978-5-89059-501-0
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 15.12.2023
– Ну и? – спросил он.
– Все кончено, – сказал Крейцер. – Проблема урегулирована. Блумкинд больше не нагадит.
– Этот паразит, – прокомментировала Джабинская, единственная женщина на собрании.
– Этот похотливый варан, – пошутил Ночкин.
Никто не подхватил шутку, никто не среагировал на намек, все словно слегка насупились. Установилась тишина. Собравшиеся размышляли о политически карикатурной фигуре Блумкинда, а Крейцер, со своей стороны, вспоминал хруст его лба, его теменных костей и челюстей, на которые он обрушил свою железную дубинку, чтобы выбить жизнь из неподвижной туши Блумкинда.
– Ты и в самом деле очень воняешь, – сказал региональный представитель Улановский.
Крейцер скривился.
– В следующий раз, – сказал он, – вместо того чтобы торчать в говне ради ликвидации предателя, я приму ванну с благовониями, чтобы товарищи не делали мне замечаний.
Джабинская сдержанно хмыкнула.
– А что там за история с этими варанами? – тут же спросила она, чтобы не показаться легкомысленной.
Крейцер посмотрел на нее с суровостью. Он ее недолюбливал.
– Ферма пущена на самотек, – сказал он. – Директор набивает себе карманы и не имеет никакого авторитета. Служащие бастуют. Кто-то открыл клетки. Животные разбежались по канализации и водостокам, даже через ворота для посетителей. Я был вынужден битый час дожидаться Блумкинда в углу двора, который вараны приспособили в качестве нового логовища.
– Они были там? – справился Слепняк.
– Кто? – выдохнул Крейцер.
– Вараны, они что, пробрались во двор?
– Да, – сказал Крейцер. – Пришлось побиться.
В следующие секунды в головах у членов Исполнительного комитета пронеслись образы жуткой схватки в потемках с агрессивными, тошнотворными ящерицами с цепкими челюстями, с сиплым дыханием, удары хвостов которых несли с собой боль и невыносимо кислые фекальные массы. В действительности Крейцер наугад ударил раз-другой палицей и не дождался никакой контратаки. Один варан тут же отдал концы, остальные убрались куда подальше: под крыльцо, на лестницы, куда глаза глядят.
– Поговорим теперь о деле Блумкинда, – сказал Слепняк, формально открывая тем самым собрание.
Поскольку никто не высказывался по этому поводу, слово вновь взял Слепняк.
– Не стоит исключать Блумкинда из Партии, прежде чем будет найден его труп, – сказал он. – Иначе нас обвинят, что мы его устранили. В данный момент мы не можем допустить, чтобы Партия оказалась запятнана клеветой. Мы доведем до общего сведения, что Блумкинд по семейным причинам переживал не лучшие времена. Упомянем незначительные расхождения с Бюро, но в общем спустим все на тормозах. Блумкинда скоро забудут.
– Для начала надо будет, чтобы его труп обнаружили подальше от Блока 2, – заметил Бутрос.
– Да, кому-то надо этим заняться, – сказал Ночкин.
– Тому, кто действительно на это способен, технически подкованному специалисту, – подсказал Симпсон, еще не открывавший ни разу рта.
– Ну, это буду уже не я, – вмешался Крейцер.
Все посмотрели на него с легким смущением. Негативное отношение к еще не высказанному решению Партии исключало положительную оценку, и на основе одной только этой детали, этой уклончивости, высказанной в тот момент, когда дискуссия еще даже не клонилась к завершению, кое-кто уже начал задаваться вопросом, не заразился ли Крейцер от Блумкинда уклонизмом. Задаваться вопросом, не занял ли Крейцер откровенно антипартийную позицию.
– Я свое дело сделал, – объяснил Крейцер.
Слепняк с наигранно нерешительным видом покачал головой.
– Крейцер, – сказал он. – Нужно, чтобы это был один из нас, иначе все получит огласку и придется затыкать горлопанам рот. Такое по плечу только тебе.
– Ты начал с Блумкиндом, тебе с ним и кончать, – ядовито отчеканила Джабинская.
Крейцер пожал плечами. Он собирался подчиниться Партии, но затянул паузу, прежде чем сообщить об этом, возможно, потому, что как раз заметил перед дверью варана, который переваливался с боку на бок и
6. Клара Шифф 1
Я вынырнула из бессознательного состояния на рассвете или, скажем, в самом начале предвещающих рассвет сумерек. За окнами величественно проплывал пейзаж, но пока различимы были далеко не все формы. На небе проступали совсем темные потеки берлинской лазури, которые с виду вовсе не собирались спешно меняться, и, если на горизонте виднелся черный раскрой гор, а ближе – очерчивающие луга линии кустов с нечеткими силуэтами окутанных туманом лошадей на переднем плане, всему этому недоставало деталей. Я снова закрыла глаза. Я была уверена, что, когда вновь их открою, внешний мир выиграет в ясности, и в продолжение нескольких минут меня не оставляло желание извлечь из остатков своего сна какую-то выгоду. Мне казалось, что, если чуть повезет, я смогу вспомнить один или два увиденных во сне образа. Не я одна ставлю это при пробуждении своей целью, наверное, это блажь, ведь чаще всего воспоминания о снах радикально и мгновенно стираются, отчего блажь становится и вовсе убогой. Так как поезд нежно меня укачивал, а стук колес отличался безукоризненной размеренностью, я снова задремала. Мне не привиделось никаких образов. Ни сновиденческих, ни полубессознательных, вообще никаких. Одна только повторяющаяся раз за разом пустота, наполненная кружащими по кругу размышлениями о памяти и снах, о том, что она в приложении к ним ни на что не годится. После паузы, оцепенения, определить длительность которого не представлялось возможным, я в очередной раз разлепила веки в готовности встретить зарю. Черт возьми, подумала я, что это, кошмар, метафизическая ловушка или что-то еще? Снаружи пейзаж, вместо того чтобы просветлеть, погрузился в темноту. Посему я переключила внимание на то, что внутри вагона. Через каждые два метра в нем были зажжены масляные лампы. Обстановка указывала, что мы погружаемся в ночь, тогда как я надеялась, что мы ее покидаем.
Поезд продолжал свою убаюкивающую тряску, бесперебойно доносился стук колес на стыках, но помещение, где я находилась, ничуть не напоминало те вагоны, что курсируют по железным дорогам, ибо оно не только не было разделено на отдельные купе, но и раскинулось в ширину, словно просторная комната, в которой уютнейшим образом расположились диваны и более или менее глубокие кресла, как в холле роскошного отеля. Освещение обеспечивали многочисленные бензиновые или масляные лампы в старомодном стиле, они отбрасывали желтый свет и порождали тут и там подрагивающие зоны тени и темноты. Паркетный пол устилали толстые ковры с монгольскими узорами. Небольшие вощеные столики, комоды, секретер с цилиндрическим верхом и два книжных шкафа, до отказа набитые книгами в кожаных переплетах. Б?льшая часть окон скрывалась под тяжелыми коричневато-охристыми драпировками, а там, где были видны оконные стекла, они отгораживали от погруженной во мрак местности, возвращая отраженным внутреннее пространство. И ни души, ни одного пассажира, исключая меня, если взбредет в голову причислить меня к этой категории. Я имею в виду к категории душ, ибо кем-кем, а пассажиром-то я была точно.
Я выпрямилась у себя на сиденье и тут заметила собак. Их было трое. Все три рыжеватые, огромные; беспородные, но мощные псы, они разлеглись под столами совсем близко от моего кресла и следили за мной своими живыми, своими блестящими карими глазами. В их наблюдении не было ничего дружественного. Стоило мне сделать малейшее движение, как они подняли головы и зарычали – достаточно громко, чтобы я услышала их сквозь лязг металла, сквозь тысячу бряцаний, задававших ритм ночи.
Я ненавижу убивать собак. Меня научили драться с ними голыми руками, дать им выпрыгнуть в направлении горла, в последний момент избежать столкновения, уклониться и схватить их за задние лапы – собаки не умеют их защищать и немедленно становятся уязвимыми. Я знаю, как отбить нападение голой рукой и как за несколько секунд взять верх над собакой. Подобная схватка внушает мне отвращение. Я могу, не принимая близко к сердцу, ликвидировать людей любыми возможными, в том числе и весьма жестокими, способами и, само собой, делаю то, что нужно сделать, чтобы выжить, когда на тебя нападают, но смерть любого члена собачьей братии приводит меня в отчаяние.
Очень медленно, легкими прикосновениями, которым регулярно вторило тройное угрожающее рычание, я придвинула правую руку поближе к пистолету. Я ощущала оружие у себя за спиной, в кобуре на поясе, и знала, что там ждет «Байкал-442», за месяц до этого прихваченный мною с трупа. С еще теплого трупа, трупа того типа, которого мне поручили убрать, что я, не принимая близко к сердцу, и сделала. Незачем вспоминать об этом эпизоде. Я оценивала минимум в секунду время, которое потребуется собакам, чтобы среагировать, когда они поймут, что у меня в руках что-то для них опасное, и минимум в три секунды время, которое понадобится им, чтобы добраться до моего горла, запястья, паха. Так что голова у меня была занята чем-то совсем другим, нежели детали моего предыдущего задания, происхождение этого пистолета, его технические характеристики, имя прежнего владельца, путешествие, которое мне пришлось проделать до, собственно говоря, акции. Мои пальцы продвигались сантиметр за сантиметром. Мне удалось пробраться ими за спину, не потревожив свирепых церберов, и тут я уже знала, что дальше проблем не будет. Минута протекла в неподвижности, даже отдаленно не напоминавшей напряжение. Потом я резко вскочила на ноги, «Макаров-Байкал» в руке, предохранитель сброшен, и они тут же метнулись на меня. Три пули поразили их прямо в прыжке, и если я говорю: поразили, то думаю, что они действительно были поражены, я сужу об этом по их ошарашенному взгляду. Каждая пуля пробила свой череп на уровне лба. Я не такой уж дурной стрелок. Они рухнули почти одновременно, прерванные в своем полете, и по инерции доскользили до моих ног, словно кто-то швырнул их шкуры в моем направлении. Один из них застонал. Я его добила.
В вагоне теперь пахло кровью, дикой шерстью, звериным духом, порохом. Ко всему в воздух поднимался запах мозгов.
У меня не было никаких причин медлить. Я перешагнула через собак, провальсировала среди мебели и перешла в соседний салон. Двери разъехались в стороны, там было что-то вроде тамбура, но без растяжной гармошки. Железнодорожный лязг не прекращался, и пол у меня под ногами ходил ходуном. У меня в венах продолжал пульсировать адреналин, но шла я без всякого воодушевления. Я не сожалела, что застрелила нападавших, вместо того чтобы, как полагается, порвать им связки задних конечностей, все это среди слюны, неразберихи и лая; но, отнюдь не оплакивая зверюг и не прикидывая, что вела себя как убийца, все равно не могла стряхнуть ощущение грязного месива. Мои руки дрожали так, будто их покусали.
В соседнем вагоне я восстановила спокойствие и дыхание. Большая доля предшествующих событий развернулась, когда оно останавливалось. Я всегда полагала, что, если не дышать, можно остановить или, по крайней мере, замедлить действие метафизических ловушек, когда ты начинаешь подозревать, что тебя угораздило попасть в одну из них. Между учеными мужами на сей счет идут споры, но их доводы кажутся мне один другого нелепее. Что до меня, у меня нет никакого мнения, просто, попав в переделку, я стараюсь не слишком нагружать легкие воздухом, который неизбежно оказывается испорченным, особенно поначалу. Я по опыту знаю, что это ребяческая, бесполезная защита. Но себе ее навязываю. Это к тому же и способ остаться начеку. И еще, когда не дышишь или почти не дышишь, легче прицелиться в выбранную мишень.
Я сделала несколько шагов по новому вагону и присела. Он походил на первый. Шторы были полностью задернуты, так что все, что снаружи, ночь, черные луга, черная вселенная, не участвовало более в приключении. Псов среди столиков не оказалось, да и вообще, помимо меня, там можно было насчитать всего одну живую или около того душу.
Единственная живая душа. Под конусом света от большой масляной лампы, взгромоздившись сверху на кресло и прислонясь спиной к этажерке, по-турецки восседал полностью погруженный в чтение мальчуган восьми-девяти, от силы десяти лет от роду. В руках у него была книга, покетбук в плохом состоянии, глаза скрывались за очками с небольшими, круглыми, абсолютно черными стеклами, и он не выказывал ни малейшего любопытства в мой адрес. Я подошла к нему и присела на диван прямо напротив. Устроившись в равновесии, на подголовнике своего кресла, он возвышался надо мной. Я поправила за спиной еще горячий «Байкал» и уставилась на него с нейтральным, ничуть не агрессивным видом. Так мы и пробыли какое-то время, молчаливые, как двое старых знакомых, каковыми мы не были, отдавшись постоянному раскачиванию поезда, но в остальном не двигаясь. Я смотрела, как он с проворством и изяществом перелистывает страницы, чему я всегда завидовала у людей, так как хотя мои руки и похожи на их, они не способны на такие же движения. Они сильнее и подчас столь же ловки, но нужно признать, что им недостает тонкости. Догадываюсь, что большинство наблюдателей ничего не замечает, но я-то, когда мне нужно перелистать что-то, кроме газеты, я чувствую разницу.
– Эй, мальчик, – в конце концов заговорила я. – Что ты читаешь?
Мальчуган нагнул голову, чтобы взглянуть на меня поверх своих очков для слепых. Это спокойное судейское поведение привело меня в замешательство. Вообще-то, меня не смущают взгляды, которыми смеряют меня люди, подозрительные, презрительные из-за того, что они смутно догадываются, что я не принадлежу к их роду-племени. Их приучили бороться со своими расистскими инстинктами, их уже несколько веков донимает стыд за погромы, и сегодня они безболезненно братаются с неандертальцами и всеми прочими, но, когда они различают во мне чуждую природу, они вздрагивают и тут же, удается им подавить подергивание лица или нет, выказывают недоверие, отвращение и враждебность. Или страх. Их приучили бороться с тем, что им генетически диктует расизм, но под поверхностью продолжают жить инстинкты.
Что до мальчугана, он, на первый взгляд, изучал меня самым объективным и разумным образом, и, возможно, из-за эффекта, порождаемого его неподвижностью и черными очками, я начала было думать, что он, как и я, не имеет ничего общего с людским племенем.
– Почему ты убила тут рядом собак, Клара? – внезапно спросил он.
У него был не детский и не взрослый голос, как будто он охотнее, чем членораздельным языком, пользовался телепатией или смесью того и другого, что делало никчемным физическое измерение речи.
– Тебя ведь зовут Клара Шифф, да? Так почему же ты их убила? – тут же присовокупил он.
– Откуда ты знаешь мое имя? – откликнулась я.
Я была удивлена и немного не в себе. Он не отвечал.
– С каких это пор ты знаешь мое имя? – повторила я, чтобы он нарушил свое молчание.
Мальчуган чуть-чуть пошевелился. Мне кажется, это можно было счесть за пожатие плечами.
– Я знаю его никак не менее трех орогонов, – сказал он.
Орогонов. Вот как он считал. Стало быть, было мало шансов, что он человек.
– А, так ты считаешь в орогонах, – начала было я.
– Ну да, – сказал он. – Но почему же
7. Сабакаев
Трамвай остановился, вагоновожатый встал со своего места и повернулся к пассажирам:
– Сожалею, – сказал он. – Дальше не едем. Теперь вам придется разбираться в одиночку. Следуйте за путями как можно дольше.
Среди абстрактной ругани поднялись и громогласные, четко сформулированные протесты. Поскольку все лампы в трамвае, как только он затормозил, погасли, было не слишком ясно видно, кто именно ведет эти речи, кто немедленно взял на себя роль вожака. Сабакаев засек одного из них, вожаков, как раз на сиденье перед собой. Толстяк с квадратными плечами, бритым черепом и слишком высоким голосом – как мы между собой говорили, гласом холощеного цыпленка. Он требовал объяснений и плевать хотел на извинения вагоновожатого.
От вожаков они исходили или нет, вопросы оставались без ответа. Вагоновожатый талдычил, что сожалеет, несколько секунд размахивал руками, потом живчиком скользнул между пультом управления и креслом, распахнул небольшую дверцу, которая находилась спереди и предназначалась для него, узкую служебную дверь, которая со скрипучим стоном подалась под его нажимом, и, не попрощавшись, скрылся. Стояла глухая ночь, ни проблеска на небе, чтобы осветить эту сцену, лампы не подавали признаков жизни, и через щепотку мгновений он без дальних слов бесследно сгинул.
Гомон в трамвае чуть затих, потом вспыхнул с новой силой. Сабакаев еще сильнее сполз к окну. Он старался остаться незамеченным, прижимал к ляжке пропитанный кровью носовой платок и чувствовал, что кровь продолжает сочиться. Его пырнули горлышком разбитой бутылки в тот момент, когда он думал, что ускользнул от погрома, который, должно быть, и сейчас продолжался в центре города.
Здоровяк с бритым черепом повернулся в его сторону с громогласными инвективами, явно домогаясь знаков взаимопонимания и моральной поддержки.
– Ему нельзя было давать уйти, – услышал Сабакаев. – Его нужно было поймать и подвесить за яйца.
Дыхание Черепа было пропитано сельдереем, мясными объедками и кариесом. Казалось, он выхлебал лоханку крови.
Сабакаев, не дыша, ограничился тем, что покачал снизу вверх головой. Это покачивание сопровождалось носовым звуком, достаточно двусмысленным, чтобы идиот мог принять его за одобрение, но слишком слабым. Недостаточно озвученная гласная затерялась в гаме, который не затихал среди пассажиров, и не удовлетворила Бритый череп. На протяжении двух исполненных презрения секунд он пристально вглядывался в Сабакаева, потом резко отвернулся в поисках более явной поддержки.
Двое пассажиров встали, их примеру тут же последовали почти все остальные. В темноте они возились с рукоятками, отвечавшими за аварийное открытие дверей. Складные створки раздвинулись, внутрь проникло дуновение свежего воздуха, добралось до Сабакаева. Спустя полминуты трамвай без особой толкотни опустел. Сабакаев хотел остаться на своем месте, но, чтобы не привлекать внимание, тоже встал и вышел. Он сделал это последним, сразу за крупной женщиной с необычно светлыми волосами, блондинка или седая? – с определенностью в темноте сказать было невозможно.
Сабакаев зажимал как мог рану на ноге. Он изо всех сил старался не выглядеть подозрительно. И все же, поставив ногу на землю, не мог удержаться от стона. От контакта каблука с цементом боль прокатилась по всему левому боку. В его приглушенном вскрике сквозило также и удивление, ибо почву на несколько сантиметров покрывала вода. Он подумал, что ступил в лужу, но, услышав, как хлюпают вокруг пассажиры, понял, что здесь нет ничего сухого. Если у выхода из трамвая раскинулась лужа, то это была очень большая лужа.
Женщина, которая шла впереди, повернулась. Насколько Сабакаев мог понять при таком отвратительном освещении, это была индианка, возможно из кайакоев. Да, некоторые из них выжили, но в этой части кошмара встретить кого-нибудь из них было почти что чудом. Несомненно, ее волосы были совершенно белы скорее по причине перенесенных испытаний, чем из-за возраста, так как ей, судя по всему, едва ли было больше пятидесяти или шестидесяти лет.
Она секунды три разглядывала Сабакаева с головы до ног, догадалась, что он ранен в верхнюю часть бедра, никак это не прокомментировала и присоединилась к толпе, которая шумно копошилась вокруг трамвая. Пассажиры нестройно и неразборчиво роптали и через каждые три или четыре шага выплескивали свой гнев: то вода была слишком горячей, то слишком холодной или слишком глубокой, хотя она не доходила им даже до лодыжек и ничуть не мешала ходьбе. Вожаки тем временем сплачивали вокруг себя маленькие свиты. Они изрекали краткие, категоричные разборы ситуации, дабы экстренно настропалить тех, кто из страха остаться без начальника или просто из страха теперь лип им на пятки.
Вожаков набралось трое, каждого сопровождало примерно пятеро сателлитов. Остатки компании, нерешительная масса из семи или восьми одиночек, растянулась позади. Сабакаев и индианка шагали в хвосте кортежа.
Посыл состоял в том, чтобы следовать за трамвайными путями, куда бы они ни вели. Рельсы проступали на поверхности стоячей воды и подчас терялись из виду, что усложняло задачу группы Бритого черепа, который шел впереди и выбирал курс, когда причуды развязочных стрелок ставили перед ходоками проблемы.
Продвижение началось под пылкие речовки вожаков; на протяжении первых сотен метров они хотели увериться в единомыслии своего окружения, потом, поскольку только Бритый череп продолжал ораторствовать голоском охолощенного цыпленка, своим пронзительно верещащим во тьме недосопрано, второй вожак подошел заверить его в верности, и состав авангарда удвоился.
Между авангардом и группой третьего из вожаков возник зазор. Этот третий тут же воспрял духом. Послушать его, так он намеревался набрать добровольцев для борьбы с трамвайной компанией; потом, когда словесный бред стало не остановить, громогласно заявил, что начинает коллективную борьбу против властей предержащих, а затем и против смутных сил, ответственных за провал любого разумно организованного сообщества и любой органической или вроде того жизни. Так как его речи становились слишком абстрактными и уже двое из последователей от него отделились, он вернулся к конкретным задачам и предложил не придерживаться более трамвайных путей, а направиться к пакистанскому ресторану, который он знал и в котором, как он был уверен, их приютят и накормят в ожидании, пока не кончится ночь.
По словам третьего вожака, ресторан находился где-то неподалеку, но темнота оставалась настолько плотной, что было невозможно обнаружить хоть какой-то ориентир. В стороне от трамвайных путей – пары поблескивающих черных линий, которые становились все менее и менее параллельными, пересекались, расходились, без особой логики вновь соединялись – было не различить ничего определенного и уж точно ничего, что напоминало бы постройки или мир городов с их улицами, с анфиладами жилых домов и уличных фонарей. Начинало казаться, что окружающее пространство невероятно, и невозможно было понять, бесконечно ли оно, искривлено ли или до жути ограничено и герметично.
Через четверть часа группу Бритого черепа было уже и вовсе не слышно. Тем лучше, подумал Сабакаев, меньше дураков – меньше слез.
Боль стреляла в левую ногу, в растерзанных мышцах вопило отчаявшееся мясо. Он потерял слишком много крови, и его потихоньку одолевало головокружение вкупе с желанием лечь в воду и умереть.
Индианка шла размашистым шагом, но не проявляла намерения расстаться с Сабакаевым. Он, возможно, для того, чтобы удержать ее в непосредственной близости, вступил в разговор.
– В определенной степени, – сказал Сабакаев, – все это напоминает роман, прочитанный мною в прошлом году в лагере, историю одного типа, который, опоздав на поезд, в результате несколько дней, несколько недель шагает по шпалам, проходя при этом через целую череду приключений, одно абсурднее другого.
Индианка не выказала ни интереса, ни его отсутствия.
– Жизнь заносит его в самых невероятных направлениях, – продолжал Сабакаев, – он трогается умом, меняет пол, становится монахом, женится на колдунье…
Поскольку индианка не кивала головой в знак внимания, не говорила ни слова и продолжала шагать, ни в чем не меняя своего поведения, Сабакаев смолк. Он чувствовал себя идиотом. Не будучи от природы болтуном, он сделал усилие ради общения и, ничего этим не достигнув, испытывал теперь в первую очередь стыд. Он прочистил горло, и в тот же миг его бедро пронзила боль. Он не мог сдержать стон и в очередной раз сказал себе, что лучшим решением будет дать индианке удалиться и оставить его, а затем улечься в темноте в воду и ждать.
– А на ком, как вы сказали, он женился? – внезапно спросила кайакоенка, принимая
8. Демидян
Пока Демидян заканчивал фразу, дом на секунду, самое большее, содрогнулся со звуком, который вызвал у всех в представлении удар отказавшего лифта, резко остановившегося в конце своего пути, – маслянистый скрежет, краткий отголосок в воображаемом подвале, – затем воцарилась тишина.
Демидян был на взводе и вел себя так, будто нет ничего важнее его тирады, которую он завершил словами:
– Нам предстоит расстаться, и больше мы никогда не увидим друг друга.
Все трое сидели в продавленных креслах, и между ними стоял низенький стол. Среди пачек и стопок долларов в сто и тысячедолларовых купюрах прямо под рукой лежали пистолеты. Нет, никто не собирался с их помощью уменьшать число долей, и все они до сих пор были спокойны и профессиональны, но каждый знал, что от малейшей искры все может взлететь на воздух и что присутствие оружия означает, что в любой момент число долей в награбленном может измениться. В ответ на какие-то внезапные и оглушительные взрывы оно вполне могло измениться.
Демидян неизвестно почему снова натянул на голову капюшон с прорезями для глаз, который надел перед налетом, а потом снял, отгоняя грузовичок подальше от города; Эскобар улыбался всеми своими пожелтевшими от табака зубами при мысли, что теперь он богат; Маккинли не переставал проводить своей, сплошь в рыжих веснушках, рукой по растрепанным, тоже рыжим, волосам. Шевалье лежал в стороне, он не выжил после ранения, которое ему нанес один из охранников, прежде чем Демидян и Эскобар не прикончили его заодно с напарником. С подбородка Шевалье еще капали остатки артериальной крови – крови, которая в обилии стекла ему на манишку, на пол в грузовичке, потом на его сотоварищей, когда они переносили его в свое укрытие в «Хаунд Дог Крийк», потом на и без того грязный и зассанный палас, и без того вонючий, во всевозможных пятнах, пока наконец не иссякла.
Тишина продержалась три секунды, после чего Эскобар, продолжая улыбаться всеми своими не слишком эмалированными зубами, как-то странно кудахтнул.
– Что за… куда оно скользит, – выдохнул он вместе с кудахтаньем.
Он хотел донести до своих сообщников, что прямо сейчас происходило пренеприятное явление. Просиженное кресло из кожзаменителя, в котором он вразвалку сидел последние минут десять, приподнялось, движимое какой-то неведомой силой, и дрейфовало по нескольку сантиметров за секунду в направлении трупа Шевалье, что внезапно делало уже не такой простой любую попытку завладеть пистолетом или кучей долларов.
Остальные смотрели на него вытаращенными глазами. Все нервно вцепились в подлокотники своих кресел. Те тоже поплыли куда-то на высоте сантиметров в десять над омерзительным паласом. Они перемещались как бы скользя, очень медленно, без малейших толчков: Демидян вроде бы приближаясь к столу, Маккинли, напротив, от него удаляясь, словно плывя наискось в направлении телевизора, который никто и не подумал включать, настолько зрелища долларов на столе хватало, чтобы занять воображение.
– Сука, это неправда, – выругался Маккинли хриплым голосом, не вдаваясь в тонкости деликатной проблемы правды и правдоподобия. Затем внезапно попытался выбраться из своего кресла.
Кресло не покачнулось от его движения, как несомненно произошло бы, если бы оно плыло по воде. Маккинли попытался встать на ноги, придать всему своему большому телу вертикальное положение, но не сумел опереться ступнями на землю, потерял равновесие и опрокинулся вперед. При своем падении он со всего размаху расквасил локоть об угол стола. Остальные слышали, как он вопит от боли, видели, как он, вытянувшись во весь рост, левитирует над паласом, и, пока он пытался извернуться, чтобы ухватить и поддержать разбитую руку, их обуял страх.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом