Федор Тютчев "Среди врагов"

День ото дня нарастает напряжение на Кавказе. Шамиль деятельно готовился к войне. За ним стоят Турция, Англия и Франция. Ходят слухи, что на турецкой границе собрано большое войско и как только имам начнет энергичные действия против русских, турки вторгнутся на Кавказ. Одновременно англо-турецкий флот нападет на Черноморское побережье. Но и Россия понимает опасность сложившейся ситуации, и ее войска переходят к решительным действиям… Тем временем подпоручик Колосов уходит в опасный рейд с подготовленной им штуцерной командой стрелков, ну а Петр Спиридов продолжает путь по кругам ада, поджидающим его в плену у горцев. Автор этой книги, впервые опубликованной в 1903 году, умер в госпитале от ран, полученных на полях сражений Первой мировой войны.

date_range Год издания :

foundation Издательство :ВЕЧЕ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-4484-8952-5

child_care Возрастное ограничение : 12

update Дата обновления : 26.11.2023


– Да почти ничего; насчет Ивана Макаровича, правда, прошелся как-то, но и то не обидно.

– Что же он сказал про меня? – скривил губы в деланную улыбку Колосов.

– Повторяю, ничего особенного, назвал только «героем на мирном положении».

– Почему же вы, Анна Павловна, – вспыхнул вдруг Колосов, – не сказали мне тогда же?

– А для чего было говорить? – подняла глаза Аня, окидывая его светлым и спокойным взглядом. – Стоит обращать внимание на всякую подлость.

– Это ваше мнение, – приходя вдруг в сильное раздражение, почти выкрикнул Колосов, – а я-с держусь другого образа мыслей и завтра же покажу ему, какой я герой на мирном положении. Нет-с, довольно мне терпеть насмешки, пора и честь знать. Завтра же я с ним объяснюсь по-своему.

– Об этом и думать не моги – слышишь? – в свою очередь возвысил голос Панкратьев. – Глупостей не затевать! Я знаю, на что ты намекаешь: ты хочешь Кострова на дуэль вызвать, а я тебе на это говорю: не смей. Что ты этим докажешь? Ровно ничего. Ну, подумай сам, вызовешь ты Кострова на дуэль… отлично… что ж дальше?.. Убьет тебя Костров, какая тебе от того корысть? Скажут: «Мальчишка, полез на рожон, его и прихлопнули. Туда и дорога». Никто и не пожалеет. Только нам горе причинишь непоправимое. Убьешь ты Кострова – тебя в солдаты без выслуги повернут, тем дело кончится, и опять нам горе одно, а ты должен будешь навсегда и от карьеры, и от семейного счастия отказаться. Наконец, третий исход: промахнетесь оба – тогда уж, действительно, от насмешек не будет тебе прохода. Засмеют. Теперь тебя один дурак мирным героем прозвал, а тогда все, каюсь, я первый, мирным дуэлянтом звать будут.

– Но в таком случае что же мне делать? – горячо воскликнул Колосов. – Не могу же я молча сносить обиды, причиняемые мне на каждом шагу?

– Зачем молчать? Молчит только скотина, а человеку на то и язык дан, чтобы отгрызнуться, когда нужно. Однако довольно об этом, после я с тобою потолкую с глаз на глаз, авось и придумаем что-нибудь. Может быть, тебе и в самом деле не мешает в поход сходить, пороху понюхать. Женитьба не уйдет, а молодому человеку, как ты, оно и взаправду не совсем ловко, не будучи ни разу в делах, о семье думать. Все равно похода не миновать, теперь ли, после ли, а идти придется, так, пожалуй, оно и лучше идти теперь, пока ты свободен, чем женатым человеком.

– Вот видите, папаша, и вы, стало быть, того же мнения, как и они, – совсем другим, ласковым и радостным тоном заговорил Колосов. – Спасибо вам, недаром я о вас, да и не я один, а все, решительно все самого лучшего мнения. У вас вопрос чести всегда впереди всего, всяких личных соображений, как у настоящего героя. Позвольте обнять вас.

– Обнимай, если хочешь, – добродушно рассмеялся Павел Маркович, – а что я личные интересы в хвосте служебных обязанностей держал, держу и буду держать, это ты правду говоришь. Иначе и нельзя. Мы, военные, прежде всего должны помнить, что мы слуги царские, а потому сначала думай о царском деле, а уж потом о своем.

Увлекшись своим разговором, Колосов и Панкратьев не обращали внимания на Аню, но княгиня глаз с нее не спускала и ясно видела, каких усилий стоило ей, чтобы не разрыдаться. Она сидела бледная, с широко открытым взглядом и крепко стиснутыми зубами. Лицо ее выражало отчаяние и еще что-то, смысл чего княгиня не могла уловить. Воспользовавшись приходом денщика, спрашивавшего, где накрывать ужин, в столовой или на террасе, она под предлогом хозяйственных распоряжений торопливо встала и быстрыми шагами вышла из комнаты. До самого ужина она не появлялась, а когда наконец пришла и заняла свое место подле отца, Элен увидела, что глаза ее красны и опухли от горьких слез. Весь ужин она просидела, не проронив слова, потупя голову и ни на кого не глядя. Но и другие были на этот раз не очень-то разговорчивы. Напрасно Павел Маркович пробовал шутить – шутки его не встречали ответа, и он под конец принужден был замолчать. Ужин окончился при общем молчании, и тотчас же все поспешили разойтись.

– Хотите, я вас подвезу? – спросила княгиня Колосова, выходя с ним одновременно на улицу.

– Нет-с, покорно благодарю-с, – поспешил отказаться тот, – мне хочется пройтись пешком. Ночь такая дивная, – добавил он как бы в пояснение.

В его тоне княгине послышалось худо скрываемое раздражение.

«Что с ним такое творится?» – подумала она и вернулась домой в самом неприятном расположении духа. Ложась спать, она долго еще размышляла обо всем, чему была свидетельницей сегодня у Панкратьевых. Для нее было ясно, что между молодыми людьми разыгрывается какая-то непонятная ей, но тем не менее тяжелая драма. Только добродушный Павел Маркович объяснил состояние духа Колосова раздражением на товарищеские насмешки и преданностью долгу службы.

«У них что-то да есть, – думала княгиня, – но что, вот вопрос?»

Вдруг в ее мозгу промелькнуло смутное, неясное подозрение, но такого рода, что Элен невольно вздрогнула и широко открыла глаза, как бы всматриваясь в полумрак спальни.

«Нет, нет, этого не может быть, – поспешила княгиня прогнать от себя встревожившую ее мысль, – что за вздор! Какие основания? Нет, нет, тут что-нибудь другое».

Она тряхнула головой и отвернулась к стене, стараясь ни о чем не думать, но против воли в ее уме с поразительной ясностью всплывало грустное, побледневшее личико Ани, и в ее печальном, устремленном на Двоекурову взгляде той почему-то чудилось выражение затаенной укоризны, от которого сердце княгини болезненно ныло даже сквозь овладевший ею сон.

III

Желание Колосова вести свою команду лично не явилось для Ани чем-то вполне неожиданным. Она уже несколько дней смутно ожидала чего-нибудь в этом роде. Несчастие как гроза висело в воздухе над их головой и должно было не сегодня завтра разразиться, и вот оно разразилось. Всю глубину его никто еще не видел, кроме Ани; Павел Маркович был пока только удивлен и недоумевал перед казавшимися даже ему недостаточно серьезными причинами столь неожиданного и важного решения, но для Ани все было ясно, яснее, чем если бы ей дали это прочесть написанным черными буквами на белой бумаге. «Ваня разлюбил меня» – вот та короткая фраза, которою исчерпывалось все это столь неожиданное и для нее роковое событие. Когда началось это? Как? Аня не знала. Сердце подсказывало ей смутную догадку, что «оно» началось с первой же встречи Колосова с княгиней. Эта встреча была тем не видным для глаза микроскопическим отростком, который пускает упавшее в землю зерно и из которого впоследствии вырастает могучее дерево. Если бы она вовремя заметила этот отросток, может быть, ей не стоило бы никакого усилия уничтожить его, но она не только ничего не видела, но оказалась настолько близорукой, что сама же бережно холила и растила предательское зерно, зерно любви ее возлюбленного к сопернице.

Очарованная княгиней в равной степени, как и ее отец, Аня постоянно высказывала свое восхищение ею; охотно признавая ее превосходство, она искренно превозносила достоинства Элен и делала это тем горячее, чем менее Колосов соглашался с нею.

А он во многом и часто не соглашался с ее взглядами на Двоекурову. Он находил, что княгиня не так проста, как выглядит, или, вернее сказать, желает выглядеть; что под личиной светской любезности в ней много затаенного презрения к людям, много эгоизма. Он утверждал, что кумушки, объясняющие благотворительность княгини праздностью и незнанием, на что бы убить деньги, уже не так далеки от истины, как об этом думает Аня. Если она вначале и допускала до себя таких субъектов, как хорунжий Богученко, то это было не больше и не меньше как любопытство. Мы все для нее до некоторого рода зверинец, она подчас даже не умеет этого скрыть и иногда разглядывает нас с таким выражением, какое бывает у посетителей кунсткамеры. Подобные нападки со стороны Колосова искренне возмущали Аню, она часто приходила в полное негодование, и между ею и Колосовым из-за споров о достоинствах княгини не раз происходили крупные ссоры. Однажды, в пылу одной такой беседы, Аня бросила Колосову упрек, что он клевещет на княгиню из мелкого чувства уязвленного самолюбия. Ему досадно, что она не обращает на него внимания. Но иначе и быть не может. Для нее он мальчик, «херувим», как она его прозвала, причем в определении его меняет только эпитеты: «милый херувим, симпатичный херувим, злой херувим, капризный херувим» – смотря по тому, в каком настроении духа он обретается. Вот этот-то «херувим» он, как всякий чересчур молодой человек, и не может простить ей.

Но странное явление, которое в свое время не обратило на себя Анино внимание и о котором она вспомнила впоследствии: умаляя подчас до очевидности нелепой пристрастностью внутренние, душевные достоинства Двоекуровой, Колосов в оценке ее наружности не находил достаточно ярких красок. Стоило Ане отозваться без особого восторга о красоте Элен, Колосов подхватывал ее на зубок и начинал язвить, упрекая в том, что женщины никогда не могут быть беспристрастными в оценке наружности друг друга. Однажды Аня заметила, что у княгини чересчур выхоленные руки, через что они слишком бледны, прозрачны и как бы безжизненны. Колосову это мнение показалось ересью.

– Неужели, по-твоему, было бы красивее, если бы у Елены Владимировны руки были, как у наших здешних домохозяек? Красные, жесткие, жилистые от постоянной возни на кухне, с обломанными ногтями, к довершению всего неопрятные? Не думаю, чтобы нашлись любители целовать такие ручки.

При этих словах Аня вспыхнула. Ее ручки, хотя не были жилисты и неопрятны, красными и жесткими им бывать проходилось нередко, так как и она очень большую часть дня уделяла кухне и хозяйству. Колосов был так увлечен своими словами, что даже не заметил, насколько его опрометчиво сказанные слова могли показаться обидными. Все эти мелкие, ничтожные события были предвестниками надвигающейся беды, но Аня их не замечала. Впервые она почуяла что-то неладное после памятной ей поездки княгини с Колосовым к Секлетее. Недаром она была тогда в душе против этой поездки, но не считала себя вправе мешать ее осуществлению. Первые дни Аня объясняла тяжелое состояние духа Колосова неприятными впечатлениями, вынесенными им от посещения гадалки, и утешала его как умела, но скоро должна была сознаться, что тут есть и другая какая-то причина. К этому времени можно было отнести и неожиданное увлечение Колосова службою и возней с порученными ему «штуцерными». Павел Маркович объяснял это усердием и строгим сознанием святости присяги, но Ане чудилось в этом нечто другое, и она была ближе к истине, чем ее отец. Раз запавшее сомнение начало работать и расти с удвоенной силой. Молодая девушка насторожилась и начала внимательно анализировать каждое действие, каждое слово Колосова, вдумываясь в их тайный смысл, и чем она больше размышляла, тем очевидней становился для нее факт измены любимого человека. Последний разговор и выраженное Колосовым столь резко и раздражительно желание идти в поход окончательно открыли глаза девушке. Теперь она не сомневалась. Наскоро и неудачно подобранные Колосовым мотивы для оправдания решения и ссылка на боязнь насмешек со стороны товарищей могли обмануть только разве чересчур добродушного и рыцарски доверчивого Павла Марковича, в глазах же Ани не имели никакого значения.

После того памятного вечера, когда пелена упала, наконец, с ее глаз, Аня не спала всю ночь. Сначала она долго и безутешно плакала, и только выплакавшись вволю, начала обдумывать, как надлежит ей теперь поступить. В числе вопросов, волновавших ее, был один, особенно для нее мучительный, а именно: заметила ли княгиня чувство, невольно возбужденное ею в Колосове, и если заметила, то как думает держать себя во всем этом происшествии? Больше всего Аня боялась проявления участия. Оно было бы слишком оскорбительно. К чему? Никаким участием теперь не поможешь, да и вообще ничем нельзя исправить то, что случилось. Если бы даже княгиня уехала и за отсутствием ее Иван Макарович вновь бы почувствовал прежнюю любовь к Ане, ей от этого не стало бы легче. Ничто бы не могло залечить рану, нанесенную ей рукою того, кого она полюбила своею первою девичьей любовью.

«Не сильно же было его чувство ко мне, – с горькой иронией размышляла Аня, – если так скоро, при первой же встрече с “другою” оно испарилось почти бесследно, не выдержав посланного судьбой испытания. Положим, княгиня существо исключительное, – подсказывал Ане внутренний, утешающий голос, – такие красавицы, как она, встречаются раз в жизни, да и то не всякому, но тем не менее слишком уж скоро, до обидности скоро я потеряла всякое значение в “его” глазах… а давно ли?..»

При воспоминании о том, что было еще так недавно, представлялось таким прочным и сильным, а на поверку оказалось легким, как мираж, и что носило название «счастия», Аню охватывал приступ отчаяния; она сжимала похолодевшими руками подушку, прятала в нее свое заплаканное личико, и глухие рыдания потрясали ее наболевшее тело.

Измученная физически и нравственно, с головною болью, побледневшим и осунувшимся за одну ночь лицом сошла Аня на другой день к утреннему чаю в столовую. Она знала, что отец наверно заметит болезненный вид ее лица, и на всякий случай приготовилась к невинной лжи.

«Зачем ему знать, – рассуждала Аня, – о том, что случилось? Пусть себе думает, будто Ваню гонит в отряд доблесть, а не трусливое чувство и раскаяние; лишь бы только отец не вздумал помешать уехать Ване в отряд, и тогда все спасено. Пройдет месяц, другой, третий, и я сама откажусь от Колосова. Отца, я знаю, это рассердит, он любит Ваню и наверно будет упрекать меня в непостоянстве и дурном характере, но все эти огорчения ничто пред тем горем и страданиями уязвленного самолюбия, какие он испытал бы, узнав о перемене чувств Вани. При всем своем добродушии отец чрезвычайно самолюбив, увидел бы в этом личное себе оскорбление, к тому же он так любит меня, с такой искренностью воображает меня совершенством, и вдруг есть такой дерзновенный, который отталкивает это совершенство, отдает его обратно и с руками, и с ногами… такого пассажа отец не перенесет. Пусть лучше думает, что его “совершенство” оказалось непостоянным и бессердечным, это все же лучше. По крайней мере, не будет так оскорбительно».

С подобными мыслями вошла Аня в комнату. Павел Маркович был уже за столом, у самовара; это было прописано раз навсегда установленным правилом, по которому Аня ждала отца и, как только он появлялся, наливала ему большую чашку горячего, как кипяток, чая. Панкратьев любил, чтобы чай был очень горяч, пил его вприкуску из большой старинной чашки. До этой чашки никто не смел касаться. Аня сама ее мыла и сама ставила в шкаф. На этот раз Аня, измученная горем, не спав почти всю ночь, только перед утром забылась тревожным сном и проспала. Стараясь выдавить на своем лице улыбку, она торопливо подошла к отцу и поцеловала ему руку.

– Простите, папа, я вас заставила ждать, – извинилась она, – мне сегодня что-то нездоровилось ночью, я долго не могла заснуть и только к утру заснула и…

– Вижу, – спокойным тоном перебил Панкратьев и еще тише добавил: – Вижу, дочка, все вижу, да нечего делать. Терпеть надо.

При этих словах, показавшихся Ане особенно странными, она торопливо вскинула на отца недоумевающий взгляд и тут только заметила, что и у него лицо не такое, как всегда, веселое и добродушное, а чем-то озабоченное и как бы недовольное.

«Неужели и он знает что-нибудь?» – мелькнуло в голове Ани, и ей сделалось жутко при одной мысли, как должен он, если только ее предположение не ошибочно, страдать в эту минуту. Словно в ответ на ее мысль, Павел Маркович криво усмехнулся.

– Ваня-то наш в герои захотел. Уж и рапорт подал, просится с своими штуцерными в отряд к Фези. Богученковых насмешек, вишь, испугался.

– Что ж, папа, – делая усилие, чтобы казаться спокойной, заметила Аня, – может быть, это к лучшему. В самом деле, он еще ни разу в делах не был. Вчера ты сам же говорил, что лучше до свадьбы, – ей стоило большого труда произнести это слово, – понюхать пороху, чем медовый месяц справлять в походе; по теперешним же временам такой случай весьма возможен.

– Мало ли что я вчера говорил, – как бы про себя буркнул Панкратьев, – а, впрочем, если и ты находишь, что ему не мешало бы немного проветриться, то тем и лучше. Пусть идет. Война – дело святое; ничто так не учит людей уму-разуму, как война. В походе человек другим становится, и всякие блажи слетают с него живо. Бог даст, и Ваня наш сходит в поход и вернется к нам прежним, разумным, милым мальчиком, тогда его и Богученковы насмешки не проймут.

Последнюю фразу Павел Маркович произнес с особым ироническим оттенком в голосе.

– Дай Бог, – сказала Аня, – но мне думается, поход мало изменит его характер, и он вернется таким же, каким и пойдет.

– Вздор! – вдруг неожиданно раздражаясь, воскликнул Павел Маркович и даже кулаком по столу стукнул. – Всяким дурачествам есть мера. Подурил, наглупил – кайся, и делу конец. Так по-моему. Не правда ли, Анюк?

Аня подняла на отца свой пристальный, полный затаенного страдания взгляд. Взоры их встретились, и в одно мгновение Аня по глазам отца поняла, что он все знает. Чувство безграничной любви и нежности наполнило ее душу. «Какой он у меня умный, как он любит меня. Он все понял, но хранит это про себя, не унижается до жалоб и бесцельных раздражительных выходок. Как легко, как просто с ним».

Аня молча встала, подошла к отцу, крепко обняла его за шею и прижалась к его полной щеке долгим, горячим поцелуем. Павел Маркович в свою очередь и также молча, с такою же нежностью прижал ее к своему сердцу. Этой лаской, этим поцелуем отец и дочь молча дали понять друг другу, что хорошо знают чувства один другого и как бы заключили немое условие не говорить, не упоминать о том, что случилось, и молча, с достоинством, без жалоб и упреков принять обрушившийся на них удар.

Колосов уезжал через неделю. Наружно, для глаз посторонних, в отношениях его к Панкратьевым не произошло никаких перемен, он по-прежнему бывал у них каждый день, и к нему относились по-прежнему ласково и радушно. Это было тем удобнее и незаметнее, что, в сущности, для всех знакомых Иван Макарович не был официальным женихом Ани, свадьба хотя и ожидалась, но определенного пока еще не было ничего.

Дня за три до отъезда между Колосовым и Павлом Марковичем произошел небольшой, но весьма знаменательный для обоих разговор.

– Ну, Ваня, – заговорил старый полковник, – итак, ты едешь. Что ж, одобряю, дело хорошее. В походе, среди опасностей, ты, Бог даст, скорее опомнишься, найдешь себе точку опоры… Я знал многих людей, которым война залечила их сердечные раны, и они иными глазами стали смотреть на жизнь. Там, вдали от всяких соблазнов, ты сейчас же почувствуешь себя хозяином своих дум, скорей разберешься в истинных чувствах и увидишь, где твой настоящий берег… О нас с дочкой не заботься… Думай только о правде и поступай так, как тебе правда и сердце скажут… Если сердце скажет тебе: иди направо – ступай направо, а велит влево – влево иди. Только против совести не иди. Повторяю, о нас не думай. Слова ты нам никакого не давал, стало быть, вольный казак, вольны и мы в своих действиях. Понял? Ежели ты почувствуешь, что стосковался по нас и тебя сильно потянет к нам, ни о чем не раздумывай, приезжай, сердечно буду рад видеть тебя, да и дочурка моя тоже, хоть теперь иное говорит, а тогда, думается мне, одних со мною мыслей будет. Главное дело, ложное самолюбие прочь, много на свете горя из-за этого самого ложного самолюбия, нежелания, с одной стороны, познать свою вину, с другой – понять и простить.

Сказав это, Павел Маркович умолк и пристально посмотрел в лицо Колосову своим честным, открытым взглядом. Тот невольно опустил глаза и глухим, прерывающимся тоном отвечал:

– Хороший вы человек, Павел Маркович, есть ли еще другие такие на свете – не знаю. Знаю только, что никто бы другой не отнесся ко мне так хорошо, как вы, после всего случившегося. Я даже и благодарить не могу, слишком глубоко чувствую. Велика моя вина перед вами, очень велика, а перед Анной Павловной еще больше. Нет мне за нее прощения, и оправданий нет… Если бы вы, Павел Маркович, и ваша дочь не были такими дивными людьми, я мог бы вас утешить, сообщив, что если я причинил вам обоим горе и страдание, то сам страдаю вдвое… Не могу даже передать вам словами, как тяжело мне. Я даже не могу разобраться в своих чувствах, не могу определить, что больше всего заставляет меня страдать. Иной раз мне кажется, что самое тяжелое для меня во всем этом – обида. Кровная, жестокая обида. Подумайте – был я счастлив, доволен, впереди ожидало еще лучше, солнце светило над головой ярко-ярко, и я в его лучах, как ящерица, грелся, и вдруг пришел человек, сорвал солнце, разбросал ногами все мои радости, смел в кучу мое сокровище, и я остался в темноте, одинок, и хоть бы «он» за это дал мне что-нибудь, показал какое-нибудь внимание, а то ровно ничего… «Он» даже почти не замечает меня… Разве же это не обида? И все же я не могу винить «его» за причиненное мне разорение. «Он» сделал это неумышленно, нечаянно, сделал одним своим появлением… «Он» не виноват, но мне от этого не легче… Теперь я ухожу. Вы, Павел Маркович, так великодушны, что хотите заронить в моем сердце надежду на лучшее, на возврат утерянного счастия; благодарю вас за это, но мертвых с погоста назад не возят… Моя песенка спета… не ждите меня назад, Павел Маркович, назад я едва ли вернусь.

Панкратьев еще пристальнее посмотрел в лицо Колосову, и когда заговорил, его голос дрожал от внутреннего волнения:

– Ваня, полно, перестань. Подумай, еще вся жизнь впереди. Погляди на это солнце, на эти горы; я старик, а и то, будь моя воля, никогда не расстался бы с ними… Хороша жизнь человеческая, красив Божий мир и все в нем прекрасно, верь мне… Нет беды, которую нельзя было бы изжить, только смерть одна непоправима… Умереть же всегда успеешь. Конечно, придется в бою пойти ей навстречу – иди смело, не оглядывайся, не бойся ее, пусть она, курносая, боится тебя, но нарочно, без нужды, ради разных твоих фанаберий идти ей в лапы – то же самоубийство, такое же, как если бы ты сам себе пулю в висок пустил или бы в петле повесился. Бой – святое дело, и превращать его в орудие самоубийства – великий грех и перед Богом, и перед Царем, и перед отечеством. Хороший, настоящий, честный воин на такое дело не пойдет. Верь мне. Я старый служака, сам, чай, знаешь. Несколько раз на краю жизни был, много ран на моем теле, много крови моей выпила мать-сыра земля, так, стало быть, я имею право голоса в таком деле и прошу тебя, как сына родного: не позволяй отчаянию овладевать тобой… не за понюх табаку пропадешь, и смерть твоя ни славы, ни пользы не принесет. Вот мой тебе завет.

С княгиней всю эту последнюю неделю Колосов умышленно старался не встречаться. Она заметила это, и теперь для нее не оставалось никаких сомнений в истине предположения, мелькнувшего ей тогда, ночью. Открытие это чрезвычайно неприятно поразило Двоекурову. Не чувствуя никакой вины за собой, она тем не менее не имела сил в глаза смотреть Панкратьевым, особенно Ане, которую ей было чрезвычайно жаль. Она с болезненной настойчивостью последовательно проследила все свои отношения к Колосову, и несмотря на всю строгость, предъявленную себе самой, Элен принуждена была признать, что с ее стороны не было ничего, решительно ничего такого, что могло вызвать в Колосове роковое чувство… Ничего, кроме ее наружности, но в этом она не виновата. Не виновата, а между тем горе и страдания налицо, и никому не легче от того, что нет виновных. Одно время Елена Владимировна думала было переговорить с Колосовым и постараться образумить его, но по зрелому размышлению она принуждена была признать всю бесполезность такой попытки. Страсть – чувство, не поддающееся лечению фразами, как бы они умны и благоразумны ни были, притом, к чему бы повело, если бы Колосов, послушавшись ее уговоров, и остался бы. Ане не один Колосов нужен, сам, своей персоною, а его чувство, его любовь, словом, все то, что она получала от него прежде и чего теперь получить не может. Если бы своими советами, просьбами Элен могла бы заставить Колосова разлюбить себя и вновь привязаться к своей невесте – тогда бы дело другое, но таких чудес не бывает. По крайней мере, не бывает под впечатлением слов. Это еще может случиться под давлением благоприятных условий, и почем знать; отъезд Ивана Макаровича на войну не явится ли одним из таких, и притом самых важных благоприятных условий? Весьма возможно. Тогда, уговаривая его остаться, она только принесет вред… Долго ломала княгиня голову и, наконец, принуждена была прийти к тому выводу, что при ее положении ей ничего иного не остается делать, как оставаться безучастным свидетелем разыгравшейся перед ней драмы. Не имея сил видеть перед собой убитое лицо Ани и не менее убитого, но бодрящегося Павла Марковича, княгиня до поры до времени решила прекратить свои посещения и сидела безвыходно дома, погруженная в грустные мысли.

В один из таких вечеров ей доложили о приходе Колосова.

«Должно быть, пришел проститься, – подумала княгиня и, к большому своему изумлению, почувствовала сильное волнение. – Неужели, – подумала она, – любовь ко мне этого мальчика может меня трогать так или иначе? Какой вздор, просто нервы немного расшатались от всех этих волнений».

Первым ее движением было пригласить его в гостиную, но она тут же одумалась. Такой прием был бы слишком официален и как бы подчеркивал что-то и чему-то придавал значение. Прежде, когда он, правда изредка, бывал у нее, Элен принимала его в будуаре; она решила и на этот раз не изменять установившемуся обычаю и отдала приказание горничной провести Ивана Макаровича к ней в будуар, где она сама в ту минуту находилась.

Колосов вошел неторопливой походкой и молча, от дверей, раскланялся, шаркнув ногой и низко опустив коротко остриженную голову. Эта манера кланяться, как кланяются кадеты, всегда вызывала у княгини улыбку, но на этот раз, взглянув на его пожелтевшее, осунувшееся лицо и скорбно сжатые губы, она почувствовала глубокую жалость к «херувиму».

– Здравствуйте, – ласково протянула она ему руку и, указав на низенький пуф подле кушетки, на которой сидела сама, продолжала с свойственной ей живостью: – Где вы пропадали? Я вас не видела уже целую вечность. У Панкратьевых мне сказали, что вы готовитесь в поход, но неужели для молодого офицера приготовление в поход такое сложное дело, что ему надо целые дни на это? Я женщина, и то в одну неделю собралась, когда решила приехать из Петербурга к вам сюда, на ваш погибельный «Капказ», как говорит мой Ипат.

Она рассмеялась в надежде вызвать улыбку на лице Колосова, но тот продолжал хранить упорно сосредоточенный, как бы усталый вид и сидел, заложив руки на колени, слегка подавшись вперед и потупя голову. Он точно прислушивался к чему-то или ждал, что ему скажут еще. Княгиню это упорное молчание начало раздражать. Она всегда находила Колосова немного тупым, теперь же, «в похоронном наитии», как она мысленно называла состояние его духа, он казался ей еще более «крепкоголовым».

В душе своей она была недовольна им. Его любовь не только не трогала ее, но, напротив, раздражала. Она за это короткое время успела сильно привязаться к Павлу Марковичу и Ане, находя их неизмеримо выше, умнее и достойней всей «здешней братии» – так звала она мысленно остальных обитателей штаб-квартиры, и потому искренне, от всей души сочувствовала их горю, причиненному им «херувимом из кадет» – одно из многих прозвищ, данных ею Колосову. Своим непрошеным увлечением он сделал ее как бы своей сообщницей в той обиде, которую так необдуманно нанес Панкратьевым и тем возбудил в них невольную неприязнь к ней. Княгиня чувствовала эту неприязнь, хотя и Павел Маркович, и Аня старались держаться с нею по-прежнему. Иногда ей казалось, что старый полковник как бы слегка осуждает ее за что-то, словно бы она недостаточно оградила себя от возможности увлечь собой молодого человека. Это ее больше всего сердило. «Что я могла сделать с таким тупоголовым херувимом, склонным к тому же к философствованию?» – думала она, с некоторой даже враждебностью поглядывая на его почти наголо остриженный затылок.

– Итак, вы едете? – заговорила она снова. – Это решено?

– Да, княгиня, решено, и бесповоротно, – в первый раз прервал свое молчание Колосов и при этом даже головой качнул, как бы в подтверждение неизменности принятого им решения.

«Настоящий вербный ослик», – уловив это движение, подумала Двоекурова и вслух спросила, умышленно растягивая слова: – И по вашему мнению, это так необходимо? Не ошибаетесь ли вы и не лучше ли вам остаться?

– Нет, княгиня, – твердо возразил Иван Макарович, – не только не лучше, но даже прямо невозможно. Долг совести и чести требует, чтобы я как можно скорее уехал отсюда, где страдаю сам и заставляю страдать других.

«Ну не ослик ли? – внутренне закипая, думала Элен. – Великолепнейший экземпляр ослика и херувима, соединенных вместе, и что досаднее всего, воображает, будто совершает какой-то удивительный подвиг, с кадетской точки зрения».

Под впечатлением накипавшего в ней против него раздражения Элен заговорила немного резким, спешащим высказаться тоном:

– Простите, Иван Макарович, а по-моему, вы совершенно неправильно в данном случае рассуждаете. Долг вашей совести и чести, как вы выражаетесь, требует вовсе не того, что вы делаете. Не ехать вам надо, а напротив, остаться. Сделать над собой усилие, выкинуть из головы блажь…

– Блажь?! – невольно, криком боли вырвалось у Колосова. Он вскинул на княгиню загоревшийся взгляд, хотел что-то сказать, но сделал над собой усилие, промолчал и только еще ниже понурил голову.

Княгиня между прочим продолжала, постепенно разгорячаясь:

– Да, блажь. Скажите, чего вам надо? Бог послал вам на вашем пути чудную девушку, да, чудную. Верьте мне, я видела людей достаточно, по крайней мере, в десять раз больше, чем вы, и я вам скажу: таких девушек, как Аня, мало, очень мало. Бог с избытком наградил ее и душевными, и телесными достоинствами, любовь такой девушки – счастье, которым надо дорожить и гордиться, и это счастье выпало на вашу долю. Она любит вас, любит горячо, самоотверженно. Подумайте, какую боль причиняете вы ей! За что, по какому праву? Вспомните, чем вы обязаны ей. Если бы не она, вы теперь давно бы гнили в земле; она вырвала вас из когтей смерти, и за это вы теперь растерзали ее сердце… Где же тут долг совести и чести, как вы выражаетесь? Да отвечайте же, ради Бога, что вы молчите, как сфинкс?

Княгиня нервным движением смяла кружевной платок, лежащий подле нее на столике, и, машинально отбросив его далеко в сторону, сложила руки, крепко стиснув пальцы. Глаза ее горели негодованием, отчего они стали еще темней и красивее. Вообще в гневе она была еще лучше, чем в веселом настроении духа. Такою Колосов ее видел в первый раз. Он побледнел от охватившего его волнения и, словно ослепленный, зажмурил глаза.

– Княгиня, – заговорил он глухим голосом, с усилием выдавливая из себя каждое слово, – неужели вы думаете, что я мог решиться на такой поступок, не обдумав, не обсудив его со всех сторон? У меня голова треснула от мыслей и дум. Помните, мы раз смотрели с вами пойманную солдатами чакалку. Как она неистово металась в огромном ящике, служившем ей клеткой! В глазах рябило от ее суетливого снования взад и вперед; она, как волчок, кружилась в отчаянии, ища выхода и не находя его… Вот такою же чакалкой метался и я по своей квартире целые ночи напролет, без сна, без отдыха, до полной потери сил, метался, тщетно ища выхода, призывая смерть, готовый раздробить череп об стену… Те рассуждения, какие я только что слышал от вас, мне приходили в ночь сто раз, эти и многие другие, они ломали мой череп, угнетали сердце глубоким сознанием вины. Если вы со стороны находите мой поступок чудовищным, то каким он должен казаться мне самому?.. Неужели вы думали, что мне надо было напомнить, чем я обязан Анне Павловне и великодушнейшему Павлу Марковичу? Видите ли, княгиня, я давно уже убедился, насколько вы считаете всех нас, здешних «обывателей», ничтожными, недостойными носить имя человека, но, признаться, этого пренебрежительного взгляда я не ожидал и от вас. Из сказанного вами я теперь вижу, что в ваших глазах я просто какое-то животное, действующее под впечатлением инстинктивных чувств, без душевной борьбы, без страданий… Мое душевное состояние вы назвали «блажью» и хотели излечить меня напоминанием прописных истин… Видите, я вам это говорю не ради чего-нибудь, ради Бога, не подумайте, я не хочу ни разжалобить вас, ни рисоваться перед вами. Идя сюда, я даже и в мыслях не держал сказать вам то, что сейчас вы от меня услышали, я говорю это только теперь, к слову, чтобы хоть немного сдвинуть с себя тяжелую плиту презрения, которой вы меня прихлопнули… Я только что вспоминал виденную вами чакалку, как она искала выхода, но, к несчастью для себя, не нашла и кончила свою жизнь, затравленная борзыми щенками; я сравнивал ее судорожное метанье из угла в угол клетки с своим, я тоже искал выхода и, слава Богу, нашел. Выход этот – смерть. Да, смерть, – и ничего больше. В первую минуту я хотел покончить самоубийством, но потом раздумал. К чему, – размыслил я, – возбуждать сплетни, толки, догадки, к чему обставлять свою смерть таинственностью и возбуждать в одних жалость, в других – негодование. К чему лишаться, наконец, христианского погребения и оставлять за собою след чего-то преступного, к чему все это, когда у меня в руках есть другое средство достигнуть того же, но при другой обстановке. Впереди своих солдат, возбуждая их отвагу, я в первом же деле брошусь в самую кипень боя и буду убит, но умру, как герой, купив, может быть, моей смертью – победу. Память обо мне останется в преданиях моего родного полка, и товарищи будут вспоминать обо мне не как о преступнике, а напротив, как о человеке, честно выполнившем свой долг. Когда мое тело будут опускать в землю, его опустят с честью, при громком залпе и бое барабана, погребать меня будет не беспардонная фурштадтская команда, а боевые товарищи, с которыми рука об руку я только что дрался…

По мере того как Иван Макарович говорил, лицо его оживлялось все больше и больше, глаза заблестели, и весь он словно переродился. Княгиня слушала его внимательно и только теперь поняла, насколько сильно и глубоко чувствовал и страдал этот сидящий перед нею осужденный на смерть человек. В искренности его слов она не сомневалась; инстинктивно чувствовалось, что это не пустое бахвальство. Он сделает так, как говорит. Прежнего чувства пренебрежительного раздражения как не бывало, взамен его вся душа княгини наполнилась одной искренней жалостью. Теперь она жалела уже не Павла Марковича, не Аню, а этого юношу, едва вышедшего из отрочества, скромного, тихого, с благородными задатками, для которого, при первых же шагах его в жизнь, свет стал тесен и жизнь потеряла всю свою прелесть.

«Неужели, – думала княгиня, – нет ничего, что бы могло остановить, удержать его, снова вернуть мир в его душу, вернуть счастье, которым еще так недавно наслаждались все эти маленькие, тихие, незаметные, как муравьи, люди. Неужели вот сейчас он встанет, чтобы уйти, и уйти навсегда, уйти на сознательную смерть?.. Вот он сидит передо мной с его коротко обстриженной, шарообразной головой, говорит, волнуется, страдает, а всего через каких-нибудь 10–15 дней я, сидя в этой же комнате, узнаю о его смерти. Его тело зароют там, в горах, а здесь будет неутешно рыдать милая, славная девушка. Рыдать горько, безнадежно, тяжелыми слезами, свинцом ложащимися на грудь… Видеть это, сознавать и не иметь возможности ничем предупредить, задержать, отвратить надвигающуюся, непоправимую беду, остановить это чудовищное безумие».

Ей в эту минуту вспомнился слышанный от Панкратьева рассказ о казни, свидетелем которой он был, находясь в плену. В ауле, где он жил, брат в запальчивости зарезал брата. Убийцу посадили на старую слепую клячу, крепко привязали к седлу, скрутили за спиной руки и погнали клячу к пропасти. Незрячее животное доверчиво шло вперед, с каждым шагом приближаясь к роковому обрыву. Убийца сидел с вытаращенными от ужаса глазами, он видел чернеющий перед ним зев пропасти, но был не в силах ни остановить, ни повернуть своей лошади. Она шла вперед, медленно, то и дело спотыкаясь, словно сама судьба воплотилась в жалкое исхудалое животное и неумолимо влекла его к пропасти. Сзади шел палач и флегматично постегивал кончиком нагайки по острым бокам клячи… Черная пасть пропасти уже совсем близко; остается пять, четыре, три, два, один шаг. На самом краю слепое животное, почуяв опасность, вдруг приостанавливается, широко раздувает ноздри, храпит, но жестокий удар плети заставляет его инстинктивно рвануться вперед, передние ноги скользят, обрываются, дождем сыплются песок и мелкие камни… один короткий миг, и конь и всадник, тяжело перекувыркнувшись в воздухе, стремительно летят вниз, на острые выступы камней, жадно поджидающих свою добычу.

Нечто подобное происходило и теперь, на глазах Элен. Все трое: Аня, Колосов, Панкратьев – ясно видели перед собой пропасть, разверзшуюся у их ног, но не могли избежать ее. Судьба, подобно слепой кляче, неумолимо влекла их на край бездны, и никто не мог остановить, схватить за узду незрячую лошадь и отвести прочь, подальше от черной пасти глубокой пропасти.

Элен несколько раз порывалась говорить, но фразы, приходившие ей на ум, казались ей теперь до пошлости пустыми и банальными. Колосов был прав: разве такое горе, такое страдание можно было размыкать какими бы то ни было, самыми красноречивыми рассуждениями?

После нескольких минут тяжелого молчания Иван Макарович, наконец, встал и опять, как давеча, по-кадетски шаркнул ногой и, склонив голову, спокойным голосом произнес:

– Прощайте, княгиня, будьте счастливы. Желаю искренне, чтобы все ваши желания исполнились. Когда случайно вспомните обо мне, не поминайте лихом. Я перед вами, кажется, не виноват ни в чем.

– Прощайте… или нет, что я говорю… до свиданья… Бог даст, вы еще одумаетесь. Там, при новой обстановке, ваша душа успокоится, и вы посмотрите на все другими глазами. Вы только не приводите в исполнение ваше намерение тотчас же по прибытии в отряд… назначьте срок, ну, хоть месяц, и уверяю вас, за это время ваши взгляды во многом изменятся. Поверьте, счастие так возможно, так близко от вас, вам стоит протянуть руку, чтобы взять его и насладиться им вполне. Подумайте, какое было бы счастье для всех, если бы вы через некоторое время вернулись обратно обновленный, с выздоровевшей душой… Представьте себе хотя бы на один миг ту радость, которую вы прочтете в глазах той, которая так горячо вас любит. Представьте себе лицо старика Павла Марковича… Неужели при этой мысли вам не делается лучше… не является желание стряхнуть с себя завладевший вами кошмар?.. Умоляю вас! – Княгиня в порыве красноречия машинально взяла за руку Колосова и крепко сжала его холодные пальцы. – Послушайтесь меня, назначьте срок. Если через два месяца ваше настроение не изменится, делайте как знаете, но два месяца вы должны беречь себя. Дайте мне обещание поступить так… я не выпущу вас отсюда, пока вы не дадите мне слова. Два месяца, только два месяца, неужели для вас будет так трудно?.. Вы говорите, что любите меня, я вижу это сама… К несчастию, я не могу вам отвечать тем же; вы знаете, я не свободна, мое сердце принадлежит другому, но мне искренне жаль вас, я не знаю, на что бы я ни согласилась, чтобы все осталось по-старому и вы бы покуда не уезжали; но это невозможно, по крайней мере теперь. Поезжайте, так и быть, однако дайте мне слово выждать два месяца… Обещайте мне это, и я расцелую вас… слышите, расцелую… Неужели мой поцелуй не стоит такого обещания? Два месяца – срок небольшой… Подумайте…

Говоря так, княгиня поднялась и близко-близко придвинулась к Колосову. Ее потемневшие от волнения глаза заглянули ему прямо в зрачки; он чувствовал близость ее тела под широкими складками шелкового капота, запах духов, и теплота дыхания кружили ему голову. Он задрожал, побледнел и, казалось, готов был упасть. В ушах у него стучало, кровь широкой волной приливала к вискам, сердце замирало…

– Согласны? Говорите. Только два месяца, – раздался подле него тихий голос, и алые губы почти коснулись его лица.

– Согласен! – горячо воскликнул Колосов. – Приказывайте, я все исполню…

– Вы обещаете мне беречь себя два месяца?

– Обещаю…

Две теплые руки мягко обняли его за шею и, щекоча своей наготой, прильнули к ней, и в то же время он почувствовал на своих губах долгий, благоухающий поцелуй. В глазах Колосова помутилось; крепко схватив княгиню своими сильными руками, он, не помня себя, принялся осыпать ее лицо горячими, страстными поцелуями.

– Довольно, – не без усилия оттолкнула его наконец от себя княгиня, – довольно, помните же ваше слово.

«Ну, если я и была в чем-нибудь виновата, то теперь вполне искупила свою вину, – подумала она. – Два месяца он будет жить по обязанности, а там ему и самому не захочется умирать».

Взволнованная, слегка раскрасневшаяся, она подняла руки, чтобы поправить прическу, и мельком взглянула в большое, стоявшее перед ней трюмо. Крик испуга и удивления вырвался из груди княгини. В широком стекле зеркала она увидела отраженное им бледное, искаженное душевной мукой лицо Ани, с широко открытыми глазами, в которых застыло выражение ужаса; она смотрела перед собой, рот ее был полуоткрыт; очевидно, она хотела вскрикнуть, но дыхание перехватило горло, и звук замер, засох на губах. Княгиня стремительно обернулась и бросилась к двери, в которой, переступив одной ногой порог, стояла Аня.

– Анна Павловна, Анечка! – крикнула Элен, пытаясь схватить молодую девушку за руки. – Не подумайте что-нибудь дурного, постой, выслушай…

– Пустите! – болезненно-пронзительным воплем воскликнула Аня, торопливо, с чувством гадливости вырывая свои пальцы из рук княгини. – Так вот оно что, а я-то, дура…

Она истерично захохотала, но тут же хохот ее перешел в рыдания. Прижав ладони к лицу, шатаясь, как пьяная, выбежала Аня из дома княгини и торопливо зашагала домой. Рыдания душили ее, и всю ее покачивало, как на палубе во время бури.

– Анна Павловна, – услышала она подле себя чей-то знакомый голос. – Что с вами? Откуда вы?

Аня подняла голову. Перед ней стоял Богученко. Наглое, красивое лицо хорунжего выражало удивление и любопытство. Привычным жестом одной рукой крутя усы, а другою поигрывая рукояткой богато оправленного кинжала, он пытливо заглядывал в лицо девушки. Та остановилась, с минуту молча, недоумевающе глядела в лицо Богученко, как бы соображая, зачем он здесь и что ему надо, и вдруг, как бы вспомнив что, злобно рассмеялась.

– Вот, Богученко, – заговорила она торопливым, пресекающимся голосом, – как люди бывают иногда несправедливы. Помните, мой отец сердился на вас, упрекал за якобы пущенную вами сплетню про княгиню? Я тоже возмущалась, за глаза бранила вас… теперь каюсь, дайте вашу руку, вот так… прошу вас, простите меня…

– Да постойте! – ухмыльнулся Богученко, с недоумением, но в то же время охотно пожимая ручку Ане. – Что такое случилось? О чем вы говорите, я понять не могу. Почему вам вздумалось вспомнить эту историю… княгини…

– Княгиня, – запальчиво перебила его Аня, – княгиня скверная, развратная женщина, ей мало одного, ей надо десятерых, всех молодых мужчин… а мы-то с отцом распинались за нее, спорили со всеми; мерзкая интриганка…

Богученко, хотя все еще ничего не понимал, но начинал уже догадываться. В эту минуту из дверей дома княгини показался Колосов. Лицо его было смущено, и сам он выглядел каким-то растерянным, сконфуженным. Не поднимая глаз, он торопливо сбежал по ступенькам крыльца и, перейдя улицу, поспешно скрылся. Со стороны глядя, можно было подумать, что он убегает. Богученко громко и нагло расхохотался.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом