов двадцать пять лет писал «Явление Христа народу», но то – громадный холст, множество фигур с собственным выражением [у каждого] лица. Так и сам автор – фигура, явление в искусстве, которому нужны настоящие амбиции, а не их суррогат. Я их не имел по причине отсутствия таковых, с меня и взятки гладки. Моя мечта наивна и проста – схватить весло, поставить ногу в стремя и по возможности догрести, доплестись до заказчика, с удовлетворяющим его содержимым перемётных сум.
С такими мыслями я завернул своё творение в хламиду и повёз в город на суд друзей. Если они подтвердят, что мои «амбиции» не подкачали, то и заказчик обязан безропотно принять то, что я назвал «С попутным штормом».
На смотрины прибыли Командор и Конструктор. Бакалавра не оказалось в городе. Укатил к хантам, так как Б-и-К числился то ли помощником, то ли референтом тамошнего депутата грос-думы, что копошилась в столице, и, как сказала супруга Бакалавра, сейчас он повёз боссу готовые тезисы к закону о малочисленных народах севера!
Что ж, свято место не бывает пусто, а потому к нам присоединился Бахус, державшийся на сей раз в рамках приличия. Фунфырик «хищёнки» из лаборатории Конструктора имел скромные размеры, ещё более скромной оказалась фляжка с коньяком, предложенная обществу Командором. Так как Бахус явился к нам в образе положительного героя не нашего времени, то я не спешил со стопками. Гости принялись рассматривать моё творение, а я – их.
С Командором было всё ясно. Изучил, когда писал его портрет. Он был вторым, а первым, воплощённом в красках, оказался Прозаик Борис Анатольич, давний соратник мой в бражных застольях и утренних похмельных синдромах. Третьим, попавшим на холст с помощью моей кисти, был незабвенный Витя Бугров, великий Знаток литературы фантастического толка, первейший друг Командора, да и нас с Конструктором удостоивший своей дружбы. Конструктор, даром что почитавший свою профессию главной в жизни, тем не менее не был чужд литературы. Его книга «Тигр проводит вас до гаража», как, впрочем, и другие, написанные в жанре, любимом Командором и Знатоком, весьма ценилась читателями и потому была отмечена премией «Аэлита». И то, что я взялся за его портрет, было следствием дружбы и почитания. Однако образ писателя и железнодорожного академика-создателя вибрационных машин для выгрузки смёрзшихся сыпучих грузов из вагонов не поглянулся выставкому. Мне отказали, я осерчал и, обрубив концы, прекратил контакты с официозом в лице Союза советских (чтоб им пусто стало!) художников, а потому портрет воина и поэта Венедикта Станцева стал последним в ряду корифеев уральской литературы. Портрет, увы, остался у меня. Веня отказался от дара, который негде было повесить в малогабаритном жилье, а что оно было [именно] таким, я убедился, когда писал его, имея натуру, холст и палитру в комнате, в то время как сам находился на балконе. К счастью, Веня пристроил себя в Литературном музее, где портрет, к несчастью, и сгинул в неведомых застенках.
Нынешнему «выставкому» я доверял полностью, и когда они потянулись к стаканам, чтобы «спрыснуть успех», я понял, что не зря пялился в потолок и отравлял избу парами скипидара и вонью красок. Теперь можно было расслабиться, но сразу и собраться, так как «выставком» потребовал доложить, каковы мои успехи на литературном фронте.
– Господа питоны, – ответил гнусным голосом Володьки Медведя, – я не умею, как ты, Конструктор, сражаться на два фронта. Либо то, либо это, а потому на литфронте снова замерло всё до рассвета.
– Надеюсь, рассвет уже близок? – осведомился Командор.
– Да кто ж его знает?! Пересесть с одних салазок, которые разогнались, на те, что стоят на месте, вряд ли получится с маху.
– А ты не с маху, а постепенно, – хором посоветовали они.
– Попробую. Что ещё остаётся?
– Вот и хорошо, что ничего другого тебе не остаётся, – кивнул Командор. – Ну, Миша, давай-давай – «тостуемый пьёт до дна»!
А когда я опростал свой стакан, вдруг спросил:
– Кстати, а где у тебя «Флибустьеры»? Ну та, с капитаном Флинтом и попугаем?
– Далеко. В Липецке, у кузена.
– Жаль, хотелось взглянуть ещё разок. Видишь, как получилось? Тогда – Стивенсон, нынче Александр Грин.
– И ничего подобного! От Стивенсона там рожки да ножки, а в нынешнем «Шторме» от Грина только запашок шашлычный, а где мясо?
– А ты запихай обоих, и Грина и Стивенсона, в свои анналы, – усмехнулся Конструктор. – Без них всё равно тебе не обойтись.
– Не получится, – снова не согласился я. – Я, господа, жалкий статистик. Протоколирую кочки у верстовых столбов. Мне никогда не придёт в голову такое: «Огни деревни напоминали печную дверцу, прогоревшую дырочками, сквозь которые виден пылающий уголь. Направо был океан, явственный, как присутствие спящего человека». И если я не бросил свои «анналы», то лишь потому, что благодаря им обрёл новый смысл существования под небом своим, где я, кажись, ныне гость нежеланный.
– Цицерон… – пробормотал Конструктор.
– А как же картины? – спросил Командор. – В них, что ли, нет смысла?
– Уже нет. Да, я вкладываю в них душу, но сейчас они приносят удовлетворение, если приносят и некую сумму. Я уже старый пердун. Мне надо думать о вечном за Млечным Путём, а такоже, други мои, о том, куда девать всё то, что пылится за печкой. Ведь хламу накопилось порядочно, и это при том, что я и без того распихал по людям столько, что не знаю, не помню, кому и что отдавал.
– А то, что у нас, ты помнишь?
– Хе-хе… Ещё бы! Но ты, академик, сам смотришь в грядущее. И сколько раз говорил, что портрет твой и прочие вещицы после тебя снова вернутся ко мне. Так что, всё намазанное мной – это гумус. А по Москве горят костры, сжигают старый мусор…
Больше они не приставали – поникли гордой головой и поднялись.
Я тоже поднялся. Написал сыну записку, в которой просил его показать заказчику «С попутным штормом», и если тот примет работу благосклонно, то и поторопить с расчётом, после чего проводил «выставком», а сам отправился на вокзал.
Слева остров Лангеланд, к северу – Зеландия.
Ну не всё ли нам равно – Дания ль, Голландия?
Утонули берега в серебристой дымке.
Возле кирох и домов разные скотинки.
Пароходы мимо прут – салютуют флагом
Триста с лишним миль прошли – отмеряно лагом!
«Удалая курсантская»
«Парусный флот – дворянство морей, высшая знать океанов», – сказано эстонцем Юханом Смуулом в одном из стихотворений. Джозеф Конрад согласился бы с ним, я – тем более. И не только я. Все осознали это, когда баркентины под всеми парусами вошли в пролив, а в нём – в Зунде, ещё до Копенгагена – нас окружила армада яхт под парусами всех цветов и размеров. Они сопровождали нас до узкости между датским Хельсингёром и шведским Хельсингборгом, а несколько крупных яхт отстали лишь в Каттегате. Я был горд таким вниманием, хотя понимал, что яхтсменами движет желание не только нас посмотреть, но и себя показать. Одно лишь скребло сердце – наши старенькие серые паруса, сплошь и рядом испятнанные заплатами.