Лев Ахимов "Тайна летящего демона"

Книга – премьера. Книга – откровение автора о переживаниях души человека творческого. Надежда, вера, любовь, разговоры с собственной душой, поиски истины, попытки примирения для своего и общего блага. Все это переживаем и мы с вами, – дети будущего для героев истории из прошлого. Знаменитые русские художники конца ХIХ века предстают перед читателем со своими мечтами, слабостями и лишениями в своей настоящей жизни во имя великого будущего. История незаконченной картины великого русского художника Михаила Александровича Врубеля "Демон летящий", хранящейся в Русском Музее г. Санкт-Петербурга знакомит нас не только с ее автором, но и с Россией и знаковыми людьми того времени.Книга относится к жанру исторического фэнтези, и является вымыслом автора, кроме персонажей, реально существовавших всего лишь сто лет назад…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 16.03.2024

Тайна летящего демона
Лев Ахимов

Книга – премьера. Книга – откровение автора о переживаниях души человека творческого. Надежда, вера, любовь, разговоры с собственной душой, поиски истины, попытки примирения для своего и общего блага. Все это переживаем и мы с вами, – дети будущего для героев истории из прошлого. Знаменитые русские художники конца ХIХ века предстают перед читателем со своими мечтами, слабостями и лишениями в своей настоящей жизни во имя великого будущего. История незаконченной картины великого русского художника Михаила Александровича Врубеля "Демон летящий", хранящейся в Русском Музее г. Санкт-Петербурга знакомит нас не только с ее автором, но и с Россией и знаковыми людьми того времени.Книга относится к жанру исторического фэнтези, и является вымыслом автора, кроме персонажей, реально существовавших всего лишь сто лет назад…

Лев Ахимов

Тайна летящего демона




Глава 1

СОКРОВИЩЕ

«Отчего сегодня народа нету?» – продолжая разбрасывать остатки крошек со вчерашнего скудного ужина, для утренних птиц, уже привыкших прилетать на прокорм к Илье Матвеичу, подумал Потап.

Это был выдающегося роста, широкий в плечах, с русыми, волнистыми, часто немытыми волосами до плеч, мужчина средних лет, и совсем не дурной собой, однако постоянная сутулость говорила о нем больше, чем его внешность. С детства не видевший ласки и любви, а все преклоняясь, то перед иконами, то перед людьми, своего рода дуб, рос, как ива у реки.

– О! Барин! – Потап широко улыбнулся, увидев своего «избавителя», как он часто величал Михаила Александровича Врубеля, художника, взявшего на себя заботы о Потапе с их веселого, но короткого совместного детства. Потап изначально знал разницу их происхождения, и помнил слова отца: «ты не забывайся, Потька, к Мише в драку-то не лезь, его отец и дед нам благоволят с рождения, без их участия потеряемся». При переезде в Петербург (а скорее, при бегстве из Киева), Врубеля взяла под свое крыло далекая тетка его, Наталья Александровна, урожденная Давыдова, и выделила фамильный гостевой дом почти в центре города, в приятном соседстве с любителем и ценителем былого, Ильей Матвеичем Соловьевым, доживающего век свой в одиночестве, с одной лишь кошкой Марусей. По обыкновению, раз в месяц, к ним захаживал кот «с тополей», как его прозвал однажды Потап. Котейка, однако, был не простой, а с кофейно-коричневым пятном в виде сердца, расположившемся прямо между ушей с длинными белыми кисточками; и звали-величали его Апполон Чуриков, по фамилии хозяев оной прелести. На толстой шее с белоснежной шерстью (и как он такую мог содержать в чистоте, всегда оставалось загадкой для Потьки) красовалась ленточка из бисерной красной нитки, собранной вручную самой Настенькой, младшей из шести дочерей Чуриковых. По длинной шелковистой шерсти Апполона, да вечно улыбающейся морде его можно было предположить о самой превосходной и сытой жизни за высоким резным забором у держателей мукомольни и нескольких пекарен Петербурга. Маруся Апполона принимала таким, каков он был, хотя приданого не давал, и к себе не звал ни разу. Таким образом, семья Соловьевых-Чуриковых разрасталась ежегодно, но дети, не находя поддержки родителей, разбегались по всему району, как только зацветала липа. Там была желаемая свобода, и мышей вдоволь.

– Я, Михаил Александыч, говорю, нет сегодня народу-то, штоль праздник какой, не припомню.

– Скотской бунт намечался, – Врубель, потянув руки кверху в замке, спускался с добротных деревянных ступеней в одной ночной рубашке, так что весь его стройный стан сквозь оную был запечатлен солнцем. Высокие заборы – опасная штука, не успеешь глазом моргнуть, а ты уже и вовсе не по-человечьи то голиком во дворе показаться норовишь.

– Етить! Ну, и то хорошо, что не хлебный, правда, штоль, Михаил Александыч?

– Потап, – безучастно, вроде как по плану, обратился Врубель к «музарю», как он про себя величал Потапа, нет, не от того, что тот мог являться единственной и великой музою его, а от того, что вроде как при музах служил, так сказать, снабжал техническую сторону процесса. – Ты вот что, сходи-ка к Настасье Филипповне, да скажи, что сегодня захворал я, мол, не смогу ее писать.

– Вы? Захворали? Где и что ушибли, признавайтесь как на духу! Али вчерась дернули чего лишнего? Говорил я вам, барин…Ну, да ладно, к Настасье Филипповне всегда готов пасть на колени, и быть челом.

– Пока не надо. Челом. Просто сходи. Не могу я что-то в дни эти. Тоска одолевает.

– Это, барин, вам на речку выбраться надо, да сполоснуться водицей с утречка. Ох, хороша утренняя водица! А что, махнем сейчас к Петру да Павлу? Там, говорят, прошлых бунтарей переводить, кого куда, будут, вот она, муза-то ваша и проснется нечай?

– Дома я буду, Потап, сегодня, никого не пускай. Пойду, вздремну немного.

– Так только что ж пробудились-то. Ну, дело ваше, конечно. А к Настасье Филипповне я мигом, с превеликой радостью, весть донести-то, конечно, – Потап вытер тыльной стороной ладони широкий рот с полными, цвета вызревших вишен и четкой окаемкой губами, поправил пальто нараспашку, прошелся пыльной щеткой по пыльным же туфлям, подаренным ему художником в первый год заселения в их жилище, и, перекрестившись двумя перстами, вышел за порог.

Врубель часто, будучи в одиночестве, представлял совсем другую реальность, и так ее реально представлял, что сомнений не оставалось – она здесь, и он в ней живет. Поначалу это представление занимало много времени, от часа до нескольких, и приходилось посылать Потапа с более сложными заданиями, колесить по Петербургу только затем, чтобы побыть наедине с этой своей новой реальностью. Она помогала художнику остановиться, подумать, снова остановиться, или даже возвернуться назад, к первомыслям своим, а уж найдя мысль, идти вперед, думать, и мысль эту развивать. Эту мысль он в разные времена представлял по-разному, одно было едино – когда он ее находил, начиналось биться сердце, а уж в какой форме приходила эта мысль – это понимали только руки, они и помогали художнику творить.

Понимая, что у него не так много времени на сегодняшние раздумья (Потап уже бегом скрылся за воротами их гостевого дома по пути к Чуриковым), Михаил, немного прищурившись на солнце, прилег на стоявшую, на довольно узкой террасе, соломенную кушетку, и, как ему показалось, совершенно не заснул, а даже наоборот. Яркое солнце не могло заставить вздремнуть ни на минуту, а только лишь слепило. Спустя несколько мгновений, как показалось Михаилу, он был потревожен не прибежавшим назад Потькой, а еще одной, совершенно неожиданной гостьей. Дело в том, что Потап очевидно забыл дверь закрыть за собой, как вспоминал потом художник, вот потому-то и зашла к ним во двор старушка. Ну, старушка и старушка, подумал Врубель, мало ли блаженных (они как раз жили около Славяновского прихода), а может, и паломница даже. На низкого роста старой женщине не очень высокого происхождения (об этом говорила ее обувь, обычные лапти, которые с некоторых пор обували лишь в деревнях) было задрипанное пальто с оттянувшимися карманами, и, если смотреть издалека, то ничего выделяющегося вовсе не отметишь. Однако, присмотревшись на мгновенье дольше обычного, тут же взгляд приковывает старинного крою платье белого цвета, совсем не соответствующее такой деревенской обуви, а голову и вовсе укрывает изумительной работы платок, из-под которого выглядывают блестящие черные локоны, вьющиеся из-под паутинно-искусной работы платка.

– За водицей я зашла, люди добрые, с дороги в монастырь, да через лес по дороге обратно к приходу, видеться с батюшкой, с которым ой как давно не виделись, – голос старухи звучал зрело, не сипло и не бойко, а, направленный в сторону Михаила, и вовсе казался чем-то родным. Художник стал размышлять, стоит ли пускать эту старуху и дальше, давать ли ей воды? Дашь – надолго ли займет его времени для размышления о новой, комфортной, совсем другой реальности, не дашь – будет ли совестно потом?

–Не волнуйся, дитятко, – участливо проговорила старуха, опираясь на короткую палку-костыль из светлого дерева со ржавыми прожилками. На глазах ее почти появились слезы, то ли надежды, то ли тоски по ушедшим дням и молодости, – не волнуйся, и ничего не бойся,– повторяла она ровным голосом без эмоций, – добро ведь вернется когда-нибудь, через кого-нибудь, но обязательно и всенепременно вернется.

– Как же мне вас жаль, матушка.

Глаза старушки тотчас блеснули злым негодованием.

– Что же это вы всю жизнь делаете добро, чтобы потом дождаться ответа? Нет, даже ранее обдумываете и исчисляете, каков процент вернется по заслугам вашим.

–А ты, я смотрю, остр-то на язык, человек молодой. Молодой, да живой, и умом и телом. Ну, помоги мне, старушке, просто так.

Михаил и так уж наливал воду в стакан из стеклянного графина с вензелем Давыдовых. Подошел, и, может, показалось, а может нет, но от старушки пахло неземного аромата цветами, заморскими плодами и чем-то пряным, все воедино, так, что он, сделав невольно еще один шаг, чуть не уперся в макушку, обрамленную платком. Вблизи он оказался соткан то ли с кружев, то ли с паутины, не разобрать. «Ну и рукодельница, ну и старушка! Совсем молодая вроде, а старая издалека. Что за странность?»

Старушка, как будто услышав его мысли, тотчас выпрямилась, и полезла трясущимися, с забитыми грязью морщинами руками в рваный карман задрапезного пальто. Развернула мятый носовой платок.

– Бабушка, я, – начал было Врубель.

– Погодь, – старушка вцепилась художнику в подол вечернего пальто, одетого прямо на кальсоны – не знаешь, от чего отказываешься.

– Матушка, – не зная, как отделаться от старушки, Михаил смотрел по сторонам, то ли убедиться, что их никто не слышит, то ли убежать куда.

– Миша, – вдруг позвала старуха по Врубеля по имени, схватив руку не опомнившегося от удивления художника.

– На те, камушек, вот, возьми. Ох, камушек какой, всю жизнь помогал мне Михаил, я вот и отца твоего помню, и тебя в колыбельке качала, чай, запамятовал? Нехорошо, ну, да ладно, зла не держу, я вот тебе подарок сберегла, камушек интересный, искрится, переливается, а внутри силища какая! Ты вот что, носи этот камень в кармане, или еще каком потаенном месте, куда свет не проникает. Свет не любит этот камушек, поблекнет, да силу свою истеряет. Ты не открывай его днем, да людям не показывай, вот тогда все будет у тебя, как сам того хотел, и творения твои, и сам ты на публике будешь, что захочешь только, так и будет по-твоему.

Ладонь художника сама потянулась за всем, о чем говорила старуха – будто она держала уже в руках, и вот, стало явным.

– Благодарю, Михаил Александрович, избавитель ты мой, ввек не забуду, как помог мне освободиться.

– Михаил Александрович! Михаил Александрович!

Врубель только понял, что не сон это вовсе, а кто-то на самом деле зовет его.

– Михаил Александрович! Да проснитесь уже наконец, Сударь сбежал!

– Как сбежал? Куда? – Врубель наконец очнулся ото сна, и сел в кровати, как маленький ребенок, потирая глаза кулаками.

– Вернулся я от Настасьи Филипповны, она, как раз очень обиделась в этот раз и хлеба не дала. Вот. Подхожу я покормить Сударя нашего, как полагается, молоко со вчерась осталось, а нет его, одна цепь на стене висит, да пальто поношенное задрапезное валяется, чур меня! И у Соловьевых смотрел, и у Чуриковых, как провалился! И никто, главное, не видел его. Может, загулял где? Ай, найдется еще? Я, Михаил Александрович, миску пока убирать не стану, больно его ждать буду, – Потап всхлипнул, да и так ясно было, любил он Сударя с детства, от отца наследство, он с Сударем так и перешел к Врубелям, в их более чем скромное жилище, но казавшееся, родившемуся в крепостной семье мальчугану, дворянской усадьбой, о коих только слыхивал от отца, – я, Михайло Александыч, только благодаря ему жив и остался. Сударь ведь, как ни как! А я кто? Потька, ну, Потап нынче, а так, цена жизни моей? Грош? Ну, два.

Потап родился в семье бывших крепостных, а мать его, Евдокия, отошла в мир иной при родах. Ласки он от отца сроду не видывал, поэтому и вздохнул с облегчением, когда и он его оставил, заболев чахоткой в 1884м. Одна собака, будучи щенком, была к нему ласкова и дружелюбна. От людей он хорошего не видывал, да и без надобности было это, как он полагал, он как-то даже страшился участия человеческого в судьбе своей. От отца помнил только одно: «Куда бы ни пошел, прикрепляйся к Сударю, он в грязь не пойдет, чай, не человек».

А что же сейчас, как быть-то? Что делать-то?

– Михаил Александыч, родимый, позвольте сыскать мне его сегодня, а?

– Да что ж, я тебя, Потап, держу? Не держу ведь, свободен ты от рождения, – Врубелю и смеяться хотелось, но и пожалеть Потапа, намного старше самого себя, надобно было. Обещал отцу заботиться. Как тут, позаботишься, самому не на что прокормиться, вот и Сударь, оттого и сбежал, видать, что в миске пусто каждый божий день. Но пальто, откуда? И чье? Михаил почесал за ухом, пытаясь вспомнить сегодняшний сон-видение. Старуха , кольцо…Да и у старухи ведь похожее пальто было, нет, не может быть. Хотя, черт знает.

Весь день проходил в каком-то забытьи, как не с ним, а с кем еще происходило.

На следующий день, с раннего утра, сходили с Потапом к ростовщику, показывать работы, какие остались: немного мозаики, наброски в другом масштабе, чтобы прибросил, авось и решится украсить каминную. За два с полтиной согласился, только оплату на завтра перенес. Пришлось опять в булочной Настасью Филипповну писать, уж очень она лелейно к Михаилу относилась, и картины его восхваляла, только вот не брала, а за хлеб, да выпечку разную из своего магазина, да простокваши всегда изволила дать, да сколько Врубель пожелает. Вот и приноровился Михаил, и Потапу, и Сударю что будет домой принести.

Потап после вторичных поисков вернулся домой ближе к вечеру. Жара в это время стояла и ночью, одно радовало – пыль от повозок сбилась, из гостей, видать, уж все по домам воротились. Как только Потап зашел, Михаил понял, все, Сударя не будет. Весь чумазый, изреванный, красный на морду лица, опухший, но и навеселе вроде. Даже побить от земли лелейные, барином подаренные туфли лакейные, лаковые, вечно любимые, и те не побил друг о дружку, по какой-то грязи испачкал, а стоит и гогочет, видать, совсем свихнулся от потери.

– Михаил Александыч, Александро Александыч, – перебирая знакомые ему с детства слова, он все еще раздумывал, сымать ботинки, али обрадовать с крыльца.

– Потап, – как можно более серьезно обратился к нему Михаил. Врубель, как и многие молодые люди последнего, уходящего десятилетия 19 века, не понаслышке был знаком с трудами современных западных фило-психологов, и, отчасти, их понимал. Необходимо при всяких волнительных состояниях уважительно и серьезно к человеку относится, уважение, оно, ставит человека выше твари всяческой.

–Ты, Потап, человек хороший, – начал было высокую тему уважения Врубель. Сейчас надо как-то повернуть на отрешенность от всякой суеты. Изрядно они мухлюют, как ростовщики в России, с этим уважением и отрешенностью, пронеслось в голове.

–Вот!– не выдержав более стоять на пороге, обутый, с распахнутым пальто, ринулся в сторону Врубеля Потап, – Барин, вот, – тряся грязной кучерявой шевелюрой над чашкой свежей простокваши от Настасьи Филипповны, Потап протянул громадную, размером с ухват, ладонь, – вот, сокровище откопал, вернее, Сударь, унюхал, учуял, и подарил, отблагодарил за всю его жизнь веселую и самую лучшую, вместе с вами и со мной, Михаил Александыч! – Потап наконец зарыдал что есть мочи, успев аккуратно разместить «сокровище» на обеденном столе. Сокровищем оказался платок, мятый, грязный, точь-в-точь, как во сне. «Что за мистика!»

Аккуратно, и даже боязливо как-то потянув один уголок платка в свою сторону, Михаил увидел свечение, будто россыпь бриллиантов. Вот так Потап! Откуда такое богатство? Уже более смело целым указательным отодвинул он мятое полотнище грязного сукна. Как? Какой огромный! Да и светится голубым, и желтым враз! Вот так Сударь! Врубель не знал, о чем думать на ночь с таким странным приходом, поэтому предложил Потапу отпить простокваши и лечь спать пораньше, а завтра видно будет. Настасью Филипповну Потап обожал до страсти и боязни, и любое угощение с ее стороны считал весьма положительным ответом на все его мысленные просьбы и даже личные вопросы, поэтому и он, мысленно соглашаясь с ней, выпил залпом предложенный ужин.

Наутро, позевывая и все еще не ощущая пустого желудка, Врубель обнаружил около своей кровати Потапа в пальто, калачиком свернувшимся на коврике. Тот сладко спал, и широко улыбался во все зубы. Врубель улыбнулся, но тут же осекся, вспомнив и сон, и сопутствующие крайне настораживающие обстоятельства.

«В церковь, что ль, сходить? Да что ж, это правда, невезение-то такое, все по пятам за мною ходит? Как совестно-то перед матушкой. Праздно, я, что-ли учился в семинарии? А тут еще дьявол что случается, и Сударя теперь нет, и Потап расстроенный. Нет, очевидно, надо пойти в церковь, как матушка делала, и все у них с отцом ладилось. Колокола еще не бьют, а уж светло. Тоже странность». Врубель аккуратно встал, и, не надев брюк, в одних кальсонах и верхнем пальто на плечах, вышел во двор к умывальнику. Две вороны, взгромоздившись на маленький, потускневшего белого цвета, кувшин с трещинами по бокам, добывали драгоценную для летней жары воду. Увидев Врубеля, одна из них попыталась преуспеть, и напиться за раз, опустив клюв поглубже в верхнюю крышку, да так, что застряла. Заломив крыло, она накрыла всем телом умывальник, и резко дернула голову на себя. Вторая ринулась в сторону художника, и Михаил, еще толком не проснувшись, только и успел, что приподнять руку для защиты. В тот же момент освободившаяся птица подлетела и, каркнув, резко взмыла вверх. Видимо, это означало конец атаки, и вторая вспорхнула по той же траектории, оставив взбудораженного художника одного, в светящихся на солнце кальсонах и потертом пальто посреди летнего тихого двора.

– Жениться Вам надо, барин, – вдруг за спиной показался голос Потапа, – я, вот, барин, не женился, совестливо сильно было жениться, без любви то к человеку, а сейчас вон тоска какая съедает, без Сударя-то совсем одиноко. Кошку у Соловьевых одолжить, что-ли? Вчерась видал, красивущая, сил нет, на что я собак люблю, а эта в душу запала. Спросить, али как? Может, черканете что на память им, за кошку-то?

Врубель стоял, не разбирая слов Потапа, в полной задумчивости, и почти отрешенности по поводу всех здешних совпадений. Философия это конечно хорошо, и может даже, правильно вовсе, однако что-то внутри упрямо подсказывает, что дорога-то совсем в другой стороне, и не видна она даже, а так, ощущается только. «Вот бы взаправду то колечко существовало. Подобно экзистенциальным вещицам, я б, конечно, не обращал бы на него особого внимания, но было б что ростовщику заложить, на неделю бы мысли отпустило.» Сложив руку вместо гребня, прошелся раза два по редеющей не по годам голове. «А ворона-то как форменно взлетела. Надо бы зарисовать, пока в памяти есть».

– Потап!– Врубель крикнул в сторону улетевших птиц.

– Барин, Вы чего с утра птиц пугаете? – раздался за спиной шепот Потапа, – здесь я, никуда не уходил, думал, кошку у Соловьевых идти просить, если изволите.

– Потап, истопи баню.

– Что? Сейчас? Оно, конечно, можно, но ведь жара намечается…

– Да краски с холстом вынеси во двор.

– О, это я люблю! Муза, она, конечно, не собака, в пыли долго валяться не будет. Одно мгновение, барин! Уж мы ее, музу-то вашу, хорошенько распарим! – довольный Потап опрометью понесся в избу, чтобы достать из-под кровати хранящиеся там Врубелевские материалы. По настоянию художника, краски должны были всенепременно находиться в сумрачном месте, подальше от печки, чтоб не высохли зазря. Муза посещала художника изредка, а все, что приходилось ему рисовать на прокорм – это, как он говорил, повседневность и баловство. Хотя в деталях обрисовывал каждую холстинку, наслаждаясь даже словами о своих работах. Верно говорят, меч для кузнеца, как сын родной, прохожие меч видят, а он – произведение свое, пот свой ежеминутный, силы и мысли свои не навечно ушедшие, но в железе оставленные.

Глава 2

ВСТРЕЧА С МАМОНТОВЫМ

Всю следующую неделю Врубель, казалось, без причины, но совсем места себе не находил. Какое-то чувство растерянности, но и надежды одновременно уживались в душе его, сердцу было неспокойно, как будто что произойти должно было. Художнику это чувство было знакомо, именно тогда он и встретил любовь свою и музу в Киеве. Уже 3 года, как не виделись, а душе все нигде не прижиться: ни дом приветливый Давыдовых, ни работа его так не вдохновляли, как муза его желанная и превратившаяся в далекий свет далекой звезды после их, больного для мастера, расставания.

– Михаил Александрович, – перебил беспокойные мысли художника явившийся с улицы Потап, – ошеломительной красоты кошку видел, ну просто вылитая Настасья Филипповна, осанка, походка, взгляд, только в шерсти что, кошка ведь, а так, с такой на берег Невы несовестливо сходить в лукошке, – Потап, казалось, говорил вполне серьезно, он с детства не видел разницы между миром людей и животных, а последних иногда и выше человека ставил, по вопросам выживания то. «Не пойдет никакая кошка, ну или ж, собака, к худому человеку то» – частенько напоминал он, то ли себе, то ли художнику. Что оставалось после обеда, крошка какая, всё птичкам, да проходящим хвостатым скармливал, себе лишнего куска не оставил ни в раз, хотя по росту полагалось бы порции три для ощущения сытости поесть то.

Врубель сидел у бани в кальсонах с рюшами, рубахе с воланами нараспашку, и с застывшей кистью в руке. Смотрел в одну точку, и казалось, совсем не слышал Потапа.

– Потап.

– Да, барин.

– Сколько ж времени прошло, как мы здесь, Потап? – глядя на закат, спросил будто у себя, Врубель, – иногда, знаешь ли ты, я почти отчаиваюсь найти что-то стоящее в этой жизни. Вот и вчера, получив наконец письмо из Киева…

– Неужто отписалась вам? – искренне удивился Потап, – уж как она из вас душу-то всю повытрясала! Сколько вы лечились, и рисовали по ночам, и сбором особым приходилось отпаивать вас временами. Вот скажу вам барин, как на духу, езжать надо было, при первых-то болях душевных. Что вам сказывали о семейном положении той чуждой да любви вашей матроны? Михайло Александрыч, я…

– В письме всё прямо говорит, рассудительно и весьма практично,– перебил Потаповские изречения Врубель, вроде как и не слушающий, а просто рядом находящийся для полной на то нужды с человеком, – приглашает вернуться в Киев, расписать семейный собор ихний, говорит о деньгах, да о славе. И ничего обо мне, ни слова о нас. Избавиться хочу от этой напасти, а сил нету. Через сердце моё переступая, может, вернуться всёж, а? Может легче станет, рядом находясь? – обращаясь к Потапу, мастер казалось, уговаривает сам себя.

– Да что вы, барин! Забудьте прямиком эту мадам! – не сдерживая более непонимания таких рассуждений художника, с обидой в сердцах крикнул Потап в сторону забора, чтоб не оскорбить невзначай самого мастера.

– Потап, не серчай, друг мой. Пойми, человек, он ведь, как Земля, на планете север и юг есть, так и у человека два полюса: любовь и страх, а посередине – равнодушие. Вот ты, где хочешь жить? Там, где любовь, скажешь. А знаешь ли ты, или помнишь ли, что любовь это не только радости, но и печали, и отсутствие условий, не то, чтобы хороших, а иногда и вовсе, просто, условий для жизни оной? Для людей имеющих, страх лишь один: потерять, что имеют. А до истинной любви добраться, сколько страхов надобно натерпеться? Сколько, я спрашиваю? Спрашиваю, а ответить не могу, так как сам еще не добрался до оной, лишь отголоски ощущаю, а как только чуть ярче становится, то страх появляется: потерять яркость ту. Вот и мечусь, между страхом и недолюбовью, а ты мне говоришь, что и на экваторе не совестливо жизнь оную прожить.

– Барин, изрядно вас эта Лисавета Петровна то снабдила всякой ерундой. Вот вы в рубахе какой видной из Италии привезенной сидите в пыли, и что, с любовью то делать прикажете? А любовь она в том и заключается, чтобы в чистом достойном месте в чистой рубахе находиться, только не осталось местов таких, с этим я согласен, самому к иным хозяевам даже в чистых ботинках совестливо заходить: вроде и чисто у них, и опрятно, во дворах то, а за душою пыль да грязь, вот и ботинки ваши подаренные не хочу там замарать.

– Ты что ж, Потап, философом стал? Или книжки мои читаешь втайне?

– Откуда ж мне книжки знать ваши, я грамоте не обучен с детства. А вот посмотрю на цветочек, как из семечки то силу набирает, или вот же ж, рядом совсем липа, кажный год цветет и пахнет, кормит мушек, и себя очищает, да и люд снабжает на зиму то чаем душистым. Вот она, любовь ваша, чистая и светлая – дает, и ничего не просит взамен.

– Эх, Потап, не вижу я без Елизаветы цветение, только, когда ложится на землю, да помирает природа, со мною, умершим, единение ощущаю.

– Рано вам, барин, еще о смерти то говорить, в ней, конечно ж, свой смысл то тоже имеется, однако, пожить можно ж ведь, не даром родились то, да выросли. А хотите, сбегаю к Настасье Филипповне, принесу вам простокваши свежей, глядишь, и повеселеет душа то ваша, и запахнет липкой то?

Врубелю и смешно, и совестливо стало: вот он делится, как ему казалось, единственно правильными рассуждениями, своими искренними переживаниями, а у каждого человека они есть, только не каждый понимает, что они имеются у него. Ах, да Потап, истину узрил, без всяких томов с важными названиями.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом