Игорь Иванович Бахтин "Предновогодние хлопоты II"

Комментарий читателя "День литературы" "…Питер снова порадовал – продолжением эпопеи "ПРЕДНОВОГОДНИЕ ХЛОПОТЫ". Уже свыкаешься с персонажами. Они почти соседи. Широта охвата автора поразительна: от психологически точного абриса опустившегося наркомана до усталого и запуганного ребёнка, о котором ещё Достоевский писал, что "счастье всего мира не стоит одной слезинки" на его щеке. А лихие 90-е принесли водопады детских слёз. Рушился, выпадал в хаос устоявшийся мир. И нужно было удержать его – во что бы то ни стало – от конечного падения в бездну.Роман показывает таких стоиков, таких абсолютно простых, нормальных людей, волей-неволей должных встать на этом пути распада. Охранить от него максимально свои домашние очаги тепла и света веры в добро, которое очищающе прорастёт в будущее. Достоевский невольно заложил глубинную основу в почерк многих питерских художников слова, мыслителей-философов.Игорь Бахтин стоит на этой мощнейшей платформе, заложенной гением.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 04.03.2024

Когда он открыл повлажневшие глаза, его свечи, потрескивая, догорали. Он тихо прошёлся по храму, нашёл икону Николая Чудотворца, подождал, когда отойдёт женщина, целующая край иконы, поставил свечу, долго смотрел в строгий и мудрый лик святителя и неожиданно для себя стал горячо просить. Он просил святого не о деньгах, не о жилье, не о благополучии – просил о здравии Алёши, Людмилы, Анны Никифоровны, и дочери. Просил о сохранении семьи, о мире и взаимопонимании в ней. Слова его были корявы, он не знал молитв, но они были искренни, шли от сердца, вытекая из него горячей волной.

С Апраксиного двора, купив всё, что хотел, он возвращался домой в сумерках, когда уже включили уличное освещение. В своём дворе он опять встретил Потапыча в спецовке и с разводным ключом в руке. Они с ним закурили. Состоялся довольно странный разговор, который он списал на состояние Потапыча.

Вид его разительно переменился по сравнению с их первой сегодняшней встречей. Обычная бодрость старика куда-то пропала, выглядел он усталым, на печальном лице выделялись подглазья, ввалившиеся, тёмные, с какой-то болезненной прозеленью. Он отвёл его в сторону, вернул занятую десятку, и тревожно озираясь, заговорил, почему-то полушёпотом:

– Знаешь, переселенец, я этот город так и не полюбил. Нет, он мне ничего плохого ни сделал, но и родным не стал. Счастье, брат, – родиться и умереть в родном для тебя месте, правильно говорят – где родился – там и пригодился. Если даже бродяжничаешь ты по белу свету, то умирать обязан вернуться в родные края к могилам родителей, соседей, друзей – веселей будет рядом с ними лежать. Будут люди живые, знавшие тебя и помнившие, приходить проведывать своих родных и тебя вспомнят, мимо твоей могилы проходя. А здесь меня точно на кладбище никто не вспомянет, разве те только, кому я унитаз да смеситель менял. М-да, Питер, Володя, – город-хитроман. Он человека в себя засасывает и крепко держит в своей чухонской трясине, от него так просто не отделаешься. Чужаков здесь всегда много было, одни уезжают, другие приезжают – людской круговорот. Те, что уедут, Питер не забудут. Даже, кому здесь совсем хреновато и тяжко было, бахвалиться станут, стакан, приняв; в грудь себя бить, вернувшись в свой Мухосранск или Мешковку, дескать: «Да я ж, в Питере жил! В Питере, сечёте, провинциалы!» Будто, кипит твоё молоко на плите, в раю, понимаешь, жили. Сами, может, в Питере том, горе мыкали, мёрзли, болели, в ботинках рваных ходили, угол снимали в шесть метров, да на общей кухне лаялись и грызлись со злыднями-соседями, вспомнить нечего, кроме того, что через Фонтанку по Аничкову мосту на работу ходили, да в котлетной, когда копейка заводилась, стопарик позволяли себе пропустить, а – гляди ж: «Я в Питере жил!» Ни всякому он люб, некоторые злобятся или ворчат, но даже и такие товарищи забыть его не могут, нет-нет да брякнут с ухмылочкой: «Была у меня в Питере одна мамзель. Такая, доложу я вам столичная штучка!» Холодно мне в нём всегда было, не радовал он меня, и он меня, кажется, не полюбил, потому и счастья у меня в нём не случилось. Ты знаешь, как-то не заметил меня Питер, дела ему никакого до меня не оказалось. Читал я, что в старые времена, деревня рассейская ездила сюда подрабатывать. Пили, само собой, болели, работали, как волы, надрывались за пятак на тяжких работах на чужого дядю. Когда домой возвращались, на вопросы деревенских: чего вернулись? Отвечали: напитерелись, мол. Напитерились – прикидываешь?! М-да, напитерились – набедовались, то есть. Я своей покойной супруге не раз предлагал на Юга обменять квартиру, но она, ни в какую. Ей здесь очень нравилось. Она ж родом из тутошней северной Мешковки, что от Эстонии в двух шагах. В деревне той пять хат и один колодец, селяне грибами, ягодой, да рыбалкой проживают. А тут тебе и мороженое с пирожным, и фарш в магазинах готовый, и мандарины с конфетами, и вода горячая с унитазом. Страшно ей было бросить жильё, ради которого она горбилась столько лет. Но ей, Володя, чуток легче было, однако, чем мне: отдушина у неё сердечная имелась – сёстры и мать с отцом на Псковщине. Я, Володя, не говорил тебе ещё, что сирота я, детдомовец? Нет? Докладываю, сирота. Записано в паспорте, что родился я в городе-герое Туапсе, но это филькина грамота, хотя, думаю, где-то поблизости и был рождён, раз мать меня грудничком оставила там. Сгинуть мне не дали люди, фамилию присвоили обычную русскую Медведев, а имя и отчество дали соответствующее медвежьей породе – Михаил Потапыч, наверное, весу во мне было многовато, с юмором люди попались. Тогда голодуха была и много народа на Юга подавалось хлеба искать. Может, и мать моя там скиталась, а как я у неё случился, так, наверное, обузой стал. Разбери теперь, кто я по пятой графе? Может, и не русский вовсе, а какой-нибудь адыгеец – их там много проживало, или армянин. М-да, подкидыш… это дело, Володя, тяжкое, это только тот поймёт, кто сам в шкуре подкидыша пожил. Нет от этого душе покоя. Этого никому не пожелаю, выйти из школы и видеть, как твоего одноклассника мать встречает и обнимает нежно – это кино детскому сердцу вредное. Вот значится, какое дело, Володя. И сердце моё там, знаешь, где-то на юге осталось. У каждого человека должна быть родина, место, где мать его родила. Я после войны не раз и не два ездил летом на моря отдыхать. Так на сердце у меня там теплело, родное что-то чувствовал, может потому, что ходил по земле, где мать моя ступала. Ты вот тоже с юга, вижу не сладко тебе в нашей каменной берлоге, в Венеции Северной? Ну, скажут же – Венеция! Венеция, кипит твоё молоко на плите, с замёрзшими каналами и без звёзд на небе! Вместо лодочников пароходы да баржи. Смотрю я на тебя, Володя, и вижу, что положение твоё, однако, хуже моего того, когда я подкидышем детдомовским был. Я хотя и без родителей остался, но меня та власть не бросила, у меня надежда была, что выросту, получу специальность, угол мне дадут, по помойкам не буду скитаться. У тебя другой вариант – демократический. Никто тебе здесь не поможет и город этот холодный тебя может не принять. Не посчитает тебя нужным. Санитары бродят кругом, они присматривают, где можно хапнуть, кому горло перегрызть, и меня, наверное, такой санитар уже присматривает…»

«О чём это он? – думал Калинцев с удивлением и жалостью. – Не в себе сегодня старик, таким я его ещё никогда не видел. И выглядит он просто ужасно, как-то одряхлел вдруг, согнулся».

Потапыч болезненно скривился, помассировал правый бок и продолжил:

– А я к тебе давно присматриваюсь. Да… присматриваюсь. Ты думаешь, мне деньги нужны? Я людям унитазы ставлю, не потому, что денег хапнуть охота, а потому что с людьми живыми поговорить хочется, ну, а дадут денег – беру. Дают – бери. И с тобой я беседую и общаюсь потому, как интересно мне с тобой. Наши дворовые, коренные жильцы дома распылились, разменялись, съехали, хаты продали, а новые жильцы, разбогатевшие выскочки, нос воротят, кипит твоё молоко на плите. Я же один душой, Володя, мне много не нужно, пойми. Я тебе как-нибудь всё расскажу, должны мы с тобой поговорить по душам… ты меня изначала не отторг, с уважением ко мне отнёсся – это дорогого стоит во все времена. Вижу я, не гнилой ты мужик, семейный, лямку тянешь тяжкую, не шалаешься с синюками нашими. Сейчас сосед с соседом здороваться перестал…

Тут он будто пришёл в себя, вздёрнулся, посмотрел на Калинцева абсолютно трезвым взглядом.

– Заговорился я, зарапортовался, старый. Я унитаз мадамочке уже поставил, сейчас бачок буду устанавливать, забегу только домой мне ключ на тринадцать нужен. Ну, и бабёнка, скажу я тебе, кипит твоё молоко на плите. Поваром в кафе работает, коньячком французским, маслинами с лимоном угощает, холодцом. Вдовая пенсионерка, но ещё, знаешь, кхе-кхе, не «консерва» в парике.

Калинцев рассмеялся.

– Вот так в жизни обычно и случаются встречи, ведущие к «золотой осени». Запал на вдовушку, Потапыч, колись? Коньячок, закусочка, мужик ты ещё видный и крепкий…

–Это дело отпадает, беженец, – устало отмахнулся Потапыч, не дав ему договорить, – «женилка» моя уже давно находится в состоянии абсолютного покоя. У меня сосед был Моисей Абрамович, фамилию называть не буду, догадайся сам какой он весёлой нации. Ну, ты понимаешь, народ этот, известно, остроумный. Ему уже лет под девяносто было, за собой следить перестал, склероз, слюнка на губах и всё тому причитающееся. Как-то выходит из парадной, а у него ширинка на брюках нараспах – заходите, воры. Ну, я ему на ухо: «Моисей Абрамович, у тебя «магазин» открыт». А он мне: «В доме покойника, Мишенька, все двеги должны быть откгыты настежь!» То и у меня. Но, слава Богу, склерозу пока нет.

Калинцев от души расхохотался. Потапыч залез в карман, вытащил шоколадный батончик, протянул, буркнув: «Возьми внуку», и быстро пошёл к парадной. Калинцев проводил его удивлённым взглядом.

– – —

Тёща открыла дверь сразу после его звонка, и он, раздеваясь, спросил про Люду.

–Ушла на работу, – ответила тёща, отводя глаза в сторону. – Лютовала – только держись. Слова не давала вставить, до слёз меня довела, даже Алёшка сказал ей, что она злая, как Баба Яга.

Что-то неприятное кольнуло сердце Калинцева: какая-то гаденькая, не проклюнувшаяся мысль. Ещё не понятая, но по скрытому смыслу своему уже преступная и неприемлемая его сердцу.

– Работница. На работу, как на праздник, – сказал он с брезгливым и раздражённым видом.

– Да вот же. Пойдём я тебя покормлю. Ты же ушёл не емши, – тёща явно стушевалась от слов и тона, каким они были им произнесены. Опять отводя глаза в сторону, она тихо добавила: «Вымой руки, Володечка».

Он заметил это изменение в ней и пристально посмотрел ей в лицо.

– Мама, что-то случилось? Вы ничего от меня не скрываете?

– Нет, нет же, что ты, Володечка. Господь с тобой, что ж мне скрывать от тебя? – суетливо поспешила ответить Анна Никифоровна.

Он протянул ей пакет, отмечая в её голосе неуверенность и недосказанность.

– Спрячьте, мама, до Нового Года. Здесь подарки. А где Алёшка, Настя?

– Они ёлку наряжали долго, а час назад в цирк отправились. Втроём… с другом Настиным. Он на улице стоял, я его в окно видела. Симпатичный, не чёрный вовсе, среди армян у нас в Сухуми такие были. Гамлета помнишь, шеф-повара нашего санатория? – проговорила тёща, проходя в кухню.

– И Гамлета помню и Офелию, и Лаэрта – раздражённо сказал Калинцев.

– Её не Офелией звали, ты путаешь, – Мариэттой. Володя, ты руки сходи, вымой с марганцовкой.

– Точно Мариэттой, но Офелия ей личила бы больше, – кивнул головой Калинцев и покорно пошёл в ванную. В голове у него теперь не было ничего кроме мыслей о Людмиле. И он знал, что так теперь будет долго, пока этот нервный пузырь не лопнет и всё не разъяснится и определится.

Сидя в кухне, он поглаживал Линду, устроившуюся на соседнем табурете, и тоскливо смотрел в окно. Тёща что-то говорила, гремела сковородками, ставила тарелки на стол, губы её всё время шевелились, выражение лица было страдальческим. Без аппетита проглотив еду, он пошёл в свою комнату, не зажигая свет, лёг на застеленную кровать лицом к стене, закрыл глаза.

Неожиданно он судорожно всхлипнул и через мгновенье из его глаз потекли слезы. Плакал тихо и долго, а потом заснул так же на боку, свернувшись калачом. Заснул крепко, организм его сам решил за него проблему подступившего близко к больной душе стресса. Линда, которая успела заскочить к нему в комнату, лежала у него в ногах, и иногда повизгивала во сне. Ей, наверное, снились собачьи сны из её прежней вольной жизни в доме, где всегда можно было выскочить в сад и порезвиться на воле.

Глава VII. Максим, Эдик, Лана.

Разлепить слипшиеся глаза Максиму не удавалось. Когда же, наконец, он открыл их, то долго ещё лежал неподвижно, глядя через полуприкрытые веки остановившимся взглядом в потолок на пятирожковую люстру, в которой тускло горела одна запылённая лампочка.

«Ночь? Утро? День?» – скосил он глаза к окну. За ним мутно серел декабрьский рассвет. Движение глаз доставило ему боль, они, как заржавелые болты в таких же ржавых гайках, слушались плохо. Чувствовал он себя больным и разбитым, знал, что заснуть уже не сможет, но и встать не было сил.

«Утро, утро, утро, утро… ещё одно, а за ним долгий, долгий день», – с болезненным стуком, как биллиардные шары, болезненно сшибались в голове тяжёлые слова. И неожиданно, страшная, обжигающая своей разрушительностью мысль, ввергая его в прострацию, упала на него бетонной плитой, расплющив тело, сразу ставшее холодным и безвольным. Тело медленно вытекало из-под плиты во все стороны аморфной слизистой массой. Плита давила, как пресс, выдавливая его сущность. Он всё это отчётливо ощущал и видел, а растёкшийся мозг продолжал метрономом отстукивать: «Утро, утро, утро, утро».

Этой бетонной плитой, обрушившейся на него, была страшная в своей беспощадности и неумолимости мысль о том, что новый день, несёт с собой всегдашние страдания и весь он будет посвящён невыносимо тяжёлым поискам спасительного «лекарства».

Но эта встряска длилась недолго. Его вытекшая сущность, как ртуть, медленно стала собираться в прежнюю единую массу, плита поднялась в воздух и исчезла. Он услышал аритмичный громкий стук своего сердца, ощутил пульсирующую боль в правом боку, ожившая память подсказала: никуда не нужно идти, «лекарства» полно, есть сигареты, еда, чай и деньги имеются.

Веки его дрогнули. Он расслабленно вытянулся и закрыл глаза. Побежали в голове, как кинокадры в перемотке, фрагменты вчерашней ночи: холод, тесная щель между гаражами, дикая ломка, примёрзшая к земле труба, кавказец, его вскрик: «Вай, мама», деньги – рубли и доллары.

Когда плёнка прокрутилась до того момента, где он прячет деньги в продухе, голова заработала живее и это воспоминание родило новый страх. Он нарастал лавинообразно, становясь зудящим и липким.

Навязчивая сверлящая мысль о том, что кто-то может найти его деньги, действовала на него угнетающе. Робко высовывающий «нос» утешительный довод, что вряд ли кому-то придёт в голову заглядывать в вентиляционное отверстие дома зимой в такой холод, вяло пытался бороться с многозначительно пожимающей плечами мыслью-разрушительницей «всяко в жизни бывает». У этого шаткого довода шансов на победу не было, а страх усиливался и усиливался, парализуя волю.

Решение могло быть единственным, оно было на поверхности: не теряя времени ехать и проверить тайник. Снежный ком страха за судьбу свалившихся на него денег, обещавших стать залогом долгой и благополучной жизни, покатился по спуску, набирая скорость, обрастая в размере, требуя немедленных действий. Но раньше этого требовалось заправиться спасительным «топливом». Пора было «поправиться»: уже подступала суетливая нервозность, правый бок напоминал о себе болезненно пульсирующей болью, жадный и беспощадный демон, владеющий его телом и помыслами, требовал подпитки.

Максим скинул с себя прожжённое в нескольких местах шерстяное одеяло на пол и встал с просевшего дивана. На него он вчера свалился в джинсах, носках и рубашке. Пакетики героина и деньги лежали в её нагрудном кармане.

Дверь второй комнаты была приоткрыта, он заглянул в неё. Горел свет, тихо бормотал телевизор Эдик и Лана лежали в кровати. Эдик стянул одеяло на себя, голая Лана лежала на боку, свернувшись калачиком, и иногда поскуливала, как маленькая собачонка. Он постоял немного, разглядывая впалые сероватые ягодицы Ланы и с безотчётно прилившей злобой и отвращением процедил сквозь зубы: «Долбанные кролики, халявщики, видеть вас не могу! В головах две, нет – три мысли: уколоться, трахнуться и пожрать. Как же вы, твари, мне надоели!»

Он прошёл в туалет. Мочился долго, задумчиво наблюдая за пульсирующей слабой струйкой. Процесс происходил болезненно: старый не залеченный уретрит напоминал о себе. Неожиданно он конвульсивно дёрнулся и резко обернулся: ему почудилось, что за его спиной кто-то стоит и сопит. Но никого за спиной не было, сердце билось с перебоями, рот пересох, ныло колено, правый бок моментами прошивала горячая боль.

Бормоча: «Рухлядь, рухлядь, разваливаюсь не куски», кривя лицо и прихрамывая, он прошёл на кухню, раздражённо оглядел стол, на котором в беспорядке лежали остатки вчерашнего пиршества: куски хлеба, недоеденный, обвалившийся торт, пачки сока, бананы, подсохшая колбаса в нарезке на пластиковых лоточках, чайные чашки с недопитым чаем, пепельница полная окурков.

Упаковки шприцев, похожие на пулемётные ленты с патронами лежали на подоконнике. Закурив, он стал готовить раствор. Готовил тихо, стараясь не шуметь, сейчас ему совсем ни хотелось, чтобы проснулись Лана с Эдиком. С отвращением рассматривая дорожку от игл на правой руке, он завистливо бормотал: «Лана, падла, ловкая, – с обеих рук колется. Будь я левшой, смог бы уколоться в правую руку, там положение лучше, чем на левой руке».

Потрясываясь всем телом, он спустил джинсы на пол, сел на стул, и уставился на свои худые и бледные, давно не знавшие солнечного света ноги. На обеих голенях зеленоватыми нитями просматривались вены. Путь их, как бакенами на реке, был обозначен точками от предыдущих уколов, вздувшимися узелками, левое колено распухло, на икрах топорщились коросты расчёсанных ранок.

Руки подрагивали. Обильно потея, он ввёл раствор в вену. Когда вытащил иглу, некоторое время посидел со спущенными джинсами и закрытыми глазами, уронив голову на грудь, в ожидании прихода. Боль в правом боку, пульсируя толчками, горячими осязаемыми волнами, прошла в низ живота и исчезла. «Заземлился», – удовлетворённо прошептал он, выпил сока из пачки, съел банан и закурил.

Он сидел со спущенными джинсами, его охватывала непреодолимая дремотность. Глаза закрывались, голова безвольно клонилась к груди, он пытался поднять её, но она снова и снова падала. Наконец он, расслабленно уронил голову на грудь и задремал. Сигарета догорела до фильтра, обожгла пальцы, но глаз он не открыл, только тряхнул рукой, отбросив её на пол. Так он просидел около получаса. После долго ещё сидел, не в силах встать. Маячок внутри него подгонял его к выходу, но выходить на холод ужасно не хотелось, вообще ничего не хотелось делать.

Уже надев куртку, он не удержался и ещё раз заглянул в комнату, где спали Эдик с Ланой. Лана лежала теперь на другом боку, бесцельно шаря рукой в поисках «убежавшего» одеяла. Опять полыхнула злоба: «Эдос-пиндос, кабан вонючий, моется в месяц раз, как этой дуре не противно с ним лежать?»

Он не сразу пошёл к лифту. Приподнявшись на цыпочки, засунул пакетики с героином в короб для антенных и телефонных проводов, который заканчивался над входной дверью квартиры Эдика – это место он уже не раз использовал, как тайник.

В лифте он ехал с потрясывающейся старушкой, дрожала и крохотная собачонка у неё на руках. «Даже собачка боится наркоманов» – сдерживая подступающий смех, подумал он. Его прямо-таки подмывало повеселиться, «поприкалываться» над женщиной, затеять с ней какой-нибудь разговор. С трудом подавив в себе это импульсивно возникшее желание, он с серьёзным лицом, почтительно склонив голову, поздоровался с ней. Она взглянула на него ласково, устало улыбнулась: «Доброе утро, сынок». Дышала она прерывисто, со свистом, на бледном, морщинистом лице застыло болезненное выражение. «Скоро копыта отбросит, швабра старая, а всё ползает, гулять выходит. К чему жить человеку, если он уже, как мёртвый?», – благожелательно улыбаясь, думал Максим.

Когда лифт остановился, он вежливо уступил проход женщине. Старушка опять улыбнулась, благодарно глянула на него, еле слышно произнеся: «Спасибо». «Не за что», – Максим глумливо улыбался, язвительно думая: «Не так бы ты от меня шарахалась, сука старая, и жалась бы к стенке, если бы знала, что я наркоман».

Почти сразу ему удалось остановить машину. Он быстро сговорился с пожилым водителем, оплатил проезд и, закурив, расслабленно развалился в кресле. Его несло. Хотелось говорить, и он завёл разговор с водителем о бардаке в стране, о сентябрьских терактах, о начавшейся новой войне с Чечнёй, тот охотно его поддерживал. Он болтал с водителем, а в голове параллельно с разговором варился план дальнейших действий, думалось и говорилось ему сейчас легко. Он решил машину не отпускать, проверить свой тайник, после на этой же машине съездить на Апраксин Двор и приодеться.

Но совсем скоро льстиво поддакивающий ему водитель стал его раздражать и он, закрыв глаза, откинул голову на подголовник. Ему опять вспомнились ночные события и выражение лица Эдика, когда он приказал ему с Ланой оставить его. Изумление и оторопь на его лице не могли скрыть злобы, которую он пытался прикрыть фальшивой покорностью. «Мутант, – сказал про себя Максим. – Тварь. Такие в полицаи шли в войну».

Эдик

Он был единственным и желанным ребёнком в семье. В перестройку его отец смог попасть на работу в Ливию, где два года отработал строителем в знойном городе Мисурата. По тем временам это была весьма «хлебная» работа, хотя и не совсем полезная для здоровья. Домой он вернулся с чеками Внешторгбанка, что давало ему возможность отовариться в магазине «Берёзка» дефицитнейшими по тем временам товарами: видеомагнитофонами, телевизорами, кассетниками, что он и сделал.

Он неплохо тогда «спекульнул». Оставил себе один видеомагнитофон, телевизор и двухкассетник, а два таких же комплекта удачно продал за доллары. Мать Эдика работала заведующей столовой при большой фабрике, семья не голодала, холодильник всегда был забит под завязку продуктами, разумеется, из фабричной столовой. Голодные годы конца правления «меченого» Михаила и начала президентства Бориса Ельцина семью не особо задели.

Не лишённые коммерческой жилки родители Эдика попробовали устроить видеосалон, недолго просуществовавший в связи с рэкетирскими поборами, после стали челночить. Запасы в долларах, которые они долго приумножали, оказались полезны и востребованы. Пару раз они мотнулись в Польшу, после стали возить из Турции всякий ширпотреб. Завязав полезные контакты в Греции, занялись торговлей кожей и мехами. Дела шли прекрасно. Вначале они сами стояли на рынках, позже выкупили места, поставили свои палатки и наняли в свои торговые точки продавцов, а сами полностью занялись поставками товара.

Полёты в Грецию отнимали много времени, на момент отлучек родителей за Максимом присматривала бабушка. Книги в семье были не в почёте. Культурный досуг семья проводила у телевизора. Смотрели боевики, страшилки, любовные драмы с эротическими вкраплениями, Эдику дозволялось смотреть их вместе с родителями.

Лет с тринадцати Эдик организовал свою тайную жизнь. Учился он плохо, но пользовался авторитетом у некоторой части своих одноклассников, так как всегда был при деньгах. Он давно уже подворовывал, хотя родители ссужали любимое дитя вполне приличными суммами. Делал он это довольно ловко и долгое время родители ничего не замечали. Собственно, воровать было не трудно: выручку родители не прятали, она хранилась в секретере, деньги всегда имелись и в сумке матери и отцовской барсетке. Ворованные деньги, как и полагается вору, Эдик тратил широко и бездумно, угощая своих друзей сигаретами, сладостями и напитками.

Когда ему пошёл пятнадцатый год, бабушка умерла, и родители вынуждены были оставлять его дома одного, торговлю они бросить не могли, она, известно, простоев не терпит. Прилетая из очередного коммерческого вояжа, они задаривали недоросля с невинными голубыми глазами одеждой, сладостями и деньгами.

К тому времени он уже вовсю курил, предпочитая дорогие сигареты, пробовал и не один раз спиртное, уже покуривал и «травку». Чувствовал он себя среди сверстников важной персоной, но, вообщем-то считался в среде ровесников «лошхом». Школьный «пролетариат» не раз и не два экспроприировал у него силовым методом деньги, нажитые, по их мнению, неправедным путём его родителями-буржуями.

Во время отлучек родителей у него дома собиралась кампания таких же, как он «безбашенных» ребят, озабоченных только одним: получением удовольствий и развлечений. Мальчики в компании были хамоваты и циничны, девочки с голыми пупками принимали такое поведение, как естественное. Как умело он не конспирировался, бдительные соседи всё же «заложили» его родителям. Ему ничего не стоило дать родителям клятву исправиться, но как только они исчезали, посиделки, а вернее было бы сказать, «полежалки» в квартире, возобновлялись. Здесь было хорошо: полный холодильник еды, видеомагнитофон, игровая приставка, «травка» и спиртное, здесь компания усиленно изучала основы сексуальной жизни по видеозаписях без стеснения и оглядок. Были и групповые случки.

Школу Эдик закончил кое-как. От армии родители его «отмазали» за большие деньги через знакомого психиатра. К этому времени это уже был полный деградант, которого нужно было не отмазывать, а лечить. В головке с невинными большими глазами сложился стереотип поведения несовместимый с самыми элементарными человеческими понятиями. Никакого смирения, (за исключением фальшивого, полезного для него), полное отсутствие тормозов, когда дело касалось достижения удовольствий, изнуряющая и поражающая его юное сердце и ранящая людей чёрная ложь, которым приходилось сталкиваться с ней; совершенно чёткая уверенность в том, что всё можно получить через деньги. В ассортимент приобретённых навыков входило невежество, абсолютная бесчувственность к людской боли, сексуальная развращённость, заложенная ещё в совсем розовом возрасте, изворотливость, ловкость обманщика и интровертность. Уже целый год его наставником был героин.

Любящие родители пристроили чадо на популярный в те годы платный факультет менеджмента. Будущий менеджер-экономист не стал обременять себя познанием экономических наук – жил в своё удовольствие. После зимней сессии родители отправили его отдохнуть от изнурительных занятий и подлечить подорванное непомерным трудом здоровье в Грецию. Домой он вернулся изменившимся и серьёзным, сообщив, к радости родителей, порядком уставших от своего, приносящего им одни разочарования и огорчения отпрыска, что он намерен жениться.

На отдыхе он познакомился с девушкой, сразу самоуверенно решив, что она станет для него лёгкой добычей. Однако ничего такого не произошло: девушка оказалось не такой, как его прежние податливые подружки без комплексов – это был вдумчивый, серьёзный, развитый человек.

Таня, так звали девушку, была из хорошей семьи, родители её интеллигенты-технари всю жизнь проработали в научно-исследовательских оборонных институтах. Неделя, проведённая в Греции в обществе Эдика, его жаркие слова о любви, ухаживания, молодость, неопытность толкнули её к нему, она поверила в его искренность. В Питере они целый месяц встречалась, компанию свою он тогда бросил.

Свадьба была пышной, с лимузином, в дорогом ресторане, молодым подарили квартиру бабушки Максима. Недолго музыка играла! Эдика хватило на два месяца. Втихаря он покуривал травку, какое-то время приходил домой не поздно, но заскучал, пересёкся с прежними друзьями и подругами. Заплаканная супруга, душеспасительные беседы со своими родителями и с родителями Тани, у которой уже обозначился живот, раздражали и утомляли его, он по привычке лгал, изворачивался, клялся, слова вылетали из него легко и быстро, будто давно уже были заготовлены.

Когда Таня нашла в его кармане шприц и пакетик с порошком, она сделала единственный и верный ход: собрала свои вещи и ушла к родителям. В принципе, это единственно правильное решение, которое может сделать человек, если его судьба оказывается связана с наркоманом – бессовестное это племя не задумываясь, может изгадить и испортить жизнь любого человека, если с ними цацкаться.

А у Эдика начался период жизни в обнимку со смертью. Опускался он быстро. Два раза он крупно обворовал своих родителей. Мать, постаревшая и усталая, пыталась его лечить, отец от него отгородился стеной отчуждения. Мать имела глупость дать ему деньги для оплаты учёбы, он их прикарманил, а на занятия ходить вовсе перестал.

Квартира бабушки стала ему хорошим подспорьем. Она исправно наполнялась новобранцами. Вновь прибывавшие в его квартиру кадры, до тех пор, пока их близкие не поменяли замки на своих дверях, некоторое время имели возможность добывать деньги. Безденежных Эдик изгонял. На их место скоро приходили новые, «волонтёры», они обязательно тащили за собой новых членов клуба добровольных смертников. Ситуация напоминала пресловутый сетевой маркетинг, где участник обязан был вовлекать в дело очередного лоха, который в свою очередь тоже обязан был совратить следующего участника. Попавшим в лапы сладких иллюзий требовалась подпитка. Не получая её, демон истязал их тела и души. В такие моменты они могли пойти на многое ради ядовитого нектара прекрасного алого цветка.

Таня родила дочь, об этом ему сообщила мать, но Эдик так и не удосужился увидеть своего первенца – были дела поважней: у одного из членов «клуба» завелись большие деньги, коллега осел у него в квартире и они валялись в ней всю зиму, до тех пор, пока все деньги не вышли. Позже Эдик тоже не испытывал желания увидеть своего ребёнка. Не до детей было.

С Эдиком Максим когда-то встретился в одной компании, после они долго не виделись. Года два спустя Максим встретил его у подъезда дома торговца наркотой, к которому шёл за «лекарством». Эдик, в жесточайшей ломке, «пасся» у подъезда, в надежде прилепиться к какому-нибудь доброму счастливчику. Вид у него был ужасный, опухшее разбитое лицо с фингалами под глазами, трясущиеся руки. Максим тогда был при деньгах, но ему негде было провести ночь, и он поехал к прилипшему к нему Эдику.

Добрых отношений у них не случилось. Первая стычка произошла на «санитарной почве», когда Максим посоветовал Эдику мыться хотя бы пару раз в месяц. Эдик, уже неделю сидевший на полном довольствии Максима, зло вывернулся, мол, не нравится – вали, откуда пришёл.

Таких вещей Максим не прощал, но в этот раз стерпел: январь был злой, идти ему было некуда. Следующая стычка случилась вскоре. В магазин Максим посылал Эдика. Очень быстро Максим просёк, что к чужим деньгам Эдик относится, как своим. После очередного вояжа в магазин за сигаретами и продуктами Эдик «выторговал» себе крепкую оплеуху, когда же попробовал ответить, получил ещё удар под дых и ногой под зад. Всё вышло из-за денег – Эдик «зажал» сдачу с тысячи рублей. Он нагло изворачивался, мол, деньги ушли на покупки, хамил и возмущался. За «козла» он получил «леща» и жёсткое обещание Максима, что за следующую подлянку он разобьёт ему голову табуретом.

В третий раз он его поколотил серьёзно и больно. Было за что: забрав последние две пачки сигарет, Эдик куда-то на сутки испарился. Максиму не на что было купить сигарет, он курил «бычки», посылая Эдику немыслимые проклятия.

Эдик вернулся с Ланой, у неё были деньги. Максим больше с Эдиком не церемонился. Легко подмял под себя и его и странную новую «квартирантку».

.

Доехали до места быстро. Водитель остался ждать, а Максим пошёл взять «у сестры паспорт» – привычка врать работала автоматически, даже тогда, когда этого вовсе не требовалось. Озираясь, он прошёл в проезде между гаражами, вышел к «своему» дому и остановился невдалеке. Закурив, огляделся, двор был пустынен. К тайнику он не стал подходить. Волнуясь, обогнул дом, с неожиданно в разнобой застучавшим сердцем, прошёлся по снежной целине в десяти метрах от задней стороны дома, зорко всматриваясь в бетонную отмостку вдоль фундамента дома.

Осмотр поднял ему настроение. Отмостка была засыпана чистым не тронутым снегом, хорошо было видно, что нога человека здесь не ступала. Выступ кирпича в продухе, которым он вчера закрыл отверстие, был хорошо виден, пухлая горка чистого снега на нём согревала сердце.

На мгновенье возникла мысль: может всё же забрать деньги? Но отойдя в сторону, и, нервно закурив очередную сигарету, поразмыслив, он решил, что сегодня он не заберёт деньги, а приедет за ними после того, как приоденется и придумает более надёжный способ их сбережения. Он дал себе ещё один день роздыха, не в силах сейчас решать свои проблемы. Сев в машину, бросил водителю короткое: «Поехали», и закрыл глаза.

«Всё пока идёт хорошо, – успокаивал он себя. – Всё катит как надо», но где-то далеко, в глухих закоулках мозга, уже зрело беспокойство, пока ещё не захватившее его полностью. Но оно уже в нём поселилось и никуда уходить не собиралось. Возможно, оно бы ушло, если бы он забрал деньги из тайника. Впрочем, вряд ли бы он успокоился – наркоманы народ мнительный, его мозг непременно придумал бы для себя какое-нибудь новое, тревожащее нутро беспокойство. Внутри него вызревало смутное и тягостное чувство тупиковости и безысходности пути, всего, что он делает. Уже пришёптывал ему внутренний голос: «При любых обстоятельствах деньги всё равно растают. И опять начнутся «обломы», «ломки», рысканья по холодному городу».

Настроения это не прибавляло, не улучшил настроения и инцидент, который случился, когда водитель не смог сразу выехать. Перед ними, перекрыв выезд, остановился чёрный джип, за рулём которого сидела белокурая девушка. Она включила левый поворотник и, постукивая пальцами по рулю, ожидала, когда машина, в которой сидел Максим, уступит ей дорогу: ей, видимо, нужно было заехать в гараж. Чтобы дать ей проехать, водителю нужно было подать назад, но там была траншея и вынутый экскаватором бугор земли. Сдавать назад девушка, по всему, не собиралась.

Копившееся в Максиме напряжение выстрелило. Со злобным выражением лица он высунул из окна кулак с вытянутым средним пальцем. Девица изменилась в лице. Она резко заехала мощными колёсами на поребрик и проехала, чуть не зацепив «копейку», в которой он сидел.

– Видал шалаву? – обернулся он к водителю. – Отработала в постели у коммерса, права купила, теперь на джипе вышивает. А мы не люди?

– Оборзели, сволочи, ездят, как, короли, – ответил водитель, добавив после некоторого раздумья, – но с такими, друг, лучше не связываться, у них адвокаты, «крыши», хахали-бандиты.

Максим скривился, глянул на него презрительно, думая: «Мудрила бздиловатый». Он закурил и до Апраксина двора больше не проронил ни слова.

Клоков Юрий Петрович

Юрий Петрович Клоков поцеловал внучку, сидевшую в кресле перед телевизором в обнимку с куклой, прошёл на кухню и сказал дочери, мывшей посуду:

– Котик, я, пожалуй, выйду, прогуляюсь. Погода хорошая, есть горячее желание пройтись, да и Жулика пора уже выгулять.

– Папа, стоит ли? Тебе ночью «скорую» вызывали, весь день ты за сердце держался, валидол сосал. Домою посуду и Жулика выгуляю, – обернулась к нему дочь.

– Вот поэтому и нужно пройтись. Залежался я. От ничегонеделания только хуже становится. Дома душно, а мне, что-то дышится тяжело, нужно выйти на воздух, Котик, – улыбнулся Юрий Петрович дочери.

Он был бледен, улыбка получилась вымученной.

– Папа, прошу тебя, не нервничай, пожалуйста, всё будет хорошо. Всё будет хорошо, Бог не оставит Юлечку. Мы выстоим, папочка. Не забудь взять нитроглицерин, оденься теплее и долго не гуляй, – сказала дочь.

Звали дочь Катериной, но в семье с детских её лет прилепилось к ней это ласковое Котик.

– Да, да, конечно, конечно, Котик, – шаркая ногами, Юрий Петрович вышел в прихожую одеваться.

Его пёс, сеттер по кличке Жулик, будто подслушавший его разговор с дочерью уже сидел у входной двери, виляя хвостом, еле слышно, нетерпеливо повизгивая.

– Ничего-то от тебя не скроешь, очень правильно Жуликом тебя назвала моя покойная жена, Царствие Небесное моей Иринушке, – говорил собаке Юрий Петрович, одеваясь. – Тут как тут мой Жулик. Благо ему и одеваться не нужно для зимних прогулок, всегда при шубе. Иногда, друг мой, я думаю, что ты понимаешь язык людей. Ну, я оделся, пошли дышать, дружище.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом