Читать «Дневник Булгарина. Пушкин» — Григорий Андреевич Кроних онлайн
Страница 2 из 3
– Вы так верно его описали, – заметил Александр Сергеевич. – Что он живой встает рядом… Выпьем здоровье Кюхли, пусть его дальний путь будет, по возможности, легким.
Пушкин, наконец, стал серьезен. Мы выпили.
– Доведется ли когда свидеться вновь! – вздохнул Пушкин. – А вы, вы ведь тоже потеряли в этом деле друзей?
– Одного, но драгоценнейшего, – произнес я.
– Вы были близки с Рылеевым, я знаю. Я, по возвращению из ссылки был в гостях у Натальи Михайловны. Печальное зрелище. Она много и с благодарностию говорила о вашем участии в судьбе ее и детей. Вы действуете так, сказала вдова, словно вам диктует и завещает сам Кондратий Федорович.
– Это долг мой.
– А я вот хочу Кюхельбекера печатать. Поможете? – вдруг в лоб спросил Пушкин.
Я помолчал, потом ответил.
– Нет, увольте. Долга у меня перед Вильгельмом Карловичем нет, а рисковать до такой степени ради услуги даже для вас, дорогой Александр Сергеевич, – не могу. Вы же знаете мои обстоятельства. В каком-то смысле за моими изданиями цензура следит даже строже, чем за, так сказать, более вольнодумными. Потерять газету или журнал за один такой случай… цена слишком высокая. Да и для него самого – Кюхельбекера – было бы это вопросом спасения, тогда риск обретает смысл, а так – лишь одно утешение, не более… Извольте – денег передам, это в сибирском краю подороже журнальной славы будет.
– Хорошо, я подумаю, – кивнул Пушкин с самым серьезным и задумчивым видом. – Спасибо за столь прямой ответ, Фаддей Венедиктович. В этом больше добра, чем в пустых обещаниях иных доброжелателей.
Он протянул мне руку в знак приятствия и словно подвел рукопожатием итог какой-то мысли, после чего вдруг развеселился.
– Часто ли вы в театрах бываете? Коей из балерин предпочтение отдаете? Телешовой? Или друг Грибоедов не велит? – хохоча, Пушкин наполнил наши бокалы.
– Я человек женатый, в театрах с супругою бываю, – степенно ответил я, но на веселье Пушкина сие не повлияло.
– Я, знаете, Истомину ценю, вы верно, стихи мои в «Онегине» помните. Но и Телешовой должное отдаю – в ней есть своя изюминка. Но про нее – молчок, я понимаю: имущество отсутствующего друга должно остаться в неприкосновенности. Выпьем здоровье Катерины Александровны!
– Странно слышать ноты циника в словах первого романтического поэта.
– Я, знаете, ни тот, ни другой. Я – человек настроений, – признался Пушкин.
– Верно – самых крайних, – сурово сказал я, не видя оправданий насмешкам Александра Сергеевича, – если позволили себе сочинить такой гадкий пасквиль, как «Гавриилиада».
– Дорогой вы мой человек! – вдруг без всякой логики обрадовался Пушкин. – Фаддей Венедиктович! Дайте обнять вас за золотые ваши слова!
Александр Сергеевич обошел стол, я встал, он меня обнял и расцеловал с такой искренностью, что я невольно улыбнулся.
– Что же вы меня за брань целуете?
– Так ведь за дело, за дело… Я и сам не рад, что написал сию поэму. И признаться в ее авторстве бывает стыдно, а что делать? Вот и вы ж не сомневаетесь в бойкости именно моего пера… А что написано пером… Но вам, друг мой Фаддей Венедиктович, во второй раз благодарность моя за прямоту и честность. Всегда вашему слову доверял, а теперь вижу, что на него, как на скалу положиться можно! – Пушкин поднял бокал. – За вас!
– Спасибо за панегирик, Александр Сергеевич. В ответ пью ваше здоровье!
– Так и я вам прямо скажу, – продолжал поэт, усаживаясь на место и вновь с жадностию принимаясь за еду. – У вас, Фаддей Венедиктович, также много дрянного написано, и критика бывает ох как неточна.
– Нет у нас в критике другого Пушкина или Жуковского. Критика больше правильных вопросов ставит, чем дает правильных ответов, в том ее и сила, и слабость. Ответы даете вы, писатели.
– Ну, только без обид, Фаддей Венедиктович. Я ведь просто сказал, по-дружески. Мне кажется, диалог наш уже приблизился к дружескому камертону. Иль нет?
– Сердечно рад сблизится с вами, Александр Сергеевич.
– Ну, так давайте без церемоний. Я рад найти в вас человека знающего и искреннего. Выпьем еще… Вот и молочный поросенок поспел!
Слуга принес запеченного в румяную корочку кабанчика с петрушкой в пасти. Пушкин опять был голоден, он отхватил половину задней части и набросился на нее. Его аппетит раззадорил меня, да и хмель требовал своей жертвы. Поросенок был испечен на славу, к нему потребовалась еще бутылка вина. Александр Сергеевич стал очень мил, рискованно больше не шутил, болтал об общих московских и петербургских знакомых, особо выделяя таких, как Зинаида Волконская и Толстой-Американец. Подобные персоны всегда имеют повод стать предметом досужих разговоров. Толстого поминали в связи с его дуэлями.
– А правда ли, что Грибоедов встретил на Кавказе сосланного Якубовича и они возобновили дуэль как бывшие секунданты? – спросил Пушкин.
– Это верно. И тот поступил нехорошо. Зная, какой отличный пианист Александр Сергеевич, Якубович кажется нарочно прострелил ему руку.
– Если так, то это подлый поступок. Увижу – руки не подам, – скривился Пушкин.
Больше мы неприятных тем не возобновляли, и конец вечера пробежал незаметно в самой дружеской непринужденной беседе. Александр Сергеевич настоял самому заплатить за ужин, а напоследок сказал:
– День сегодняшний считаю началом настоящего нашего знакомства, Фаддей Венедиктович. Вижу, что мы можем сойтись ближе, если хотите. В любом случае, уважаю вас и ценю среди самых избранных людей. И говорю так прямо не из лести, а чтобы и вы, Фаддей Венедиктович, поверили в мое искреннее расположение.
Я поблагодарил Пушкина в самых любезных выражениях, и в ответ выразил удовольствие пригласить его к себе на ужин.
Льстить Александр Сергеевич ни в чью пользу не расположен, знаю это твердо. Тем приятнее слышать его слова, размышлял я, едучи домой. Но в пути винные пары стали улетучиваться, и в словах Пушкина мне стало мерещиться высокомерие. Он предлагает свою дружбу так, словно уверен, что от такого дара не только не отказываются, а обязательно принимают с поклоном. А если в нем говорит не самомнение, то, опять же, предложение высказано в таких выражениях, что отказаться совершенно невозможно. Что это, как не навязчивость? К чему она? Неужто добрая застольная беседа может стать таким основательным фундаментом?..
А почему – нет? Не потому ли, я слыхал, Пушкин легко сходится с самыми разными людьми?
3
Я тороплюсь по лестнице, полы шубы заплетают ноги, словно бегу в воде. Загривок жжет горячий пот, стекающий из-под бобровой шапки. Хватая ртом тепловатый коридорный воздух, долго звоню в дверь. Наконец по ту сторону шаги, дверь распахивается, на пороге сам Рылеев.
– Кон-дра-тий, на-ко-нец-то, – медленно, по-рыбьи, выговариваю я.
– Здравствуй, Фаддей! – друг взъерошен, серьезен. – Как ты?
– Да я с ума схожу! Что происходит? Я извозчика не нашел, все от канонады попрятались, пешком шел. Сначала на Сенатскую, потом сюда.
– Я тебя ждал.
Я делаю шаг вперед.
– Мне сейчас некогда, – перегораживает путь Рылеев.
– Ты же говоришь – ждал?
– Знал, что придешь. Но ко мне тебе нельзя, – Кондратий отстраняет меня чуть-чуть назад. – Погоди.
Сам скрывается в квартире и тут же выныривает с толстым портфелем, словно заранее заготовленным.
– Со мной кончено, а ты должен жить, Фаддей, и сохранить вот это! – с нажимом сказал Рылеев.
Я заглядываю другу в глаза, мне жарко, тошно, ноги слабеют.
– Кондратий, эх… что же сделать?
– Что – я сказал, больше нечего, – Кондратий обнял меня одной рукой, потом оттолкнул другой и быстро закрыл дверь.
У меня брызгают слезы – какие бывают в детстве от внезапной острой боли или обиды. Я закусил руку и сдержал озверелый крик.
Чего на лестнице-то кричать?
***
– Фаддей, Фаддей! – позвал тихий голос. Я прянул к нему, помня сон, но голос был не Кондратия, а жены.
Это Леночка гладила меня по щеке и тихо звала.
– Ты кричал. Тебе приснилось плохое… Подать воды?
– Да, спасибо, Ленхен.
Только ответив жене, я окончательно пришел в себя и почувствовал, что весь мокрый, только пот против сна не горячий, а холодный. Это мост из сна в реальность – липкий, противный, как сам сон. Давно этот кошмар не снился. Надо бы свечку поставить да молебен заказать на помин души раба Божия Кондратия… Чего пришел тревожить? Кто звал?.. После казни долго каждый день снился, и больше всего эта последняя встреча. Я почувствовал боль, посмотрел на руку и увидел следы зубов. Бывало, что и в кровь прокусывал. Леночка обязательно хлопотала, перевязывала, разговорами увещевала. Вот и теперь принесла воды, пошептало что-то ласковое, подала сухую рубашку.
– Спасибо, друг мой, ты спи, мне уже хорошо.
Ленхен, перекрестив подушку, легла. И я уставился в потолок бессонными глазами.
Тысячу раз спрашивал себя – что можно было тогда сделать? После самой семеновской истории – уже ничего, конечно, раз Рылеев стоял в самом центре. А вот раньше? Тоже в тысячный раз даю себе ответ. Кондратий любил говорить о свободе, борьбе с тиранами, приводил в пример Соединенные штаты Америки. А о том, что мы не в Америке, и слушать не хотел. А я не понимал: как можно из одной страны сделать другую? Это же как свою старую кожу заменить на новую. Приживется ли она? Рылеев всегда убедительно говорил, и, пока я его слушал, невольно, бывало, поддавался обаянию страстного оратора. Но стоило мне попытаться по-своему изложить его мысль – смысл исчезал, логика разрушалась, суть ускользала. Оставались одни фигуры красноречия. Я чувствовал, что Кондратий не договаривает, но беседы по душам не получалось. Он отдалялся от меня и все больше погружался в заговор. По сути, он захлопнул передо мной дверь не в последнюю встречу, а гораздо раньше. Отдалял… Готовил в душеприказчики?
Кажется, я все это довольно передумал, так отчего же опять снишься, друг-Кондратий? Кто тебя звал?
Пушкин! Это с Пушкиным мы тебя наговорили вчера. Он все о Кюхельбекере сетовал и о тебе напомнил. Вильгельм Карлович, с виду нелепый чудак, повел себя умнее и расторопней многих «друзей 12 декабря» – как называет их император. Пока заговорщики сидели по домам и ждали ареста, а то и сами являлись в канцелярию градоначальника, Кюхельбекер бежал и так ловко, что его долго не могли найти. Греч как-то проболтался, что его тогда вызвали прямо к Бенкендорфу составлять словесный портрет беглеца. Делать нечего – составил. Да и то – куда деваться в такой-то момент, когда каждого подозревали! Ведь я тоже под допросом был. Призвали бы меня описание беглеца делать, может быть, и я бы не извернулся. У власти всегда есть чем человека ущучить, так что грех Греча не столь уж велик, как кажется сразу. Тем более, неизвестно – помог ли тот словесный портрет? Кюхельбекер человек все-таки неловкий, мог и сам себя выдать…
Тут я перед Пушкиным чист, друга его ловить жандармам не помогал. Но есть другая винишка, свою кость Бенкендорфу, чтоб не кусался, и я кинул. Это касается пушкинова «Годунова». Грех грызет, а что делать, кто не без греха?
– Ленхен! Ты спишь еще? – раздалось вдруг за дверью спальни. Проснулась тетка-фурия, тут уж не до воспоминаний, сей час весь дом переполошит. Родилась бы мужиком – стала бы унтером. Каким-то солдатам тут повезло.
Пора вставать и в редакцию ехать, да про Полевого подумать. Такой занозой стал этот купчик, нет на него никакого резону.
4
С момента приезда в Петербург Пушкин жил в гостинице Демута. Я знал это, но не представлял, что знаменитый поэт обитает в столь спартанской обстановке. Две комнаты его были обставлены скудно; их надо бы отдельно показывать тем, кто говорит, что Александр Сергеевич живет на широкую ногу. Если только не подразумевать под этим выражением большие картежные проигрыши. Здесь Пушкин, действительно, превосходит многих.
Я заехал для того, чтобы прояснить вопрос публикации его стихов, которую он приостановил своею запиской. Корректура была выправлена, но печатание Александр Сергеевич вдруг отложил.
Было далеко за полдень, а Пушкин встретил меня в халате, у письменного стола.
– Засиделся, Фаддей Венедиктович, – объяснил он. – Я специально, пока работаю, не переодеваюсь, чтобы не сорваться куда-нибудь гулять.
– Разве это возможно, Александр Сергеевич, среди работы мысли, будучи погруженным в мелодию стиха, сочетая эти две сложные материи, – разве возможно вот так встать и идти куда-то?
– Почему нет? – просто сказал Пушкин. – Все, что придумано – я помню, а придет время – продолжу. Да и не буду же я вас томить ожиданием ради того, что муза порхает где-то рядом! В конце концов, в гостинице и другой литератор сыщется, которого ей можно посетить.
– А то и свалится случайно на неповинную голову, после чего какой-нибудь заезжий стряпчий в присутственном месте вдруг заговорит стихами.
– Славная шутка, – рассмеялся Пушкин.
– А моя муза, признаться, не так легка. Мне надобно время чтобы настроиться на сочинительство, да и беречься, чтоб никто не сбивал…
– Так вы и пишите, я слыхал, романы. А это многословный труд, не то, что стихи. Я все-таки переоденусь, – сказал Александр Сергеевич, выходя в соседнюю комнату. – А вы пока что-нибудь полистайте, там свежий неразрезанный «Вестник» … Ах, Боже мой, простите, вовсе не хотел портить вам аппетит моим другом Вяземским, а он там очень возможен. Извините, не подумал! – сказал Пушкин, при этом ничуть не смущенный своею неловкостью.
– Ничего, я это номер уже получил и прочел, – пробормотал я, впрочем, ничуть не обидевшись. Манера Пушкина так искренна, что злиться на него то же, что копить обиду на заигравшегося ребенка.
– Я закажу закуску в номер, или вы хотите отобедать? – спросил Александр Сергеевич, являясь уже в приличном костюме. – И еще раз простите за Вяземского – вовсе не хотел вас дразнить.
– Признайтесь, что хотели, – вдруг сказал я, еще ясно не понимая своей цели.
– Но…
– Признайтесь, что ваша мысль быстрее языка и в последний момент она настигла его, вы могли сдержаться, свернуть, запнуться, но в оставшуюся долю секунды вы решили – скажу! там посмотрим, что будет! Признайтесь же, Пушкин! Я не обижусь.
В начале моей тирады брови поэта грозно слились над переносицей, а в конце он вдруг расхохотался.
– Признаюсь, так и было, а я даже не сразу вспомнил – это так мимолетно… И как вы узнали?
– Между «свежий» и «Вестник» вы вставили еще слово «неразрезанный» – длинное слово, такое длинное, что пока его произносишь и готовишься к следующему, то не только «Вестник» вспомнишь, но и все его содержание. Кроме того, мне кажется, что удобнее сказать «свежий «Вестник», неразрезанный», чем «свежий неразрезанный «Вестник». Потому, скорее всего, «Вестник» смутил вас еще на слове «свежий», вы заколебались, вставили длинное «неразрезанный» чтобы дать себе подумать и уже без колебаний заключили – «Вестник»!
– Ни на чем не основанный, а потому блестящий анализ! – воскликнул Пушкин.
– Я уверен также, что сказано так не для того, чтобы меня обидеть, – продолжал я с некоторым чувством, сродни вдохновению. – А дабы напомнить и себе, и мне, что рядом с вами всегда будет витать это имя и, что вы ни в коем случае не собираетесь от него от…даляться, даже зная мое к нему отношение. И если мы будем дальше приятельствовать, то оба должны к этому обстоятельству приспособиться. В общем – такая проверка и предупреждение.
– Пожалуй, точно. Даже если у меня такой мысли и не было, то отношения вы, Фаддей Венедиктович, передали верно. И опять подтвердили свой дар тонкого наблюдателя. А Вяземский…
– Вот, вы продолжаете!.. Я потому так горячо это говорю, что, поверьте слову, хотел именно сказать, что в нашем разговоре это имя обязательно должно быть вами повторено. Упоминание «Вестника» дает к тому основание. А я в таком случае должен либо продолжить разговор, как ни в чем небывало, либо прекратить. А сейчас я скажу – давайте изберем предмет более интересный, чем князь Петр Андреевич.
– А вы бы разве отказались от старого товарища ради нового? – спросил Пушкин.
– Нет, конечно, Александр Сергеевич, потому и не обижаюсь на ваш маневр. Но, по правде, из старых друзей у меня только ваш тезка – Александр Сергеевич Грибоедов. Его ни на кого не променяю.
– Давно не видались?
– Он на Кавказе с 1824 года, а в прошлом году его подвергли аресту по семеновскому делу, привезли в Петербург. Тут после освобождения мы с Александром Сергеевичем вместе жили на даче, гуляли, говорили. Война его изменила, он стал жестче, целеустремленнее, а прежде был гусар веселый… Я в этом узнал и себя – война быстро взрослит, огрубляет. Хорошее было время, но короткое. Спустя месяц он вновь уехал на театр военных действий.
– Я недавно видывал друга-Кюхельбекера, но его путь не на Кавказ лежит, а в Сибирь, откуда надежды на возвращение нет. Бунт против царя, дай Бог Николаю Павловичу долгих лет, даже и следующий государь не простит. Я по тому делу потерял двоих – еще и Пущина. А вы – Кондратия Федоровича… Его-то уж наверное – безвозвратно. Сочувствую вам, Фаддей Венедиктович, ну да что тут скажешь – про старые дрожжи не говорят трожды, все перемелется – будет мука. И то, что я задумал сделать для Кюхельбекера не нужно уже Рылееву… Хоть у погибающего поэта всегда есть неопубликованные стихи.
– Стихи-то, может, и найдутся, – туманно ответил я, вспомнив портфель, набитый бумагами, – да только одно подозрение на его имя несет издателю угрозу…
– Дадите прочесть? Спрашиваю прямо, поскольку вы меня достаточно знаете: я сам не только написал много запрещенного, но и прочел еще больше. Кстати, мой архив для вас открыт, Фаддей Венедиктович. Я вам вполне доверяю.
– И я вам, Александр Сергеевич, но не чужие тайны.
– У человека есть тайны, а у поэта, как уже говорилось – только рукописи. А они ждут своих читателей. Ведь, согласитесь, то, что написано вдохновенно, должно передать заключенный в пиесе жар сердца другим людям. В том и состоит ценность и смысл нашего ремесла. Поэт пишет, и даже складывая бумаги в стол, питает надежду, что кто-то повернет ключ, достанет ящик, перечтет, разложит по пачкам, сопроводит комментарием, да и, в конце концов, отдаст в печать! А вам, издателю, и карты в руки, вы даете нам жизнь, превращая рукописные буквы в тысячи журнальных оттисков.
– Красиво сказано!
– Это мы можем, – рассеянно сказал Пушкин, словно думая о чем-то другом. – Так я все-таки закуски прикажу?..
– Не стоит затрудняться, Александр Сергеевич, – я не голоден. Я ведь по делу.
– Слушаю вас, Фаддей Венедиктович.
– Вы остановили публикацию…
– Верьте слову, не по своей воле, – сказал Пушкин, приложив руку к сердцу. – Так обстоятельства сложились. Прошу вас подождать с этими стихами. Если публикация не получится – готов заменить эти стихи любыми другими.
– Хорошо, Александр Сергеевич, как вы посмотрите на предложение опубликовать четвертую главу «Онегина» в «Пчеле»? А затем и пятую? Они ведь готовы для печати?
– Я в Михайловском начал седьмую. А сейчас только, признаться, решал вопрос: соединяться ли Евгений с Татьяной?.. А вы как думаете, Фаддей Венедиктович?
– Не смею советовать в таком деле… впрочем, несчастливые истории дают больший простор страстям, чем счастливые финалы, и, верно, лучше помнятся. Оттого шекспировы трагедии прожили века и еще проживут.
– Очень верное замечание. Ну, а как же счастливое воссоединение Одиссея и Пенелопы, которому уже более тысячи лет?
– Воссоединение в старости. Это история не Руслана и Людмилы, а Финна и Наины. Встреча чрез двадцать лет это или комедия или трагедия. Потому я никогда не бережу свое прошлое.
– Признайтесь, а у вас была своя Наина? Холодная своенравная красавица, которая вами пренебрегла? Так частенько бывает… Ну, признайтесь! Как ее звали? Она была полька или другой национальности?
После некоторого молчания я решил быть по возможности честным.
– Угадали, полька.
– Как ее звали? Быть может – мы знакомы?
Имя Лолины я назвать все-таки не мог. Ведь она не осталась в Париже, а живет под Одессой.
– Верно – знакомы. Она проживает в южных краях, где вам была уготована ссылка.
– В Одессе? Или, может, Кишиневе? – быстро спросил Александр Сергеевич. – Я наверное ее хорошо знаю! Вы меня заинтриговали.
– Я это не для примера сказал, а просто так. Я не люблю вспоминать, не то на сожаления весь оставшийся век уйдет.
– Простите, Фаддей Венедиктович, если заставил вас говорить о неприятном предмете. Я любовь воспринимаю скорее как игру, чем роковое событие в жизни, – сказал Пушкин. – У кого было много романов, тому ожидать единственную роковую встречу не стоит – он уже всего повидал и новый роман хоть в чем-то напомнит какой-нибудь старый, а значит, и финал его будет предрешен. Вы, кстати, не из таких, вам рок еще грозит, не правда ли? И верно, я слыхал от общих приятелей, что такая роковая встреча случилась у вашего друга Рылеева в его последний год?
– Не знаю, – только и мог я высказать на бесцеремонность Пушкина. Он мгновенно заметил охлаждение.
– Простите, простите еще раз, что болтаю. Не принимайте к сердцу, все ваши тайны пусть остаются при вас… Я оттого спрашиваю, между прочим, – заметил Александр Сергеевич, – что вы мне очень интересны, но я про вас ничего не знаю. Вы, газетчики, пишете о других, а не о себе, как мы – поэты. А я, кроме того, еще и живу открыто, так, что про меня всяк все знает и свое мнение имеет. О себе-то мне и рассказывать нечего… Хотите о моем последнем романе?.. Нет? Рукописи к вам и так попадут… Вот, могу рассказать о том, как его величество Николай Павлович цензурировал моего «Графа Нулина». Я представил ему такой стих:
…Monsieur Picard ему приносит
Графин, серебряный стакан,
Сигару, бронзовый светильник,
Щипцы с пружиною, урыльник
И неразрезанный роман.
Николай Павлович прочел, зачеркнул «урыльник» и вписал «будильник»! Вот замечание истинного джентльмена! Где нам до будильника, я в Болдине завел горшок из-под каши и сам его полоскал с мылом, не посылать же в Нижний за этрусской вазой!
Пушкин захохотал так весело, что я невольно улыбнулся, этой его истории, слышанной мною от нескольких лиц. Александр Сергеевич не устает ее рассказывать, при этом хохочет, как школьник. А ведь ему уже почти 30 лет! В некоторые моменты он совершенный ребенок с чертовыми искорками в глазу: того и гляди – состроит рожу или стрельнет пулькой из жеваной бумаги. Эта непосредственность и дает, наверное, ему легкость и свежесть восприятия, многообразие и яркость красок, коими наполнен его поэтический язык…
Литературные анекдоты вернули нам легкое настроение, а в итоге Пушкин обещал подумать о публикации очередных глав «Онегина» в «Пчеле». Быть может, я и стану издателем Александра Сергеевича.
Дабы закрепить наше взаимное расположение я пригласил к себе в гости Пушкина и заодно его вечного оруженосца – барона Дельвига.
5
В назначенный час на званый обед Пушкин явился один. Я вышел его встретить.
– А что же Антон Антонович?
– Застрял в дороге, – пояснил Пушкин. – Ему надобно было посетить аптеку, а я их не люблю. Барон обожает эти заведения и может там хоть час пробыть в полном восторге от новых заграничных микстур и капель, а я и четверти часа не выдерживаю. Антон Антонович некстати расхворался… нет, нет, ничего такого, – успокоил Александр Сергеевич, – не серьезно, а то бы я его не оставил. Прикупит пару пузырьков и будет с нами. Верно, обед еще не остынет!
Пушкин прошел в залу. Я представил ему жену. Александр Сергеевич вел себя очень мило. Ленхен отошла распорядиться, что обед чуть запоздает, а мы с гостем удалились в кабинет – выкурить по трубке.
Пушкин оказал почтение голландскому табаку, а я английскому. Александр Сергеевич заметил, что и тот, и другой выращен не в той стране, по которой мы его знаем. И так со многими вещами – название их сильнее сути и представляется в этой вещи главной. Я ответил, что, замечал через газету, как, дав разъяснение какой-то вещи, утверждаешь его для целого общества.
Пушкин о чем-то задумался и пропустил мимо мой рассказ о последнем анекдоте, случившемся с Крыловым. Потом вдруг сказал:
– Я все эти дни вспоминаю встречу с Вильгельмом. Да и разговор наш. Верно, что деньги ему важнее, чем слава, тем более – тайная. Ведь стихи его можно публиковать только под другим именем, и об этом никто и не узнает кроме узкого круга посвященных. Но он жив, и есть надежда, что будет прощен или допущен к печати на общих цензурных основаниях. Совсем другое дело – ваш друг Рылеев. Его уж не воскресить. Ему посмертная память – самое дорогое, что осталось. Мы оба можем ей способствовать, причем по-разному. Так сложилось, что я вхож в такие издания, куда вам путь заказан. От вас там не возьмут ни строчки, а мне помогут, причем соблюдая полную и вечную тайну. Понимаете, куда клоню?
– Нет еще. Продолжайте. – Я нарочно решил выслушать Пушкина до конца, а уж потом решаться.
– В литературном отношении – не сердитесь, Фаддей Венедиктович, а признайтесь, что так оно и есть – мне ближе, чем вам, литературные круги, которые были сродни и Кондратию Федоровичу. Я могу передать им для публикации его стихи. При этом вы, как их сохранитель, останетесь в тайне не только для цензуры и… правительства, но и для тамошних редакторов – они будут знать одного меня. Обращаться я буду только наверное, тайна останется тайной. Ну, что скажете?
– Да с чего вы взяли, что у меня что-то есть?
– Наталья Михайловна рассказала, – просто ответил Пушкин.
– Ну, тогда скрывать нечего, – после краткого молчания сказал я. – Вот тут архив, который отдал мне на хранение Кондратий.
Я достал из тайника приметный коричневый портфель. Пушкин привстал.
– Позволите взглянуть?
Я заколебался.
– Честно говоря, я не мог разбирать эти бумаги – были свежи воспоминания… И потому я знаю их не слишком подробно. Оттого передать вам их…
В эту секунду в прихожей зазвонил колокольчик, давший мне необходимый предлог. Я решительно убрал портфель обратно.
– Сейчас неудобное время – Антон Антонович пришел.
– Я ему полностью доверяю, – быстро и с досадой сказал Пушкин.
– Я, безусловно, тоже, но позвольте же мне самому прежде отобрать то, что может быть пригодно для печати.
– Ну, хорошо, – сказал Пушкин. – Я вашу тайну сохраню даже от Антона, но прошу вас, Фаддей Венедиктович, пригласить меня на просмотр бумаг Рылеева в ближайшее время.
– Обещаю, Александр Сергеевич. Спасибо за ваше намерение сохранить его имя для потомков.
– Полно, Фаддей Венедиктович. Он сделал бы для меня то же в подобной ситуации. Как и вы – я уверен.
– К вашим услугам, – я театрально склонил голову.
– Благодарю, – ответил Пушкин, обретая прежний беззаботный вид, – надеюсь, что душеприказчик мне потребуется не ранее, чем через четверть века.
Мы вышли в залу, куда через другие двери немедленно вошел барон.
– Сердечно рад, Антон Антонович! Надеюсь, вы теперь в добром здравии. А то Александр Сергеевич известил о вашем недомогании.
– Я полностью здоров, Фаддей Венедиктович, – ответил Дельвиг, сморкаясь. – Александру от волнения за меня – показалось…
– Вот и прекрасно.
Я представил барона жене, и мы перешли в столовую.
Составляя меню, я подбирал блюда с оглядкой на то, чем потчевал меня Александр Сергеевич в ресторане «Доминик»: хотелось сделать приятное его вкусу. Но и от себя к «Вдове Клико» и бургундским я прибавил испанское легкое вино (пристрастился в Испанскую кампанию), а в блюдах – перепелов, миньоны из парной телятины да стерляжью уху.
Александр Сергеевич был весел и, по обыкновению, шутил. Антон Антонович был настроен как бы флегматично, но кушал с аппетитом и за беседой следил внимательно. Заметно было, что больше его интересуют слова друга. Когда говорил Пушкин, барон обращался к нему и от внимания переставал жевать. Сам он говорил немного, но все дельно. Со мною был предупредителен, поднимал тосты за хозяина дома, хозяйку и их благоденствие. За Ленхен Пушкин пил стоя, делал ей приятные комплименты. Но жена нас скоро оставила под благовидным предлогом. Литературные беседы ей скучны, а наш круг постоянно в них впадал.
Пушкин, судя о стихах и прозе, выказывал полное знание предмета – он, оказывается, следит и знает обо всем. Я даже осмелился проверить, испросив его мнение об одном малоизвестном авторе. Александр Сергеевич немедленно дал ему короткую полную характеристику. А это противоречит мнению, что он только игрок и волокита, по крайней мере, он еще и большой ученый.
Наблюдая всезнайство Пушкина, мне вдруг пришла странная мысль: знает ли он об истории с его «Годуновым»? Ведь и самые тайные вещи иногда бывают узнаваемы. Государственные секреты разглашаются, что говорить о частностях. Но нет, что за глупости, зная, он бы не пришел. Он бы счел меня своим первым врагом. Сколько он всего искреннего наговорил мне в последнее время… нет, нет, невозможно. Даже если кто-то вокруг него, тот же Вяземский, строил догадки, он ни минуты в них не верил, иначе бы не пришел ко мне в дом. А рассказ о Кюхельбекере! Ведь Пушкин признавался мне, что хочет его – государственного преступника – печатать, это ли не доверие? Или напротив – проверка? Сообщил о намерении и будет ждать: последует ли официальная реакция?.. Да нет, это слишком, Пушкин вовсе не политик, он поэт и относится к человеку, полагаясь на чувство. Александр Сергеевич, похоже, хорошо постиг природу людей, он чувствует их отлично. Вот и тут, со мной, он уверен, что я не хочу ему зла, и он прав. Тем более, когда он знает об архиве Кондратия. Я готов поступиться даже в чем-то своем, чтобы ему не навредить. Неосторожен Пушкин во мнениях и трудах своих. Да и я рисковал, открывая ему тайну архива, однако не мог не проявить через доверие симпатию к Пушкину.
Я так задумался, что даже пропустил шутку Александра Сергеевича, которой он сам же от души расхохотался, чем пробудил меня от размышлений.
– Приятно мне у вас, дорогой Фаддей Венедиктович. Вот был давеча у Крылова: вкусно, но скучно. Иван Андреевич кушать любит больше, чем говорить.
– Это не грех, – отозвался я, – литераторы обычно так много говорят, что несколько молчунов среди них только бы установили равновесие.
– И верно. Барон, скажи, почему люди, которые каждый день пишут, еще и говорят каждый день?
– Пишут – недоговоренное, говорят – недописанное, – пробормотал Антон Антонович.
– Ха-ха-ха! – снова рассмеялся Пушкин. – Точно! Начнешь, бывало, читать какую-нибудь критику: ни начала, ни конца, и мысль как будто отдает бутылкой.
– А ведь мы все также пишем критики, – напомнил я. – Предлагаю поклясться накануне соблюдать обет молчания.
– Это гарантирует только начало критики, – напомнил Дельвиг. – А что делать с концовкой?
– Еще не знаю, Антон Антонович, – признался я.
– Да очень просто, – сказал Пушкин, – обещать окончание в следующем номере, а там сызнова начинать! Одна напасть – как же соблюдать обед молчания? Вы оба, допустим, можете вечер провести с женами. Между супругами обычно уже так много сказано, что и помолчать не грех. А как быть мне – холостяку? А ведь прежде, чем с дамой молчанием заняться, нужно же водопад слов пролить, да не просто, а о последних течениях, поэтических тонкостях. Поневоле оскоромишься и что-нибудь из завтрашней статьи приведешь… Впрочем, – в серьезной манере закончил Александр Сергеевич, – именно из-за того я больше люблю иметь дело с гризетками…
Я хотел возразить, но Антон Антонович взглядом показал, что не следует. Верно, Пушкин находится сейчас в конце очередного романа и думает о женщинах мрачно.
– Так выпьем же за жен! – заключил поэт. – Это лучшие женщины. Должно и я когда-нибудь женюсь. Может, не скоро, сил к таким обильным возлияниям уже не будет, так я скажу ей: милый друг, я столько выпил в вашу честь, что пора бы знать честь… нет, не так, что трезвость моя – утлый плот, влекомый выпитым бургундским… Лучше стихи:
Что же? будет ли вино?
Лайон, жду его давно.
Знаешь ли какого рода?
У меня закон один:
Жажды полная свобода
И терпимость всяких вин.
Погреб мой гостеприимный
Рад мадере золотой
И под пробкой смоляной
Сен Пере бутылке длинной.
В лета красные мои,
В лета юности безумной,
Поэтический Аи
Нравился мне пеной шумной,
Сим подобием любви!
Ныне нет во мне пристрастья –
Без разбора за столом.
Друг разумный сладострастья,
Вина обхожу кругом.
Все люблю я понемногу –
Часто двигаю стакан,
Часто пью – но, слава богу,
Редко, редко лягу пьян.