Григорий Андреевич Кроних "Дневник Булгарина. Пушкин"

Все со школьной скамьи знают, что Пушкин – солнце русской поэзии, а Фаддей Булгарин – его антипод. Но некоторые исследования показывают, что короткий период этих двух выдающихся литераторов связывала близкая дружба. Автор в форме романа реконструирует эти события периода 1826-1832 годов. Кстати, мало кто знает, что Булгарин придумал «гласность» и «деревянный рубль».

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 22.01.2024


Пушкин велел ехать к «Доминику». Дорогу мы потратили на болтовню об общих литературных знакомых. Пушкин был оживлен, сплетни его, казалось, искренне забавляли. В ресторане Александр Сергеевич спросил отдельный кабинет.

– Читаю в глазах ваших, Фаддей Венедиктович, род того удивления, какое бывает при том, когда певчий бас в литургии дает петуха.

– Не скрою, Александр Сергеевич, удивлен, но с приятностью.

– Считаю, что нам следует ближе быть знакомыми, ведь мы люди одного круга.

– Безусловно. Русская литература для нас…

– Правда ли, что ваш батюшка весьма родовитый дворянин?

– Что?.. Да. Наш род известен с конца XVI века. Основателем считается севский часник Василий Григорьевич. Старый князь Карл Радзивилл был опекуном моего отца, когда тот остался сиротой.

– А Радзивилл – королевского рода! Вот видите: хоть мои предки и постарше ваших, мы вполне можем ладить? – подмигнул мне Пушкин.

– Трудно понять, когда вы шутите, Александр Сергеевич, а когда – серьезны.

– Почти всегда серьезен.

– А мне кажется – напротив. Или вы все свои шутки дарите мне?

– Не обольщайтесь… Икры хотите?

– С удовольствием.

– И шампанского.

Пушкин заказал закуски, три перемены, сверх того шампанского, много вина и просил меня не беспокоиться.

На первых закусках разговор затих, Пушкин выказал жадность к еде, словно пропостовал неделю. Расстегаи были особенно хороши, белужья икра свежая, а красная чуть солона. Пушкину нравилось все, все хвалил, над всем причмокивал толстыми чувственными губами.

Первый тост подняли за литературу.

– Литература – призвание ваше, – молвил Александр Сергеевич, – но ведь начали вы с военного поприща; впрочем, как многие. Но когда вам пришло в голову это занятье?

– У нас в корпусе был театр, стихи писались, – сказал я. – Да и военную карьеру мою в России, честно говоря, оборвала, в какой-то мере, литература: я же сатиру на полкового командира написал. На гауптвахту попал, но тем дело не кончилось. Впрочем, бывают и совершенно обратные карьеры, – закончил я рассказ.

– Как это? – заинтересовался Пушкин.

– Знал я двух молодых поэтов, которым пришлось идти в бой именно во искупление своих стихов.

– Расскажите, расскажите!

– Извольте. Было это в финскую кампанию. В корпус графа Каменского присланы были из Петербурга военным министром, графом Аракчеевым, поручики Белавин и Брозе, не помню какого пехотного армейского полка. И вот за что: общими силами они написали сатирические стишки под заглавием «Весь-гом». Осмелюсь напомнить, что прежде командовали: «Весь-кругом», – и что это движение, фронтом в тыл, делалось медленно, в три темпа, с командой: раз, два, три. А потом стали делать в два темпа по команде в два слога: весь-гом. Эта маловажная перемена послужила армейским поэтам предметом к критическому обзору Аустерлицкой и Фридландской кампаний. В службе не допускаются ни сатиры, ни эпиграммы, и молодых поэтов наказали справедливо и притом воински. Военный министр прислал их к графу Каменскому без шпаг, то есть под арестом, предписав: «Посылать в те места, где нельзя делать весь-гом». Эти офицеры были прекрасные, образованные молодые люди. В первом сражении граф Каменский прикомандировал их к передовой стрелковой цепи, однако ж, без шпаг. Поэты отличились, и, не смея прикоснуться ни к какому оружию, потому что считались под арестом, вооружились дубинами и полезли первые на шведские шанцы. Граф Каменский после сражения возвратил им шпаги, и написал к военному министру, что «стихи их смыты неприятельскою кровью». Граф Аракчеев позволил им возвратиться в полк, но они не согласились и остались в корпусе графа Каменского до окончания кампании, отличаясь во всех сражениях.

Пушкин совершенно забыл о еде, и во все время рассказа, кажется, даже не шелохнулся, только глаза сверкали.

– Отличный рассказ. Вставьте куда-нибудь, – молвил поэт. – Стихи кровью смыты – вот образ поэтический, созданный поневоле Каменским… Впрочем, мне кажется, стихи не пятно, чтоб смывать, а доблесть, особенно если из-за них приходится рисковать головой… А что, страшно в бою?

– Нет, Александр Сергеевич, после страшно. А в бою есть хмель, кураж, такое упоение, от которого голова кружится. Даже рану человек на себе, порой, не замечает.

– Теперь некогда, а после, Фаддей Венедиктович, вы мне все про вашу Финляндскую компанию расскажите. Ваш рассказ тем хорош, что вы все подмечаете нашим, литературным глазом. Все черты, впечатления… А то спросишь бывалого человека, а он только и скажет: «да, мол, было дело! Ходили в атаку пять раз. Потом победили (или проиграли)» – и весь сказ. Интересный собеседник – это большая редкость. Я по молодости, бывало, резко менял круг знакомых, так, что даже друзья обижались. Нравилось мне быть рядом с тогдашними светскими львами Орловым, Чернышовым, Киселевым. Киселев в 31 год стал генерал-майором, он умел одновременно быть другом Пестеля и доверенным лицом императора Александра. Чем не типаж? Орлов состоял, как потом открылось мне, в Ордене Русских Рыцарей и мечтал о военном походе на Москву. А генерал-адъютант Чернышов имел многочасовые беседы с Наполеоном и прекрасно знал окружение французского императора. Что мне были сетования Пущина, что это не близкие нам люди?.. Так расскажите о Финляндской кампании?

– К вашим услугам, Александр Сергеевич.

– Я и сам бы хотел участвовать в какой-нибудь кампании… В детстве в Лицее, мы же все об этом мечтали – участвовать в сражениях. Шла кампания 12-го года, мне было 13 лет. Александр Раевский, ровесник мой, был уже поручиком, правда, в дивизии отца. Раевский старший был генералом, а мой отец – только майором… Простите, простите Фаддей Венедиктович, может быть, вам неприятно?.. Ведь вы тоже участвовали… там… Не примите, ради бога, на свой счет.., – Пушкин даже, кажется, смешался.

– Я нисколько не обижен, – я постарался улыбнуться самым любезным образом, отметив пытливый взгляд Александра Сергеевича. – Совесть моя перед Россией чиста, я хоть и сражался на французской стороне, но, в основном, легионером в Испании. А с русской службы я ушел в 1809 году, после Тильзитского мира, когда Россия с Францией была не только в мире, но и в дружбе. Кстати, я присутствовал при встрече высочайших особ, правда, не близко.

– Все равно, вам повезло, вы стали свидетелем великой эпохи. А я всю войну провел в стенах Лицея, мечтая о славе с такими же, как я, мальчишками… А как все после повернулось, кого какая слава нашла… Представьте, Фаддей Венедиктович, я ведь пятого дня видел Кюхельбекера! – Пушкин наклонился ко мне через стол, зрачки его расширились, ноздри большого носа трепетали; в этот момент он совсем стал похож на хищную птицу.

– Как это возможно?.. – известие меня поразило. – Ведь Вильгельм Карлович есть один из самых… то есть… монаршая милость безгранична, но как никто о том не знает?

– Милость тут ни при чем, – горько сказал Александр Сергеевич, – мы встретились на дороге, его везли куда-то из крепости. Есть такое место – Залазы. Там к станции подъехали четыре тройки с фельдъегерем. Я решил, что везут арестованных поляков, и подошел ближе. Если бы Вильгельм не оборотился на меня, я бы его мог не узнать. Мы кинулись друг к другу, а жандармы нас растащили. Кюхельбекеру сделалось дурно… я ему даже денег не смог передать. Представьте: он осунулся, оброс черной бородою… Вы Кюхельбекера хорошо помните, Фаддей Венедиктович?

– Конечно, мы знакомы были достаточно. Да и однажды увидев, Вильгельма Карловича не забудешь: высокий, всклокоченный, подслеповатый, нескладный, восторженный… Мы хоть и не были близки, но всегда уважительно относились друг к другу. Очень жаль… Увлечение ложными идеями погубило многие таланты.

– Вы так верно его описали, – заметил Александр Сергеевич. – Что он живой встает рядом… Выпьем здоровье Кюхли, пусть его дальний путь будет, по возможности, легким.

Пушкин, наконец, стал серьезен. Мы выпили.

– Доведется ли когда свидеться вновь! – вздохнул Пушкин. – А вы, вы ведь тоже потеряли в этом деле друзей?

– Одного, но драгоценнейшего, – произнес я.

– Вы были близки с Рылеевым, я знаю. Я, по возвращению из ссылки был в гостях у Натальи Михайловны. Печальное зрелище. Она много и с благодарностию говорила о вашем участии в судьбе ее и детей. Вы действуете так, сказала вдова, словно вам диктует и завещает сам Кондратий Федорович.

– Это долг мой.

– А я вот хочу Кюхельбекера печатать. Поможете? – вдруг в лоб спросил Пушкин.

Я помолчал, потом ответил.

– Нет, увольте. Долга у меня перед Вильгельмом Карловичем нет, а рисковать до такой степени ради услуги даже для вас, дорогой Александр Сергеевич, – не могу. Вы же знаете мои обстоятельства. В каком-то смысле за моими изданиями цензура следит даже строже, чем за, так сказать, более вольнодумными. Потерять газету или журнал за один такой случай… цена слишком высокая. Да и для него самого – Кюхельбекера – было бы это вопросом спасения, тогда риск обретает смысл, а так – лишь одно утешение, не более… Извольте – денег передам, это в сибирском краю подороже журнальной славы будет.

– Хорошо, я подумаю, – кивнул Пушкин с самым серьезным и задумчивым видом. – Спасибо за столь прямой ответ, Фаддей Венедиктович. В этом больше добра, чем в пустых обещаниях иных доброжелателей.

Он протянул мне руку в знак приятствия и словно подвел рукопожатием итог какой-то мысли, после чего вдруг развеселился.

– Часто ли вы в театрах бываете? Коей из балерин предпочтение отдаете? Телешовой? Или друг Грибоедов не велит? – хохоча, Пушкин наполнил наши бокалы.

– Я человек женатый, в театрах с супругою бываю, – степенно ответил я, но на веселье Пушкина сие не повлияло.

– Я, знаете, Истомину ценю, вы верно, стихи мои в «Онегине» помните. Но и Телешовой должное отдаю – в ней есть своя изюминка. Но про нее – молчок, я понимаю: имущество отсутствующего друга должно остаться в неприкосновенности. Выпьем здоровье Катерины Александровны!

– Странно слышать ноты циника в словах первого романтического поэта.

– Я, знаете, ни тот, ни другой. Я – человек настроений, – признался Пушкин.

– Верно – самых крайних, – сурово сказал я, не видя оправданий насмешкам Александра Сергеевича, – если позволили себе сочинить такой гадкий пасквиль, как «Гавриилиада».

– Дорогой вы мой человек! – вдруг без всякой логики обрадовался Пушкин. – Фаддей Венедиктович! Дайте обнять вас за золотые ваши слова!

Александр Сергеевич обошел стол, я встал, он меня обнял и расцеловал с такой искренностью, что я невольно улыбнулся.

– Что же вы меня за брань целуете?

– Так ведь за дело, за дело… Я и сам не рад, что написал сию поэму. И признаться в ее авторстве бывает стыдно, а что делать? Вот и вы ж не сомневаетесь в бойкости именно моего пера… А что написано пером… Но вам, друг мой Фаддей Венедиктович, во второй раз благодарность моя за прямоту и честность. Всегда вашему слову доверял, а теперь вижу, что на него, как на скалу положиться можно! – Пушкин поднял бокал. – За вас!

– Спасибо за панегирик, Александр Сергеевич. В ответ пью ваше здоровье!

– Так и я вам прямо скажу, – продолжал поэт, усаживаясь на место и вновь с жадностию принимаясь за еду. – У вас, Фаддей Венедиктович, также много дрянного написано, и критика бывает ох как неточна.

– Нет у нас в критике другого Пушкина или Жуковского. Критика больше правильных вопросов ставит, чем дает правильных ответов, в том ее и сила, и слабость. Ответы даете вы, писатели.

– Ну, только без обид, Фаддей Венедиктович. Я ведь просто сказал, по-дружески. Мне кажется, диалог наш уже приблизился к дружескому камертону. Иль нет?

– Сердечно рад сблизится с вами, Александр Сергеевич.

– Ну, так давайте без церемоний. Я рад найти в вас человека знающего и искреннего. Выпьем еще… Вот и молочный поросенок поспел!

Слуга принес запеченного в румяную корочку кабанчика с петрушкой в пасти. Пушкин опять был голоден, он отхватил половину задней части и набросился на нее. Его аппетит раззадорил меня, да и хмель требовал своей жертвы. Поросенок был испечен на славу, к нему потребовалась еще бутылка вина. Александр Сергеевич стал очень мил, рискованно больше не шутил, болтал об общих московских и петербургских знакомых, особо выделяя таких, как Зинаида Волконская и Толстой-Американец. Подобные персоны всегда имеют повод стать предметом досужих разговоров. Толстого поминали в связи с его дуэлями.

– А правда ли, что Грибоедов встретил на Кавказе сосланного Якубовича и они возобновили дуэль как бывшие секунданты? – спросил Пушкин.

– Это верно. И тот поступил нехорошо. Зная, какой отличный пианист Александр Сергеевич, Якубович кажется нарочно прострелил ему руку.

– Если так, то это подлый поступок. Увижу – руки не подам, – скривился Пушкин.

Больше мы неприятных тем не возобновляли, и конец вечера пробежал незаметно в самой дружеской непринужденной беседе. Александр Сергеевич настоял самому заплатить за ужин, а напоследок сказал:

– День сегодняшний считаю началом настоящего нашего знакомства, Фаддей Венедиктович. Вижу, что мы можем сойтись ближе, если хотите. В любом случае, уважаю вас и ценю среди самых избранных людей. И говорю так прямо не из лести, а чтобы и вы, Фаддей Венедиктович, поверили в мое искреннее расположение.

Я поблагодарил Пушкина в самых любезных выражениях, и в ответ выразил удовольствие пригласить его к себе на ужин.

Льстить Александр Сергеевич ни в чью пользу не расположен, знаю это твердо. Тем приятнее слышать его слова, размышлял я, едучи домой. Но в пути винные пары стали улетучиваться, и в словах Пушкина мне стало мерещиться высокомерие. Он предлагает свою дружбу так, словно уверен, что от такого дара не только не отказываются, а обязательно принимают с поклоном. А если в нем говорит не самомнение, то, опять же, предложение высказано в таких выражениях, что отказаться совершенно невозможно. Что это, как не навязчивость? К чему она? Неужто добрая застольная беседа может стать таким основательным фундаментом?..

А почему – нет? Не потому ли, я слыхал, Пушкин легко сходится с самыми разными людьми?

3

Я тороплюсь по лестнице, полы шубы заплетают ноги, словно бегу в воде. Загривок жжет горячий пот, стекающий из-под бобровой шапки. Хватая ртом тепловатый коридорный воздух, долго звоню в дверь. Наконец по ту сторону шаги, дверь распахивается, на пороге сам Рылеев.

– Кон-дра-тий, на-ко-нец-то, – медленно, по-рыбьи, выговариваю я.

– Здравствуй, Фаддей! – друг взъерошен, серьезен. – Как ты?

– Да я с ума схожу! Что происходит? Я извозчика не нашел, все от канонады попрятались, пешком шел. Сначала на Сенатскую, потом сюда.

– Я тебя ждал.

Я делаю шаг вперед.

– Мне сейчас некогда, – перегораживает путь Рылеев.

– Ты же говоришь – ждал?

– Знал, что придешь. Но ко мне тебе нельзя, – Кондратий отстраняет меня чуть-чуть назад. – Погоди.

Сам скрывается в квартире и тут же выныривает с толстым портфелем, словно заранее заготовленным.

– Со мной кончено, а ты должен жить, Фаддей, и сохранить вот это! – с нажимом сказал Рылеев.

Я заглядываю другу в глаза, мне жарко, тошно, ноги слабеют.

– Кондратий, эх… что же сделать?

– Что – я сказал, больше нечего, – Кондратий обнял меня одной рукой, потом оттолкнул другой и быстро закрыл дверь.

У меня брызгают слезы – какие бывают в детстве от внезапной острой боли или обиды. Я закусил руку и сдержал озверелый крик.

Чего на лестнице-то кричать?

***

– Фаддей, Фаддей! – позвал тихий голос. Я прянул к нему, помня сон, но голос был не Кондратия, а жены.

Это Леночка гладила меня по щеке и тихо звала.

– Ты кричал. Тебе приснилось плохое… Подать воды?

– Да, спасибо, Ленхен.

Только ответив жене, я окончательно пришел в себя и почувствовал, что весь мокрый, только пот против сна не горячий, а холодный. Это мост из сна в реальность – липкий, противный, как сам сон. Давно этот кошмар не снился. Надо бы свечку поставить да молебен заказать на помин души раба Божия Кондратия… Чего пришел тревожить? Кто звал?.. После казни долго каждый день снился, и больше всего эта последняя встреча. Я почувствовал боль, посмотрел на руку и увидел следы зубов. Бывало, что и в кровь прокусывал. Леночка обязательно хлопотала, перевязывала, разговорами увещевала. Вот и теперь принесла воды, пошептало что-то ласковое, подала сухую рубашку.

– Спасибо, друг мой, ты спи, мне уже хорошо.

Ленхен, перекрестив подушку, легла. И я уставился в потолок бессонными глазами.

Тысячу раз спрашивал себя – что можно было тогда сделать? После самой семеновской истории – уже ничего, конечно, раз Рылеев стоял в самом центре. А вот раньше? Тоже в тысячный раз даю себе ответ. Кондратий любил говорить о свободе, борьбе с тиранами, приводил в пример Соединенные штаты Америки. А о том, что мы не в Америке, и слушать не хотел. А я не понимал: как можно из одной страны сделать другую? Это же как свою старую кожу заменить на новую. Приживется ли она? Рылеев всегда убедительно говорил, и, пока я его слушал, невольно, бывало, поддавался обаянию страстного оратора. Но стоило мне попытаться по-своему изложить его мысль – смысл исчезал, логика разрушалась, суть ускользала. Оставались одни фигуры красноречия. Я чувствовал, что Кондратий не договаривает, но беседы по душам не получалось. Он отдалялся от меня и все больше погружался в заговор. По сути, он захлопнул передо мной дверь не в последнюю встречу, а гораздо раньше. Отдалял… Готовил в душеприказчики?

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом