978-985-581-631-8
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.12.2023
Слева от меня – за погребом и летней кухней, рядом с нашим забором – липа. Она стоит тоже у дороги, но проселочной, размытой дождями и разбитой коровами, куда по неистребимой деревенской привычке вываливают весь органический мусор. Коровья дорога упирается в асфальт, который кончается у председательского дома. Асфальт удобряют только коровы, но так основательно, что скоро зазеленеет. «Папа, скажи им! – жалуется Маринка, дочка председателя. – На роликах невозможно кататься!»
Нашей липе, как и вербам, тоже лет пятьдесят. В обхвате как ядреная деревенская баба этого же возраста – один не обнимешь. Дядя посадил их несколько, но выжила одна. Ветви ее начинаются низко над землей, на уровне груди. Вся пышная, воздушная, зеленеет по-весеннему нежно.
Лучшая часть моего детства – летняя, деревенская, – прошла под другой липой, с той стороны хаты, что обращена к соседке Ире. Коряво-раскидистая, дородная – в три обхвата – она уверенно возносилась к небу. Возможно, эта уверенность и спасла ее, когда в двадцатые годы на корыта и кадушки истребили почти всю панскую аллею. Беззащитная, а, значит, и бесполезная красота непонятна мужику. Даже сейчас, когда приезжает мой старший и единственный теперь дядя, бывший и секретарем райкома, и директором совхоза, и директором школы, имеющий два высших образования, первым делом обращает внимание на мою сегодняшнюю липу: «Ну, когда же ты ее спилишь? Столько света отнимает!»
Но все же нашу старую липу спасла не столько уверенность, а неказистость, точнее, нестандартность. Да и большое дупло у основания. Все ждали, что она вот-вот сама упадет. Но это не входило в ее намерения. К тому же после войны, когда безжалостно валили оставшиеся деревья, оказалась на новой усадьбе моего деда, нашла хранителя и заступника. Правда, в конце жизни, буквально за пару лет до смерти, они с бабушкой ее все-таки спилили: мол, упадет, сломает забор. Хотя, когда та же судьба постигла и старую грушу-дичку, которая не собиралась никуда падать, стало ясно, что дело тут в другом.
Липа – была любимица деда, груша – бабушки. Ее цветение приходилось как раз на тот месяц, в котором она родилась. Дождаться нового цветения – всегда было смыслом ее существования в тяжелые зимние дни. Видно, ощущая приближение смерти, они послали впереди себя на тот свет и то, что их радовало здесь. Забрать с собой то, что дорого, – давний и понятный человеческий импульс. Ведь умирает не просто тело, а целый мир. Да и как оставлять чужому времени то, что мы любим? Ведь его все равно погубят. Так уж пусть лучше и смерть будет дарована той же рукой, что дарила и жизнь, и ласку. Шли на заклание кони, собаки, жены – все, к чему привыкли и без чего не мыслили себе земного существования. Так, видимо, и наши престарелые вожди забрали с собой и ту страну, в которой им было так хорошо. А нам оставили Горбачева – мол, стройте, наконец, вместе с ним, все, что хотите, и не поминайте нас лихом.
На вершине старой липы, в дупле с небольшим отверстием – только просунуть руку – водились летучие мыши. С противным писком своих локаторов они расчерчивали вечернее небо и резко, будто ударяясь о невидимую твердь, ломали траектории полета. Снизу, в основании дерева со временем образовалось просторное дупло – в рост человека. Незнакомые прохожие, которые стеснялись заходить в хату, часто укрывались там от дождя. А дождей в нашем детстве было намного больше. Каравеллы облаков уже с полудня торжественно плыли по небу и доставляли к вечеру влагу с бесчисленных болот. Редкий день без дождя и вольно громыхающей, наводящей ужас грозы, – бабушка закрывала все вьюшки и выключала проводное радио. После того как появилось электричество – в конце пятидесятых, а болот поубавилось, грозы стали не такими страшными.
Да и так, без дождя, тоже было приятно постоять в дупле. Его мягкая трухлявая внутренность напоминала серую свалявшуюся овчину. Вероятно, поэтому возникало чувство абсолютной защищенности. Как будто зимой в тридцатиградусный мороз стоишь себе спокойно в дедовом кожухе – шили еще к свадьбе – и легкомысленно выпускаешь в обреченно застывший мир облачка тепла и жизни. Стоишь, расслабившись, привалившись к мягкой спине, чувствуя себя именно той сердцевиной, которой лишилось дерево. Но теперь и ты, как оно когда-то, возносишься высоко в небо, покачиваешь ветвями, шелестишь листвой. Тебя еще нет, ты еще не родился, а не захочешь, так и не родишься вовсе – останешься навсегда в этой теплой, почти материнской утробе.
Нет уже ни той липы, ни даже пня, что долго стоял в центре двора. Сохранилась только в памяти, где она навсегда красуется и благоухает, да еще бледные неказистые оттиски на старых черно-белых фотографиях.
За моей сегодняшней липой, по ту сторону коровьей дороги, проглядывает белый коттедж размером с небольшой детский сад эпохи сталинизма. Он обнесен сетчатым забором на каменном фундаменте. Именно такова преобладающая мода. Половина участка господская, а половина мужицкая. На господской расположился газон, спланированный по журнальным образцам, а на мужицкой, как и положено, – картошка, овощи, теплицы под стеклом. На мужицкой половине пашет теща Дуся, с синими от сердечной недостаточности губами. Дом тоже записан на ее имя – скромной пенсионерки. «Теще дом строю!» – постоянно повторял, посмеиваясь, ее разворотливый зятек. Он старательно стрижет по выходным свой газон и регулярно курсирует на речку и обратно с пятнистой надувной лодкой на голове. Этакий огромный ходячий гриб.
Трудно догадаться, что на месте этого дома и была горная страна нашего детства – Ямы. Тещин дом, как утюг, разгладил ее складки. Теперь она существует только в нашей памяти. Правда, пару лет назад страна эта напомнила о себе: черная трещина снизу доверху прошла по южной стене. Когда торопливо засыпали и ровняли наши горы, завалили и нагромождение валунов, которое оказалось под северной стеной. Я говорил прорабу, что с одной стороны камни, а с другой – еще не слежавшийся мусор. Он отмахнулся: не мои проблемы, я строю на том участке, который мне подготовили.
На крыльце обычно скучает туповатый ротвейлер и выглядывает, с кем бы полаяться. Какой-нибудь вольный деревенский пес долго болтает с ним на фене, пока с презрением не поймет, что имеет дело с фраером, только по виду лишенным свободы, а на самом деле живущим в холе и рабской сытости и лишь для развлечения сопровождающим истерическим лаем всех идущих и едущих. «Ну чего, дурак? Кто тебя трогает?!» Он недовольно отводит морду в сторону, делая вид, что я ему совсем неинтересен со своей моралью.
Как-то вырвавшись, он повалил соседского мальчика, но не тронул, только слюняво дышал ему в лицо, искаженное криком. Испуг лечили по бабкам, вроде отошел, да и ротвейлеру повезло – не пристрелили и не подкинули какой-нибудь отравы. Как раз совпало, что перед отцом мальчика маячила большая должность в районе, и он уклонился от конфликта, способного вызвать нежелательный резонанс. Впрочем, на свободе, гуляя с хозяином, пес довольно добродушен. Но зато на службе выкладывается до последнего – работа есть работа. «Чаппи» за просто так не дают.
У Петра Васильевича выполняет эту же работу существо раз в десять меньшее, с нежным тургеневским именем Ася. Смысл собачьей жизни в деревне вполне очевиден, да и условия ее близки к нормальным. А что под видом любви к собакам творится в городах? Массовая и невротическая потребность в существах более низкого порядка, на которые, как на экраны, можно безнаказанно проецировать самого себя. Чего не можешь ты, может твоя собака. В охотку лаять на ближнего, оскаливаться и даже кусать. В том числе удобрять газоны, гадить в песочницах и непринужденно совокупляться на глазах у всех.
Думаю, что в результате этой проекции и возникает пресловутая похожесть собак на своих хозяев, возрастающая с годами. Обратный, облагораживающий процесс, похожесть хозяев на своих собак, видимо, также возможен. Но его результаты не становятся достоянием широкой общественности. Все-таки как-то неловко быть похожим на свою собаку. Да, одни любят собаку в себе, другие – себя в собаке.
Когда я выходил на прогулку со своим терьером – был такой период в московской жизни – то Родя тут же пристраивался к болонке из соседнего подъезда. Хотя мы с хозяйкой болонки, приятной немолодой дамой, и пытались помешать их счастью, ничего не получалось. Но толика их удовольствия, видимо, как-то перепадала и нам. Ведь не зря же мы так подгадывали время, чтобы пересечься в темном зимнем дворе. Очевидно, что мы невольно отожествляли себя с нашими питомцами.
На самом краю бывших Ям – всего-то, оказывается, и занимали они с полгектара – вниз к реке по коровьей дороге стоит еще один дом, точно такой, как у пана Юзика, но из красного кирпича и повернутый скошенной крышей на Север. Почему Юзик предпочел спрятать комнаты от солнца, непонятно. Красный дом стоит на открытом месте, поэтому кажется гораздо больше. Тоже три уровня. Продается. Еще без внутренней отделки, только каркас под крышей. Но что-то покупать никто не торопится. Для мужиков дороговато, для господ дешево, им нужны оригинальные проекты по своему вкусу. Пока регулярно сажают картошку, выращивают огурчики-помидорчики, укроп и петрушку. Молодая яблонька уже порадовала первым урожаем. Облепиха на краю участка возле дороги вымахала выше человеческого роста. Строил бывший военный, мой тезка, родом с Алтая, ушел из армии после событий в Азербайджане. Много чего рассказывал, о чем не отваживались поведать наши СМИ. Последний дефолт сбил его с ног. Деньги нужны, чтобы дать сыну высшее образование.
В тещином доме расположился бывший тренер по борьбе. Представляться не приходил, хотя черепицу свою пристраивал возле нашего забора. Чтобы не сперли. Сейчас, говорят, прикупил мясокомбинат. Так что постоянные шашлыки бесплатные. Друзья, которые частенько наезжают на иномарках, судя по комплекции, тоже борцы. В прошлом. Сейчас они борются на скользком ковре жизни и, очевидно, довольно успешно. В новое время оказались жизнеспособны союзы, лишенные всякой идеологии, но со своей давно сложившейся иерархией, что позволяет выступать как целое. А любое прочное единство в эпоху разброда – залог успеха и процветания.
Но, конечно, союзы, которые скреплены вместе пролитой кровью, самые крепкие и результативные. Тут на первом месте афганцы. Подтягиваются к ним и участники чеченской войны. Уголовники, рискующие соперничать с ними, поневоле в тени – к самым большим и, главное, к почти легальным бабкам им не пробиться. Да и к тому же образования не хватает, не те университеты кончали. Думаю, что не будь этого костяка – более полмиллиона людей, прошедших закалку в Афганистане, словно специально для нашей сегодняшней жизни – современная реальность была бы намного хаотичней и кровавей. В этом можно видеть некую мистическую мудрость нашего престарелого Политбюро. Хотя Советскому Союзу и не удалось овладеть важнейшим стратегическим плацдармом, зато получилось в итоге бесконечно продлить царящую там смуту, которая, в свою очередь, не позволяет прочно овладеть этим плацдармом и США. В итоге они тоже покинут эту страну, как в свое время и Вьетнам.
Я как-то провел часа четыре за одним столом с бывшим командиром роты спецназа, который легально и с чувством законной гордости выколачивает в упряжке с боевыми друзьями свой миллион баксов, зарабатывая за день больше, чем я за год. Помогает уходить от налогов. Голова у него работает, как мощный компьютер. Знает все европейские языки и несколько восточных. Часто бывал в тылу у моджахедов, всегда успешно. Если надо для бизнеса, эти крутые парни готовы убивать без всяких интеллигентских соплей. Особенно уголовников. С глубоким чувством исполняемого долга и с тем же азартом, как поливали с вертолетов «духов». О том, что после такой практики можно испытывать какое-то отождествление с мишенью, и говорить нечего. Это просто работа, деньги.
В течение четырех часов я вскакивал из-за стола раз десять, с трудом гася в себе здоровое желание трахнуть бывшего афганца бутылкой по башке. Впрочем, ему бы это не повредило. А когда я, будто в шутку, попытался на прощанье ткнуть его кулаком в живот, он мгновенно обозначил удар: локоть – в солнечное, а кулак – под нос. Мягко и вежливо, даже с французским аккомпанементом, – «Кес ке се?» – но все же довольно чувствительно. Притом, что выдул около литра коньяка. Мой кулак все-таки ткнулся по инерции в его железный живот. Обошлось легким ушибом.
Каждое утро он совершает пробежку после стакана коньяка. Впрочем, с этим феноменом я сталкивался еще в Минске. Один преподаватель философии в БГУ на работу бегал из Крыжовки. Тоже после заправки алкоголем.
Однако, как выяснилось немного позже, страхи все-таки присутствуют и у этого супермена. Не зря же он возвел вокруг своего подмосковного шале трехметровую кирпичную стену, а жену и дочь без охраны никуда не выпускает. Жене даже не разрешается иметь собственную машину. Вместо этого к ее услугам в любое время дня и ночи водитель-профессионал. Но она хочет сама! Возможно, именно это желание и накличет, в конце концов, на нашего героя беду: женские желания принимаются к исполнению вне очереди.
Тут стоит признаться, что, видимо, просто пытаюсь замаскировать под чужое женское желание так и не реализованный импульс – основательно приложиться к компьютерной башке бывшего командира роты спецназа. Приложиться – одновременно с восхищением и без зависти. Жизнь с постоянным страхом в душе – за нее даже миллион не деньги. И какой же ты супермен, если боишься?
Пожалуй, единственный рецепт долгой и счастливой жизни – это никогда ничего не желать от собственного лица. Даже малейшее шевеление «Я» в человеке тут же вызывает плотный огонь объективности. Поэтому «Я» предпочитает невидимые не только другим, но и самому себе, глубокие и крытые ходы сообщений, по которым двигаются наши молчаливые желания к жизни и к свету. Но человеческое «Я» тем не менее все же часто встает в полный рост и бросается в атаку. Тут уже объективности не позавидуешь.
Синева затянулась тонкой молочной пленкой. Мягкое, нежащее тепло. Опять блаженно закрываю глаза. Чтобы лучше видеть. Река у меня за спиной, немного правее, до нее от красного дома метров сто, а от меня и все двести. Она блестит излучиной, петляет дальше, место так и называется – луки. «Куда идешь?» – «На луки!» Ударение на предлоге и поэтому словосочетание кажется одним словом – налуки. А дачники продолжают добавлять предлоги и идут загорать и купаться уже «на налуки». «Луки! – постоянно втолковываешь им. – Луки! А не налуки!»
Несколько лук, крутых изгибов, где река сужается, торопится, чтобы, наконец, вольно раскинуться и передохнуть в большом и глубоком омуте с редкими теперь белыми кувшинками. Там и сегодня можно поймать приличную щуку. Свою самую большую щуку – три двести – я поймал именно там, на свой шестнадцатый день рождения. Река словно нежится в этом омуте, вбирая в свое широкое зеркало облака и нависшие вербы, пока, наконец, со вздохом – обречена течь – не устремляется дальше.
Все еще медленно минует нарядную баню с черепичной крышей, расположившуюся на противоположном берегу.
Но там уже другая страна – «Полифем», детище господина Е.Б. Он был его циклопический и безумно вращающийся глаз. Но некий мужичок-одиссей, глава коммерческого банка, глазик-то выколол, вынудил продать.
«Полифем» создавался в начале перестройки для выживания довольно большой группы единомышленников, обретавших единство в дружном отталкивании от прошлого. Когда не стало от чего отталкиваться и чему показывать фигу в кармане, исчезло и единомыслие. Сейчас каждый откровенно гребет под себя и надеется выплыть, только потопив другого. От единомышленников вскоре остался лишь сам господин Е.Б. – отшил даже родного племянника, какое-то время смотревшего на него как на бога. Мыслить в одиночку оказалось намного приятнее и выгоднее. Правда, через некоторое время и сам, в свою очередь, стал жертвой более крутого парня. Сюжет обычный в наше время. Хотя господин Е.Б. менее всего бизнесмен, скорее, безответственно-экспериментирующий журналист. Или еще точнее – мастер художественного пшика. Видимо, все-таки сказалась в нем польская кровь его предков, непомерный гонор и пустое, шумное тщеславие мелкопоместной шляхты. К сожалению, все заработанные деньги уходили на банкеты, фейерверки, на прихотливые маниловские затеи, на издание книг, в которых описывал свои судьбоносные свершения. В этих книгах он всегда на белом коне и в позе Георгия-Победоносца. «Да я это вранье не читаю! – отзывается о его опусах приятель-издатель. – Он платит, я печатаю, только и всего».
Будучи настоящим бизнесменом, господин Е.Б. имел бы миллионы в заграничных банках. Идей у него хватало, да и людей на какое-то время тоже может завести. Но собственный завод кончался очень скоро, приходили новые, еще более соблазнительные идеи, и он снова устремлялся в неизвестность. Последний проект оставил господина Е.Б. без гроша в кармане. Если в Америке бандиты все же оставляют человеку машину и квартиру, то у нас забирают все. Любопытно, что оставили его на бобах родные братья-литовцы. Они оказались совсем не похожи на белорусов, среди которых он успешно проворачивал свои гешефты. Все деньги, которые выручил за свой «Полифем», господин Е.Б. вложил в создание клиники для лечения импотенции. Он успешно справился с этим всегда насущным для богатых проектом. Лихие же парни оставили ему жизнь и отпустили домой в Минск. Но пешком и без штанов. Последняя, четвертая, совсем молодая жена, тут же испарилась.
А начиналось все с того, что «Полифем» реализовал розовую мечту социализма – дал каждому сотруднику по грядке. Некоторое время по инерции горожане даже копались в них.
Но постепенно «Полифем» превращался в элитарный источник житейских радостей и удовольствий, доступных за конвертируемую валюту, – от баньки и ресторана на лоне природы до прогулок на лошадях верхом и в колясках. Прикрыто было все это приятное заведение вывеской музея старого крестьянского быта и ремесел. Особо ценятся экскурсии с дегустацией фирменного напитка – обычного самогона.
Тихое лирическое место незаметно превратилось в шумное и злачное. «Загадил все окрестности!» – жалуются мужики. Больше всего донимают народ всяческие юбилеи, которые любят отмечать на лоне природы новые и не очень новые господа. Их веселье – с музыкой и пьяными песнями – накрывает весь сельсовет. И половину соседнего – звук по воде летит далеко. Особенно достают они соседку Дусю из коттеджа, которая здесь постоянно: «Бухают и бухают! Сил моих нет! Услышит меня Бог! Два раза горели, сгорите и в третий!»
Первый раз сожгла баню парочка из Америки. Американка чесала по февральскому снегу босиком и в одной простынке. Гены, очевидно, наши.
Сквозь «полифемовскую» баню прошли все, кто так или иначе претендовал на власть, на реальное участие в политической жизни – поскольку какое-то время претендовал на это и сам господин Е.Б. Но баня бесследно смывала все претензии и надежды. Тщательно пропаренные, хорошо отхлестанные вениками деятели вместе с потом теряли и политический вес.
В тоге античных амбиций торжественно появляется в бане некий величественный Зенон, а выходит просто какой-нибудь расслабленный современный Поздняк. Правда, забраковал его сначала сам господин Е.Б., а потом уже избиратели.
Есть в этой бане нечто таинственно-загадочное. Уже два раза она сгорала дотла, словно не выдерживая температуры распаленных страстей. Я думаю, что иметь такую баньку для замывания оппозиции – мечта любого президента. Хотя, как всегда, все объясняется довольно просто: построенная мужиками, на колхозном лугу, у простой деревенской речки – санэпидстанция деликатно потупила взор – банька невольно пропиталась их мыслями и настроениями, честно нейтрализуя, хотя и не совсем понятным образом, замыслы тех, кто в ней парится и бражничает.
По реке проходит сегодня граница между опорой социализма – передовым колхозом – и форпостом нового, еще неизвестного общественного образования, метастазы которого обнаруживаются и на нашем берегу. Любопытно, что и во время войны граница была та же: на том, полифемовском берегу – немцы, на нашем – партизанская зона.
Вместо глубокого тыла, где так приятно было снимать московские напряжения, я оказался вдруг на передовой, на стыке двух фронтов сегодняшней жизни. Не надо ездить ни в какие командировки – сиди себе в кресле под яблоней и веди остросюжетный репортаж.
Как-то субботним вечером я услышал, транслируемую на всю округу, историю о том, как познакомился юбиляр – начальник районной милиции – со своим нынешним другом, тогда председателем колхоза, а сейчас очень большим человеком. Только что назначенный участковый прикатил на колхозный охраняемый пруд. Не предъявляя никаких удостоверений, приложил разок сторожа и начал спокойно черпать карпов из пруда. Он так увлекся этим делом, что не заметил, как прибывший председатель скатил его мотоцикл с коляской в воду вместе со всем уловом. «Вот так начиналась наша дружба! Зато теперь мы как одна семья. А семья по-итальянски – мафия! Так выпьем за нашу родную районную мафию!»
Кстати, Петр Васильевич, наш молодой председатель, участия в банкетах не принимает. Улыбаясь, говорит, что не зовут. Хотя все это происходит на его территории, и он мог бы появиться и без приглашения. Но как ты будешь требовать дисциплины от людей, если они знают, что ты вчера оттягивался до утра с районным начальством? Тебе, значит, можно, а нам нельзя? Да и без этого в дни зарплаты часто вынуждены заменять пастухов и скотников руководители среднего звена.
Идея равенства глубоко засела в бывших советских людях и, в сущности, только она и отравляет им жизнь, когда сегодняшние богачи, не скрываясь, кичатся неизвестно как нажитыми богатствами. Только идея равенства и поддерживает небывалую уголовную активность населения. Не знаю, как в Беларуси, но Россия уже вышла на пять миллионов преступлений в год. Тюрьмы давно побили сталинские рекорды. Да и включите телевизор – на экране постоянная война честных ментов с бандитами, которые передвигаются в дорогих иномарках и живут в роскошных коттеджах. То есть массмедиа пытаются умиротворить народ телевизионной борьбой за справедливость, чтобы избежать настоящей.
Общественная баня вместе с бывшей прачечной – память о председательстве брата моей бабушки, Михаила Антоновича, – сиротливо сереет на верхушке холма, у подножья которого красный дом защитника отечества. Вот уже три года как жизнь там замерла. Мыться есть где, бани теперь почти у каждого, а в новых домах и ванны с душем. Но люди лишились общения, еженедельного праздника, подзарядки.
Больше всех потерял я. Потолкавшись там часа три, а то и четыре, я выходил из бани с зарядом энергии на полгода. Я выслушивал и банщика Сашу, грустного интеллигентного мужчину, бывшего главного инженера текстильной фабрики в Узбекистане, а теперь еще и начальника лесопилки в нашем колхозе. Выслушивал и пенсионера-геологоразведчика, бурившего скважины на территории всего Таджикистана, родившегося там, тоже в семье геолога, и теперь тоскующего по фруктово-овощному изобилию, по дыням и перчикам, по жаркому солнцу. Выслушивал и строителя Нурекской ГЭС, друга детства Колю, он оставил в Душанбе почку и жену. Именно по его наводке приехали в нашу деревню беженцы из Таджикистана. Выслушивал и колхозного тракториста, и пастуха, и родственников, и просто знакомых. Не было еще такой погоды, таких ветров и бурь, чтобы начисто смести с земли весь этот цепкий деревенский люд. Даже Чернобыль потихоньку перемогают.
Холм, по которому, выйдя из бани, я спускался к дому, казался в сумерках огромной океанской волной, готовой перебросить меня через речку в зарослях вербы и ольхи на другой холм за рекой – то ли грозной волной, катящейся в сумерках навстречу, то ли убегающей и уже недостижимой. Блаженно расслабленный, почти невесомый, я задерживался на мгновенье, взволнованно ощущая себя малой и счастливой каплей этого великого и до поры до времени тихого океана.
Как мало мы знаем и как мало мы значим, даже самые гениальные, на поверхности этой вечно колеблемой и бездонной стихии. Она разбрасывает флотилии наших теорий, прорывает плотины догм. Уходят на дно монументы и мавзолеи, гибнут цивилизации и чудеса света. А человек, заботливо склоняющийся над зерном, растящий скот и думающий только о пропитании и размножении, всегда жив, всегда готов повторить привычный и неизбежный путь от деревни до города. Чтобы снова вернуться к своим полям и стадам, и начать все сначала.
Справа от бани, если стоишь лицом к реке, метров двести по гребню холма, лежит, как громадная мохнатая шапка, зеленый массив. Он зарос кустистой липой и барбарисом, шиповником и сиренью, широкими кустами калины и стройными рябинами. Это Кобан – ударение на первом слоге. Старое польское кладбище. Оно песчаное, насыпное, возможно, и название от глагола «копать». На самой его макушке еще недавно валялись причудливо вздыбленные могучие гранитные плиты – от взорванного в двадцатые годы склепа. Остальная территория была занята памятниками поскромнее, но тоже из гранита – красного, черного. Сейчас остались только из серого замшелого камня.
На большой плите, лежащей сверху, можно было прочитать, по-польски, что упокоились под ней пан Михал Ельский и Клотильда из рода Монюшков. Невольно представляешь себе эту гордую полячку, которая так комфортно разместилась в девятнадцатом веке (1819–1895) и словно по брезгливости не ступила в двадцатый. От всего прожитого и испытанного ею, от нее самой, прекрасного холеного тела, остались только желтые кости.
Моя первая жена, натура более тонкая и возбудимая, приходила всегда в волнение, когда мы в сумерках возвращались с дальней прогулки мимо Кобана. «Я вижу их всех!» Видимо, сказывались и ноктюрны Шопена, которые мы часто слушали тем летом и осенью в деревенской хате, а то и просто под яблоней при полной луне – красиво жить не запретишь. Ноктюрны звучали и до, и после, и даже во время близости, особенно после того, как Татьяна стала со временем чувствовать глубже и тоньше и перестала орать на всю деревню, как мартовская кошка.
Заброшенное, заросшее травой кладбище волновало детское воображение. Земляника, вызревавшая на его откосах, была крупной и сладкой. Тропкой во ржи пробирались мы в оазис этой таинственной, вознесенной над миром тишины. На гранитных плитах грелись пугливые ящерки. Мы забирались на вздыбленные плиты, вбирая глазами эти широкие, но все же помещавшиеся в нас пространства. По широкому заливному лугу, уходя к горизонту, петляла река. Зеленел близкий лес, в котором мы знали каждую тропку, – Зыково. Зубчато чернел самый дальний. Километрах в пяти блестела золотая луковка голубой церквушки. Горячий гранит грел наши босые ступни. Останки чужих жизней истлевали в сухом песке. Тяжеловато-медовый запах кружил голову.
Само это место, поднятое над обыденностью, отстраненное от нее, уже было эквивалентом будущего и так трогающего звучания. И что есть музыка? О жизни летучей сквозная печаль. Поэтому любое подлинное искусство всегда соотносимо с музыкой. Признаюсь честно: для обыденного употребления мне все еще хватает Моцарта и Шопена. И, как ни странно, я люблю джаз.
Но только своего приятеля Германа. Недавно узнал, что существует даже термин – джаз Германа Лукьянова. В нем ничего разухабисто-ресторанного. Это маленькие симфонии, в сущности, те же ноктюрны, только уже современные.
В конце концов, перестройка добралась и до Кобана. Прежний председатель открыл рядом с кладбищем карьер. Щебень был первоклассный, а главное – бесплатный, и сразу пошел в дело. Разворачивалось строительство домов для переселенцев из Таджикистана. Целый поселок вырос на холме за домом Петра Васильевича, радуя основательностью построек, ухоженными дворами и огородами.
Русские, татары, казахи, армяне – кого только не принесло из бурлящей Средней Азии в спокойную Беларусь. Принесли сюда они свою тревогу и не выплеснувшуюся до конца агрессию. «Душманы! – припечатала их моя мама. – Кто вас сюда звал?» – «Мать, там стреляют. Убивают просто так. Останавливают автобус, выводят и расстреливают – кулябцы памирцев, памирцы кулябцев. А то и просто так – кто кому не понравится. Мать, я не хотел убивать, не брал оружие». – «Почему это у нас никто никого не стреляет?» – «Потому что вы такие умные». – «Уж не такие дураки!»
Помню, татарин Равиль задавал в бане риторический вопрос: «Ну кто я?! Родился на Урале, рос на Дальнем Востоке, женился в Душанбе, сам татарин, а живу среди белорусов?!»
Когда существовал Советский Союз, бывший главным адресом живущих в нем народов, такой вопрос не возникал. Равиль всегда оставался, прежде всего, советским человеком, куда бы ни забрасывала его судьба. Таким он и останется до самой смерти. Так же как в эпоху поздней Римской империи считался гражданином Рима и любой житель провинции, гордо повторявший – несть ни эллина, ни иудея.
Рим рухнул, только убедившись, что его политический импульс, самый мощный в истории, уже прочно закреплен в новой религии. Тоталитарный импульс начального христианства – от хаоса многобожия и многовластия к гармонии единобожия и единовластия – сохраненный и развитый церковью, докатился до наших дней.
Также и тоталитарный импульс Советского Союза, рухнувшего под бременем этой великой идеи, был подхвачен западным миром и явлен сегодня доктриной глобализма. Как справедливо замечает Александр Зиновьев, сталинский социализм будет казаться раем по сравнению с тем, что ждет наших потомков при двадцати или тридцати миллиардах населения. А наше сегодняшнее существование – оазисом невозможного, ничем не заслуженного счастья. В нем есть еще место и музыке, и любви. Тому привычному раю, который у каждого поколения за спиной. Но, завлекая в будущее, нас убеждают, что он все-таки еще впереди. И мы расстаемся с прошлым, чтобы навсегда потерять наш единственный рай.
Сегодня рассказывают об ужасах социализма, как в свое время рассказывали об ужасах царизма. Во время последней избирательной компании Ельцина, Светочка, которая периодически включала дома телевизор, как-то пришла в слезах. «Вот придут коммунисты к власти, меня, как преподавательницу английского убьют, и ты один пропадешь!..»
Полночи утешал. Умеют женщины соединять политику и любовь. Да, от этого шока она оправилась только в Америке. Там выборы не столь отчаянное мероприятие, как у нас. Безумие российских выборов заставляет ящик корежиться до предела. Поэтому вопрос о власти – это, прежде всего, вопрос о власти над ящиком. Дайте любому заинтересованному лицу Останкинскую башню только на месяц, и он в два счета перекомпостирует слабые российские мозги так, как ему нужно. Белое станет черным, черное белым. А все остальное – серо-буро-малиновым.
Атмосфера страха, которую без устали продуцирует ящик, заставляет народ прижиматься теснее к любой власти. В самые критические моменты истории это оправдывает себя: растерянно блеющей толпой за отважным бараном и – глядишь – проскочили по краю пропасти. Любые сильные чувства мобилизуют. Но когда идет пусть медленная, но безусловная стабилизация на всех уровнях, фабрику ужасов следует прикрывать. К тому же люди от всего устают, им надоедает постоянно балансировать на канате. И в том, что их еще по инерции продолжают пугать, начинают видеть слабость и невротические фобии самой власти.
После смерти матери я сразу избавился от телевизора и заодно от мачты телеантенны. Телевизор – старый «Горизонт», отдал за пакет творога, а на антенне даже заработал – зимой все равно бы сперли. В прошлом году, словно предчувствуя скорую разлуку, я прожил с мамой всю осень и невольно оказался в зоне мощного телевизионного воздействия. Что такое телевизор? Чужой человек в доме и даже не один. К тому же все эти чужие и теперь почему-то все больше некрасивые и дурно воспитанные люди ведут себя в моем доме как хозяева. Они самодовольно компостируют мне мозги и учат жить: что есть, что пить, что говорить и думать, за кого голосовать, кого любить. Но, извините, в своих четырех стенах я хочу подчиняться только самому себе. Желание, думаю, при нынешней как-бы-демократии вроде бы вполне простительное.
От своего телевизора я избавился еще в конце прошлого тысячелетия, хотя и включал его редко. Потом появился первый ноутбук – благодаря «Путешествию для бедных» я стал несколько богаче. Потом второй и даже третий. Помню, поразил жену Германа Инну, когда сказал, что перед смертью плакал бы только от расставания со своим ноутбуком. Это ее так впечатлило, что Инна тут же последовала моему примеру и уже в 82 успешно освоила супермощный компьютер.
Благодаря интернету у меня появились друзья и поклонники по всему свету, не говоря о десятках тысяч читателей на стихи.ру и проза.ру. Одна дама из Германии, наша, сибирячка, перевела мой бестселлер «Девушка с яблоком» на немецкий. В начале перестройки его напечатали громадным тиражом в «Студенческом меридиане». Первая публикация, сокращенный вариант, была, правда, в литовском журнале. Отметили премией. Я отправил переводчице свое фото в длинном, тоже немецком, плаще. В ответ она неожиданно прислала мне шикарную австралийскую шляпу. Получился вполне плейбойский комплект. Когда иду по улице, дамы заинтересованно оглядываются. В таком виде появился как-то на фестивале в Твери. Думаю, что именно из-за этой шляпы мое появление не прошло бесследно – отметили премией. Очевидно, что надо сохранить имя дарительницы для истории – Марина Фишер, переводчик Тракля и сама талантливый поэт.
Таким же неожиданным подарком поразил когда-то и мой дед Василь. Поехал на базар продавать поросят, продал удачно, цену держал до последнего. Торговаться умел. Как-то мы продавали с ним на нашем тракторозаводском рынке картошку. Дядя Миша стыдливо стоял в сторонке – не дай Бог увидит кто из знакомых. Дед походил по рынку, все продавали по 15 копеек. Дед назначил цену в 17. Не сразу, но народ пошел, качество было получше. За полдня всю и продали.
Мертвецки пьяного деда снимали с телеги несколько человек, тоже под мухой. Бабушка волновалась – все деньги пропил! Кроме деда, сняли еще и большую картонную коробку. Когда ее вскрыли, я замер от изумления. Велосипед! «Орленок»! Синий, с серебристой фарой, ручными тормозами. Мои друзья тоже раскрыли рты. До сих пор кособочась под рамой, они вихляли на старых и громоздких велосипедах взрослых. О том, что есть такие велосипеды для нашего возраста, они и не подозревали. Всей компанией учили меня кататься, гоняли сами и постоянно крутились возле, чтобы тоже немного прокатиться по деревне, вызывая завистливые взгляды остальной ребятни. В наше время пацан даже за рулем иномарки никого не удивляет. Племянник водит машину уже с двенадцати.
За два осенних месяца в деревне удалось увидеть только один приличный фильм и то, как ни странно, американский, «Крестный отец» Копполы. Правда, еще под занавес сезона, на прощанье, посмотрели с мамой немецкий – «Александерплац», рано ушедшего, сжегшего себя наркотиками Фассбиндера. Но у него все-таки было ради чего – не просто ради кайфа. Маму до слез растрогал главный герой, который был очень похож на нашего дядю Мишу.
Фильмы теперь я смотрю по интернету. По режиссерам или актерам. Точнее, актрисам. У меня появился даже безошибочный тест. Если, проснувшись, я легко называю 30 знаменитых актрис, от Джины Лоллобриджиды и Мэг Райан до Софи Марсо и Милы Йовович, то давление можно не мерять – нормальное. А если без задержки могу назвать только несколько во главе с любимой Роми Шнайдер, то тут же беру тонометр. Правда, недавно появилась и еще одна любимица – Мерьем Узерли, несравненная Хюррем. Интересно, что в любимых у нее тоже Роми.
Я сериалов не смотрю. Но недавно нечаянно влип в «Великолепный век». До убийства испанской принцессы глотал не отрываясь. После недельного отдыха увлеченно досмотрел до сто первой, потом с трудом и остальные – уже без Узерли. Нашел и украинскую «Роксолану» с великолепной Ольгой Сумской и Анатолием Хостикоевым, в чем-то даже превосходящих турецкую пару. Конечно, на фоне «Великолепного века» фильм кажется романтично-провинциальным и очевидно жовто-блакитным. Но оба об одном: как хитроумная упрямая хохлушка пустила под откос могущественную Османскую империю, основательно подпортив наследственность: следующий султан оказался просто алкоголиком. Любовь, оказывается, самое опасное и действенное оружие. Турецкий предыдущий сериал «Хюррем» не идет ни в какое сравнение с этими двумя.
Зато в ту осень я вдоволь насмотрелся на звездное небо – в то время, как мама включала телевизор и засыпала под его бубнеж. Созвездие Пегаса вытягивалось по небу в вечном полете над бездонными провалами в вечность. Вторая звездочка в его хвосте – туманность Андромеды. «Дорогая Андромеда, ты туманная звезда. Ты туманна, ну и что же…» – такие стишки я передал на уроке литературы своей любви пятого или шестого класса. Валя Королева. Маленькая взрослая женщина. «Я думала, ты серьезный мальчик, все-таки отличник», – спокойно сказала она, возвращая образчики моего вдохновения.
Расхаживая по саду, пропахшему рассыпанными в пожухлой траве яблоками, я периодически заглядывал в окно. Ну, вот, мама и заснула – в круге настольной лампы, как в золотом нимбе, ее расслабившееся лицо с серебряной гривкой и властными, даже во сне, чертами. Прощаюсь со звездами, осторожно вхожу, выключаю ящик – мама тут же просыпается. Такая парадоксальная реакция на раздражители обнаружилась у нее во время войны. Только начиналась бомбежка или обстрел, как она, приткнувшись где попало, но все-таки не на открытом месте – под кустом, у копны, тут же засыпала. Так ей удалось проспать облаву, когда половину ее подруг, собравшихся на поляне, обнаружили полицаи. Всех их потом угнали в Германию. После войны часть из них вернулась. Те, кто работал на спиртовом заводе, оказались законченными алкоголиками и скоро умерли.
В последнюю нашу осень, часто забывая даже о белорусской программе со своим любимым президентом, мама много рассказывала о той давно прошедшей жизни, которая – особенности возрастной памяти – стояла вся перед глазами. И волновала так, как будто еще только совершалась. А вчерашний день бесследно падал в глухое беспамятство. Прошлое, сохраненное благодаря энергии молодости, было прочно упаковано на жестком диске. А для сохранения сегодняшнего энергии мозгу уже не хватало. Выговорившись, она в слезах просила меня больше ни о чем не расспрашивать, но на следующий день снова за что-то цеплялась. И мы опять уходили в то время, где меня еще не было, и ничто не предсказывало моего появления, а была только ее жизнь, которая прихотливо прокладывала путь к сегодняшнему дню. К привычному одиночеству в родительской хате и городской квартире, к нынешней деревне, словно вымирающей по вечерам – нигде ни песен, ни веселого гомона. Все, как в городе, в своих конурках, молча пялятся на экраны. Не зря же в деревенских хатах стоит этот дьявольский прибор в том же углу, где и главная икона, только пониже, искушающе близко к малому человеку. Чтобы сделать его еще меньше. Поэтому поднять голову повыше, задуматься о тайне, о вечности, явленных народу в образе тех же икон, уже просто некогда – сериал за сериалом, событие за событием, реклама за рекламой, бутылка за бутылкой…
Новый карьер с первоклассным щебнем быстро продвигался к кладбищу. Даже когда пошли кости, экскаватор продолжал работать, а машины сновали все так же неутомимо. Если бы не Кучинский, то за месяц-другой перемололи бы все кладбище. Александр Иванович – бывший учитель, в свое время получил срок за нацдемовщину. Всплеск национального сознания в первые годы советской власти породил массовый приток в литературу полуобразованной и очень амбициозной молодежи. Такого количества поэтов не выдержало бы ни одно общество. Естественно, что их молодая энергия вскоре была направлена на более нужные и практические дела. Тем более парни были крепкие, деревенские. Отбыв положенный срок, сокращенный за трудовые подвиги, Кучинский вернулся на родину и продолжал работать учителем. Но стихов уже больше не писал, зато иногда публиковался в районной газете, освещая те или иные недостатки сельской жизни.
Александру Ивановичу уже за девяносто, но темперамент все еще общественный. Жадно смотрит телевизор и регулярно читает газеты, в русле национально-демократической традиции ругает сегодняшнюю власть.
В сущности, роль интеллигента в народе – надзиратель разума. Рубят мужики ольху на берегах реки – Кучинский отзывается. Появляется власть и применяет санкции. После того как нашего соседа Баранова оштрафовали на тридцать советских рублей, никто не отважился повторить его акцию. Когда собирается уже сама власть вырубить то же Зыково, Кучинский вспоминает, что в свое время еще земство запретило это делать: неблагоприятная роза ветров будет выдувать почву.
Интеллигенция, привыкая воспитывать народ в малых делах, в которых он ребенок, претендует понемногу и на главенство в больших. В них народ выступает уже не как сумма ограниченных, необразованных и эгоистичных индивидов, а как единый и глубоко чувствующий природный организм. Так ребенок не знает, сколько будет дважды два, но прекрасно чувствует, от кого исходит угроза или опасность. И главное – на стороне ребенка его жизненная сила, будущее. А значит, и новые знания, и новые истины. То есть те же старые, только исполненные в новом материале.
Когда интеллигенция превращается в некий автономный, самообслуживающийся и самоудовлетворяющийся слой, то быстро становится чем-то дурно пахнущим. Именно тогда возникают слова декаданс и постмодернизм. Возникает и вопрос, а не слишком ли много у нас интеллигенции? И всего того мусора, что она производит? Безответственное уклонение к личному или групповому кайфу в сфере познания неукоснительно пресекаются некими высшими силами. Природа не знает местоимения «Я». Ведь и сама она мощное и нераздельное, как мычание, вечное «Мы». Комариный писк человеческого «Я» ее только раздражает. Поэтому естественное и единственное место интеллигенции – между народом и властью. А роль эта страдательная – между глупостью, сиюминутным интересом одного и упрямым самодурством другой. Только интеллигенция в состоянии сделать их контакт разумным и действенным. Но она все чаще малодушно уклоняется от этой миссии, позволяя власти доходить до абсурда, и даже провоцируя ее на это – только так она в и состоянии с ней бороться сегодня.
Как только добыча гравия прекратилась, в карьер стали свозить мусор – в деревне с ним проблема. Мусор уже современный, на улицу не выбросишь, в удобрение не превратится. Любая случайная яма заполняется сразу. А тут такая благодать – ямища. И понеслось! Образовалась настоящая свалка с постоянным горением и клубами вонючего дыма. Наконец, уже при новом председателе, карьер засыпали, а на улицах через некоторое время поставили контейнеры для мусора. Впрочем, это решение было принято на самом верху и касалось всей Беларуси. Так что таких бесхозных свалок, как в Подмосковье, да тем более в местах массового отдыха, в Беларуси не увидишь. Хотя после воскресного отдыха горожан на нашем деревенском пляже мусора тоже хватает. Некоторый вклад в наведение порядка со стихийно возникшей свалкой внесла и моя мама: регулярно долбала начальство своими эпистолами.
Рядом с захоронением людей восемнадцатого и девятнадцатого веков возникло захоронение вещей двадцатого: холодильников, телевизоров, велосипедов, кроватей, детских колясок, газовых плит. Для будущих археологов сочинен небольшой ребус. От карьера осталась ложбина, гектара четыре. На бедной, песчано-галечной почве почти ничего не поднимается. Она еще долго будет копить гумус, медленно возвращая утраченное плодородие.
Кладбище, обгрызенное с краю, где были могилы двух женщин из соседней деревни, расстрелянных немцами, уцелело. На гранитных памятниках ловкие люди сделали бизнес. Но две тяжелые плиты оказались им не под силу. Пару лет назад навели, наконец, порядок и на самом кладбище. Расчистили от кустов и разровняли площадку на вершине. Подняли и уложили плиты, соединив обломки цементом. Поставили деревянный крест.
Возникло нечто арифметически скучное и тоскливое. Ходить туда не хочется. Живописные руины дают больше для понимания происходящего в человеческом мире, чем дежурный новодел. Ведь не зря же Колизей итальянцы не восстанавливают.
На освящение креста приезжал даже ксендз из Минска – могучий, породистый мужчина. Вероятно, именно такими и были миссионеры Ватикана. Узы целибата поневоле накладывали на них обязанность по улучшению породы обращаемых в христианство язычников. Каждая религия шагает по земле, совмещая духовное с телесным. Любопытно, что в священники и в стражи порядка отбирают людей одной и той же комплекции, что косвенно свидетельствует о близости устремлений церкви и государства. Игнасий (или Игнаций) Мостицкий, довоенный президент Польши, любил повторять, что один ксендз заменяет двести полицейских. К сожалению, в России и двести попов не в состоянии заменить одного милиционера. И если государство представляет собой разумно-строгую отцовскую власть, то церковь – мягкую, эмоционально-материнскую. А, как известно, лаской от человека можно добиться очень многого. Тем более от малого, несмышленого или просто глупого. Не зря же народная пословица гласит: «Дураки ласку любят!»
Мы как раз с Володей Греком – это фамилия, а не кличка – пилили на дрова ту самую вербу, которую он изуродовал под маминым руководством. («Так страшно было лезть, ну как в первый раз на бабу!») Володя сыпал анекдотами, легко таскал меня на пиле, предвкушая будущую бутылочку и теплую беседу. Если я не смеялся, он переспрашивал: «Ну, понял, в чем дело?» Я подтверждал. Он недоверчиво посматривал на меня и начинал новый анекдот. Любимый телеперсонаж Володи – Михаил Задорнов. Его шутки он неутомимо повторяет и объясняет народу.
Пару лет назад Володя вернулся из города, где у него жена и двое взрослых парней. Помещаются все в одной маленькой однокомнатной квартирке. Последние годы, когда завод захирел, работал сантехником в домоуправлении. А работа, известно какая: создает все условия для скоростного спуска на дно жизни. В итоге жена выгнала: пока пить не бросишь, не возвращайся. Детишки, лбы что надо – папины, под метр девяносто – тоже поддержали: такой ты нам не нужен.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом