978-5-227-07924-4
ISBN :Возрастное ограничение : 999
Дата обновления : 24.03.2024
И по мере приближения самолета к Гаване я все острее ощущал, что Остров свободы – это новый мой жизненный рубеж: профессиональный, геополитический, наконец, чисто житейский. Но я никак не мог предвидеть, что этот рубеж, как ножом, отрежет от меня полувековую жизнь на родной Украине, что претенциозные и безответственные политики отберут у меня самое дорогое – мою Родину и что со временем я, выражаясь языком «демократов-рационализаторов», стану жить в другом «государственном пространстве». Не скажу, что в Москве я себя чувствую «мигрантом», скажем, как многие русские чувствуют себя в Прибалтике. И все же считаю, что результат «триумфаторства» многочисленной оравы амбициозных геростратов, столь размашисто продемонстрировавших свою «интеллектуальную доблесть» в полнейшей неспособности создавать обновленные формы общественного бытия и кощунственно уничтоживших своими собственными руками великую державу, – это крупнейший катаклизм XX века, аналогов которому не знала не только отечественная, но и мировая история. В этот катаклизм оказалась ввергнутой и Украина, которая дала мне жизнь и поставила на ноги.
«Номенклатурные» истоки
Голодомор, «оттепели», «заморозки»
На долю моего поколения выпала уникальная возможность пожить после военного лихолетья как бы в разных социально-политических измерениях. С одной стороны, вдуматься только, удалось пожить в нескольких общественно-политических формациях – период «в основном построенного социализма», а потом «развернутого строительства коммунизма», после чего последовал «зрелый социализм», «развитой социализм», затем этапы его дальнейшего «совершенствования», «ускорения», поиск вариантов «демократического социализма». И наконец, от ворот поворот – стремглав в капиталистический рынок в его первоначальной примитивно-грабительской форме. И все это на долю одного моего поколения. Не многовато ли? Или, может быть, вдобавок к этому бурное течение времени вынесет еще на какой-то берег исторического зигзага, скажем, к примеру, к «демократической» диктатуре, монархии, «современной» бонапартистской власти…
Но прожитое время измерялось не только формациями. Были еще и «оттепели». И говорю я об этом во множественном числе не по ошибке, так как считаю, что их было несколько. Причем одни из них оказались «замороженными», так и не проявив себя сполна для взращивания истинной демократии и свободы личности, другим же «оттепелям» суждено было перейти в такую распутицу, после чего и сегодня еще трудно ожидать результатов весенне-летнего духовного созревания, даже не помышляя об осеннем собирании плодов.
Первая, то есть хрущевская, «оттепель» началась сразу же после XX съезда в 1956 году. Наиболее существенным образом она проявилась в духовной сфере, особенно в среде художественной и научной интеллигенции. Она проходила очень сходным образом во всех бывших республиках СССР, хотя и в каждой из них четко просматривалась и своя специфика, на что влияли в первую очередь национальные особенности и исторические традиции, а они были разными – у прибалтов, украинцев, среднеазиатов, кавказцев и т. д. К наиболее броским особенностям первой «оттепели» можно отнести своеобразную трактовку запрещенных или полузапрещенных тем, когда, несмотря порой даже на резкий критицизм художественных произведений, все же просматривался оптимистический ракурс. Но это продолжалось недолго. Сам же Хрущев как-то и «притормозил» эту «оттепель».
Вторая «оттепель» наступила после состоявшегося в 1961 году XXII партийного съезда. Она была более глубокой и более основательной, хотя тоже прекратилась со снятием Хрущева. В это время появилась литература «разгребательной грязи», значительно усилился разоблачительный пафос. Авторы старались, насколько это было возможным, сказать хотя бы часть правды об исторических и происходящих событиях. В период второй «оттепели» углублялся анализ исторического сознания, национального мышления, осуществлялся поиск «козла отпущения» и чужеродных сил, которые нанесли ущерб национальной самобытности разных народов. К этому времени следует отнести и повышенный интерес к почвенничеству. Звучали нотки антисемитизма.
И наконец, третья «оттепель» – горбачевская, если ее можно назвать «оттепелью» в прямом смысле этого слова. Может быть, ближе к истине был Иосиф Бродский, который назвал перестройку уже не «оттепелью», а просто «летней жарой» и даже «адской жарой». Я не буду возражать выдающемуся поэту, хочу только сказать, что, по моему глубокому убеждению, в «летнюю жару» перестройка не переросла, так как после «оттепели» наступила такая «распутица», что из нее не удалось выбраться и самому «реформатору».
Что же касается этой третьей «оттепели», то, пожалуй, самым неожиданным стало то, что многие писатели, артисты, кинематографисты фактически прекратили заниматься художественным творчеством и превратились в политиков. Их стихией стали неформальные движения, полуофициальные или совсем неофициальные кружки, митинги на площадях и стадионах, парламентская трибуна, оперативная публицистика в газетах и на телеэкране. Многим из них не суждено было стать настоящими, то есть трезвомыслящими и конструктивными политиками. На место «звездной болезни» пришла болезнь политического популизма. Наряду с разразившимися в обществе войнами «суверенитетов», законов, языков и т. д. и т. п. разбушевались «внутривидовые войны» в самой среде интеллигенции. Выбросы конфронтационно-обжигающей магмы из этого перестроечного кратера были настолько велики, что они благодаря нерасчетливым и безответственным действиям некоторых политиков способствовали настоящему социально-политическому взрыву в обществе. Парадокс, но факт остается фактом: интеллигенция, столь много сделавшая для утверждения гласности, она же разожгла многие костры политического противостояния, она же, как никакой другой слой общества, продемонстрировала взаимную нетерпимость и враждебность, расколов свои союзы на многочисленные группировки. Поэтому даже и сейчас вряд ли найдется смельчак, который рискнет высказать рецепт хотя бы частичной консолидации и согласия в самой среде творческой интеллигенции. Некоторые представители художественной элиты в перестроечное и постперестроечное время продемонстрировали привитое еще в сталинские времена качество: верноподданничество «верхам» – вначале Горбачеву, а позже Ельцину.
Интеллигенция, «ложащаяся под власть», – для оценки подобного не находится слов даже в богатом на различные оценочные нюансы русском языке. В таких случаях мне нередко приходит на память история с пленением в моем селе в период войны служившего в фашистской армии одного поляка – до смешного низкорослого и, казалось, перепуганного еще в момент своего рождения. Так вот, пленили его люди не в военной форме – советской или немецкой, – а в гражданской одежде. И он никак не мог сориентироваться: это партизаны, которые постоянно давали о себе знать в этих краях, или местные полицейские, верно служившие фашистам. «Гитлер – капут!» – вкладывая в сказанные слова всю силу эмоций, отчеканил поляк, предполагая в собеседниках партизан. Когда же с их стороны не последовало подчеркнутой одобрительной реакции, на что рассчитывал дрожащий как заяц пленный, с его стороны вдруг раздалось не менее решительное «Сталин – капут!» – в расчете на то, что перед ним не партизаны, а полицейские. Но опять же ожидаемой им реакции не было. Сбитый с толку поляк вновь закричал: «Гитлер – капут!», а потом «Сталин – капут!». Этот почти пятиминутный миниспектакль закончился тем, что поляка отпустили – босого, в измазанной украинским черноземом немецкой шинели, сказав ему: «Уходи от нас и вспомни, кому же все-таки капут». Испуганному поляку долго не пришлось уточнять – на следующий день село освободили наши солдаты. Но тем, кто его задержал, он уже ничего не мог сказать – к этому времени они далеко продвинулись на запад… А были это и не партизаны, и не полицейские, это был переодетый в гражданскую одежду передовой отряд советской фронтовой разведки.
История вот с таким же «капут» и ассоциируется у меня с позицией – политической и нравственной – многих духовных «наставников нации», которые в великом параде лицемерия, в «походе отречения» от своих прежних личных идейно-политических установок продемонстрировали прямо-таки незаурядную фантазию. Взять, к примеру, вступление в КПСС. Напомню читателю, что в описываемые мною годы райкомы спускали в первичные организации специальную разнарядку для кандидатов в партийное пополнение, отдавая предпочтение рабочим и крестьянам и резко ограничивая такие возможности для интеллигенции (попутно замечу – этот перегиб нанес огромный вред прежде всего самой партии), и для интеллигента всегда было честью оказаться в рядах КПСС, да к тому же и служебная карьера напрямую связывалась с партбилетом. И за всю многолетнюю политическую деятельность я не могу вспомнить ни одного случая, чтобы кого-то из интеллигентов насильственно принимали в партию. Происходило все, подчеркну еще раз, наоборот: претенденты на членство в КПСС с нетерпением ожидали, когда же, наконец, придет долгожданная разнарядка из райкома партии. Конечно, те, кто не хотел, просто не подавали заявления и этого ни от кого не скрывали. Когда же задули другие политические ветры, многие партийцы-интеллигенты, дабы засвидетельствовать свое почтение (а точнее, верноподданничество) ельцинскому режиму, «осчастливили» общественное мнение ошеломляющими признаниями. Известный режиссер М. Захаров поведал телезрителям, как он, ненавидя КПСС (когда она перестала быть «направляющей» и «вдохновляющей»), демонстративно сжег свой партбилет; этого, правда, никто не видел. При этом он умолчал о заявлении, написанном собственной рукой, в котором зафиксированы обещания верно «служить делу партии» и о трех рекомендациях тех, кто (как требовалось инструкцией о вступлении в КПСС) на протяжении многих лет положительно охарактеризовали политические и деловые качества кандидата.
А писатель А. Приставкин заявил о том, что якобы в свое время его старший друг писатель-фронтовик Артем Афиногенов затянул его в партию, а он, Приставкин, так не хотел становиться членом КПСС, что его сразу же «вырвало». «И потом, когда вспоминал, как вручили партбилет, сразу же вспомнилось и то, как меня всего вырвало и трясло: чего-то моя природа не приняла», – так он заявил в «Вечернем клубе» 6 ноября 1997 года, то есть более чем через двадцать лет после того, как в 1965 году с ним это и приключилось. Приурочил же он такие откровения к 80-летию Великой Октябрьской социалистической революции. Как не воскликнуть: спасибо горбачевской перестройке! Да и «трясти», судя по его словам, якобы, перестало, не говоря уже о том, что теперь не тянет и на рвоту. Слушаешь подобное и задаешься вопросом: на кого рассчитаны эти безнравственные кульбиты? Такая политическая мимикрия ничего общего не имеет с настоящей гражданской позицией художника, для проявления которой, например, не менее известный, чем М. Захаров, режиссер Ю. Любимов не разрабатывал спецрежиссуру инсценировок для личного показного поведения, а жил и поступал, как велела совесть, – и в советское время, и ныне.
Как не вспомнить классиков: они или бичевали царизм, крепостничество, буржуазный строй, или занимали нейтральную политическую позицию. Но такого массового холуйства история нашей культуры никогда не знала.
Я и ныне, когда разрушительные процессы нашего бытия еще далеки от того момента, когда наступит долгожданная стабилизация, не могу понять тех людей, которые пытаются представить мое поколение потерянным и даже виновным за все «социалистические перекосы». Что значит «забывать» о том, что усилиями этого поколения была возведена сверхдержава с ее экономической, военной мощью и с внешней политикой, с которой считался весь мир – независимо от того, искренне или вынужденно. А чуть раньше это же поколение уберегло не только свое Отечество, но и все человечество от фашистского порабощения.
Мне все же в данном случае хотелось бы говорить не только о глобальных исторических ракурсах, что отнюдь не означает моего нигилистского к ним отношения, а о личностном срезе всего прожитого. Вспоминая же тех, кто в разные годы встретился мне на различных жизненных перекрестках, я чувствую себя человеком, не зря прожившим основную часть жизни. И когда меня Земля проносит семидесятый раз вокруг Солнца, я, вспоминая прожитое, особенно остро почувствовал, как тепло и радость человеческого общения со многими замечательными людьми, так и горечь разочарований теми, о ком хотелось бы забыть на следующий день после встречи. Но все же главное – общение, ставшее праздником души. Оно было в разные годы. С ровесниками и старшими по возрасту. Политиками и деятелями культуры. В сфере служебных отношений и личной жизни.
Основная часть моей, как говорят, сознательной жизни выпадает на киевский период.
Древний и вечно молодой Киев преподнес мне главный подарок судьбы – любимых и дорогих детей Аленушку и Сашу, которые, кстати, перешагнув тридцатилетние рубежи, продолжают «выяснять» рожденный еще детской наивностью вопрос, кто из них любимее и дороже. Я же вместе с супругой, говоря о том, что они одинаково любимы и одинаково дороги, вкладываем в эти суждения особый смысл. Особый потому, что «дорогими» они для нас стали в силу ряда обстоятельств.
Моя мечта иметь дочь и сына, казалось бы, начала сбываться, когда старшая пионервожатая одной из днепропетровских школ Аня Пицык, в свое время самым беспощадным образом раскритиковавшая меня на широкопредставительном собрании за «комсомольский бюрократизм» (секретарь райкома, не сдержав обещания, не прибыл на школьное праздничное мероприятие), со временем стала… моей женой. Родилась дочь. И мы, не ожидая выписки из больницы, назвали ее Аленой. Но там же в больнице по вине врачей она умерла, прожив всего лишь несколько дней. Трагическая угроза нависла и во время вторых родов. Все закончилось в конце концов благополучно. И мы вновь назвали дочь Аленушкой. И понятно почему.
По-своему дорогим оказался и сын, получивший по настоянию супруги имя отца, то есть мое. Ему в результате неудачного удаления аппендицита сделали четыре операции подряд, после чего врач развел руками и сказал, что уже не знает, что делать дальше. В совершенно безнадежной ситуации приглашенный для консультации детский врач Н.Б. Ситковский был краток и предельно откровенен: из ста процентов, может быть, остался один; дальнейшее промедление – самое страшное, маленькая надежда – на один процент, не гарантия, а надежда, причем маленькая, призрачная. И он, реализовав этот один-единственный процент, как он сам потом сказал, вытащил нашего сына в прямом смысле этого слова с того света. Может быть, именно это со временем и повлияло на его профессиональный выбор: вместо моего желания стать философом он избрал стезю врача-уролога.
В киевских истоках – и мои профессиональные корни. Здесь на журналистском полигоне в хрущевский период я получил не только настоящую творческую закалку, но и непосредственно ощутил причуды тогдашнего лидера. Вспоминаю не без юмора, как после получения через тассовские каналы проекта его доклада или выступления, как правило, начиналась «поправочная круговерть». После внесения поправок в текст поступали новые поправки. И хотя график сдачи газетных полос под пресс был 21.00, такая канитель продолжалась всю ночь. Одновременно с иностранцами приходилось не только расшифровывать «кузькину мать», которой Хрущев поверг в смятение все мировое сообщество, но и «прочитывать» хитросплетения внешнеполитических формулировок, которые под давлением определенных обстоятельств вносились нашим руководством в заранее подготовленные тексты уже в ходе переговоров. А к утру, отчертыхавшись, мы выбрасывали весь скорректированный набор и, получив из Москвы «окончательный» вариант, все начинали сначала.
Киеву я обязан и своим научным становлением. Подготовка и защита двух диссертаций по философии – кандидатской и докторской – немыслимы были бы без помощи, поддержки, товарищеского соучастия многих замечательных ученых. Один из них – П.В. Копнин, чья подпись стоит в моем дипломе кандидата философских наук. Вспоминая о нем, я каждый раз поражаюсь, почему в ответ на его исключительную доброту он часто получал вопиющую неблагодарность, а иногда и неоправданную месть. После переезда из Киева в Москву для работы директором Института философии он заболел и вскоре умер. И некоторые киевские недоброжелатели предприняли просто «героические» усилия, чтобы в украинских газетах не появился некролог.
Украина предоставила мне большие возможности для политической деятельности. Работа первым секретарем ЦК комсомола и секретарем ЦК партии, как и различные промежуточные между ними должности, запомнилась мне не руководящими кабинетами, а опять-таки общением с людьми, стремлением грамотно решать возложенные на меня функции. Да и двукратное избрание в состав ЦК КПСС не превратилось в праздные поездки в Москву. А избрание членом Президиума Верховного Совета Украины и председателем Комиссии по иностранным делам Верховного Совета республики, как и позже народным депутатом и членом Верховного Совета СССР, позволило на практике изучить механизмы власти на разных уровнях, в разных условиях.
Но, как говорится, все мы из детства. А оно было у меня не только «босоногим», но и с незаживающими душевными ранами. Поэтому считаю все же логичным несколько слов сказать и об этом.
1933 год со временем получил наименование «голодомор». Самый страшный голод за всю историю Европы XX века унес семь миллионов человеческих жизней. Недавно рассекреченные кремлевские архивы Политбюро ЦК ВКП(б) наконец помогли установить истинные причины этой трагедии. Как выяснилось, засуха и неурожай 1932 года были помножены на насильственную «политику хлебозаготовок», на перекосы возросшей продразверстки, а также на развернувшуюся борьбу с «саботажем». Контрреволюционных «заговорщиков» искали среди ветеринаров, якобы моривших скот, среди работников метеослужб, подозреваемых в фальсификации метеосводок, не говоря уже о «подрывных действиях» хозяйственных и партийных руководителей, которые не обеспечивали выполнение сталинских декретов. «Саботажниками» объявлялись даже многие голодающие крестьяне, работники ведомств и научно-исследовательских институтов, не имеющие никакого отношения к хлебозаготовкам. Работавший в те годы первым секретарем ЦК КП Украины Станислав Косиор говорил о том, что «целые контрреволюционные гнезда» были обнаружены не только в сельхозакадемии и республиканском сельскохозяйственном ведомстве, но и в Народных комиссариатах образования и юстиции, а также в Институте имени Шевченко и Институте марксизма-ленинизма.
Помню, как мать рассказывала мне о массовом вымирании людей, причем часто это происходило прямо на улице, в общественных помещениях. Рассказ матери о том, как в парикмахерской бритвой зарезали человека, опустили его в подвал, расчленили тело и поделились голодающие между собой человеческим мясом, может восприниматься сегодня некоторыми людьми как домысел. А это были жестокие реалии жизни. Об ужасных картинах разразившегося голода Михаил Шолохов писал Сталину уже в феврале 1933 года, сообщая о том, что в Вешенском районе «большое количество людей пухнут. Это в феврале, а что будет в апреле, мае». А в его апрельском сообщении генсеку отмечалось, что люди «пожирали не только свежую падаль, но и пристреленных санных лошадей и собак, и кошек, и даже вываренную на салотопке, лишенную всякой питательности падаль».
Вот в начале этого голодомора я и родился в селе Верхняя Тарасовка, что на Днепропетровщине, а на следующий год семья переехала, как потом оказалось, навсегда, в село Грушевка (позже переименованное в Ильинку) того же Томаковского района. Сознательно пока не называл дату рождения – 14 апреля. А отмечаю его я и 22 февраля. Дело в том, что мое свидетельство о рождении затерялось, как предполагается, во время фашистской оккупации. А ввиду того, что сельская местность была непаспортизирована, вопрос о получении паспорта встал только тогда, когда после окончания школы возникла необходимость поступать в университет. И вот районный ЗАГС направил меня в больницу для определения возраста по зубам. Врачи стучали по ним своими инструментами, поднимали мою голову вверх и наклоняли вниз, поворачивали влево и вправо. Словом, смотрели со всех сторон и определили мой день рождения: 14 апреля 1932 года, хотя я им, ссылаясь на родителей, назвал 22 февраля 1933 года. Выяснение истины завершилось «ничейным» результатом, а точнее – немного по-моему и немного по-ихнему: в уже оформленном к этому моменту свидетельстве год они сменили на 1933-й, исправив двойку на тройку, а дату 14 апреля оставили (не может же медицина ошибаться стопроцентно, да и исправлять было сложнее – дата написана прописью). А после этого в середине удостоверения появилась запись от руки «исправленному верить», заверенная печатью. Вот так образовался мой своеобразный день рождения-гибрид. Когда я иногда заглядываю в этот документ, каждый раз не могу удержаться от юмористического настроя. Тем более что к описанным медицинским художествам добавилось и довольно своеобразное усердие районных грамотеев, руками которых в столь ответственном удостоверении мое имя выведено так: Аликсандр.
Военные же годы врезались в память и сердце не только ожесточенными боями, когда наше село переходило из рук в руки: перед моими детскими глазами расстрелянный эсэсовцем «просто так» из пистолета маленький ребенок, перебегавший улицу, и массовые расстрелы партизан, изуродованные и перевязанные проволокой тела которых я видел в разрытой могиле.
А изнасилованные холеными немецкими офицерами женщины, которых не «выручало» и то, что они вымазывали свои лица сажей! Но для животного, звериного инстинкта эстетика никогда не имела никакого значения, если этот человек-зверь даже пытался когда-то демонстрировать свое общение с искусством.
Свою жестокость по отношению к мирным жителям фашисты умножали еще и потому, что им постоянно не давали покоя партизаны, действовавшие в нашем крае. Многие односельчане – днем были дома, на «виду» у всех, а ночью тайком перебирались в густые приднепровские плавни – кто для непосредственного участия в диверсионных действиях, кто для оказания различных форм помощи народным мстителям. Какое-то время я не мог понять, зачем моя мать довольно часто выпекала целый мешок украинских паляниц, которые к утру куда-то исчезали. Когда же однажды, проснувшись, я услышал шепот и несколько промелькнувших, а потом исчезнувших в ночной темноте фигур людей, уносящих этот загруженный мешок, я не только все понял, но и встревоженно спросил: «Мамо, а это не страшно?» Единственное, что я услышал в ответ: «Тихо, сынок».
Потрясало и то, что звериная жестокость исходила не только от оккупантов, но и от «своих» полицейских. Война прочертила свою смертоносную линию, поставив на разные воюющие стороны даже членов одной семьи. Вспоминаю о нашем соседе, который так разобиделся на советскую власть, что при вступлении немцев в наше село вышел встречать их с «хлебом-солью» на вышитом украинском рушнике. Фашисты высоко оценили такое «дружелюбие» и незамедлительно назначили его старостой. Холуй лез из кожи вон, чтобы выслужиться перед немцами, сообщив им сведения о том, кто из односельчан был активистом, о семьях офицеров Советской армии. В самой же его семье произошел раскол. Немцам он «не возражал», чтобы его дочь в числе других была отправлена в Германию (она так и не вернулась домой, после войны пришла весточка из Австралии, где она поселилась). Младший сын подался служить немцам полицейским, а старший пошел в партизанский отряд. А во время очередной облавы зимой этот партизан погиб от выстрела своего же брата, который, оттащив труп в кусты, спокойно подошел к проруби, чтобы со своих рук смыть его кровь.
А день, когда нас, детей моего возраста, собирали в центре села на площади для отправки в Германию, – как гвоздь, заколоченный в самое сердце. Эсэсовец в сопровождении полицейского, зайдя в нашу хату, обратился к моей матери: «киндер» и показал пальцем на дверь. Мать, припадая к ногам непрошеных гостей, умоляла, показывая девять пальцев, давая понять о моем возрасте. А в это время стоящий рядом со мной эсэсовец демонстративно наступил кованым сапогом на мою детскую ногу. Боль, ей-богу, до сих пор чувствую. И все же вскоре я был на площади, а там все мои ровесники-односельчане. Предполагалась в самое ближайшее время отправка на железнодорожный вокзал, а потом – Германия. И вдруг якобы сам Бог смилостивился: одна бабушка, выбрав удобный момент (мы охранялись стоящими в разных концах солдатами), накрыла меня своей «спидницею» (длинная и очень широкая юбка, которую с давних пор носили сельские женщины) и начала потихоньку отделяться от толпы, подталкивая и меня, находящегося под таким прикрытием. Так она меня «отконвоировала» в один из огородов, после чего я по замерзшей реке ушел на окраину села и залез в кручу (так называют на Украине крутые, с углублениями впадины у речных берегов), откуда на следующий день меня и забрала мать с отмерзшими ушами. Вспоминаю об этом с неугасающей болью: из всех тогда собранных на сельской площади в живых остался я один. Остальные же были отправлены на вокзал, и следы их пропали. Высказывались различные предположения: или во время переезда в Германию эшелон подвергся бомбардировке, или, как позже сообщалось об аналогичных случаях, дети направлялись для проведения различных медицинских экспериментов. Как бы там ни было – по сей день нет ни одной весточки от них.
На фоне постоянных облав – прочесывания территории – карательных операций, массовых отправок в Германию взрослых и детей такие акции, как изъятие у местного населения ценных предметов, домашней утвари и продуктов питания, стали тогда просто рядовой и прозаической обыденностью. А как забыть тот момент, когда вскоре после освобождения нашего села мы получили «треугольник», известивший о том, что отец погиб смертью храбрых. И вдруг – письмо из госпиталя, из которого мы узнали, что участок фронта, где отец был тяжело контужен, несколько раз переходил из рук в руки сражающихся сторон. Его воинская часть практически вся была разбита, поэтому новую воинскую приписку он получил после выхода из лазарета и написал нам письмо.
И когда сегодня я часто слышу о том, что в войне пострадала каждая украинская семья, для меня это не является абстракцией. Войну я воспринимаю через все увиденное и пережитое. Перед глазами всплывает такой ужас, какой не пожелаешь даже тому врагу, который принес на мою землю эту беду. А картин таких – множество. Вот, например, односельчанка, потерявшая на фронте мужа и пятерых сыновей, не зная даже, где некоторые из них похоронены, соорудила в своем огороде импровизированные шесть могил, у которых каждодневно проливала слезы, пока не утопила свое женское горе в стакане водки… А до сих пор «не отозвавшиеся» односельчане, отправленные, как стадо, в Германию… Покалеченные фронтовики, для которых открылся «второй фронт» нищенского существования в завоеванное ими мирное время… И голодные сироты, навсегда лишившиеся родительской ласки.
После войны, хотя и наступили мирные дни, все же нас ожидали новые испытания и снова – голод. В 1946 году он как бы продолжал трагедию «моего» 1933-го. Умерших не успевали выносить не только из сельских хат. Они лежали у забора, у опустевшего магазина, просто во дворе. Многие высохли настолько, что тела, казалось бы, хватало только для заедавших вшей, другие опухли до неузнаваемости.
Мой сельский учитель Федор Иванович Ященко как-то мне рассказал, что он, увидев меня в тот момент, не поверил в благоприятный для меня исход. Но «счастье» подвернулось. Отцу удалось достать, а точнее, уворовать на животноводческой ферме два корня кормовой свеклы. Съедена она была с такой жадностью, что вызвала отрицательную реакцию организма.
И все же мне удалось не только выжить, но и в буквальном смысле слова спасти всю нашу семью. Ранней весной, как только на озерах в предднепровских плавнях растаивал лед, я начинал рыбачить. Пойманной на удочку рыбы хватало, чтобы хотя бы как-то продержаться нашему семейству. К маю – июню этот «промысел» еще больше увеличился, поэтому нам не пришлось бросаться на колхозные поля и срывать только еще наливавшиеся хлебные колосья, от чего у людей происходило настолько сильное вздутие живота, что они прямо там же, на поле, гибли.
Ударов судьбы отец не выдержал. И не столько от того, что контуженному офицеру не давали покоя оставшиеся в теле осколки (на фронте он все время был разведчиком), сколько от всего происходящего после войны. Вопрос «за что воевали?» комком застревал в горле фронтовика, и на каком-то этапе он надломился. Военное горе сменилось на горе «мирное». Он запил.
Словом, о счастливом детстве мне удалось узнать позже из художественной литературы, кинофильмов, из рассказов в периодической печати, да энциклопедических справочников по этике. Может быть, именно поэтому я всегда ценил учебу и нравственный пример старших. Десятилетку заканчивал в городе Марганец, каждый день, в том числе и в пургу, отмеривая по девять километров туда и обратно. И хотя я, будучи отличником, за неуплату школе денег (тогда было платное обучение) и был исключен из девятого класса, все же благодаря помощи добрых людей учебу закончил успешно, и по существовавшим тогда правилам медаль открыла мне дорогу в университет без сдачи вступительных экзаменов.
Превратности журналистских испытаний
Переезд в Киев, а это случилось в конце 1961 года, был для меня не только неожиданным, но и происходил при несколько необычных обстоятельствах. Дело в том, что хотя в выпускнике Днепропетровского университета и победило политическое начало (активная общественная деятельность в вузе предопределила мою работу на комсомольском поприще), мои жизненные планы все же выстраивались в другом направлении. Ведь уже на пятом курсе у меня на две трети была готова кандидатская диссертация, посвященная языку и стилю произведений украинского классика Панаса Мирного. И должности секретаря райкома, горкома и обкома комсомола я считал временными.
Да и оказался я на них, честно говоря, не по своему стремлению. Ожидаю, как недоброжелатели ехидно упрекнут: мол, сейчас многие «задним числом» стремятся представить себя в другом свете, отмежевываясь от своего советского прошлого. Но я никогда от него не отмежевывался, все хорошее и плохое – со мной! Истина же в данном случае в том, что в середине пятого курса, после многократных отказов, несмотря на мое, не побоюсь подчеркнуть, отчаянное сопротивление, мне все же не удалось устоять перед мощным нажимом первого секретаря Октябрьского райкома партии г. Днепропетровска К.Н. Ярцева – и за полгода до окончания университета я был избран секретарем райкома комсомола. Мои аргументы – свою личную перспективу я связывал не с руководящей работой, а с профессиональной научной деятельностью, плюс оставалось полгода до окончания учебы, а также завершение дипломной работы и подготовка к государственным экзаменам – во внимание приняты не были. Через несколько месяцев после такого назначения, сразу же после получения диплома о высшем образовании, я подал заявление о поступлении в аспирантуру. Но… отличнику учебы на протяжении всех пяти лет, персональному стипендиату было отказано в приеме: не было обязательного по тем временам как минимум двухлетнего стажа работы после окончания вуза. Так я оказался на поприще общественно-политической деятельности. А позже последовало и неожиданное приглашение в Киев.
Суть предложения, сделанного ЦК комсомола, сводилась к тому, что газета «Комсомольское знамя» нуждалась, как принято было говорить в таких случаях, в организационном укреплении, созрел вопрос о замене главного редактора. Поэтому мне предлагалось на какое-то незначительное время взять на себя функции заместителя главного редактора с таким расчетом, чтобы, разобравшись с делом, возглавить газету. Приближающийся съезд комсомола республики торопил развитие событий: по существующей практике главный редактор обязательно избирался членом ЦК, а на пленуме – в состав бюро ЦК комсомола. На мои искренние сомнения в том, что, может, не стоит форсировать такой ход событий, последовало ставшее традиционным «поможем».
В «помощи» я убедился довольно скоро. В отсутствие главного редактора мы опубликовали подборку дискуссионных материалов по вопросам культуры. Среди них – и письмо ленинградца С. Потепалова, который покритиковал фильмы студии имени А. Довженко и спектакль киевского театра имени И. Франко. Реакция руководящих органов республики была явно неожиданной. Меня, а также работников газеты, непосредственно готовивших дискуссионную подборку, пригласили на заседание бюро ЦК комсомола и учинили настоящую расправу. Современному читателю, живущему в мире безбрежного плюрализма мнений, по нынешним меркам просто невозможно понять обоснования выдвинутых обвинений. Вот они: первое – непозволительно чернить украинское искусство (хотя в тот период упомянутые киностудия и театр переживали не лучшие творческие времена и у зрителей довольно часто вызывали не просто «отдельные» критические замечания, а откровенное раздражение); второе – чего это вдруг Украину поучает какой-то ленинградец; мол, мы что – сами не можем разобраться (вот оно, неадекватное чувство «национального достоинства»).
Решение последовало жесткое – работники, готовившие подборку, были сняты с работы, а мне объявили строгий выговор с последним предупреждением. Правда, во время голосования один из участников заседания задал председательствующему первому секретарю ЦК комсомола Юрию Ельченко вопрос: можно ли выносить взыскание с последним предупреждением, если не было предупреждения ни первого, ни второго? Редакция была деморализована, перепуганный редактор продолжал «болеть»; я же принял для себя решение – возвратиться домой в Днепропетровск, тем более что к этому времени не успел даже перевезти семью. И вдруг – гром среди ясного неба. В «Правде» появляется заметка «Неожиданный результат», в которой собкор газеты Михаил Одинец, рассказав читателям о случившейся истории, однозначно заявил: «Там, где идет обсуждение творческих вопросов, неуместны и недопустимы администрирование, одергивание. А ЦК комсомола Украины пошел по этому неправильному пути».
Дело усложнилось тем, что, как оказалось, человека, раздраженного критической заметкой ленинградца, надо было искать не в комсомольских кабинетах. Все нити вели к Андрею Скабе – секретарю ЦК партии. Поэтому появление заметки Михаила Одинца привело к обострению отношений между ЦК КПУ и «Правдой». Андрей Скаба был неумолим – ни о какой «реабилитации» не может быть и речи. А в это время пошел поток писем буквально со всех уголков страны, и во всех – осуждение административного зуда. Вот одно из них (из своей архивной папки беру первое попавшееся): «В командировке в Ульяновске я посмотрел кинокартину „За двумя зайцами“ и „Артист из Кохановки“ студии имени А. Довженко. Ну, ладно – „Артист…“ – еще сносная картина, есть интересные сцены (в начале), да и близка картина тем, что наше время. Но на кой черт студия тратит цветную пленку на „За двумя зайцами“? Я не знаю, критиковали ли эту картину с потугами на комедию (во что бы то ни стало вызвать смех, если не от головы, так хоть от живота), но она в Ульяновске шла во многих кинотеатрах целую неделю… и… плевались зрители довольно выразительно.
Я бы не написал этого письма. Но прочитал „Неожиданный результат“ и подумал: „А чего это взялись замазывать недостатки студии имени Довженко?“ Мы знаем много хороших вещей этой студии, а если последнее время у нее срыв за срывом, так ее лечить надо, а не благословлять и не защищать от критики.
Надеюсь, что Кульбачка и Бескаравайный восстановлены? И с Капто снято строгое взыскание?» Внизу письма – дата, московский адрес и подпись: старший инженер проектного института Аркадий Куров.
Но скоро последовала еще одна новость – просто убийственная. Проверка, проведенная работниками ЦК партии с привлечением КГБ, показала, что в городе на Неве в списках жильцов фамилия преподавателя Ленинградского университета С. Потепалова не значится. Так появилось еще одно обвинение – газета печатает непроверенные материалы анонимщиков, тем самым демонстрируя свою полнейшую безответственность. И вопрос зазвучал по-новому: речь надо вести не о снятии вынесенных взысканий, а делать новые организационные выводы. Действительно, если судьями украинской культуры стали какие-то ленинградские анонимщики, деваться просто некуда.
И вдруг очередная сенсация. Письмо из Ленинграда: «Уважаемый товарищ редактор! Получил из Киева газету „Комсомольское знамя“ от 14 января, в которой опубликовано мое письмо по поводу статьи „В кривом зеркале“. Я очень рад, что вы сочли возможным поместить его в вашей газете, так как беру на себя смелость утверждать, что высказанные в нем мысли отражают мнение многих ленинградцев. Если бы я мог предположить, что оно будет напечатано, то – вне всякого сомнения – под ним была бы не одна подпись. Еще раз благодарю Вас. С. Потепалов – преподаватель Ленинградского университета им. А.А. Жданова.
Р. S. Пользуюсь случаем подтвердить также получение гонорара».
Что за чертовщина? Все же есть этот С. Потепалов или – очередная анонимка? Выяснением занялся я сам и вскоре установил, что двадцатичетырехлетний специалист по славянской филологии С.Г. Потепалов действительно значится в списках работающих в Ленинградском университете, являясь выпускником его филологического факультета, и что он ездил в Москву на кинофестиваль в качестве корреспондента «Вечернего Ленинграда». Удалось также установить, что он, используя свои каналы, все время интересовался, восстановлены ли на работе жертвы, пострадавшие из-за его статьи. И у меня возник вопрос: почему же проверяющие, и прежде всего стражи кагэбистской бдительности, не обнаружили С. Потепалова? Оказалось, он состоял в списке не основного преподавательского состава, а внештатников. А проверяющие, надо полагать, посчитали, что автора столь обстоятельной критики надо искать именно среди преподавателей, работающих на постоянной основе.
Что же после этого? Позиция наказавших – незыблемая. Демонстрация «твердой принципиальности». Даже «Правда» не получила ответа на свое критическое выступление, хотя Скаба сам на совещаниях требовал от партийных чиновников различного ранга реагировать на критические выступления печати. Вскоре же состоявшийся комсомольский съезд, не избравший меня никуда, лишний раз подтвердил: на мне поставлен «крест».
Но по иронии судьбы через какое-то время меня избрали вместо Ельченко первым секретарем ЦК комсомола. Подчеркну при этом, я довольно быстро установил, что инициатором того печального разбирательства и моего наказания он не был. Более того, он сам был в дурацком положении, оказавшись под партийно-административным нажимом Скабы. С Ельченко позже у меня сложились добрые, товарищеские отношения. О рассказанной истории мы никогда не вспоминали. Возникшая дружба выдержала испытание временем, подвергаясь проверке на прочность на самых крутых зигзагах нашего бытия, за что я ему искренне благодарен.
Поучительной для меня была и журналистская позиция Михаила Одинца – человека не только с острым пером и гибким умом, но и не менее обостренным чувством справедливости. Не могу умолчать и о том, что сам М. Одинец довольно часто подвергался атакам за его принципиальные материалы. Если посмотреть тогдашние его публикации в «Правде», нетрудно убедиться, что ему не требовалось с началом горбачевской перестройки «перестраиваться». Одну из «закрытых зон» (так были названы на XXVII съезде КПСС некритикуемые республиканские, областные и городские партийные организации, которые возглавлялись руководителями, входившими в состав Политбюро; сделал это Егор Лигачев) он не раз подвергал справедливой, порой самой резкой критике, за что, в частности, в период Шелеста вынужден был оставить киевский корпункт «Правды» и применить свои журналистские способности, находясь в длительной загранкомандировке в Будапеште.
Скажу откровенно: работа в журналистике для меня стала не только отличным профессиональным полигоном, но и, пожалуй, первым в моей самостоятельной жизни серьезным испытанием истинности человеческих отношений. Ведь за всем происходившим стояли люди, поступки которых по-разному коснулись не только моих чувств, но и представлений о порядочности, честности, человечности. Часто бывает, что они становятся отшлифованными, как галька. Но когда конкретная жизненная ситуация требует от человека проявить эти качества, нередко приходится наблюдать причудливую метаморфозу превращения этих высоких нравственных понятий во что-то усеченно-ущербное, ублюдочное, а нередко и просто противоположное. И я считаю себя счастливым оттого, что на моих жизненных перекрестках все же было абсолютное большинство тех, кто зажигал в моем сердце маяки надежды, человеколюбия, личной нравственной чистоты.
Маяки надежды
Я как-то обратил внимание на то, что наиболее глубокие чувства и воспоминания – от общения с людьми, которые были старше меня. В их числе и Олег Антонов. Неординарность его личности определялась не только интеллектуальной масштабностью создателя известных всему миру различных модификаций «Анов», «Антея», «Руслана». Каждая встреча с ним по-особому дорога и памятна. Перед тем как подать руку здоровающемуся собеседнику, он вначале как бы посылал ему улыбку, сопровождаемую искорками ласковых глаз. Мягкий в общении. Как правило, всегда приветливый. Я не раз убеждался, что жизненный оптимизм семидесятипятилетнего генерального конструктора был живительным источником не только для окружающих, коллег по работе, но и прежде всего для его супруги, хотя она и была вдвое моложе его.
Большая часть наших контактов выпала на период конструирования гиганта «Антея». Да и с зарубежными высокими гостями приходилось бывать не только в конструкторском бюро, но и на испытательном поле. Вспоминаю, как Раджив Ганди, приехавший в Киев вместе со своей матерью, которая как премьер-министр Индии совершала официальный визит, отказался от согласованных по линии протокольных служб мероприятий и высказал пожелание побывать на киевском авиазаводе. В тот момент в нем жил летчик, а не политик, на которого мать возлагала большие надежды. Ему мы предоставили возможность не только посмотреть, но и «испытать» одну из новых модификаций самолета. Прощаясь, он особо отметил то, что ему удалось пообщаться с «самим Антоновым».
Уроки жизни получил я и от Бориса Патона. Сотрудничать с президентом Академии наук Украины мне довелось в самых различных направлениях.
Главное, что покоряло в нем, – это неподдельность наших дружеских отношений, в которых находили свое место и шутка, и едкий анекдот, и крепкое словцо в адрес разных карьеристов, политиканов и прохвостов. Меня всегда поражало удивительное сочетание в этом человеке научного масштаба и тонкой, нежной ткани человеческих отношений. Его отец – Евгений Патон, тоже в свое время президент Академии наук Украины, – в военные годы на танковом производстве применил новый вид электросварки, благодаря чему место сварки, то есть шов, было крепче, чем сам металл, по которому осуществлялась сварка. Такое изобретение получило название «шов Патона». И вот таким «швом» Б. Патон всегда скреплял свои отношения с теми людьми, которым он доверялся.
Бахвальство претило ему. Не переносил чванства, высокомерия, несправедливости. Помню, как неоднократно он обращался с просьбой защитить того или иного ученого от доносов. А как можно забыть такой эпизод? Вплоть до горбачевской перестройки в составе Верховного Совета Украины не было ни одного еврея. И вдруг Б. Патон тут как тут. Этот недостаток, лукаво улыбаясь, заявил он республиканскому начальству, мы можем исправить за счет института электросварки, который он же возглавляет. Кандидатура? Академик Б. Медовар. Порекомендовали его для избрания. А потом сам Горбачев похвалил: молодцы, украинцы, тонко чувствуют нюансы времени.
А еще – любовь к футболу. И если в очередной раз «промазывали» игроки киевского «Динамо» Валерий Лобановский или Владимир Мунтян, я знал, что на следующий день у Академии наук, как и у меня, настроение – хуже не может быть.
Не буду много говорить об общеизвестном: ученый с мировым именем. Его изыскания в области сварки металлов, получения и обработки новых материалов, как правило, имели пионерский характер. Со своими коллегами он впервые осуществил с помощью установки «Вулкан» электронно-лучевую и плазменно-дуговую сварку и резку металлов в условиях невесомости и глубокого вакуума. И когда впервые в мировой практике была осуществлена электросварка в космосе, он мне рассказал об этом в таких тонах, как будто шел разговор о заурядном научном эксперименте.
А как не сказать о комплексных программах по научно-техническому прогрессу, которые объединяли лучшие научные силы как академической, так и отраслевой науки. И в каких мрачных тонах ни изображали бы некоторые писаки наше прошлое, нельзя без восхищения говорить об этих патоновских поисках, которые получили общегосударственное признание и одобрение.
Я до сих пор так и не могу понять, что и как должны были делать такие люди, отвечая на призывы Михаила Горбачева перенести объявленную им перестройку и на личную основу; вспомним, как он призывал перестроиться «каждого».
Никакие «застойные болячки» не могут затмить те дорогие дни и часы, которые подарил мне Юрий Гагарин. Успешный штурм космоса, сознаюсь, рождал глубокие чувства гордости за нашего соотечественника, который впервые облетел весь земной шар. Для скептиков приведу не для переубеждения, а для напоминания слова всемирно известного американского художника Рокуэлла Кента: «Юрий подарил нам небо. А многие его полет сравнили с подвигом мифического героя древности Прометея».
Меня же судьба непосредственно и лично свела с Гагариным только через пять лет после его подвига, хотя много раз я присутствовал на различных событиях с его участием – но то было общение, как говорится, «на дистанции». А произошло это весной 1966 года, когда в качестве почетного гостя он принимал участие в работе юбилейного XX съезда комсомола Украины, на котором меня избирали секретарем ЦК. Именно тогда мне посчастливилось посмотреть на героя в ситуациях чисто житейских, услышать его заразительный смех, увидеть живую гагаринскую улыбку.
Памятным стал и состоявшийся в июле 1978 года во Львове фестиваль молодежи, на который съехались представители нашей страны и Чехословакии. Почетными гостями были Юрий Гагарин и Алексей Леонов. На этом фестивале часто упоминалось имя Яна Налепки, национального героя Чехословакии, командовавшего отрядом в партизанском соединении А.Н. Сабурова. Он погиб при освобождении полесского города Овруч, посмертно получив звание Героя. А через много лет на могилу Яна Налепки приехали его мать Мария и отец Михаил. Горячая боль пронизывала сердца тех, кто стоял у могилы героя и слушал разговор матери с сыном: «Ты слышишь меня, Яно? Я это говорю, твоя мамичка. Я пришла к тебе с Татр. Я думала, что ты ушел далеко и остался одиноким на чуждой земле… Не грусти, Яно. Посмотри, сын, сколько ты нам оставил сестер и братьев наших. Это теперь твои сестры и братья. Это теперь мои дети». У меня комок в горле – не только в те далекие годы, но и сегодня, и, прежде всего, оттого, что на клочке земли, на который пали капли крови Яна Налепки и слезы его мамички, начал прорастать чертополох исторической «забывчивости» и кощунственного равнодушия к благородным свершениям человеческого духа.
На перекрестках моей судьбы встретился и Иван Стрельченко. Имя этого выдающегося шахтера гремело в те годы на всю страну. Из самых высоких знаков отличия он имел все – Герой Труда, лауреат союзной Государственной премии, член ЦК партии, депутат Верховного Совета. Но сблизил меня с ним все же не этот «наградной иконостас». Мне хочется применительно к нему употребить словосочетание «рабочая интеллигенция». И хотя мне казалось, что добрые дружеские отношения, сложившиеся между нами, раскрыли передо мной все «секреты» его внутреннего мира, один случай опроверг такое мнение. Вдруг я узнал, что этот скромный человек, много размышляющий об источниках человеческого дерзания и душевной красоты, влюбленный в гриновские «Алые паруса», является автором двух замечательных публицистических книг – «Добытчики солнечного камня» и «Зажги свою звезду». Он взялся за перо, глубоко осознавая необходимость показать молодежи, какое великое счастье зажечь среди людей свою звезду, свою зарю, какого это требует огромного и доблестного труда.
Шахтерская судьба Ивана Стрельченко расписана писателями и журналистами в различных изданиях, в моем же сердце – постоянное светлое чувство оттого, что я в числе первых, рассказавших на страницах «Нового мира» о его писательском амплуа. И еще одна примечательная деталь. По времени работа Ивана Стрельченко над книгами примерно совпала с работой над художественным воплощением той же высокой, благородной идеи в романе Олеся Гончара «Твоя заря» и сборнике стихов Бориса Олейника. Эти три человека, с которыми мне выпало великое счастье человеческого, дружеского общения на протяжении многих лет, для меня стали своеобразным синтезирующим символом, отражающим высокую духовность моей родной Украины.
Работа по созданию мемориального комплекса «Украинский государственный музей истории Великой Отечественной войны 1941–1945 гг.» сблизила меня с выдающимся скульптором Евгением Вучетичем. Проектирование и строительство комплекса продолжалось несколько лет. Он как руководитель авторского коллектива архитекторов и скульпторов постоянно приезжал в Киев: ни одно мало-мальски значимое рассмотрение планов строительства, эскизов, разных вариантов по утвержденным эскизам без него не обходилось. Человек четкий, даже жесткий, непоколебимый, он тем не менее всегда воздействовал на оппонента силой убеждения.
Помню, как однажды завязался спор о том, почему сюжеты композиций, посвященных войне, более выразительны и оригинальны по художественному воплощению, чем те, при помощи которых предпринимаются попытки как-то обозначить завтрашний «светлый день». «А вы знаете, – обратился он к участникам этой дискуссии, – почему даже в гениальной „Божественной комедии“ Данте первая часть по своей нравственной, духовной силе несравненно превосходит вторую?» Вопрос, разумеется, оказался неожиданным. И Вучетич начал рассуждать о том, что художнику лучше дается разработка тем о пережитом человечеством, нацией, личностью. То же, что связано с описанием будущего, всегда таит в себе опасность подтолкнуть творца на схематический путь, так как он вынужден описывать то, что является только плодом фантазии и еще не закреплено социальным, духовно-нравственным опытом людей.
Так, по мнению Вучетича, произошло и у Данте: описывая в первой части ад, писатель опирается на многовековую, реальную, пережитую историю человеческой трагедии. Но при описании рая он лишился опор исторического и нравственного опыта, ведь человечество знало о рае только из мифов и легенд. И художнику приходилось отсутствие живых корней «райского опыта» компенсировать, оторвавшись от грешной земли, за счет фантазии. Я часто возвращаюсь к этой трактовке «Божественной комедии» и каждый раз убеждаюсь, что она была поучительной не только для Вучетича и не только тогда.
Особо – об Олесе Гончаре. Рискую быть неправильно понятым, но все же скажу: из всего состава тогдашнего Политбюро ЦК КПУ только мне да А. Ляшко и Ю. Ельченко выпало счастье иметь отношения с ним не только официальные.
Секретов же между нами не было никаких. Вещи назывались своими именами. Он хорошо знал об отношении к нему основных деятелей республики. Всегда чувствовал отношение Щербицкого – когда сдержанно-отрицательное, когда нейтрально-незаинтересованное. Поэтому я всегда поражался некоторым авторам, которые пытались представить отношения между первым секретарем ЦК и Гончаром почти как трогательные. Равно как и выдумкой были утверждения американского профессора Билинского о том, что «Гончар был близким сотрудником Шелеста – даже ходили слухи, что он писал речи Шелеста». Забавно все это. Скажу не без иронии: если бы действительно Олесь Гончар писал речи для Шелеста, то они сейчас издавались бы миллионными тиражами и читались бы как художественное произведение. Но… кто-кто, но я уж точно знаю, что Гончар не писал речей не только для высокопоставленных руководителей, но часто и для себя. Просто шел на трибуну и произносил то, что подсказывало сердце. Да, вообще-то, о чем идет речь? Знаменосец украинской культуры в адвокатах не нуждается: ни по вопросам политическим, ни творческим, ни нравственным.
Разумеется, наши киевские встречи с О. Гончаром – это не застолья, которые обычно ассоциируются с понятием «близкие отношения». Вот основные параметры наших связей. Острые вопросы политической жизни. Судьба украинской культуры, особенно языка. Хамское отношение к духовной сфере многих республиканских и областных столоначальников. Оголенный нерв – экология. И конечно же, положение деятелей культуры, особенно новой генерации. Гончара волновала судьба Лины Костенко, Бориса Олейника, Владимира Яворивского. Несправедливость, проявленную к ним, он пропускал через свое сверхчувствительное, не один раз обожженное жесткой жизнью сердце, воспринимая их боль как свою собственную.
Напомню читателю, что в те годы наряду с тотальной идеологизацией духовной культуры к числу стратегических ошибок в культурной политике относился разрыв с традициями народной культуры, не «вписывавшимися» в догматизированную «официальную» идеологию, и отношение к людям как к объекту «культурного обслуживания», а не субъекту культурной самодеятельности.
Указанные деформации породили пассивно-потребительское отношение широких масс к деятельности учреждений культуры, создавали почву для возникновения «неофициальной культуры», в том числе таких ее проявлений, которые относились, в сущности, к антикультуре. Произошла бюрократизация деятельности органов и учреждений культуры, оторвавшихся от реальных культурных потребностей широких слоев населения и никак не зависящих от «спроса» снизу.
Догматические изъяны в культурной политике привели к нивелированию национальных особенностей, культурных потребностей и культурного опыта масс. Унификация содержания, организованных форм культурной жизни народов СССР породила отчужденность в отношении к «официальной» культуре значительной части людей, заслонила специфические потребности национальных культур – в частности, такие, как сохранение национальных языков, фольклора, народных ремесел, национальных памятников культуры и т. д.
Поэтому вполне объяснимо, что щемящая Гончарова рана – народное искусство Украины. Его сердце переполнялось не только благородными чувствами гордости за непревзойденные творения решетиловских вышивальщиц, кролевецких ткачих, гуцульских мастеров резьбы по дереву, чародеев петриковской росписи, неповторимые художественные создания старого Межгорья. Сотворенные умелыми руками народных мастеров украинская сорочка-вышиванка, рушник, инкрустированный гуцульский топорик, казацкая люлька, декоративная керамика Опишни, настенные рисунки – даже такие чисто бытовые вещи превращались в произведения большого искусства. И Гончар гордился этим национальным достоянием, которое передавало из поколения в поколение духовную преемственность украинского народа. Но его сердце не только радовалось, оно и болело постоянно от потрясающего равнодушия многих чиновных вельмож к этой сокровищнице народного духа.
Вот почему событие в селе Богдановка, что на Киевщине, состоявшееся 26 ноября 1977 года, стало настоящим праздником души: открывался музей-усадьба прославленной дочери Украины, народной художницы Екатерины Белокур. В торжествах приняли участие и мы с Олесем Гончаром. Когда мы приехали в Богдановку, перед нами предстала изумительная картина. Запустелая, полуразрушенная усадьба, где 7 декабря 1900 года родилась гениальная украинская художница, за очень короткий промежуток времени превратилась в оригинальный заповедник. Причем без финансовой помощи государства. Подходим к калитке и читаем на установленной стеле: «Поклонимся земле, где жила и работала Екатерина Белокур. Отсюда, с беленькой селянской хаты, вышло в большие миры творчество народной художницы, пошла к людям ее художническая поэзия… Берегите святыню!»
А в самой хате – действительно святыня: самые дорогие сокровища – художественные картины, выполненные масляными красками и карандашом, преисполненные, как заметил Олесь Гончар, «какой-то магической силы, почти фантастической красы». Эти шедевры шагнули из сельской Богдановки не только на выставки вначале в Полтаву, а чуть позже в Киев и Москву. Восхищенные оценки как от массового посетителя, так и от ревностных профессионалов Екатерина Белокур получила также в Париже, других культурных столицах мира. А осмотр ее оригинальной росписи, фантастически оформленных интерьеров в родной хате, сохранившегося мольберта, 218 самодельных кисточек, стоящих на скамейке на подрамниках загрунтованных и затонированных полотен, так и не дождавшихся прикосновения кисточки виртуозного мастера… – все это как бы вводило нас в тот конкретно осязаемый мир, в котором жила и творила Екатерина Белокур. Своеобразным экспозиционным запевом к воскресшей хате-усадьбе стали слова Олеся Гончара, мастерски выложенные ученицей гениальной художницы Галей Самарской: «Произведения Екатерины Белокур навсегда вошли в золотой фонд украинской культуры. Они из тех богатств, которые Украина вносит в сокровищницу искусства мирового».
Мы с Олесем Гончаром были не только почетными гостями этого праздника украинской национальной культуры. Нас удостоили высокой чести – первыми оставить записи в «Книге впечатлений». А районная газета воспроизвела их на своих страницах. Вот они: «Спасибо всем, кто вложил душу в создание этого чудесного музея. Вечная слава гению славной дочери украинского народа Екатерине Белокур. 26.XI.77. Олесь Гончар». «Искреннее спасибо (в моем тексте слово „щитосерд не“, которое значительно богаче русского „искренне“, но не имеет адекватного перевода. – А. К.) всем, кто приложил много усилий на увековечивание славы дочери украинского народа, выдающейся художницы и прекрасного человека Екатерине Белокур. 26.XI.77 г. А. Капто».
Мы очень переживали, что прикоснуться к животворному духовному источнику Екатерины Белокур не смог выдающийся поэт-академик, Герой Труда Микола Бажан. «Очень жаль, – писал он в телеграмме, которая тоже легла на страницы „Книги впечатлений“ и той же районной газеты, – заболел, поэтому не смог принять участие в добром деле – открытии дома-усадьбы чудесной дочери Украины, прекрасной художницы солнца, расцвета весны, бессмертной Екатерины Белокур. Вместе с Вами с любовью склоняюсь перед ее памятью, перед ее творчеством. Микола Бажан».
О Дмитрии Гнатюке мне говорить сложно по двум причинам. Во-первых, трудно найти человека в нашей как «бывшей стране», так и теперь, кто не знал бы этого с божьим даром певца и обаятельного мужчину. А во-вторых, почти двадцатилетнее с ним общение (вплоть до моего отъезда в Гавану) – это настолько цельная и органичная ткань сердечных отношений, что боюсь искусственно из нее что-то вырвать, не сказав о других, не менее значимых вещах. Но об одном эпизоде все же расскажу. Однажды Дмитрий Михайлович поведал мне о том, как он ездил в гости в родное село, что на Буковине. Цветы, горячие поцелуи, слова гордости за своего земляка – все это, как говорится, в порядке вещей, он к этому привык. Но вот у него спрашивают: «Так чем же ты, Дима, занимаешься в Киеве?» – «Как чем? – удивился он. – Пою!» – «То, что ты поешь, мы знаем, постоянно слушаем тебя по радио и по телевизору смотрим. Мы в селе тоже все поем. Но все-таки, какая же у тебя работа?» – настаивали собеседники.
И я подумал: какая же философская глубина в народной трактовке пения не как «работы», а как постоянного состояния человеческой души. И вот Дмитрий Гнатюк наиболее полно воплощал и воплощает это качество в пении, исполняя то ли народные песни, то ли оперную классику. И то, что он теперь не ездит в «зарубежные» Россию, Казахстан, Грузию и другие суверенизовавшиеся не только в политике, но и культуре республики бывшего СССР, – еще одно трагическое проявление «беловежья». Оно коснулось и его – народного артиста СССР.
Не хочу впасть в сентиментальность, но все же скажу: постоянные контакты с выдающимися деятелями науки и культуры Украины были своеобразным раскрытием все новых и новых окон в мир – мир науки, мир искусства, мир нравственности.
И еще об одном. Пикантной оказалась ситуация, когда первому секретарю республиканской писательской организации Павлу Загребельному барометр общественного мнения все больше и больше указывал на уход с этого места. В ориентирах на нового руководящего лидера писателей мнения в ЦК разделились. Щербицкий и его самое близкое окружение в лице помощников отдавали предпочтение Коротичу, я же предлагал и отстаивал кандидатуру Юрия Мушкетика. Но подчеркну при этом: и с одним, и с другим у меня сложились очень хорошие отношения.
Сам Коротич, ставший со временем шефом «Огонька», в условиях развернувшейся тогда борьбы с «партократами» заявил на страницах «своего» же издания, что мои отношения как с ним лично, так и в целом с художественной интеллигенцией в киевский период он характеризует с положительной стороны.
И все же я назвал не его кандидатуру, хотя в это время его писательский «имидж» значительно повысился ввиду двух обстоятельств. Первое – всесоюзную известность получил его острый роман-памфлет «Лицо ненависти», разоблачивший «нутро американского империализма» (по роману был создан и полнометражный фильм). Второе – по инициативе секретаря ЦК КПСС Зимянина со мной как секретарем ЦК КП Украины состоялся «зондирующий» разговор на предмет назначения Коротича главным редактором «Огонька». Кстати, это обстоятельство указывает на то, что первоначально инициатором переезда в Москву одного из будущих наиболее популярных прорабов горбачевской перестройки был все же не Александр Яковлев, которому именно за этого глашатая безбрежной гласности много досталось с разных сторон. Зимянину же я ответил положительно, тем самым дав понять, что Украина не будет за него «держаться». А перевод Коротича в Москву состоялся чуть позже уже без моего участия (я был направлен на посольскую работу) и действительно по настоянию Яковлева, благодаря которому он и стал, как сам заявил в интервью «Правде», «цепным псом перестройки».
В Москве же он не задержался. Посчитав, что досрочно выполнил «прорабскую программу», разоблачитель «нутра американского империализма» перемахнул через океан и занялся просвещением американцев по проблемам советского тоталитаризма.
Что же касается предложений на должность руководителя писательской организации, то пальму первенства все же я отдал автору тоже получившего тогда общесоюзную известность романа «Позиция», отмеченного тоже Государственной премией СССР. Мои аргументы: чисто в писательском плане, по моим представлениям, фигура Юрия Мушкетика была более фундаментальной. Особенность его характера – неконфронтационность, умение играть консолидирующую роль в сложных общественно-политических ситуациях. И еще одна деталь, причем немаловажная, – сам Юрий Мушкетик искренне не хотел надевать на себя руководящий хомут, в то время как Коротича руководящее кресло, по моим наблюдениям, манило; он чаще, чем его конкурент, бывал в цековских кабинетах, в том числе и моем. Закончилось тем, что я все же Щербицкого «победил». Слово «победил» я взял в кавычки лишь потому, что главным победителем было общественное мнение, и прежде всего писательская организация Украины.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом