Читать «Территория жизни: отраженная бездна» — Елена Семёнова онлайн
Страница 3 из 4
– Про горе – ваша правда. И про жалость тоже… А Бог… Наша тётя Паша тоже в него верила. В чулане своём всё лампадку коптила и поклоны перед иконами клала. Как не стало её, так уж не зажигали. Мать это всё бестолковым суеверием считала.
– Ты не крещен?
– Крещен. Тётя Паша тайком от матери крестила.
– Уже хорошо.
«Без Бога не до порога», – так всегда тётя Паша говорила. Но Сергей привык вслед за матерью считать это суеверием малообразованного человека. А во что, собственно, верил он сам? В Россию? В идею? В себя? В себя… А что же он есть в этой жизни и чем станет? Школьным учителем? Невелико место. По научной стезе пойти? Кандидат… Доктор… Профессор… Да уж продыху нет от тех кандидатов в доктора. Какие такие открытия можно совершать, чтобы защищать такое количество диссертаций? О чём они? Кому нужны? Единицы лишь стоят что-то, а всё прочее – лишь имитация науки. И целая армия остепенённых имитаторов кичится своими званиями, заполняет печатное и телевизионное пространство полуграмотными глупостями, которым никак не мешают неведомо за что полученные степени.
Чего он, в сущности, хотел, когда поступал на истфак? Да ничего особенного, ему был просто интересен предмет. И это была ошибка. Не в предмете, в целеположении. Истфак для интереса, «штаб контрреволюции» для интереса… Детские игрища… Вот, Сущевский времени даром не терял. Конечно, и он интересу следовал. Но не только абстрактному, общему, но и вполне предметному, личному. Сущевскому нужно было телевидение, которое давало известность. Что такое известность? Деньги и влияние. А без этих составляющих ничего серьёзного нельзя достичь, нельзя высоко подняться. Рома всегда хотел подняться высоко. И в этом они были похожи с Витой. Они оба жаждали взлететь и парить…
И ведь удавалось это Сущевскому! Причём удавалось без видимых усилий! Он вечно был в долгах, но при этом жил на широкую ногу. Все без исключения знали его сомнительную славу Казановы, но женщин нисколько не смущала подобная репутация «бойца на одну ночь», даже интриговала. И Рома, кажется, очень редкую ночь проводил без хорошенькой подружки в своей постели. И ни перед одной из них не чувствовал ни малейших обязательств. Сущевский шёл по жизни с ощущением, что весь мир принадлежит ему, всё создано для него, а, значит, он имеет право этим пользоваться. И пользовался. И всё давалось ему легко, и стремительно шёл он вперёд, поднимался ввысь по золочёной лестнице славы. Это ли привлекло в нём Виту?
А он – всерьёз ли полюбил её? Или брак этот окажется скоротечным? Что если так? Сможет ли Сергей в этом случае принять назад обманувшую его невесту? Мужская гордость сопротивлялась этому, требуя отвергнуть изменщицу, но другое чувство было сильнее гордости. И как ни подавлено оно было теперь обидой, а шептало твёрдо: и простишь, и примешь, и ещё, как последний олух, счастлив будешь. Вот, только захочет ли вернуться Вита?..
По возвращении в Москву настигла Таманцева страшная весть из Н-ска. Скончалась мать… Последний год она постоянно жаловалась на плохое самочувствие, но Сергей не верил этому. Слишком часто он слышал эти жалобы ещё при жизни тёти Паши. Правда, при последних разговорах голос у матери изменился, но Таманцев был слишком увлечён своими переживаниями, чтобы придать этому значение. Он вообще избегал разговоров с матерью. Не хотел отвечать на её вопросы, раздражался от её жалоб и слёз. Он либо вовсе просил не звать себя к телефону, либо сворачивал разговор как можно быстрее, ссылаясь, что очень занят учёбой и работой…
А мать была совсем-совсем одна в свои последние дни. И умерла она тоже – одна. И никто не заметил этого… Лишь на четвёртый день по нехорошему духу забила тревогу соседка Клавдия, с которой у матери были издавна недобрые отношения. Её нашли лежавшей на полу в прихожей. А рядом разбитый телефон. Несчастной не достало сил ни позвонить, ни доползти до двери…
Сергей чувствовал себя убийцей. Преступником, бросившим собственную мать умирать без помощи… На похоронах он не смотрел по сторонам. Хотя пришли на них лишь несколько человек, но и их присутствие было невыносимо. Кажется, все они смотрели на него с укором, все обвиняли его, что, вот, мол расти таких детей… А кто-то наверняка и о матери отзывался недобро. Что не сумела воспитать, всё плясала стрекозой…
Кое-как продав квартиру, в которой после случившегося невмоготу было оставаться, и положив деньги в банк, Сергей буквально сбежал из родного города. Впервые в жизни настигло его глухое отчаяние. Он был полон сил и не без таланта, но ему было совершенно некуда идти. Никто и нигде не ждал его. Никому он не был нужен…
Последнюю сессию в институте Таманцев благополучно «завалил» и отправился отдавать «долг Родине», уже занимавшейся по краям пламенем усобиц… Прежде перспектива «оказаться в казарме» представлялась Сергею совершенно ужасной. Но теперь ему было всё равно. Так оно, пожалуй, и лучше было. Когда тело страдает, когда физические силы измотаны, не остаётся времени на мысли, на терзания души…
В армии было всё – и пресловутая «дедовщина» с тремя выбитыми зубами, и первая командировка в мятежную Чечню, из которой неведомо как удалось вернуться живым. Два года, а словно бы вся жизнь перевернулась, и совсем другим человеком возвращался Сергей в «мирную жизнь». Он возвращался уже не апатичным, надломленным слюнтяем, а много повидавшим человеком, знающим цену жизни и имеющим цель в ней. А цель была немалой – самую жизнь изменить. Ведь так бездарно гибла в позоре и поношении Россия, за которую было поднято столько тостов на Генкиной квартире и не только. И кто-то должен был противостоять этому позору и распаду! Собирать камни, добиваться правды, защищать тех, по хребтам которых катилось жёлтое колесо, дробя позвонки. А если не мы, то кто? Пусть для Глебовых и Сущевских Россия – это повод для пиара и не более того, для них это театр, в котором они показывают себя, и не Россия важна им, а единственно они на её фоне. Сергей инако скроен. И он ещё покажет и докажет, что юношеский «штаб контрреволюции» не детской игрушкой был! «Россия просила боя и требовала его!» – написал забытый русский поэт в 20-х годах. И Таманцев готов был дать бой – за Россию. И, вот ведь удивительно, верил в то, что сможет сделаться Давидом на пути у Голиафа.
– Каким же ещё наивным щенком я тогда был! Побитым, обстрелянным, но совершенным ещё щенком! – вздохнул Сергей, с раздражение отшвырнув лопату и опустившись на ступени крыльца. Обжигающего мороза его раскрасневшееся тело не чувствовало. Правда, верные собаки, видимо, беспокоились за лишённого шубы хозяина, и тотчас подошли, привалились к нему, согревая. – Кому я что хотел доказать? Себе? Ей? Этому звёздному негодяю, из режиссёров ставшему бизнесменом и депутатом и напрочь забывшему «всё то, о чём мы так долго мечтали»? Может, от того всё так и вышло, что я только доказывал, а не в самом деле хотел добра? Похвалялась синица небо поджечь, да сама сгорела… Но что-то же и я делал? Разве нет? – косматый Кряж согласно заворчал. – Делал… И немало делал. Да только всё зазря. Не в коня корм… Против лома нет приёма… А эти чистые люди ещё этого не поняли. Ни про лом, ни про корм. Станут они сейчас против катка, а когда спины им крушить начнут, так те, ради кого они стараются, даже голоса не подадут в их защиту! Потому что потомки рабов и вертухаев уже генетически не способны к человеческой жизни. А людей повывели, повыбили, вырубили и на щепки перевели…
Собаки сочувственно слушали надрывный, горячечный монолог хозяина и теснее жались к нему, словно желая уверить, что они никогда не предадут его, как те люди, на которых он сетует столь горько.
– Нет, увольте, больше меня не втравят в эти всеспасительные игры! Довольно! Наша хата с краю… С самого краю… И никто нам не нужен. И никому ничего мы не должны, – уставший не от работы, но от неожиданной для себя нервной вспышки, Таманцев обнял своих верных друзей. – Ну, довольно глупостей! Пойдёмте в дом, кормить вас буду! А себе лечебной позволю нынче… Разбередил душу, дурень.
Слово «кормить» было самым понятным из всего непривычного хозяйского многословия, и повеселевшие собаки устремились в дом, предвкушая сытную кашу с мясом. Сам хозяин мяса не ел, но их, своих единственных друзей, кормил с большой заботой об их рационе.
Глава 4.
Говорят, что смотреть бесконечно можно на огонь, воду и на то, как работает другой человек. Последнее, впрочем, верно лишь в том случае, если человек работает талантливо. За тем, как работал сухопарый, угрюмый бородач и впрямь можно было наблюдать часами. Руки у этого нелюдимого и молчаливого человека были золотые. Лара зачарованно следила, как выпиливал он очередную деталь – сосредоточенно, не поднимая глаз. Вовсе не обращая внимание на неё… В ином такое совершенное невнимание показалось бы ей обидным, но Бирюк равным образом игнорировал всех, а потому обижаться не приходилось. Тем более, что лишь ей одной и дозволено было наблюдать за «священнодействием». Мастер не любил, чтобы за ним следили, а уж тем более не терпел при этом разговоров. Разговорами Лара уж точно не могла побеспокоить его, а потому бородач смилостивился…
Арина предлагала отложить переезд до мая, когда станет тепло, и дом будет полностью обустроен, но Лара запротестовала. Она ведь была равноправной хозяйкой этого дома и хотела видеть, как он устраивается, выражая свои пожелания по этому поводу. К тому же нет ничего тяжелее ожидания, подвешенного состояния… Сложно было решиться ей оставить родную квартиру, привычный с детства быт, устремившись в неведомую новую жизнь. Хотя и мечтали о ней с Ариной не один год, представляя, каким будет их дом, как заживут они вдалеке от городских джунглей на просторе, среди Богом созданной красоты и гармонии, но мечтать одно, а, вот, решиться на воплощение мечты в жизнь – совсем иное.
Арине в этом смысле было легче. Она никогда не была привязана к какому-либо месту и теперь, дожив до сорока лет, жаждала, наконец, обрести свой дом. Для Лары же родительская квартира была домом, в котором было некогда много счастья. Да, с уходом дорогих людей, дом стал уже не тем, точно бы вдруг отовсюду потянулись сквозняки и выстудили прежнее тепло, развеяли былой уют. И всё же стены помнили всех, кто жил, кто часто бывал в них, хранили их голоса, тепло их рук, касавшихся их, их дорогие и незабвенные тени… С этой памятью порывать было мучительно. Но и оставаться с каждым годом становилось тяжелее – неузнаваемо менялось всё вокруг, вид за окном, люди, жизнь. Лара понимала, что её попытки спрятаться, как в раковине, в родных стенах, напрасны. Эти стены уже не могли защищать. Даже на создание иллюзорного мира, утешающего душу, уже не были они способны. Стены помнят тени и голоса, но не могут заменить живых людей. И однажды заставляют лишь острее чувствовать отсутствие последних…
Арина же была настойчива:
– Квартиру мы, конечно, продавать не станем. И ты всегда сможешь приехать сюда и… даже вернуться.
Тут подруга немного лукавила. Как бы могла вернуться Лара домой? Одна? А сама Арина – тут сомневаться не приходилось, из своего обретённого «укрывища» назад не поедет. Значит, как ни крути, а принятое решение равнозначно сжиганию мостов… А жечь мост к тому, что без малого полвека составляло твою жизнь – отчаянно больно! Но что делать? Есть люди, для которых вся жизнь состоит из боли. Из преодоления боли. Философ Ильин сказал: «Жизнь – это искусство страдать достойно!» И Лара от рождения постигала это тяжёлое искусство…
Бог дал ей ясный разум, творческую душу, богатое воображение. Природа «забыла» добавить к этому ловкие руки, быстрые ноги и даже речь… От рождения прикованная к инвалидному креслу, с трудом выговаривавшая отдельные слова, Лара была обречена на одиночество. Она смотрела, как весело и беззаботно играли её ровесники и всей душой рвалась к ним, но ноги! Предательские ноги не слушались её, как не слушались руки и язык. Что может быть мучительнее всё видеть, слышать, понимать – подчас лучше и острее других, слишком погружённых в суету, чтобы услышать, вникнуть, сосредоточиться – но быть всегда и всему посторонней. Всему и всем…
Да, некоторые добрые души, бывало, пытались с нею «общаться», но так, как они понимали это «общение» – поддержать, развеселить «больного ребёнка». Люди, отягощённые тяжёлыми недугами, обречены в восприятии других оставаться вечными «детьми», которых надо опекать, развлекать, но… не понимать. Не воспринимать всерьёз. Это отношение, даже со стороны близких, всего более изводило Лару. Она была взрослым человеком, пусть и мало видевшим настоящей жизни, зато в избытке изучившим её по книгам, которые составляли круг её самых верных, единственных друзей, но в ней продолжали видеть ребёнка, с которым можно и должно говорить лишь о предметах поверхностных. Поверхностность! – вот, чего не терпела жаждавшая глубины и искренности душа Лары. Поверхностность суждений, отношений, чувств… Она была женщиной со всеми свойственными женщине чувствами, но кто понимал и пытался понять эти чувства? Пожалуй, в глазах абсолютного большинства она и права-то не имела на такие чувства, да и попросту не могла их иметь… Душа, воспитанная галантным веком, искавшая поэзии, теплоты, нежности, была заточена в оболочку истерзанного болезнью тела, и никто не хотел вглядеться и увидеть, понять, принять её. Иной раз смотрела Лара на того или иного человека и нет-нет, а представляла себе, что он мог бы быть рядом с нею, и могли бы быть у них и прогулки до зари, и объятья нежные у порога, и, наконец, то, о чём в конечном итоге мечтает хотя бы затаённо любая женщина – колечко на палец, белая фата, «в болезни и в здравии»… Смотрела Лара на человека, а человек болтал какую-нибудь поверхностную ерунду, «развлекал болящую» или же вовсе не замечал её, будто бы она мебель какая или холодильник… И ничего, ничего, ничего не слышал и не понимал.
Люди вообще разучились понимать друг друга. Даже не имеющие никаких трудностей с речью… К чему, спрашивается, им речь? Неужели только для того, чтобы «трепаться» о пустяках, забалтывать всё важное, настоящее, искреннее? Люди как будто стали бояться чего-либо настоящего и искреннего, и слова стали нужны им не для сближения, а, напротив, чтобы понадёжнее отгородиться друг от друга. Вроде бы все со всеми «общаются», но… никто никому не нужен, никто никому не дорог. Да уже и слова из обихода вытесняться стали – смайликами… Зачем тратить время на слова? Поставил смайлик или парочку, кликнул, получил такое же в ответ – «поговорили», называется. Тысячи «друзей» у людей в соцсетях. «Друзей», которых не видели, не слышали, на которых наплевать… И в жизни? Никого… Ничего… Смайлики… А чувства что же? Ведь чувства настоящие, мысли настоящие смайликами не выразишь. Для чувств нужен язык. Язык русской поэзии… Не стало языка, умерли чувства. Или же наоборот? Сперва чувства зачахли, а уж затем атрофировалась человеческая речь, замененная набором слов из арсенала робота-помощника?
– Вот, и уедем подальше от этих роботов, которые когда-то были человеками! – говорила Арина. – Поедем туда, где ещё живые люди остались.
– А они точно остались?
– Зуб даю! А если нет… То хоть небо, лес и земля там точно настоящими будут! Ты только представь! Мы будем видеть восходы и закаты, и простор, дышать ароматом цветов и трав, слушать тишину, а не это чертову какофонию робото-идиотов… Птиц! Будем каждый день гулять по дорожкам под сенью деревьев… А потом греться у печи и пить малиновый чай и читать долгими вечерами хорошие книги… Мы будем… как у Ахматовой… «просто мудро жить, смотреть на небо и молиться Богу и долго перед вечером бродить, чтобы унять ненужную тревогу»…
Нарисованный подругой рай манил сладостью грёзы, и Лара сдалась, доверив ей искать их будущую «тихую обитель».
С Ариной познакомились они случайно в месте самом неприятном – больнице. Лара проходила там плановое обследование, а Арина залечивала переломанные в автоаварии ноги. И, вот, ведь чудо какое: оказалось, что на редкость близки и вкусы их, и ощущение жизни, хотя столь разны были судьбы их и жизнь. Встретились две одиночки и друг друга неожиданно поняли, и из этого понимания, душевного родства явилась дружба. Последние три года они жили вместе, свою «двушку» на окраине Арина сдавала, откладывая деньги «в фонд будущего Дома Мечты».
И, вот, наконец, Дом был найден. Обеим он понравился сразу и безоговорочно. Настоящий русский терем! Среди лесов и полей! Сказка и только! И Лара решилась. И, приняв мучительное решение, уже не могла, не желала медлить с его осуществлением, чтобы сомнения не одолели, чтобы родные стены, молча укорявшие её предательством, не удержали.
Арина только и успела отремонтировать отопительную систему с водоснабжением и провести хилый, наскоро сбитый пандус – от ворот и вверх на крыльцо. На второй этаж Лара не тотчас смогла подняться. Это только теперь угрюмый Бирюк сконструировал, пробив потолок первого этажа, «винтовой пандус» с широкими «кольцами», делающими наклон его максимально пологим, а значит, безопасным для подъёмов и спусков. Конечно, Лара не собиралась жить на втором этаже или часто бывать там, но, однако же, сама возможность – должна же быть? Арина не сомневалась: должна. Она прилагала все усилия, чтобы сделать новый дом максимально удобным для проживания подруги. Сама придумывала различные приспособления, рисовала чертежи, а нанятый по рекомендации тёти Зои мастер воплощал их в жизнь.
Пандус был уже готов, и теперь бородач украшал резьбой его перила. Верные рука и глаз были у этого человека. Лара очень хотела сказать ему об этом, но стеснялась своей речи и отмалчивалась. А ещё как о многом любопытно было бы спросить этого странного человека. О нём уже наслышана она была от тёти Зои, и воображение подсказывало ей, что в жизни Бирюка должно было быть что-то трагическое, какая-то большая драма, тайна. А что может быть притягательнее драматической тайны? Её всегда хочется узнать…
На улице залаяли грозно собаки мастера. Выглядели эти звери довольно сурово, но на проверку оказались благородными и дружелюбными существами, вежливо лизавшими Ларе руки и ободрительно тычась мордами в её колени. Собаки особенно понравились Арине.
– Вот, – сказала она, – как маленько обживёмся, так заведём таких же. С детства мечтала: дом и две большие хорошие собаки…
При этих словах мрачное лицо Бирюка на мгновение осветила улыбка – единственный раз за всё время его работы в доме.
– Почему именно две? – осведомилась тётя Зоя.
– Не знаю… – пожала плечами Арина. – Вот, такой у меня идеал Дома был. Камин, большое уютное кресло, в кресле я с толстой интересной книгой, а по бокам две большие хорошие собаки. Что ещё нужно человеку для счастья?
– Может быть, человек?
– Может. Только человеки – звери ненадёжные. А собаки не предадут никогда.
На этот раз Бирюк не улыбнулся, но лицо его выразило явную солидарность с прозвучавшим утверждением.
Собаки ещё лаяли, когда Лара тонким слухом расслышала на крыльце шаги подруги, а с ними чьи-то незнакомые. Через несколько мгновений разрумяненная морозом и запорошенная снегом Арина вошла в дом. Румянец очень шёл её обычно бледному лицу, оживлял его. Да и вообще она очень оживилась в последнее время – устроение своего очага её явно вдохновляло. Вдохновлялась этим занимательным процессом и Лара. В горнице, самой большой в доме, ставшей их общей спальней, она разместила привезённые с собой вещи, которые не могла «предать» и бросить на квартире. Следом принялись за гостиную. В ней, однако же, менять было особенно нечего – старорусский уют, созданный прежними хозяевами, был мил сердцу обеих подруг. Постепенно нашли свое место картины, рисунки и фотографии. Библиотеку «депортировали» на второй этаж. Куда ещё было деть столько книг? Туда же отправились и некоторые вещи, которым тесно было в горнице. Часть книг решено было позже передать сельской библиотеке.
Едва Арина переступила порог, как Бирюк закончил работу и шагнул ей навстречу:
– Принимайте работу, хозяйка, – сказал глухо.
– Вы под доглядом хозяйки работали, – ответила та, легко обнимая Лару. – Если она работу приняла, значит, и я принимаю.
Пристальные синие глаза обратились на Лару, и она внутренне поежилась. А так, не укажи на неё подруга, так словно бы её и не было здесь… Отведя взгляд, она ответила, что всё просто чудесно, и она очень благодарна мастеру за работу. Арина начала было «переводить» худо разборчивую речь, но Бирюк неожиданно остановил её:
– Я всё прекрасно понял, не трудитесь. Спасибо на добром слове, Лариса Павловна!
Лара была удивлена. Оказывается, он даже имя её, даже отчество запомнил. А она думала, что вовсе не замечал…
Мастер чуть кивнул обеим хозяйкам:
– Хорошего вам вечера!
– Как странный человек, – заметила Лара, когда он ушёл.
– Загадочная личность, правда. И меня не покидает чувство, будто я его где-то видела прежде…
– Где?!
– Если бы я помнила! К тому же, вероятно, он тогда не выглядел таким Робинзоном Крузо… А, может, мне просто кажется. Но оставим на время нашего отшельника, нас с тобой ждут!
– Кто?! – изумилась Лара.
– Директор местной школы и библиотекарь. Мы приглашены на вечерний чай.
Лара немного смутилась: она не любила неожиданных приглашений и дичилась новых людей.
– Привыкай, радость моя, – улыбнулась подруга. – Здесь деревня, всё запросто. Все друг друга знают, все без спросу в гости ходят. Не бойся. По-моему, это добрейшие люди. А местный библиотекарь – просто чудо какое-то! Представь, он обошёл пешком и без документов почти весь свет! Мировой рекорд!
– Как?!
– Ну, вот, сама и спросишь у него – как. Он с удовольствием расскажет о своей Одиссее.
Такой рассказ такого человека грех было не послушать. Слушать Лара любила. Лишь бы саму не терзали особенно вопросами…
– Но как же мы пойдём по такому снегу?
– На крыльце нас ждёт Николай, сын директора школы. Он нас проводит. Что ты оденешь?
Лара на несколько мгновений задумалась: для чая в узком кругу в сельской избе-читальне, пожалуй, дресс-код не требуется? Она и так одета… Разве что волосы пригладить чуть и готово…
Арина проворно поправила подруге причёску: высокий зачес надо лбом и от висков – корзиночкой, как носили дамы в старину, а сзади пучок и сеточка, чтобы ничего не выбивалось и не торчало. Дальше настала очередь павлопосадского платка, сапог, шиншилловой шубки и рукавиц.
– Ну-с, вперёд, – Арина выкатила коляску на крыльцо, где стоял рослый молодой человек с непокрытой, несмотря на холод, головой. Рыжеватые волосы, весёлое с конопушками лицо – Ларе новый знакомец понравился. Сразу видно – открытая душа, никакой каверзы ждать не следует. Молодой человек дружелюбно поприветствовал её и, отстранив Арину, улыбнулся широко:
– С ветерком по нашим сугробам прокатить не обещаю, но доставить в целости и сохранности торжественно клянусь!
У Лары на сердце потеплело. Николай не изучал её с любопытством, не смотрел с сожалением – будто бы всё так и должно быть, и ничем не отличается она от других людей. У ворот она заметила ещё не успевшего уйти Бирюка. Тот некоторое задумчиво смотрел, как не без труда катит Николай увязающую в снегу коляску. А затем, не сказав ни слова, свистнул своим собакам, и скрылся вместе с ними в темноте.
Лара чувствовала себя неловко, что постороннему человеку приходится возиться с её непригодным для снежных заносов «транспортом». К счастью, до школы и расположенной при ней библиотеке было подать рукой, но стало немного грустно от мысли, что всю окрестную красоту придётся наблюдать главным образом из окна да с крыльца своего дома. Для «маломобильных граждан» и город-то трудно проходим, а уж дороги сельские… Впрочем, дорога здесь всё-таки асфальтированная, значит, с весны по осень по ней можно будет перемещаться вполне свободно.
Вечер выдался неожиданно чудным. За столом в уютном библиотечном помещении собрались директор школы Лекарев, статный, седобородый мужчина преклонных лет, чем-то напоминавший Тургенева, его супруга, Сима, очень живая и подвижная, несмотря на дородность, их сын Николай и «Глебушка», Глеб Родионович, хранитель библиотеки. К чаю были поданы шедевры кулинарного искусства Серафимы Валерьевны – её варенья, пастилы и крохотные, таящие во рту пирожки с разными начинками, именуемые ею «пташечками». Только вернувшись домой, Лара догадалась и оценила такт гостеприимных хозяев – понимая, что плохо владеющему руками человеку будет неловко «лопать» большие пироги, они приготовили именно эти «пташечки», и даже аккуратные вилочки к ним подали, чтобы ей, Ларе, было удобно…
«Поедем к живым людям», – говорила Арина. Глядя на Лекаревых, Лара поняла, что именно о таких людях говорила её подруга. Живые, сердечные, тёплые, без лукавства участливые. В их обществе Лара не чувствовала себя лишней, «мебелью», развлекаемым «ребёнком». Хотя и впервые встретились, а как-то легко и непринужденно всё было, естественно. Солировал, конечно, Глеб Родионович, рассказывавший гостьям о своих удивительных странствиях. Так и загорелась Лара – вот бы, о ком повесть написать! Ведь такого не сочинишь! Такое только жизнь сочинить может… Или, лучше сказать, только Бог…
– А когда я пришёл в Рим, то меня к Папе Бенедикту пригласили. Очень ему любопытно стало, что это за странник такой по миру именем Христовым бродит. Так, вот, я к нему с дороги и явился. БОсый… А что ж? Святитель Шанхайский Иоанн тоже по Парижу босым ходил, так его и прозвали – Иоанн Босой.
– И что же Папа?
– А что ж Папа… Уважительный. Поговорили мы с ним с четверть часа. С умным-то человеком всегда поговорить занимательно.
– А туфлю поцеловали?
– Да я как-то и не вспомнил, девочки, про их этот обычай. И они не напоминали, люди тактичные. К тому ж инославный я, что ж меня к башмаку-то Папину… А зато дал мне Святой Отец за своей печатью документ, что, де, он благословляет меня паломничество свое продолжать, и всем добрым католикам в том мне наказывает соспешествовать.
– И как, соспешествовали?
– Ну, я особо-то грамотой этой не козырял. Я ведь сам этот путь пройти должен был, а не с чьей-то протекцией. Но на таможнях пару раз помог мне Папин наказ.
Домой возвращалась Лара с ощущением пережитого чуда, и от того звездный снежный вечер казался ей особенно прекрасным. Лекаревы проводили подруг до самого дома, и Серафима Валерьевна пообещала зайти на другой день, побыть с Ларой – Арина собиралась отъехать навестить внука тёти Зои Алёшу. Сама старушка третьего дня занемогла, а мальчик ждал приезда бабушки. Делать было нечего, и Арина вызвалась съездить вместо неё, отвезти гостинцы и успокоить сиротку. Немыслимо же, чтобы ребёнок ждал родного человека и не дождался, и даже не знал, что с ним…
Напившись на ночь тёплой домашней ряженки, Лара ещё какое-то время делилась с подругой впечатлениями вечера, а затем забылась крепким, счастливым сном.
…А утром её разбудил знакомый зычный лай. Лара удивилась: она точно помнила, что сегодня Бирюк уже не должен был прийти. Стук в ворота сомнений не оставил: так стучал только мастер-отшельник. Сползла с постели сонная Арина:
– Что это он, ошалел, что ли, так рано… – она закуталась в длинный до пят тёплый халат, сунула ноги в короткие валенки с меховой оторочкой, наскоро расчесала густые пепельные волосы и, уже не закалывая, не укладывая их, ринулась в прихожую.
Лара ёрзала, не находя себе места, голоса снаружи звучали недостаточно громко, чтобы она могла из разобрать. Вскоре, однако, Арина в наброшенном на плечи пуховике вбежала в комнату с сияющими глазами и возгласом:
– Ларка, поднимайся живее!
– Что случилось?
– Сюрприз! Увидишь – не поверишь!
С помощью подруги кое-как одевшись и утеплившись, Лара перебралась в свою коляску. Ей было неприятно, что она не успела ни умыться, ни причесаться – всё-таки посторонний человек пришёл, негоже появляться перед ним не прибранной…
Но Бирюка уже не было на дворе, когда Арина выкатила кресло на крыльцо. То ли угадал он, что неловко хозяйкам представать перед ним только вставшими с постели. То ли не желал разговоров и тем паче благодарностей. Поймёшь ли этого загадочного человека? Так или иначе, а матера и его собак простыл и след, а вместо них у крыльца стояли кресло-сани, украшенные резными узорами. Увидев их, Лара не сдержала восторженного возгласа. Теперь не придётся тому или иному провожатому мучиться, таща по сугробам её неповоротливую коляску! Теперь…
– …С ветерком катать тебя будем! – словно слыша её мысли, рассмеялась Арина, обнимая подругу.
– Всё-таки он, видимо, добрый и хороший человек, – заключила Лара, любуясь своим «зимним экипажем».
– По-видимому, так, – согласилась подруга.
– Но как мы отблагодарим его?
– Надо что-нибудь придумать! Вот, вернусь и придумаем. Впрочем, ты можешь заняться этим и в мое отсутствие. У тебя воображение богаче моего, тебе и карты в руки!
Глава 5.
С самого утра, сжевав безвкусную пшенку и запив её сладким какао, Алёша занял наблюдательный пункт у окна – сегодня должна была приехать к нему бабушка, и мальчик с нетерпением ждал встречи с нею. Вот-вот появится на дорожке её движущаяся вперевалку фигурка с огромными сумками. И он, несмотря на окрики воспитательниц бросится ей навстречу и будет пытаться забрать эту непомерно тяжёлую для неё ношу. А она, поставив сумки на землю, обхватит его, прижмёт к себе крепко-крепко, и покрывая горячими поцелуями его лицо и голову, будет смеяться и плакать. Милая-милая бабушка, как всегда чудно пахнет от неё свежей сдобой и вкусными травами, как нежны её натруженные руки, как светятся лучистые глаза её, как сияет улыбка… Все горести, пережитые ею, не заставили потускнеть её солнечного лица.
Алёша ждал, но никто не приходил. То одна, то другая фигура появлялись на ведущей к корпусу тропинке, но всё это были не те, не те… Тревожно и маятно становилось на душе у мальчика. Бабушка ведь уже старенькая, вдруг и с ней что-то случилось? Как с мамой?..
Всё раннее детство, пора столь счастливая для большинства людей, отложилось в его исколотой, подобно больному телу, памяти, как сплошная чреда страхов, лишений, потерь, боли… Больше всех на свете Алёша любил маму, и, когда случалось ему, от природы болезненному и слабому, сильно хворать, то не так страшны и тяжки были ему его собственные боли, как сознание того, что боли эти ещё хуже терзают мать. Сознание своей невольной вины перед ней.
Мама была такой красивой, такой доброй и умной! Она так заслуживала счастья! И могло бы оно быть у неё, совсем другая жизнь могла бы быть, если бы не Алёша. Другие дети – радость для родителей. Их утешение. А кем стал он для своей матери? Болью. Мучением. Горем. Лучше бы никогда не рождаться на свет. Или умереть. И освободить её, не бременить более собой, не мучить… Может быть, тогда бы она была теперь жива? И жизнь её сложилась по-другому?
Алёша был слишком мал, чтобы хорошо помнить всё, что случилось с ним, с ними. Но врезалось в память, как мать вдруг резко изменилась. Практически перестала есть, стала читать вслух какие-то непонятные тексты, прежние красивые платья сменил странный серый балахон. Мама вдруг отстранилась от него, глаза её отныне смотрели куда-то мимо, и от этого отсутствующего взгляда мальчику становилось страшно. Потом появились какие-то неведомые люди, мужчины и женщины, одетые схожим образом, с которыми мать пела непонятные Алёше песни. С этою компанией оказались они вскоре в какой-то глухой деревне, до которой долго-долго ехали поездом… На новом месте жительства мама совсем перестала обращать на Алёшу внимание. Он и другие дети, бывшие в общине, были заброшены, предоставлены сами себе и росли, как зверята, маугли… Даже хуже, потому что зверят любят их матери, об их пропитании заботятся. И Маугли любили волки, приемным сыном которых он стал. Алёшу не любил никто. Его уделом стали холод и голод, вечный поиск еды… Одежда его износилась, тело зудело от укусов вшей. Но никому до этого не было дела… Однажды ночью в деревне начался пожар. Алёша и ещё несколько детей и взрослых успели выбежать и потом скитались по лесу, немало замёрзнув. В лесу их нашли спасатели и распределили кого куда. Отмытого и впервые накормленного Алёшу – во временный приют. Здесь нашла его бабушка и долго рыдала, видя, как истощён и напуган её внук. Её хлопотами его перевели в другой приют, поближе к родному дому, чтобы бабушка могла его навещать. Забрать внука старой и хворой женщине не разрешили… Так и жили теперь от встречи и до встречи, надрывая сердца и изматывая бабушкины таящие силы… И так далеко было ещё Алёше до совершенных лет, когда чиновные, ничего не понимающие указы, наконец, перестанут быть таковыми для него, и он сможет стать опорой для единственного родного человека!
Приют, где он находился уже несколько лет, мальчик ненавидел. Прежде здесь была старинная усадьба, своего рода «дворянское гнездо». От тех незапамятных времён сохранились толстые, крепкие стены, шикарная лестница у парадного подъезда, по которой дети, однако же, не ходили, так как их выпускали на прогулку со «служебного входа», то бишь входа для прислуги. От былого великолепия остались также колонны, пара изрядно обшарпанных львов, которых ребятня особенно любила, и руины фонтана, который никогда не бил, и разная мелочь вроде вензелей, остатков лепнины, балясин и прочих барских излишеств. Всё же прочее было переделано со свойственной переделывателям безжалостностью. Потолки бывшей усадьбы сочли чрезмерно высокими, а потому из каждого этажа сделали два, мало беспокоясь о том, что теперь потолки стали слишком низкими и словно придавливали ходящего под их сводами. На окнах первого этажа установили почти тюремные решётки, на остальные – пожалели денег – авось, никто не выпрыгнет. При этом великое чудо составляли коммуникации дома. Горячая вода в нём бывала не дольше полугода, её вкупе с отоплением легко могли отключить зимой из-за вечных неполадок в котельной, тогда в просторные палаты – каждая на двенадцать человек – вносили маленькие обогреватели, чтобы уж не обогреть (тепла от этих агрегатов хватило бы лишь на меленькую каморку), но хотя бы немного осушить влажный воздух. Первый этаж в такие дни заледеневал, стены его часто бывали покрыты плесенью, и лишь крысы чувствовали себя там вполне комфортно.
Огромные палаты были несколько лучше казарм и камер: узкие, пружинные кровати были всё-таки одноярусными. В остальном уровень был сходный. У каждой кровати стояла крохотная тумбочка, обыкновенно, пустая, поскольку держать в ней что-либо было невозможно из-за частых случаев воровства. Да и хранить детям, в общем-то, было практически нечего.
Если случалось поймать кого-то за обчищением чужой тумбочки, то воспитателям об этом факте докладывалось редко, разбирались сами – попросту били проштрафившихся, устраивали «тёмную». Били жестоко. Не только за воровство, но и за «стукачество». За последнее – особенно сильно…
Часто с неизменным чувством стыда Алёша вспоминал тщедушного паренька Костю, в котором отчего-то заподозрили стукача. Его били не однажды, над ним издевались, отнимали вещи. Набрасывались всегда – стаей – против одного. В этой стае был и Алёша, тогда ничего ещё толком не соображавший, но только дико боявшийся оказаться вне этой стаи, а, значит, против неё – её жертвой. Позже он не раз вспоминал лицо Кости, и чувствовал болезненный до слёз укол совести.
Его самого травили не за воровство, не по подозрению в чём-либо, а просто от скуки, просто от того, что он не мог и не умел дать отпор, просто потому, что травить беззащитную жертву отчего-то всегда весело – веселятся же «доблестные» охотники, вооружённые до зубов, целой сворой псов травящие одного единственного зверя. Именно в положении такого зверя был Алёша первое время пребывания в «усадьбе». Свора всегда нуждается в жертве, чтобы чувствовать свою «силу». В этом таятся истоки пресловутой «дедовщины», поминаемой отчего-то только в связи с армией в то время, когда она есть везде, где собирается хотя бы малый коллектив вне зависимости от его возраста и уровня интеллекта.
Бывши жертвой сам, Алёша не смел сам становиться стервятником. Но в тот момент стал. Стал, возликовав, что отныне жертва не он и стремясь скорее вписаться в стаю, став частью её, обезопасив тем самым себя. А как лучше оказать свою верность, нежели участием в травле другого?.. Алёша никогда не бил сам, но всегда был рядом, но потешался и присоединял свой голос к голосам бивших. Он впитывал закон джунглей: выживает сильнейший, или ты проглотишь, или тебя, каждый сам за себя, не лезь, пока тебя не тронут. Подлая и страшная мораль – в ней воспитывались души, и с этим воспитанием им предстояло однажды выйти в мир, к людям, которые, впрочем, этой моралью жили сами, может быть, не вполне осознанно, ощущая себя при этом добропорядочными на том основании, что и они не бьют сами, а лишь проходят мимо, когда бьют другого.
В отличие от стукачества воровство не считалось в «усадьбе» большим преступлением. Таковым оно было только в случае, если младший что-то крал у старшего. Старшие имели право брать у младших всё – это было не воровством, а нормой. Воровство же с общей кухни и вовсе было настоящей доблестью. Дети «усадьбы» никогда не бывали сыты. Чувство голода преследовало их неотступно, и по ночам, когда дежурные нянечки мирно засыпали, они пробирались на кухню и воровали там сахар и порезанный ломтями хлеб, хранившийся в больших железных кадках. И эти куски чёрствого хлеба, с замиранием сердца выкраденные, и тайком поедаемый под одеялом, казались им самой вкусной пищей на свете!
Развлечений в «усадьбе» было немного: единственный телевизор, включаемый два раза в день (утром – мультики, вечером – сериал, повествующий о какой-нибудь неземной любви, над которой горькими слезами плакали нянечки и старшие девочки).
Любовь «настоящая» тоже была развлечением. Во всяком случае, для малышни, наблюдающей её со стороны. Однажды разгорелось пылкой страстью сердце шестнадцатилетнего джигита Арсена к прекрасной пятнадцатилетней Анфисе… Она пряталась от него в единственном недоступном месте – женском туалете, и он долго просиживал у его дверей, немало веселя, а подчас и смущая, входивших и выходивших подруг «Джульетты».
«Начальство» подобных романов, естественно, не одобряло, опасаясь, что «дело может зайти слишком далеко», как сказала медсестра Клавдия Александровна няне Шуре. Клавдию Александровну, дородную, сварливую бабищу, подчас не стеснявшуюся распускать руки, в «усадьбе» не любили, зато няню Шуру, милейшую старушку из сказок, которые она во множестве помнила наизусть и часто рассказывала, обожали все.
Куда «может зайти дело» Алёша тогда не понял, как не вполне понял и сцены, которую случайно застал, гуляя в парке. Парк этот был ещё одним развлечением скудной жизни воспитанников. Здесь они играли, строили шалаши, мечтали… Когда-то он был вполне ухоженным под стать усадьбе, но за долгое время превратился в более или менее дикий лес: даже дорожки почти заросли. Часть его, примыкающая к зданию, была огорожена высоким забором, и на ней силами воспитанников ещё поддерживался некий порядок, за забором же начиналась настоящая глушь, в которой нередки были ограбления и даже убийства прохожих.
Однажды, гуляя в парке с приятелем Лёнькой, Алёша услышал в кустах странную возню. Подкрались поближе и затаились, наблюдая. Это были Арсен и Анфиса.
– Ань, ну, чего ты кочевряжишься? – говорил джигит, целуя зардевшуюся девушку. – Мы ж давно этого хотели!
– А если увидят? – слабо сопротивлялась натиску Анфиса.
– Да кто нас здесь увидит?! Всё нормально будет! – пообещал Арсен, расстегивая ремень на своих штанах.
– Погоди! Если узнают, тебя же переведут куда-нибудь!
– Не узнают! – Арсен крепко обнял Анфису, гладя её по спине своими большими руками.
Она уже не сопротивлялась, уступая ему и, запрокинув голову, прошептала только:
– Сеня, если ты меня бросишь, если тебя увезут, я умру!
– Не брошу! Вот, выйдем отсюда и поженимся! – пообещал Арсен…
– Чего это они, а? – шепнул на ухо Алёше Лёнька.
– Не знаю, – пожал плечами он.
– Он такой огромный, как медведь, а она маленькая… Он её раздавит! Ей, наверное, больно, слышишь, как она стонет? Может, надо помочь?
От помощи Анфисе Алёша друга удержал. Ему смутно казалось, что они подсмотрели что-то, что видеть были не должны, и он твёрдо положил себе не рассказывать об этом. Однако Лёнька не удержался. Разболтал всё Сане, покровителю и любимцу всей малышни. Втянул и Алёшу в рассказ. Перебивая друг друга, живописали увиденное, стараясь не упустить подробностей.
– А он так сделал!
– А она..!
– И они почти голые остались…
– И…
Саня слушал их с возрастающей мрачностью конопатого, смешного лица, хмурил брови и, наконец, остановил:
– Довольно! Это очень хреново, что вы подсматривали!
– Мы не хотели… – понурили головы в ответ.
– В общем, так: то, что вы увидели, касается только Арсена и Анфисы. Ни один человек не должен узнать об этом! Вы меня поняли? Если вы двое сболтнёте кому-то, то на мою дружбу можете больше не рассчитывать.
Эта угроза была пострашнее тумаков Арсена, и Алёша с Лёнькой поклялись Сане, что никому не расскажут об увиденном. Однако, шила, как известно в мешке не утаишь. Скоро об отношениях «усадебных» Ромео и Джульетты узнало начальство, и Арсена перевели в другое заведение. Когда его увозили, Анфиса с плачем бросилась за ним. Её удержали две воспитательницы. Она вырвалась от них, успела поцеловать Арсена на прощание.
– Какая мерзость! – воскликнула Клавдия Александровна. – Проститутка малолетняя!
– Клава! – сплеснула руками няня Шура.
Анфису схватили вновь. Она вырывалась, плакала.
– Сенечка, Сенечка! Я тебя никогда не забуду! Я тебя люблю! Сеня, не уезжай!
Арсен высунулся из машины:
– Анька, я тебя найду! Я тебе напишу, слышишь?! Не реви, Анька! Прорвёмся!
Машина исчезла за воротами, и ревущую Анфису потащили в дом. Малышня наблюдала за этой душераздирающей сценой, прильнув к окнам.
– Дрянь такая! – ругалась Клавдия вслед Анфисе. – Высечь бы по голой заднице!
– Клава! – снова подала голос няня Шура.
– Молчи, Шура! Ты их всех избаловала! Попробовала бы моя Машка такое устроить – дух бы выбила!
– Кулаком добру не научишь, Клава…
– А ты меня, Шура, не учи! У тебя своих детей нет, и молчи! – сказала Клавдия, как зубами лязгнула (не зря её «волчихой» прозвали), и пошла вперёд, покачивая крутыми бёдрами.
Няня Шура тяжело вздохнула и поплелась за ней:
– А всё-таки жалко их… Вдруг и впрямь любовь…
– Любовь! У их родителей, чай, тоже любовь была! Тоже, небось, под кустом где-то свалялись, как собаки, щенят своих покидали на нас, а сами дальше поскакали!
– Злая ты, Клава. Разве можно так о людях?..
– Ты зато добрая! У меня с моим паразитом тоже, вот, любовь была! А этот сукин сын за эту любовь мне на Машку даже алиментов не платил!
– А ты и рада на ней это вымещать? Видала её намедни: опять синяки у неё. Что ж ты кровь из неё пьёшь, Клава? Ведь она же дочь тебе!
– Моя дочь! Не твоя! Мне лучше знать, как её учить! – огрызнулась Клавдия Александровна.
Алёше было очень жаль эту не известную ему Машу, которую била мать. Хотя, вот, Пашку Гунина тоже мать лупцевала до полусмерти, за что её лишили родительских прав, а его отправили в приют, а он всё равно скучал по ней, говорил, что, хоть и била, а всё-таки мать, лучше бы с ней остался.
О своей маме Алёша думал постоянно. Часто он сидел на своей кровати, стоящей у окна, обхватив руками колени, и смотрел в окно, представляя, как мама, наконец, приедет за ним и увезёт отсюда насовсем… Ведь никто доподлинно не знал, что случилось с нею в ту страшную ночь. Тело её не нашли. А, значит, – являлась безумная надежда, – она могла спастись? Может быть жива?!
В тот вечер, когда Анфису разлучили с Арсеном, малышня никак не могла уснуть, потрясённая происшествием. Няня Шура осторожно вошла в палату, привычно села на стул. Маленькая старушка в больших очках, под которыми скрывались ласковые, в лучиках морщин, глаза, с седыми, собранными в пучок волосами и тихим, мягким голосом – Алёше она чем-то напоминала бабушку.
– Не спите? – негромко спросила няня.
Лица её не было видно, так как сидела она спиной к окну, за которым светила луна, но Алёша точно знал, что на лице её – тихая, чуть грустноватая, чуть усталая улыбка.
Все сразу сели в кроватях, словно по звонку, ожидая, что старая няня что-то расскажет.
– Ложитесь, ложитесь, а то попадёт нам!
– Тётя Шура, как Анфиса?
– Куда увезли Арсена?
– Анфисе лучше. Она сейчас спит… А Арсена увезли в другое место.
– Зачем?!
– Так начальство решило…
– Но Арсен любит Анфису, а она его! – зашумели наперебой дети, ещё не зная толком значения произносимого слова, знакомого им из сказок и телевизора.
– Тише! Тише! – прошептала няня Шура. – Не переживайте. Если они на самом деле любят друг друга, то они встретятся, когда выйдут отсюда во взрослую жизнь. Уже и недолго осталось. А пока они могут писать друг другу.
Она говорила напевно, покачиваясь, словно баюкая.
Алёше было нестерпимо жаль Анфису. Несколько дней спустя, он увидел её в парке. Невысокая, хрупкая, она шла по тропинке как-то растерянно, теребя в руке платок, словно потеряла что-то и не может найти. Алёша сорвал несколько цветов и протянул их ей:
– Это тебе!
На глазах Анфисы навернулись слёзы. Она погладила его по голове, нагнулась:
– Спасибо, Лёшечка, – чмокнула в щёку и убежала.
Тем же вечером она первый раз пришла к телевизору, села позади всех и уставилась на экран. Шёл очередной сериал, и, когда главный герой, смуглый, черноволосый красавец, стал обнимать красавицу-героиню, по лицу Анфисы скользнула улыбка:
– Совсем как у нас с Арсеном было! – вырвалось у неё.
С той поры за Анфисой хвостом ходили её сверстницы и девчонки помладше, страстно желавшие узнать подробно, как же именно «было».
Кроме няни Шуры и Лёньки, самым близким человеком в усадьбе для Серёжи был – Саня. Саня был уже «взрослый», ровесник Арсена и Анфисы, но очень отличался от всех ребят своего возраста или, как разделяли в «усадьбе», «группы». Он никогда не участвовал в устраиваемых «травлях» и других «развлечениях», но, кроме того, он не боялся принимать сторону обижаемых, слабых. Саня был защитником, старшим братом, за чьей широкой спиной можно было спрятаться. Он был невысок, но отличался большой силой и ловкостью. Отчасти поэтому его побаивались и не пытались заставить силой следовать неписанным законам. Но было в нём и что-то ещё, что ощущали все, прибегая к его заступничеству: кроме физической (ей-то обладали многие) была у Сани некая внутренняя сила, позволявшая ему оставаться добрым, честным, не шакалить, не ломаться и не отступать. Алёша никогда не видел, чтобы Саня струсил перед кем-нибудь. И все, кто и желал бы сломать его, понимали, что это не получится, что он не испугается, не побежит. Лицо Сани мало соответствовало его характеру: широкое, веснушчатое, с рыжеватыми волосами и оттопыренными ушами – оно подошло бы клоуну и вызывало невольную улыбку. Он не дружил близко ни с кем из своих сверстников, но ни с кем не состоял и в серьёзном конфликте. Любые противоречия он старался и умел разрешать миром, поэтому всегда выступал арбитром в детских спорах. За это его прозвали Миротворцем.
Не имея близких друзей, Саня постоянно возился с малышнёй. Он играл с ними, вырезал им игрушки из дерева… А ещё ему разрешили ухаживать за поселившейся при «усадьбе» собакой. Вскоре, впрочем, их было уже трое, и Саня каждый день выносил им полученные на кухне объедки. Не замедлили появиться и щенки, и когда Саня ходил по парку, они резвились у его ног, карабкались по нему… А ещё Саня помогал глухонемому старику-дворнику: подметал дорожки, подрезал кусты… Старик смотрел на него, улыбался, подавал знаки – и Саня всё понимал. Как, кажется, понимал всё и всех. Чтобы не случилось, со всеми своими бедами и радостями дети бежали к нему, и он слушал, судил, объяснял, помогал…
Некоторые из старших воспитанников, те, что особенно ретиво обирали малолетних и любили поиздеваться над ними, часто злословили насчёт Сани, смеялись над ним и даже открыто оскорбляли, но он не обращал на них внимания.
– Саня, ты такой сильный, почему ты не побьёшь их? – спросил Алёша однажды.
– Сила дана не на то, чтобы расходовать её на разные мелочи, и применять её нужно только в крайнем случае, когда есть настоящая угроза тебе или другому человеку. От того, что они обругают меня, никто не пострадает. Зачем же кидаться на них с кулаками? Или ругаться в ответ, умножая их зло ещё и своим? Другое дело, если они нападут на меня или тебя, или ещё кого-то, тогда необходимо со всей силой поставить их на место.
Кроме прочего, Саня учил Алёшу с Лёнькой играть в шахматы. Серёжа не мог достичь больших успехов в этой игре: ему никогда не хватало терпения, внимательности, сосредоточенности и умения продумывать несколько ходов вперёд – поэтому он больше любил смотреть, как играют Саня с Лёнькой, болея попеременно, то за одного, то за другого. Лёнька же отличался большим рационализмом и спокойствием, что помогало ему даже иногда выигрывать у Сани.
Однажды во время одной из таких партий в класс проскользнула сияющая Анфиса. Казалось, что она готова пуститься в пляс или запеть.
– Письмо получила? – догадался Саня, отрываясь от игры и расплываясь в широкой улыбке.
Анфиса кивнула, показала конверт и, прижав его к груди, кружась, подплыла и, расцеловав всех троих по очереди, убежала, так и не произнеся ни слова. Алёша смотрел ей вслед, искренне радуясь её счастью.
Счастье Анфисы было недолгим. Через некоторое время в столовой она вдруг резко вскочила из-за стола и кинулась по коридору, зажимая рот рукой. Шедшая ей навстречу Клавдия почернела и заорала на неё:
– Что, доигралась, потаскуха малолетняя?!
Выбежавшая няня Шура замахала на неё руками:
– Клава! Дети же слышат!
Анфису в «усадьбе» больше не видели. Через несколько дней её перевели в другое место.
– Где Анфиса? Что с ней? – пытали дети няню Шуру.
Но она только махала руками:
– Анфиса заболела!
– Чем?! Что у неё болит?!
– Живот…
– Аппендицит? – догадался Пашка, которому недавно делали операцию.
– Почти…
– Она к нам вернётся?