Евгений Иванович Пинаев "Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья"

Роман воспоминаний Евгения Ивановича Пинаева сочетает в себе элементы дневниковой прозы и беллетристики. Автор оглядывается на свою жизнь от первых «верстовых столбов» времен учебы в художественном училище до тех, которые он воздвиг в портах разных морей и на Урале 1990-х. Вниманию читателя предлагается авторская версия романа.На обложке – фрагмент картины автора: «Тропик в проливе Большой Бельт» (1964). Книга содержит нецензурную брань.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006084933

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 17.11.2023

Евгений Николаевич Миронов, полный тёзка Евгения Николаевича Попова, преподавал в училище навигацию, а на время той самой «навигации», выпавшей баркентине, стал помощником капитана по учебной части, помпоучем. Мне нравился этот спокойный мужик. Он не вмешивался в наши дела, занимался с курсантами и во всём помогал штурманам, которые и знакомили школяров с практическими основами морских дисциплин.

Минула неделя – задуло, закачало. И как раз в это время появился номерной морагентский танкер ТМ-322, который должен был сопровождать и снабжать баркентины топливом в первой половине пути. Может, Чудов поджидал его? «Тропик» тут же снялся с якоря. Мы последовали его примеру и тотчас сыграли первый настоящий «парусиновый аврал», как его именовали курсанты. Поход начался.

Для меня тот аврал тоже был настоящим. И в итоге Вахтин мог бы по-настоящему угробить боцмана. Всё-таки Толька не зря считался настоящим лоботрясом, на которого не действовали никакие увещевания по поводу нарушения техники безопасности.

Итак, закончился аврал: паруса – загляденье! Ветер ровный. И всё бы ничего, да закусило блок гитова верхнего марселя, тот, что у мачты. Боцман отправил наверх Вахтина. Попререкавшись по обычаю: «А почему всё я да я?!», Толька полез на мачту, а боцман, разгорячённый внушением обормоту, забыл на сей раз проверить, привязал ли тот свайку к поясу, за что и поплатился.

Вахтин ковырял блок, Майгон, стоя под мачтой, подсказывал верхолазу, как сподручнее выковырнуть трос, застрявший между его шкивом и щекой. Толька справился с задачей и… уронил свайку! Если бы Метерс в это время не нагнулся, получил бы по маковке. Вахтин крикнул свою «полундру», когда свайка шмякнулась в поясницу, а боцман, согнувшийся, как перочинный складень, шептал, уткнувшись носом в колени, всё самое, гм, нежное и ласковое, что нашлось в латышском и русском языках, применительно к случившемуся. Господи, думал я, а если бы свайка, наподобие гарпуна, пробила черепушку и застряла в сером веществе?! Подумал, и меня прорвало:

– Там бы тебя, скотину, и повесить! На ноке марса-рея!

По-моему, Вахтин не терзался угрызениями совести. Показал мне язык, но спускаться не спешил. Я тем временем помог Майгону добраться до каюты. Уложив пострадавшего, вышел на полубак, а Толька по-прежнему лежал брюхом на рее и задумчиво созерцал свайку, всё ещё валявшуюся у кофель-планки. «Снял» штрафника с мачты старпом, тоже наговоривший ему так много «ласковых», что нечто подобное, но без тяжких последствий, случилось лишь в конце рейса, когда Вахтин уронил с мачты скобу и молоток. «Горбатого могила исправит», – развёл я руками, а боцман вздохнул: «Вряд ли. Он и там что-нибудь отмочит…»

А пока «горбатым» оставался боцман, и доктор целую неделю ставил ему примочки и компрессы.

А сейчас думаю: дай-ка расскажу.

Конечно, это не решит ни одной проблемы, и, боюсь, после моего рассказа всё останется на своих местах. В конце концов, тексты пишутся не для самоисцеления, а только ради слабой попытки на этом пути.

    Харуки Мураками

Я навестил старшину третьей вахты по скучнейшему делу. Помпа (кап-раз Покровский) упросил меня помочь ему с выпуском стенгазеты, а тот вместо агитки услаждал себя чтением Александра Грина и встретил меня декламацией:

– «День проходит быстро на корабле. Он кажется долгим вначале: при восходе солнца над океаном смешиваешь пространство с временем. Когда-то ещё наступит вечер! Однако, не забывая о часах, видишь, что подан обед, а там набегает ночь».

– Толя, мил друг, день на корабле, прав писатель, проходит быстро. И потом, заметь, «Нырок», о котором ты читаешь, идёт себе и никуда не спешит, а пассажиру вольно спать или прохлаждаться в тени парусов. У нас всё расписано по минутам, – принялся я нудить на манер помпы. – А кто будет стенгазетой заниматься? Пушкин?

– Я думал, что вы, Михал-Ваныч, романтик, как и положено художнику, а вы…

– Я, старшина, романтик в той степени, какая положена подшкиперу и не более того. А что более того, оставил вместе с Грином на берегу.

– Но…

– Давай без «но»! Тащи сюда редколлегию и приступайте. Я буду вас навещать и консультировать, НО не более того. Разделаемся, ублаготворим Покровского и займёмся своими делами: ты – романтикой учёбы, я – романтикой службы.

Поёрзал старшина, вздохнул и убрал книжку. Ой, как я понимал его! Для такой работёнки нужен особый талант и, главным образом, желание, а у нас, большей частью, она делается из-под кнута. Редколлегию он всё же собрал. Я дал несколько «ценных указаний» и поспешно ретировался. И всё-таки прав Александр Грин: день проходит быстро на «Меридиане». Особенно для курсантов.

Если ночь прошла в беспокойстве и хлопотах, или если она минула спокойно, всё равно ничего не меняется. Регламент дня неизменен: построение на подъём флага и развод на работы, завтрак и приборка, которая по субботам становится «большой» и «мокрой», с мытьём кубриков и рубок, проветриванием постелей и сменой белья раз в декаду, когда наступает банный день. Далее – учёба, вахты и авралы, отчётные журналы за практику и… И прочие «и». Всех не предусмотришь. Перечисленное – общие рамки, всё остальное – сплошные «и». Они и являлись главными ускорителями времени, добавляющими в регламент всё что угодно. К примеру, наряды. Они имели место, «и» провинившиеся чистили картошку для общего котла, драили палубу «и» всякие железки в машинном отделении, вытаскивались из коек в неурочное время для всяких срочных работ.

Боцману вменялось обучение школяров такелажному делу, но он быстро смекнул, что эту обузу можно свалить на меня. Умение вязать узлы, плести маты и прочие умения подобного рода было, на мой взгляд, самым важным умением для первоклашек. Они вместе с немногочисленными второкурсниками учились прокладывать курс на карте, брать секстаном высоту солнца, овладевать другими премудростями штурманской науки, но в конце рейса им предстояло сдавать экзамен на свой первый «диплом», и чтобы получить свидетельство матроса второго класса, им предстояло в первую очередь познать именно азы морской профессии.

Курсанты – не кегли на одно лицо. Одни увиливали от занятий, другие относились к «плетению кружев» честно, но равнодушно, иные с удовольствием пытались повторить своими руками всё, что я им показывал: мусинги, кнопы, «репки», сросты и сплесни. Себе Метерс оставил только ремонт парусов и чехлов, а это – игла, особый напёрсток-гардаман с чашечкой, залитой свинцом, и все виды швов: шнуровочный, двойной круглый шов – и двойной плоский, ёлочка, прямой, боцманский. Овладевшие этим искусством гордо называли себя «сшиварями».

Официальщины с курсачами я не разводил, но и не мямлил. Требовал выполнения любого задания. Наряды давал лишь в крайнем случае, помня, что комсостав и его низшее звено, боцман, пользовались этой своей прерогативой весьма щедро. У боцмана имелась амбарная книга, озаглавленная «Поощрения и наказания», где наряды, выговоры и благодарности были расписаны по графам, суммировались в конце рейса, а сумма того или другого находила итог в характеристике школяра, выдаваемой капитаном.

Было и такое, что некоторые малолетки плакались мне в жилетку. Юрочка Морозов, совершеннейший птенчик, оказавшийся истопником в банный день, был послан Медведем в машину: «Скажи Винцевичу, пусть добавит пару!» Стармех принял эстафету нашего дуролома и заставил мальчишку крутить какие-то вентили. «Покупка», конечно, раскрылась – над Юрочкой посмеялись. Я его утешил и призвал к осторожности: мол, то ли ещё бывает, так что будь осмотрителен. Однако и следующий вахтенный кочегар Самарский был отправлен «черноморским шкипером» за «компрессией» по тому же адресу к третьему механику Женьке Романовскому. Этот ответил гонцу, что «компрессия, увы, закончилась – приходи через неделю, когда подкопим». И снова мне пришлось вытирать слёзы. На сей раз этим я не ограничился. Дал Самарскому ведро с энным количеством хлорки.

– Плесни воды, разведи чуть жиже сметаны и сунь «компрессию» Медведю. Пару достаточно, так что она живо прочистит мозги шутнику, – посоветовал я.

Медведь выскочил из бани, как ошпаренный, но больше всех веселились не курсанты – стармех. Ранкайтис, как истинный художник, лишённый зависти, любил, когда розыгрыш получал неожиданный оборот, продолженный потерпевшей стороной и заканчивался поражением того, кто его начинал. Я тоже радовался, но для меня тот банный день закончился втыком от капитана. Не за идею с хлоркой. Перед выходом в море я купил-таки у Мишани старенькую «Яузу» и теперь, воодушевлённый победой над шутниками, решил опробовать маг и угостить курсантов Вилькиными песнями. Недолго музыка играла. Появился дежурный и сказал, что капитан просит подшкипера прибыть в кают-компанию.

Букин сидел в обществе помполита Покровского и помпоуча Миронова.

– Гараев, чтобы мы больше не слышали этого безобразия! – заявил кеп.

– Но почему?! – удивился я. – Нормальные песни. Бунин, Киплинг, орденоносный поэт Михаил Голодный. Все – классики поэзии.

– А частушки? – вмешался Покровский. – «Вышел Ванька на крыльцо почесать своё яйцо»…

И, как на зло, на палубе кто-то продолжил: «…сунул руку – нет яйца! Мать моя владычица!»

– А это, а это, – заторопился кеп. – Это вот… «Сколько раз к тебе я лазил под твою пухову шаль: «Дорогая, дай пошарю!» «Дорогой, пошарь, пошарь!»

– Чистая порнография! – упрекнул меня помпа.

– Всё, не будем дискутировать, – подвёл черту капитан. – Подобная «классика» неуместна на учебном судне.

– Умолкли звуки чудных песен, не раздаваться им опять… – вздохнул я, отступая к двери. – Приют певца – корапь учебный, и на устах его печать.

– Ты мне ещё поостри! – рявкнул кеп, а за иллюминатором те же певцы, Струков и Гришкевич, тоже вынесли приговор: «Сколько волка не учи, он в лес опять: к высшей мере, без кассаций – расстрелять!»

– И вот последствия! – скривился Покровский. – И это классика?!

Не заяви он это, я бы не пришёл к нему вечером того же дня с томиком стихов Михаила Голодного.

– Н-да, казус… – пробормотал кап-раз, взглянув на титульный лист. – Издательство… Действительно, «Советский писатель», гм… Библиотека поэта, основана Максимом Горьким… Всё так, Гараев, но слушать ИМ такое ещё рано. И непедагогично.

Магнитофон я больше не включал, несмотря на ИХ просьбы, и тогда курсачи стали резвиться по вечерам, исполняя наследие классиков на полубаке в сопровождении гитары. Песням Гонта требовалась только она, но у курсантов имелись и свои песни. Когда они заводили их, оркестр школяров (аккордеон, труба и барабан) выступал в полном составе.

Но я забежал вперёд: мы ещё не добрались до Зунда, а мысли оказались уже в Атлантике, под солнцем юга. Пока шли Балтикой, другие песни звучали во мне и в каждом из нас под аккомпанемент ветра и волн.

Обернувшись к выходу, Грэй увидел над дверью огромную картину, сразу содержанием своим наполнившую душное оцепенение библиотеки. Картина изображала корабль, вздымающийся на гребень морского вала. Струи пены стекали по его склону. Он был изображён в последнем моменте взлёта. Корабль шёл прямо на зрителя. Высоко поднявшийся бушприт заслонял основания мачт.

    Александр Грин

Занявшись сочинительством, я стал искать в книгах ответы на вопросы, которые раньше никогда не возникали. Многие строчки находили привязку к новому занятию в виде эпиграфов, которыми стал снабжать каждую главу. Читатель уже убедился в этом. Вот и Грин с его «Алыми парусами» появился не случайно и не только потому, что напомнил о Кухареве и наших мытарствах со стенной печатью: «У каждого человека – не часто, не искусственно, но само собой, и только в день очень хороший среди других просто хороших дней – наступает потребность оглянуться, даже побыть тем, каким был когда-то». Я, садясь за рабочий стол, постоянно оглядывался назад (ей-ей, возникла потребность!), и дни мои были хорошими, но очень хорошим стал тот, когда приехал сын, чтобы известить родителя о том, что пора на время убрать пишмашинку и взяться за кисти. Он привёз мне заказ на марину по мотивам повести Грина «Алые паруса»: требовалось воплотить на холсте подобие той картины, которую юный Грэй увидел в библиотеке родового замка.

Я был заинтригован, так как когда-то уже воспользовался сюжетом повести, изобразив «Секрет» под алыми парусами, увозящий Ассоль из ненавистной Каперны, и, видимо, воплотив его достаточно удачно, так как холст был приобретён музеем Каменска-Уральского, а знаток фантастики Игорь Халымбаджа долго приставал ко мне с просьбой сделать для него повторение меньшего размера, на что я так и не решился, помня неудачу с «Бездной».

Нынешний заказ был своевременен уже потому, что поступления «зелени» от господина Дрискина прекратились, а новый благодетель обещал уплатить два мильона самых деревянных из всех рублей, которые в последние годы меняли свою шкалу ценностей, но не приближались к баксу даже на пушечный выстрел. Впрочем, как говорил один из героев фильма «Великолепная семёрка», когда за душой ни цента, четыре доллара – тоже капитал. Так же обстояло дело и с будущими миллионами. В общем, я снова раскрыл повесть и принялся за изучение нужного эпизода.

Сомнения возникли сразу.

Кусок текста с описанием картины был невелик. Я вызубрил его наизусть и пришёл к выводу, что не смогу его воссоздать в должном виде. Грин видел картину глазами писателя, а они видели парусник и вспененный вал совсем не так, как глаза художника и к тому же – моряка. Автору повести было достаточно, чтобы читатель почувствовал настроение мальчика при взгляде на огромное полотно, прочее его не волновало. Я же сразу понял, что не смогу изобразить корабль, идущий прямо на зрителя в последнем моменте взлёта, и тем более – человека с белой косой, предположительно капитана (если он действительно капитан, то, спрашивается, какого хрена его занесло на бак в минуту, когда судну грозит опасность?), а уж чёрную шпагу и завёрнутые полы кафтана и подавно: кепа с его амуницией закроет вздыбившийся нос судна с бушпритом и оснасткой.

«Поза человека (он расставил ноги, взмахнув руками) ничего собственно не говорила зрителю о том, чем он занят, но заставляла предполагать крайнюю напряжённость внимания, обращённого к чему-то на палубе, невидимой зрителю». Во как! Если видны ноги, что, конечно, абсурд, то видна и палуба. Выходит, автор смотрел на происходящее одновременно и сверху, и снизу. Мне нужно было выбирать что-то одно. С точки зрения литературы, Грин создал некий импрессионистический образ, который лишал меня возможности следовать в его кильватере. Вдобавок мне был недоступен «громадный» размер полотна, а имевшийся (метр на девяносто) не позволял воспроизвести все детали, описанные в книге. Правда, сын сказал, что спонсор даёт мне карт-бланш, следовательно, я могу трактовать сюжет, как мне заблагорассудится. Себе же взял на заметку, что, когда вернусь за стол и снова приступлю к «художественному свисту», мне следует быть осмотрительным: что дозволено Юпитеру, то не позволено быку. Вернее, неопытному бычку, делающему первые шажки на ниве сочинительства.

Как бы то ни было, я принялся за дело, стремясь своими средствами воссоздать не букву, а дух замечательной феерии.

Неделю я сидел, выпучив глаза, – ждал озарения, как йог, входящий в нирвану, – апробированный способ сдвинуть телегу с места, так как я не умел делать эскизов, а потому и не делал их. Знал, что если попытаюсь – выложусь до конца, и тогда надобность в картине отпадёт: ей остались бы только выжимки, а жмых не имеет ни формы, ни цвета, ни вкуса, свойственных созревшему плоду и, так сказать, аромату замысла.

В этот раз произошла осечка. Сколько ни пялился, результат не давался в руки, а кажется, чего проще следовать готовым фарватером? Я и следовал, но я не видел картины. Не получалось статичности нужного момента. Я каждый раз оказывался вживую либо на палубе «Меридиана», либо – «Крузена», когда ветер рвал марсели у Вентспилса или в Северном море, вблизи Ютландского полуострова, а мне нужно было увидеть требуемое со стороны. Увидеть – и изобразить вспененный вал и корабль, но не в последнем моменте взлёта, а после него, когда он скользит с волны, задрав корму и опустив бушприт, давая возможность открыться полубаку и человеку с косичкой, шпагой и фалдами кафтана, которые рвёт ветер.

Вроде бы всё ясно, но я топтался на месте. Вместо грозного вала у потолка клубился дымок сигареты, а тишина, которая раньше не угнетала, на сей раз мешала соображать. Требовался какой-то раздражитель. Так, может, включить приёмник? Бакалавр-и-Кавалер, к примеру, всегда работает с галдящим радио.

Включил и… Бог ты мой, снова «Музыка на Маяке»! Поп-музыка. А попса – это грохот ударников и ритм-ритм-ритм, бросающий в дрожь до стука зубовного, это – бум-с! бум-с! бум-с! А следом – якобы песня, на деле же примитивный набор из двух-трёх слов с душераздирающим воплем-повтором, отчего сразу возникает образ потного параноика, бьющегося в истерии, изгибающегося в припадочных судорогах. Словом, полное олицетворение шоу-бизнеса, сродни не искусству вокала, а рекламе, порхающей на крылышках прокладок в бесконечных паузах, извещая, что пропротен-сто – первая помощь при похмелье и запорах. Тьфу, при запоях.

Бахус содрогнулся. Я дёрнулся к приёмнику и вернул тишину, а с ней… пришло озарение! То, о чём думалось, появилось в яви, с полной ясностью проявилось на белом экране холста, ждавшего на мольберте: остановись мгновенье, ты прекрасно! Оставалось не испоганить его слишком долгим злоупотреблением кистью, быстро воссоздать то, что вдруг явилось мне в грохоте попутного шторма.

Итак, «С попутным штормом»? Именно с ним. За работу, товарищи!

И работа закипела. Подруга неслышно ходила за спиной, Дикарка не гавкала, Карламаркса не лез с досужими рассуждениями о смысле собачьей жизни. Когда скипидарная атмосфера сгустилась до венерианской, подруга сбежала в город, а когда вернулась, холст был готов к употреблению.

Он не был свеж, как мне бы хотелось. Трудно дались кливера, как, впрочем, и другие паруса на фок-мачте. Я всё-таки затянул процесс и чуть было не увяз в трясине. Да, Александр Иванов двадцать пять лет писал «Явление Христа народу», но то – громадный холст, множество фигур с собственным выражением [у каждого] лица. Так и сам автор – фигура, явление в искусстве, которому нужны настоящие амбиции, а не их суррогат. Я их не имел по причине отсутствия таковых, с меня и взятки гладки. Моя мечта наивна и проста – схватить весло, поставить ногу в стремя и по возможности догрести, доплестись до заказчика, с удовлетворяющим его содержимым перемётных сум.

С такими мыслями я завернул своё творение в хламиду и повёз в город на суд друзей. Если они подтвердят, что мои «амбиции» не подкачали, то и заказчик обязан безропотно принять то, что я назвал «С попутным штормом».

На смотрины прибыли Командор и Конструктор. Бакалавра не оказалось в городе. Укатил к хантам, так как Б-и-К числился то ли помощником, то ли референтом тамошнего депутата грос-думы, что копошилась в столице, и, как сказала супруга Бакалавра, сейчас он повёз боссу готовые тезисы к закону о малочисленных народах севера!

Что ж, свято место не бывает пусто, а потому к нам присоединился Бахус, державшийся на сей раз в рамках приличия. Фунфырик «хищёнки» из лаборатории Конструктора имел скромные размеры, ещё более скромной оказалась фляжка с коньяком, предложенная обществу Командором. Так как Бахус явился к нам в образе положительного героя не нашего времени, то я не спешил со стопками. Гости принялись рассматривать моё творение, а я – их.

С Командором было всё ясно. Изучил, когда писал его портрет. Он был вторым, а первым, воплощённом в красках, оказался Прозаик Борис Анатольич, давний соратник мой в бражных застольях и утренних похмельных синдромах. Третьим, попавшим на холст с помощью моей кисти, был незабвенный Витя Бугров, великий Знаток литературы фантастического толка, первейший друг Командора, да и нас с Конструктором удостоивший своей дружбы. Конструктор, даром что почитавший свою профессию главной в жизни, тем не менее не был чужд литературы. Его книга «Тигр проводит вас до гаража», как, впрочем, и другие, написанные в жанре, любимом Командором и Знатоком, весьма ценилась читателями и потому была отмечена премией «Аэлита». И то, что я взялся за его портрет, было следствием дружбы и почитания. Однако образ писателя и железнодорожного академика-создателя вибрационных машин для выгрузки смёрзшихся сыпучих грузов из вагонов не поглянулся выставкому. Мне отказали, я осерчал и, обрубив концы, прекратил контакты с официозом в лице Союза советских (чтоб им пусто стало!) художников, а потому портрет воина и поэта Венедикта Станцева стал последним в ряду корифеев уральской литературы. Портрет, увы, остался у меня. Веня отказался от дара, который негде было повесить в малогабаритном жилье, а что оно было [именно] таким, я убедился, когда писал его, имея натуру, холст и палитру в комнате, в то время как сам находился на балконе. К счастью, Веня пристроил себя в Литературном музее, где портрет, к несчастью, и сгинул в неведомых застенках.

Нынешнему «выставкому» я доверял полностью, и когда они потянулись к стаканам, чтобы «спрыснуть успех», я понял, что не зря пялился в потолок и отравлял избу парами скипидара и вонью красок. Теперь можно было расслабиться, но сразу и собраться, так как «выставком» потребовал доложить, каковы мои успехи на литературном фронте.

– Господа питоны, – ответил гнусным голосом Володьки Медведя, – я не умею, как ты, Конструктор, сражаться на два фронта. Либо то, либо это, а потому на литфронте снова замерло всё до рассвета.

– Надеюсь, рассвет уже близок? – осведомился Командор.

– Да кто ж его знает?! Пересесть с одних салазок, которые разогнались, на те, что стоят на месте, вряд ли получится с маху.

– А ты не с маху, а постепенно, – хором посоветовали они.

– Попробую. Что ещё остаётся?

– Вот и хорошо, что ничего другого тебе не остаётся, – кивнул Командор. – Ну, Миша, давай-давай – «тостуемый пьёт до дна»!

А когда я опростал свой стакан, вдруг спросил:

– Кстати, а где у тебя «Флибустьеры»? Ну та, с капитаном Флинтом и попугаем?

– Далеко. В Липецке, у кузена.

– Жаль, хотелось взглянуть ещё разок. Видишь, как получилось? Тогда – Стивенсон, нынче Александр Грин.

– И ничего подобного! От Стивенсона там рожки да ножки, а в нынешнем «Шторме» от Грина только запашок шашлычный, а где мясо?

– А ты запихай обоих, и Грина и Стивенсона, в свои анналы, – усмехнулся Конструктор. – Без них всё равно тебе не обойтись.

– Не получится, – снова не согласился я. – Я, господа, жалкий статистик. Протоколирую кочки у верстовых столбов. Мне никогда не придёт в голову такое: «Огни деревни напоминали печную дверцу, прогоревшую дырочками, сквозь которые виден пылающий уголь. Направо был океан, явственный, как присутствие спящего человека». И если я не бросил свои «анналы», то лишь потому, что благодаря им обрёл новый смысл существования под небом своим, где я, кажись, ныне гость нежеланный.

– Цицерон… – пробормотал Конструктор.

– А как же картины? – спросил Командор. – В них, что ли, нет смысла?

– Уже нет. Да, я вкладываю в них душу, но сейчас они приносят удовлетворение, если приносят и некую сумму. Я уже старый пердун. Мне надо думать о вечном за Млечным Путём, а такоже, други мои, о том, куда девать всё то, что пылится за печкой. Ведь хламу накопилось порядочно, и это при том, что я и без того распихал по людям столько, что не знаю, не помню, кому и что отдавал.

– А то, что у нас, ты помнишь?

– Хе-хе… Ещё бы! Но ты, академик, сам смотришь в грядущее. И сколько раз говорил, что портрет твой и прочие вещицы после тебя снова вернутся ко мне. Так что, всё намазанное мной – это гумус. А по Москве горят костры, сжигают старый мусор…

Больше они не приставали – поникли гордой головой и поднялись.

Я тоже поднялся. Написал сыну записку, в которой просил его показать заказчику «С попутным штормом», и если тот примет работу благосклонно, то и поторопить с расчётом, после чего проводил «выставком», а сам отправился на вокзал.

Слева остров Лангеланд, к северу – Зеландия.

Ну не всё ли нам равно – Дания ль, Голландия?

Утонули берега в серебристой дымке.

Возле кирох и домов разные скотинки.

Пароходы мимо прут – салютуют флагом

Триста с лишним миль прошли – отмеряно лагом!

    «Удалая курсантская»

«Парусный флот – дворянство морей, высшая знать океанов», – сказано эстонцем Юханом Смуулом в одном из стихотворений. Джозеф Конрад согласился бы с ним, я – тем более. И не только я. Все осознали это, когда баркентины под всеми парусами вошли в пролив, а в нём – в Зунде, ещё до Копенгагена – нас окружила армада яхт под парусами всех цветов и размеров. Они сопровождали нас до узкости между датским Хельсингёром и шведским Хельсингборгом, а несколько крупных яхт отстали лишь в Каттегате. Я был горд таким вниманием, хотя понимал, что яхтсменами движет желание не только нас посмотреть, но и себя показать. Одно лишь скребло сердце – наши старенькие серые паруса, сплошь и рядом испятнанные заплатами.

За плавмаяком Каттегат-Южный ветер зашёл в бакштаг левого борта. Паруса – как барабаны. Даже гудели похоже. И скорость приличная – восемь узлов с копейками. Вспомнился рассказ Чудова о том, как флаг-капитан когда-то доказывал столичному начальству необходимость дальних походов. Чиновники упирались, а он говорил им, что баркентинам и океан нипочём. Мол, «Индевр» Джемса Кука имел водоизмещение 350 тонн, «Санта Мария» Магеллана всего 120, а Джошуа Слокам, первым завершивший кругосветку в одиночку, сделал это на «Спрее», имевшем жалких 12 тонн. У нас – 350, да плюс к ним радио, гирокомпас и локатор. И не в кругосветку на три года пойдут баркентины, а на три месяца вдоль обжитых берегов, когда погода не сулит неожиданностей и только благоволит учебному плаванью курсантов.

– Чиновник – на то и чиновник. Его, в первую очередь, беспокоит собственная судьба. Для него эти цифры – пустой звук, – рассказывал Вадим Владимирович. – Для них важна другая цифирь. Сразу упомянули «Памир». На баркентине сорок пять мальчишек, а если и они… как на громадном барке?! Ведь только шестерых удалось спасти. Словом, не ходил бы ты, Ванёк, во солдаты. Пришлось объяснить дядям, что «Памир» погубила жадность и некомпетентность при погрузке зерна.

– Прочитал им лекцию, – продолжил капитан, – а потом нажал на патриотизм, напомнил о Крузенштерне и Беллинсгаузене, Головине и Лисянском – всех перечислил, добавив, что и они на утлых судёнышках прославили Россию. И нам бы надо воспитывать будущих капитанов не в тепличных условиях, а на океанском ветру, под парусами.

Рассказ Чудова я передал со слов Стаса и Пети Груцы. Они довольно скупо поведали мне о прошлогоднем рейсе в Атлантику и об осенней пробежке в Балтике, но сказанного было достаточно для выводов и сравнений. Порадовала настойчивость флаг-капитана, добившегося того, что теперь и Мишка Гараев мог повторить их прошлогодний маршрут. Главное, как нас встречали в Зунде! Для морских народов баркентины по-прежнему оставались «дворянством морей», выходит, и мы, команда, в какой-то мере – «высшая знать океанов»!

В Каттегате, при добром ветре, курсанты начали приходить в себя. Многие ещё укачивались, но без сильных приступов морской болезни, какие выворачивали наизнанку в родной Балтике. Крохотный Юрочка Морозов, изъявивший желание работать на фор-бом-брам-рее, вообще не знал, что такое морская болезнь, а второкурсник Селезнёв, он же старшина первой вахты, любил подшучивать именно над этим цыплёнком. Однажды, начитавшись Лухманова, он устроил Юрочке то ли допрос, то ли экзамен по «Солёному ветру».

– Борщ могишь сварить? – грозно спрашивал он голосом капитана дубка или фелюки. – А на бабафигу лазил?

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом