Игорь Александрович Шенфельд "Пик коммунизма"

СССР ещё могуч. «Офицеры полянки» ждут приближения коммунизма. Они пишут письмо Хрущёву с сообщением, что в селе Кокино коммунизм уже наступил. Хрущёв должен приехать и всё увидеть своими глазами. У плана хитрая подоплёка.Почему советский школьник захотел убежать от коммунистов? Каких бед успел натворить зелёный шарик? Почём покупал Геббельс огурцы в совхозе-техникуме? На множество подобных вопросов и других, гораздо более серьёзных, отвечают разные истории из счастливого советского детства. Книга содержит нецензурную брань.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006274266

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 12.04.2024

– Страна наша имеет только один единственный карман – народный!

– Ну, это опять демагогия… Петр Дмитриевич, пожалуйста, Вы уважаемый человек, пенсионер республиканского значения, орденоносец, Герой. Примите Вы эту правду и успокойтесь: институт состоялся, Вы сделали великое дело, и этим в истории Кокинского техникума поставлена точка.

– Что ж, тогда я буду обращаться к союзному министру.

– Ваше право. Но предупреждаю: мы Вас не поддержим.

– Спасибо и на этом.

Примерно так кончались наши с Рылько походы по крутым инстанциям. Мне все это напоминало одну известную испанскую историю с ветряными мельницами. В которой меня звали Санчо Панса.

И вот однажды патриарх оставил меня в гостинице «Москва», где его знал каждый полотер, и отправился в Кремль. Туда он меня не взял. Возможно, из-за национальности. Может быть, людей с записью «немец» в паспорте в Кремль не пускают – почем мне знать? Ну да я и не сильно горевал: Рылько меня до того замотал в те дни, что отоспаться в номере «Москвы» мне было милей Кремля с его Царь-пушками. Кроме того, у меня кончался отпуск. Вечером я позвонил внуку Рылько, Петру-младшему, который жил в Москве, сдал ему дежурство по деду и уехал в Брянск. Внук Петя остался следить, чтобы дед по-возможности вовремя ел и не терял документы. А дед упорно ходил по Кремлю и по партийным лабиринтам Старой площади. Прошло две недели. Я начал беспокоиться: не довели ли там, на Олимпе, железобетонные партийцы нашего великого старика до инфаркта. Но вдруг разнесся слух (слухи ведь – кто метафизику изучал – распространяются быстрей звука и света): при институте будет создан новый факультет среднего специального образования, понимай – техникум!

Снова Рылько победил, хотя победа и была неполной, не той, на которую он рассчитывал. Да, в порядке эксперимента техникум как бы возник опять в образе институтского факультета, и сам Рылько получил статус проректора, но жизнь показала, что все это оказалось затеей нежизнеспособной. В лице нового факультета родился хромоногий и рахитичный карлик, сидящий на иждивении у бухгалтерии института, и этим все сказано. И не только этим. Неостепененные преподаватели «техникумовского» факультета, проходящие по дну институтской кадровой сетки, автоматически явили собой и дно институтской иерархии: последние в очереди за квартирами, дачными участками и за все той же докторской колбасой – валютной единицей окончательно победившего социализма в последней фазе своего существования. Учащиеся факультета – деревенские восьмиклассники —, хотя и назывались с усмешкой «студентами», но в общество взрослых, городских «дядей и тетей» не принимались, и на стадион их не пускали, и мячик им не давали, и они чувствовали себя чужими, униженными, нежеланными и презренными, иными словами – искусственным довеском к институтскому миру, погремушкой, выданной старому Петру Рылько за старые заслуги, чтобы мог еще потрясти ею, погугукать да порадоваться. Все это действительно было бесконечно унизительно, и Рылько очень страдал, стиснув зубы. Не так представлял он себе вечер жизни своей.

Он не жаловался и что-то пытался еще сделать, чтобы вернуть Кокино прежний вид, а фермам – прежнюю славу. Но все это было, как говорится в народе – «мертвому припарка». Мы виделись с Петром Дмитриевичем в этот последний период его жизни реже, чем прежде, и однажды он сказал мне с тоской в голосе: «Не могу видеть, как умирает Кокино». Что было мне ему ответить? Чем утешить? – «Не грустите, Петр Дмитриевич, посмотрите вокруг, вся страна загибается, не одно лишь Кокино»? Слабое утешение. А ведь страна действительно уже загибалась. Как там у Булгакова: «Аннушка уже пролила масло». Да, «Аннушка» уже появилась в образе пьяного Бориса Ельцина, который как раз упал с моста. «Процесс пошел», как выразился другой стратег развала страны, Михаил Горбачев. И этот процесс пошел быстро. В девяносто первом году не стало Советского Союза, хищные руки стали рвать Россию на части, Россия утратила свой ВПК, свой Авиапром и свою армию, и стала умирать. Так что умирание Кокино не было чем-то диковинным, Кокино загибалось общим загибанием, и усилия Рылько по его спасению были в любом случае исторически обречены.

Но институт остался, назвался со временем Академией и бодро лепит сегодня «академиков» для сельского хозяйства Российской Федерации. Правды ради готов допустить, что ирония моя в адрес Кокинского сельскохозяйственного института, то есть, пардон – Брянской сельхозакадемии, не вполне справедлива. Все зависит от системы координат, от начала отсчета, от угла времени, под которым смотреть на вещи. Если смотреть на сегодняшнюю Академию глазами той кокинской сказки, в которой я вырос, то вся моя горечь оправдана. Если же судить о сельхозинституте глазами общего современного борделя, то Кокино, возможно – одно из немногих относительно чистых мест в стране, где не стреляют в коридорах академии и аллеях парка, не берут в заложники, не жгут домов и не разрушают все подряд, но пытаются что-то еще создавать полезное, а именно специалистов для сельского хозяйства – каким бы оно, сельское хозяйство, не было сегодня и что бы они, его специалисты, не представляли собой. Так что если смотреть с этой стороны реальности, то можно даже погордиться Кокинской сельскохозяйственной Академии: всё везде шатается, кувыркается, вопит и распадается, а институт всё еще стоит на месте, работает, не преобразовался ни в аквапарк, ни в казино, ни в биржу китайских огурцов, ни в какой-нибудь там «Агропрохвостинвестбанк» для отмывания ворованых денег. Может быть, это былые чары Кокино его еще хранят? В конце концов, любимый парк Петра Рылько стоит на месте и даже прилично ухожен, газоны стригутся, а на месте сгнившей танцплощадки плещет радужными струями цветомузыкальный фонтан! Так может быть маленький, пусть совсем крохотный, коммунизмик еще возродится когда-нибудь в Кокино на базе института? (тьфу-ты: на базе Академии, хотел я сказать). Или хотя бы вокруг цветомузыкального фонтана?

Короче, так: пусть кокинская сельхозакадемия меня простит. Не со зла я ее царапаю тут и там, а с отчаянья. Это разные вещи. В конце концов, Академия располагается на территории Кокино и занимает прекрасный комплекс зданий техникума, и самим этим фактом напоминает о былой кокинской сказке. Может быть, эта сказка еще и возродится на новом витке спирали, как обещал нам великий Гегель. Не знаю. Но надо же во что-то верить…

В последние годы жизни Петра Дмитриевича, судьба свела меня с ним, оставшимся в бездеятельном одиночестве, особенно близко. Наши теплые отношения продлились до самой его смерти, и чем лучше я узнавал его в тот последний период жизни, тем больше росло во мне уважение к нему лично и ко всему его поколению, да и к прожитому им времени тоже – эпохе катастроф, испытаний, мук людских, но одновременно и эре героев и созидателей, ко времени титанов: жестоких или благородных – это уже второй вопрос, но главное – великих, то что называется – «несгибаемых».

Большинство из них, большевиков-революционеров, по всем гуманитарным меркам следовало бы называть преступниками, но они, придя на ими же разоренное поле, принялись строить все заново, не очень даже, возможно, понимая, что они создают конкретно, но свято уверенные, что строят лучшее на земле общество, ради которого ни своих костей не жалко, ни чужих. То были наполовину безумные фанатики, но они творили, двигались вперед и во что-то верили. Во всяком случае, они верили в свою страну, в отличие от современных «строителей капитализма», пухнущих на зеленом, инородном корму, верящих только в сегодняшний день, в свой бумажник и в самолет, который унесет их в заранее уютно оснащенное заграничное гнездышко. В самолет на быстрых крылышках, на котором их не догонят, когда придет час улепетывать из-под метлы. Если этот час вообще пробъет. Да и нужен ли он нам – этот час очередной революции? Не объелась ли уже наша страна революциями? Вопросов больше чем ответов, а ответов больше чем врущих ответчиков – по дюжине на каждого.

Все познается в сравнении: это мудрость из разряда абсолютных истин. Вот и в данном случае: язык не поворачивается называть старую гвардию коммунистов поколением гигантов, но в сравнении с сегодняшними расчетливыми бандоворами то поколение фанатиков было воистину гигантским как по духу своему, так и по моральным меркам.

Мы проводили с Рылько долгие часы за рабочим столом у него в доме, и иногда, сдвинув в сторону бумаги, пили чай или закусывали бутербродами, которые подсовывала нам любимая младшая дочь Петра Дмитриевича Таня. Доставалось ей от него страшно, за все подряд – как всегда достается самым любимым от самых любящих – но бутерброды не истощались, а вместе с ними не иссякали и истории Рылько о своей жизни, о революции, о техникуме, о Рузвельте и Троцком, иными словами, обо всем на свете. Рылько был рассказчиком до того первоклассным, что многие из его историй можно было без всякой редактуры публиковать в виде рассказов. Я однажды сказал Петру Дмитриевичу об этом, старик вдохновился идеей, и несколько раз я даже приносил с собой портативный магнитофон, чтобы записывать его истории. Я не учел только, что к магнитофону потребуется чемодан кассет, поскольку Рылько постоянно отвлекался на критическую статистику институтских производственных показателей, на перепалку с Татьяной, на молчаливое чтение каких-то пожелтевших писем из старой папки, а я про включенный магнитофон забывал, и он писал одну тишину и шелест бумаг, а после лента кончалась, и в это время Рылько как раз начинал говорить, сбиваясь и раздражаясь от посторонней суеты вокруг. В общем, записи шли кое-как, бессистемно и раздерганно, но какое-то количество кассет скопилось, и их надо было обработать, но времени постоянно не хватало, как обычно, а потом в доме моем, когда я его покинул на пару лет по жизненным обстоятельствам, случился пожар, и пленки сгорели вместе с магнитофоном. Такая вот она легкомысленная дама – эта мадам История: что-нибудь забыть, потерять, уничтожить в пожаре, не сохранить для грядущих поколений – это запросто. Или она никакая не дама, эта История, а склерозная и стервозная бабка, которой все «до фени»? А может быть, она вообще не при чем, а История – это мы сами и есть – ее исполнители, ее интерпретаторы? Это мы ее пишем, переписываем под себя, вырываем из нее страницы, закупориваем неприятные нам главы в архивах, а выгодные расписываем лубочно, разместив себя в центре картинки в образе былинных героев, и вывешиваем после в наиболее посещаемых общественных местах.

Таким образом все, что сохранилось от рассказов Рылько, осталось лишь в моей памяти, которая тут и там начинает давать течи по причине достаточно продолжительной эксплуатации её. Поэтому пора бы зафиксировать на бумаге то последнее, что еще помнится из историй Рылько. Вспоминаю бессистемно – так, как всплывает в памяти:

…Двадцатые годы. Станция Выгоничи. Телеги у входа. Возы стоят беспорядочно, но со смыслом: лошадки жрут сено друг у друга с возов. В зале ожидания деревянные скамейки, прибитые к полу. На стене плакат «Не плюйте на пол!». Внизу подпись: «Клара Цеткин». Над окошком кассы еще один самодельный плакат, еще одна цитата, апеллирующая к авторитету классика революции: «Не матюкайтесь!» Подпись: «Роза Люксембург».

…Середина двадцатых. Рылько с другом Колькой – тоже комсомольским активистом – едет в город, на совещание представителей революционной крестьянской молодежи. Денег – только на один билет. Кто-то должен остаться. Бросают жребий. Остаться должен Рылько. Но ему выступать. К Петру является идея. «Лезь в мешок, поедем оба», – говорит он маленькому Кольке. Колька пытается сопротивляться, но Петру мешок по пояс, а Колька умещается в нем целиком – спор бесполезен. Едут на одном билете, Колька заброшен на верхнюю полку. Кондуктору Рылько объясняет: «Свинью везу продавать на базар». Что ж, свинью можно. И вдруг «свинья» просит сверху: – «Развяжи скорей, Петя, писять очень хочу». Хорошо, что кондуктор уже отошел подальше, не услышал. Трижды ездили в город вот так вот, со «свиньей» в мешке на верхней полке, чтобы «учиться, учиться и еще раз учиться» – как завещал великий Ленин. И вот же улыбка судьбы: станет Колька Шпондыро через десять лет после этих законспирированных свиных проездов директором крупного свиноводческого совхоза. «А с чего все начиналось? С примерки роли!», – смеется Петр Дмитриевич, и грустнеет, завершает со вздохом: «Погиб Колька в первые же дни войны, при эвакуации. Разбомбили его с воздуха вместе с любимыми его поросятами».

…Конец тридцатых, сороковой год. Техникум уже состоялся, уже вовсю действует, кует кадры, поражает окрестных крестьян эффективностью учебно-производственного труда. Рылько уезжает в Москву в командировку, оставляет на хозяйстве завхоза и сторожа Фролова, очень ответственного человека, георгиевского кавалера без руки. Рылько возвращается, и Фролов четко докладывает у входа в техникум: «За время Вашего отсутствия произошло два серъёзных происшествия: Аврора ((слепая лошадь)) опрокинула железную бочку и зашибла ногу, и Чемберлен сдох.

– Что? Наш лучший племенной хряк???

– Никак нет, Петро Димитриевич. Наш хряк здравствует, а это который британский Чемберлен сдох…

…Тридцатые годы. В Брянске открыли новый кинотеатр. Рылько сидит в первом ряду. Сзади ему кричат: «Эй, длинный, шапку сыми!». Петро снимает шапку. Сзади кричат, еще громче: «Эй, длинный, шапку надень!». А это пружинная шевелюра Петра из-под шапки дыбом стала, экран вообще перекрыла позади сидящим… – «Вот какие волосы у меня были!», – гордо заключает старик и отправляется куда-то в дальние комнаты искать старый альбом с доказательствами.

Его нет долго, полчаса или больше, и возвращается он с совсем другим альбомом – уже из сороковых годов, послевоенных.

– Вот интересная история, – говорит он мне, – как военнопленные немцы Кокино восстанавливали.

Это действительно интересная, совершенно уникальная история, нечто, о чем я нигде и никогда не читал, о чем слышал немножко от родителей своих, но в полной редакции услышал лишь от Рылько. Она достойна того, чтобы рассказать о ней отдельно.

Глава 3. Немцы

Кокинская ГЭС

В освобожденном от фашистов Кокино чудесным образом, как уже сказано было, сохранился великолепный парк, в целом же Кокино пострадало изрядно. Война перекатилась через село дважды – по дороге к Москве и на обратном пути. Все было в воронках, здание техникума – в обломках, поля и леса – в минах. За что хвататься? С какого конца начинать? Ну, с разминирования – это понятно: это сделала армия, саперы (хотя наш брат пацан еще много лет спустя взлетал на воздух, находя мины и снаряды тут и там в оврагах и на лугах). Что дальше? А дальше надо было строить. А чтобы строить – нужны были рабочие руки и стройматериалы, которые невозможно было сыскать: их просто не существовало, а рабочие руки все еще доламывали бешеному псу хребет на западных границах. Оставался единственный, вечный, незаменимый созидательный потенциал: баба. Сколько бабо-тонно-километров было преодолено за войну – планету Плутон можно было бы этими трудозатратами на камни распилить, если бы он кому-то нужен был – тот Плутон. Нет, тот космический Плутон не был нужен никому, зато ох как нарасхват был другой Плутон: конь-тяжеловоз, случайно переживший войну предвоенный жеребенок – последний сын слепой Авроры, застреленной и съеденной немцами за нежелание помогать тащить из грязи пушку. В оккупационном детстве своем чернявый Плутон был хил и печален, и немцам не приглянулся. По этой причине его ни к хозработам не приставили – только зря овес переводить – ни в великую Германию не угнали. Он выжил в чьем-то крестьянском дворе (кажется, у тети Дуни, что нам молоко приносила), окреп и превратился ко дню освобождения Брянщины в здоровенного зверюку ростом с лося, который к тому же еще и кусался (сказалось, должно быть, озлобляющее влияние оккупации на его нервную систему). Вот этот самый Плутон и был единственным настоящим мужчиной в доме, если не считать самого директора Рылько, но именно на плечи могучего Плутона легла основная физическая тяжесть послевоенного восстановления Кокино и кокинского техникума. Это Плутон и руководящие им бабы вывозили, выволакивали Кокино из последствий войны. Студенты и преподаватели, возвращающиеся с войны и из госпиталей кто на костылях, кто контуженный, с Плутоном конкурировать не могли. Равно как не тянули и зеленовато-бледные дети из местного населения, мечтающие всю войну об агрономической науке ради душистого хлебушка досыта или о зоотехнике ради молочка вволюшку. Как бы то ни было, впряглись все, и в этом отношении у Плутона обид и претензий к людям не имелось: бывало так, что он еще шел, пошатываясь, а люди от усталости уже падали, но на воз не забирались, чтобы – не дай Бог! – не упал Плутон.

Худо ли, бедно ли, но к концу войны первый курс студентов уже перешел на второй, а Плутон все еще был главным действующим лицом восстановительных работ и спал стоя, ибо если бы он однажды лег, то уже не поднялся бы никогда. Но однажды Рылько понял, что никакими бабо-плутонами Кокино быстро не отстроить, ведь нужны были не только квартиры для преподавателей и учебные помещения, но и коровники, овчарни, склады, гаражи и ремонтные мастерские – уйма всего. И Рылько осенило: он поехал в город и поставил вопрос о привлечении к восстановлению Кокино немецких военнопленных. Ему постучали сначала по голове, а потом по деревянному столу, что означало деликатный отказ. Да, объяснили Рылько, в Брянске есть несколько крупных лагерей, но их не хватает даже для извлечения из руин всех брянских заводов.

Однако, пламенный язык Рылько, умеющий подобрать нужные слова в нужном месте, нашел эти слова и здесь: о голодной стране говорил он, которую нужно накормить как можно скорей, и о коммунизме, которому абсолютно, архинеобходимы (со ссылками на труды Ленина) специалисты со средним специальным образованием, причем «промедление – смерти подобно!"… В общем, военнопленных Рылько получил, и в Кокино прибыла первая бригада, чтобы возводить барак для строителей с помещением для вооруженной охраны. «Процесс пошёл»: так будут говорить в будущем.

К тому времени, когда в Кокино появились мои родители, военнопленных немцев было там уже несколько десятков. Поначалу родители удивились тому, что пленные передвигаются по территории совершенно свободно, а охрана играет при этом у себя в комнате в шашки и домино, но потом привыкли, только старались держаться от пленных подальше и ни при каких условиях не говорить с ними по-немецки, чтобы не наводить никого на ненужные подозрения. А немцы между тем ходили и бегали по Кокино и за его пределами, сидели перекуривали или даже тихонько пели после обеда, перед второй сменой, а то и смеялись – порою вполне даже громко и заливисто – и все это было как бы в порядке вещей. У непосвященных такое положение дел могло вызвать шок: как, фашисты, вчерашние убийцы, гуляют, смеются и радуются жизни? Разве такое воможно?

Да, пленные радовались жизни, как бы это ни абсурдно звучало применительно к неволе. Отчего же им было не петь и не смеяться? – они остались живы, они были сыты, и они знали, что когда-нибудь вернутся домой, возможно даже, что уже скоро. Была еще одна причина для недоуменной радости пленных, и это было самое невероятное: в них не летели камни со стороны местных жителей, чего они, честно говоря, боялись больше всего в их полусвободном существовании в Кокино. Казалось бы, на них должны нападать со всех сторон, рвать на части, уничтожать, карать, мстить за горе, разруху, одиночество, покалеченные тела и жизни. Но нет! Местное население их еще и подкармливало жалостливо! «Совершенно непостижимая нация!», – говорили немцы друг другу, опасаясь поначалу притрагиваться к русским угощеням: не отравлены ли? И вот постепенно начали они понимать, в чем состоял просчет Гитлера в его походе на восток. Фюрер учел все: протяженность дорог, рельефы местности, состояние армий, направления ветров и скорость течения рек. Но он не учел непостижимости этого поразительного народа, который делает все шиворот-навыворот, который жалеет слабых и с остервенением бьёт сильных. Гитлер проиграл войну русским, так и не догадавшись почему они его разбили. А вот пленные немцы, бывшие солдаты Гитлера, теперь, в плену, поняли отчего немцы проиграли войну русским: русские оказались сильней их духом, выше их духом и, главное – русский дух был непостижим, а непостижимое победить трудно, если вообще возможно.

Рылько с восторгом вспоминал те первые дни после прибытия военнопленных. Весть о том, что кокинский директор радуется пленным и привечает их широко разнеслась по брянским лагерям, так что среди военнопленных случился даже спонтанный конкурс плотников, столяров, кровельщиков, каменщиков и инженеров-строителей: все рвались в Кокино.

Восторги директора техникума по поводу военнопленных имели твёрдое основание. Сразу по их прибытии, Рылько явился к немцам, поставил цели, задачи и обрисовал текущую ситуацию так: кирпича нет, железа нет, электричества нет, леса нет, а строить надо.

– Вопросы есть? – спросил он. Немцы молчали.

– Предложения, соображения какие-нибудь имеются? – с надеждой снова обратился к ним Рылько. Ведь его заверили, что все немцы, которых к нему послали – очень толковые и изобретательные специалисты. Наконец, откликнулся Вернер Краузе, и Рылько удивился его ответу: «Котим по Кокину ходить, герр тиректор Рилко».

– Ага, как же: с водкой и гармошкой, – съязвил начальник охраны, который был тут же, рядом.

– Сачем фодка? Фодка не ната, – обиделся Вернер, – смотрет ната, думат ната, шитат ната.

– Пусть походят, – попросил Рылько капитана, – куда они убегут отсюда? До границы – тысяча верст.

– Да пускай ходят, – пожал плечами офицер, – только в восемь вечера перекличка. Хоть одного не досчитаюсь – все назад в город вернетесь. Ясно?

Немцы тотчас резво разбежались по Кокино в разные стороны. Бегали они три дня, каждый раз в полном составе являясь на перекличку. На четвертый день попросили встречи с «тиректор Рилко» и возбужденно доложили ему, что есть и глина, подходящая на кирпич, и торф на обжиг кирпича, и металла полно по оврагам валяется, и вполне исправный двигатель должен быть у танка, утопшего в торфянике, и луговину можно запрудить и электростанцию соорудить, а древесины и вовсе полно – сплошные леса кругом: «Сделаем пилораму, и будут у нас свои доски и брус». («Они говорили: „у нас“», – особо подчеркнул Рылько в своем рассказе).

И на следующий день работа закипела. Немцы сами распределились побригадно и пообъектно, и лишь запросили инструменты по списку, которые Рылько отправился добывать в город.

Уже через год Кокино было не узнать. Корпус техникума полностью восстановили, вовсю строилась улица для сотрудников (мой будущий «Бедный поселок», а после улица Цветочная). В долине речушки «Волосовки» резали торф и по самодельной рельсовой узкоколейке транспортировали его вагонетками к холму, на южном склоне которого он складировался для просушки. Бодро дымил в три смены кирпичный заводик и выпекал свекольно-бурые «жонники» – кирпич, из которого быстро росли в Кокино баня, рига, сараи, амбары, столбики заборов и жилые дома. А самое главное: готова уже была дамба, перекрывшая путь Волосовке в соответствии с расчетами пленного немецкого инженера Людвига Шнайдера. В сорок девятом году была пущена первая и единственная в Брянской области гидроэлектростанция мощностью в сто киловатт. – «Кокинская ГЭС!», – смеялся Рылько. Энергии не хватало, чтобы обеспечить все нужды Кокино, но её было достаточно, чтобы на вершине холма, в окнах техникума загорался вечерами свет, и тогда со всех окружающих возвышенностей, изо всех окрестных деревень и из далекого космоса тоже было видно: есть такое яркое место во Вселенной – Кокино! Кокино живо! А значит, жива и вся советская страна! Мы победили, товарищи дорогие! Мы победили!!! Точно, как в строках из стишка: «Мы выжили! Мы дожили! Мы живы, живы мы!».

Когда я родился в 1950 году, военнопленных немцев в Кокино уже не оставалось: их всех отправили домой. На память о них многим из нас достались домики, построенные их руками, и домики эти еще стоят, и пока они стоят, забыть о военнопленных немцах в Кокино невозможно. Кое-кто в Кокино и в окрестных деревнях мог бы обогатить воспоминания о военнопленных немцах и другими деталями – эпизодами, реализовавшимися в форме младенцев с нордическими характерами. Ну что поделаешь, если столько мужиков не вернулось с войны? Пленные немцы, таким образом, принимали участие в восстановлении России и в этом плане тоже. Причем делали это все так же тщательно и старательно, как и все остальное.

– Когда немцы уезжали из Кокино, то многие местные плакали, – свидетельствовал Рылько, – совали отъезжающим подарки, гостинцы, теплые вещи на дорогу. А еще подавали им православные иконки, чтобы правильный Бог хранил их на пути домой и там, в Германии, тоже. Ну не чудики ли наши люди? А немцы брали гостинцы и тоже плакали. Черт их знает, отчего они плакали! Скорей всего – по многим причинам сразу: и что живы остались, и от чувства вины, и от мук совести, но прежде всего оттого, конечно, что домой едут, что их отпустили с миром – и это после всего того, что они натворили тут, на этой земле. Но вот же – исторический факт налицо, и я видел это собственными глазами: плакали с двух сторон, а наши наливали немцам самогона по полной и вспоминали, как Отто Вебер в прорубь за трактором нырял…, – старый Рылько, улыбаясь, надолго замолк, уплыв воспоминаниями в зимние дали сорок шестого года. Потом он встрепенулся и распорядился: «Ты включай, включай свой магнитофон, я расскажу сейчас: это очень интересно было…». Я нажал на кнопку диктофона и скоро целиком растворился в рассказе Рылько: все, о чем он рассказывал, я увидел вдруг собственными глазами.

Утопленник

Десна петляет в наших местах по широкой пойме между высокой, правобережной, холмистой стороной и низким левобережьем, занятым Брянским лесом от восточного горизонта до южного. В младшем школьном возрасте я думал про Брянский лес, что это уже тайга там, за рекой начинается – с хищными тиграми и огромными медведями. Со временем оказалось еще интересней. Там всю войну пряталась, оказывается, целая партизанская страна со столицей под названием Смилеж. Оттуда партизаны совершали отчаянно смелые вылазки, подрывали мосты, пускали под откос вражеские эшелоны и изрядно портили фашистам кровь и настроение. Из Смилежа на Большую землю – с ранеными, и обратно – с наградами – летали самолеты, и никакие каратели не могли добраться до партизан и уничтожить их. Так нам говорили в школе, и к нам на классные вечера приходили партизанские ветераны, которые это подтверждали. А ещё невероятно умные старшеклассники, которые уже изучали физику и анатомию рассказывали, что в самых глухих местах Брянского леса все еще обитают толстые партизаны, которые не знают, что война уже кончилась, и изредка выходят к Голубому мосту, чтобы по привычке подорвать его. Чтобы не допустить этого, у моста до сих пор стоит, дескать, вооруженная охрана (она действительно там стояла). Из-за охраны этой взорвать партизанам мост никак не удается, и чтобы не тащить взрывчатку сто километров обратно в глубь лесов, они глушат в Десне рыбу. Рыбохрана за ними давно уже гоняется, чтобы объяснить им, что Гитлер разбит, Сталин умер и можно выходить из леса и жить мирно. Такую вот лапшу вешали нам на уши трепачи-восьмиклассники. Маленькими мы верили, а потом стали нагло отвечать: «Бряхня!». А когда еще подросли, то уже и сами втрюхивали эту сказку первачкам. Так что Брянский лес за Десной занимал много места в культурной жизни и уличном эпосе нашего юного поколения.

Пойма Десны представляет собой главный источник пропитания для коровок всех окрестных хозяйств. Так было испокон веков: луг был поделен между людьми и кормил скотинку. Такое положение сохранялось и при советской власти, с той лишь разницей, что теперь пойму поделили между колхозами и совхозами, и одним досталась правая сторона Десны, а другим – левая, между рекой и лесом. Техникуму, вместе с некоторыми другими хозяйствами, достался левый берег, за рекой. И вот хозяйства эти построили вскладчину трехбаркасный паром через Десну, который все лето мотылялся туда-сюда под скрип железного троса и деревянного костыля бывшего моряка, деда Семена – в одном лице капитана, штурмана, лоцмана и «боцмана пердячего пара» этого вверенного ему стратегического плавсредства. За рупь можно было переправиться посторонним, например, городским рыбакам, а свои переправлялись бесплатно. Мы, пацанва, были, разумеется, свои, но с оговоркой: когда дед Семен был не в духе, он нас на паром не пускал, чтоб не путались, якобы, у коней под ногами. Пацанве не оставалось ничего другого, как переплывать Десну вручную. Мы плыли по-собачьи рядом с паромом, хлебая воду и кашляя, толкая перед собой свои самодельные удочки и ругая деда Семена свежими словами, только что выученными на берегу у косарей и сеновозов; Семен же, коварный морской козел, в ответ лишь ухмылялся, внимательно наблюдая за нами, да потягивал себе свой трос, покуривая углом рта кусок газеты «Правда» и часто сплевывая в нашу сторону. Зато мы все научились плавать, и кто по сей день не утонул, тот должен быть благодарен Семену за жизненно-важную выучку.

Но то – летом. По осени же баркасы расцепляли и поодиночке вытаскивали на высокий берег, чтобы их не подавило льдом зимой и не снесло половодьем по весне. А зимой требовалось дождаться пока река станет и лед окрепнет, после чего начинали возить лошадками сено на фермы с той стороны Десны по «дороге жизни» – санной дороге, ведущей к стогам от деревни Слобода через луг вдоль речушки Волосовки, потом по льду реки и снова по лугу.

Это просто удивительно, сколько может тащить рыжая колхозная лошадка, понуро кивая головой своим однообразным мыслям. Каковы они, интересно? Может, такие: «Иду вот. Ноги болят. Бока болят. Овса хочется. Сейчас опять хлестанет кнутом, подлец. Вон там встану перед лужей и не пойду дальше. Ох, хлестанет. Хоть бы сдохнуть скорей…». Нет, насчет сдохнуть – это слишком сложно. Чтобы мечтать сдохнуть надо сначала осознавать, что ты живешь. А если сознание отсутствует, то и о смерти мечтать не приходится. Так что кивает лошадка не от мыслей, а просто с натуги. Потому что стог возвышается над ней на четыре ее роста, да еще и пацан деревенский иной раз не рядом идет, а сверху сидит, на сене, а то и мужик там кемарит или песню голосит, коли навеселе. Тяжело.

Но какой бы огромный воз не умела тащить рыжая крестьянская лошадка во имя будущей светлой жизни, а трактор-молодец все равно волок в десять раз больше. И такой вот гусеничный трактор – первый после окончания войны – появился у кокинского техникума в начале зимы сорок шестого года. Неудивительно поэтому, что за сеном на луг, как с парада в бой, трактор был отправлен прямо с борта притащившего его, изможденного и укатанного до полусмерти зеленого грузовичка. Гришка Софронов, славный партизан, самолично привез этот трактор из Челябинска. На тракториста Гришка успел выучиться еще до войны, но на фронт не попал по причине плоскостопия и заикания и потому всю войну успешно пропартизанил, пуская под откос вражеские поезда и успевая после улепетнуть нестроевым шагом по знакомым с детства кустам и рельефам в дремучий Брянский лес. По завершении боевых действий истребитель фашистов Гришка Софронов вышел из леса былинным героем и стремительным юболазом в одном лице, обладающим к тому же очень высоким самомнением специалиста как по части профессии, так и своего нового, послевоенного хобби.

И вот теперь, стащив трактор с грузовичка и гипнотизируя зрителей – главным образом зрительниц – всевозможными ответственными позами главного тракториста среднерусской возвышенности, Гришка с оглушительным треском запустил двигатель, отчего по всему Кокино в ужасе завизжали собаки, рванул рычаги управления, трижды крутанулся на месте, подобно молодому тигру, гоняющемуся за собственным хвостом, роль которого играл в данном случае стальной трос, закрепленный позади трактора, и устремился вон с хоздвора – цеплять волокушу и мчаться на луг, за горой сена такой высоты, чтобы её видно было как минимум с Марса. Ну и, конечно, из подлой Америки, задумавшей удушить Советский Союз – как писала недавно газета «Известия» – в ледяных объятиях холодной войны. Щас вам, удушители! Расступись, черти полосатые: Гришка едет! А это значит, что война не будет холодной. Война будет горячей!

Трактор ушел на луг в полдень, а в два часа дня Гришка, в совершенно несусветном виде – на синих ногах, в дымящихся трусах и с сосульками на побелевших ушах ворвался к директору Рылько в кабинет и, щелкая обледенелыми глазницами, застучал невнятной зубовной дробью, как дятел по покрышке, как телеграфист бронепоезда, летящего в пропасть: «Ут… -ут… -ут… -ут… – утоп… оп…, топ… топ… утоп… так… рак… тор… тот… трак… тор… Па тты… паттыт… паттыр… патрасу в-ввы… выббыб… выббыбрался: ут… ут… ут… утоп… тыт… тот… тыр… тык… так… трак… тык… тор! Ут… тот… ут… топ… Па тыт… па троп… па трасу ко… ко… койкак вы… вы… вы… ка… ка… выка… раба… кака… какался ссыпа… с-пад… ввы… вады… а то б ппы… пад лед… дды… дды… ддык и ут… ут… ут… ут… утя… утя… нны… нуло, ух… уххы… ухыватился за тты… трос… па… тты… трасу… ввы… вылез атоб… ут… ут… утоп…».

Не сразу дошло до Рылько, что трактор проломил лед и затонул в Десне, и долго еще не мог он понять, куда и зачем Гришка лез по тросу, пока не сообразил, что Гришка рассказывает ему о своем чудесном спасении из-подо льда. На помощь пришел завхоз Фролов – старая гвардия! —, который, еще из гардероба заметив бегущего по аллее, трясущего сосульками Гришку, почуял неладное. Он молниеносно, в режиме «скорой помощи» вбежал в кабинет директора с бутылкой самогона и надетым на нее граненым стаканом в руке. Пыж газетной затычки был у него уже в зубах. Лишь после того, как тракторист проглотил первый стакан первача и показал жестами, что нужна немедленная вторая порция, и после этой порции и еще одной, столь же экстренной, Гришка схватился за голову и запричитал более-менее вразумительно и уже почти не заикаясь: «Ппы… п-пассан… па санным ссы… с-слядам я ийшол, П-пперДмич! Ттыт… точно п-па к-калхозным ссы… с-слядам ийшол. По йим жа ппы… п-пад лед и угы… угодил п-пы зы-закону Арых… Арым… Арымхимеда! Ссы… ссы… с-строга па йим жа и увайшол ппы… п-пад лед! Ни сса… ни ссантиметра ни у в как… ни у в к-какую старану не отк-кы… кло… не отклонился! Вот в-ввы… вот в-вам ххы… хрест, П… ПперДмич!… чче… чче… ч-чесное ссы… с-сталинское, штоб я ссы… сы-сдох, П-пперДмич!».

– Там, где проходит легкая лошадка – тяжелый трактор пройдет не обязательно, – философски заметил опытный по жизни завхоз Фролов.

Через несколько минут безумного вида делегация, состоящая из Гришки-тракториста, засунутого в запасной, «обкомовский» костюм Рылько, с брюками, затянутыми подмышками, и пиджаком, развевающимся чапаевской буркой (костюм директора оказался велик Гришке размеров на пять), завхоза Фролова в шинели, иссеченной вдоль и поперек шрапнелями судьбы и, наконец, самого Рылько, натягивающего на бегу первый попавшийся под руку студенческий ватник из гардероба, громко протестующий треском швов, выскочила на техникумовское крыльцо, дико озираясь. Возле крыльца меланхолично жевал пучок сена мерин Плутон, только что притащивший из города сани с учебными пособиями. Конь подозрительно уставился на заполошную банду, не ожидая от нее ничего хорошего. И опытный мерин был прав в своих подозрениях: через секунду, не дожидаясь дяди Володи-лысого, законного плутоновода, ушедшего наверх, в кабинет зоологии с портретами передовых коров молочных пород на плече и чучелом белого гуся подмышкой, его стегнул вожжами вреднющий Фролов, имеющий только одну руку, но бьющий ею без жалости. Этот противный Фролов не просто огрел Плутона, но еще и закричал оскорбительные слова: «Ппашол, давай! Давай-давай-ппашол-ппашол, черт рыжий!». И это вместо уважительного «Н-но-а, холера!», как положено. А порядочный мерин вовсе не обязан понимать всякую непрофессиональную феню из уст посторонних, поэтому Плутон выпятил нижнюю губу, фыркнул презрительно и ни за что бы не сдвинулся с места, если бы не страшная черная шляпа, прыгнувшая в сани вместе с головой директора Рылько. Черных шляп конь боялся до ужаса – он боялся их больше даже, чем ночных волков. С черными шляпами была связана какая-то страшная тайна. У директора мясокомбината в городе была точно такая же или очень похожая на нее. А с мясокомбинатом было ох как нечисто: многие, очень многие друзья и знакомые Плутона ушли туда и больше не вернулись. Куда они подевались? Об этом конь размышлял много и напряженно, как в стойле, так и на работе, особенно, когда дорога шла под горку и думалось легко и когда не сбивало с мыслей частое и противное бормотание дяди Володи-лысого: «От работы кони дохнуть…». Дядя Володя при этом имел в виду прежде всего самого себя, разумеется, но Плутон принимал его слова на свой счет и огорченно бил себя хвостом по бокам. А кому охота подохнуть от работы, спрашивается?

Короче, черная шляпа сделала свое черное дело, и мерин с вопящим грузом в санях приступил к неторопливому движению в сторону скользкой дороги, ведущей к деснянским лугам. Чего они там кричали, его жестокие эксплуататоры – это было Плутону без интереса. Тем более, что он не знал, кто такой Архимед, про которого как раз разорялся тракторист, пытаясь свалить вину за утопление трактора с себя на подлого древнего грека. Фролов старался при этом перекричать Гришку с его бредовой архимедятиной. Фролов и сам изучал когда-то баллистику летящих снарядов и умел умножать в столбик на число «пи» не хуже того Пифагора, который это число изобрел, поэтому ни древнего Архимеда, ни современно блажащего всякие глупости Гришку завхоз признавать за авторитетов не собирался. Об этом и другом, более сиюминутном и актуальном тщетно пытался Фролов докричаться до Гришкиного сознания, замутненного горем и самогонкой. Фролов и сам успел хлебнуть пару раз в процессе возвращения к теплотворной жизни утопленника, и потому готов был теперь кричать в экстазе на Гришку вплоть до мордобития. Ведь Гришка, скотина, относился отныне к категории натуральных вредителей и саботажников народного хозяйства, так как он утопил драгоценный трактор, на котором весь техникум рассчитывал когда-нибудь под красным флагом и с медным оркестром въехать в коммунизм. И Фролов кричал Гришке: «Привык паровозы немецкие под откос пущать, подлюка! А это ведь советский трактор был! Что, спутал малость? А еще Архимеда сюда приплел, шпиндель ты синежопый! Да ты спасибо сказать должон тому водяному Архимеду, что ты воопче со дна речного всплыл по закону выталкивающих сосудов – как говно в проруби! Я тебе, Гришка, такой личный мой приговор объявляю: лучше б это ты залился заместо трактора, а трактор прибег бы доложить про твое горе, нахер! Вот так-то оно лучше было бы!».

Пока одуревший Гришка пытался сообразить, как правильней будет поступить в этой непростой ситуации – просто обидеться на Фролова за «говно в проруби» или же дать завхозу в ухо, сани поравнялись с военнопленным Отто Вебером (местные звали его для простоты обращения Валерой). Немец шагал с мерным аршином вдоль дороги и считал шаги. «Стой! – закричал Рылько, – хватай его! С нами поедет!». Немца схватили, кинули в сани и повезли с собой на луг. Тракторист сразу же забыл про месть Фролову, обрадовавшись немцу, как родному, и воспрянув духом. Он решил, что немца прихватили, чтобы утопить его в порядке возмездия за трактор. А и правда, какого черта должны все время одни только русские погибать?

– Нас и так полстраны полегло из-за вас, сволочей, – попытался тракторист, привстав на сене, обосновать Веберу справедливость предстоящего тому наказания, однако Фролов довольно грубо толкнул Гришку на место остаточной рукой, и механизатор заткнулся, струхнув. А вдруг Рылько решил под лед спихнуть обоих разом – и концы в воду? Трактор-то, ежели по-правде рассудить, все-таки не немец утопил, а он, Гришка, и на войну так просто тут не спишешь, и былыми партизанскими геройствами тоже не прикроешься, особенно когда НКВД вопросы под электрическим током задавать начнет… тогда признаешься добровольно, что и этот трактор утопил нарочно и что еще сто штук утопить собирался по заданию самого китайского императора. Гришка видел пару раз, как в партизанском отряде дознаватели с Большой земли по имени СМЕРШ с контингентом отловленных партизанами полицаев работали: не дай бог!.. «Ох, горюшко ты мое горькое, матушка моя родная, отче наш, спаси меня и сохрани, дашь днесь, яко мы тобе сами прошшаем и во веки веков аминь…», – и Гришке изо всех сил захотелось поверить в Бога и обратиться к нему с какой-нибудь молитвой, которая бы его спасла и отвратила от него праведный гнев советской власти. За которую он кровь проливал, между прочим! И он снова и снова приподнимался на локте и яростно выкрикивал то в зеленоватое лицо немца, то в сторону летящих мимо хат: «Я кровь свою за вас проливал, сволочи! Я кровь свою против вас проливал, товарищи!». Он вообще ничего уже не соображал, чего орет. – «Тьфу, дурак!», – заключил Фролов.

Трактор утоп основательно, что называется – «с ручками», метрах в двадцати от того берега. Только трос, натянутый струной, тянулся из-подо льда и держался за волокушу, упершуюся в край полыньи, из которой хлобыстала черная вода и заливала снег от берега до берега, создавая впечатление, что река вскрылась. Торжественный вид зимней природы, так старательно убранной матушкой-зимою в белые тона, был этим отвратительным черным пятном полностью испоганен. Вот что натворил этот Гришка-партизан! Впрочем, надо признать: то, что тракторист спасся, было действительно чудом. Течение реки было в этом месте особенно сильным, потому что было тут уже и глубже, чем в других местах, и лед, соответственно, тоньше. Межколхозную переправу устроили тем не менее здесь, потому что тут удобней всего было спускаться к реке с луга и подниматься на берег с другой стороны… Увидя белесый, заледенелый трос, уходящий в черную воду, Гришка-тракторист стал отчаянно материться и бегать вдоль берега, держась, однако, на геометрически точно выверенном отдалении от полыньи и от Рылько с Фроловым одновременно.

– «Л-лы… л-лылетом в-вы… в-выташшым, по ззы… по з-закону Архимы… меда…», – торопливо бормотал он пополам с матюками и опять указывал двумя руками на трос, стараясь переключить внимание горюющей комиссии с судьбы трактора на свою собственную горемычную историю, которая чуть было не оборвалась только что. Рылько слушал тракториста рассеянно, верней, не слушал его вовсе, хотя и слышал, как тот, бегая и подвывая, повествует все одно и то же: – «…Усё к-как з-затрашшыть ураз… и лы-лёдом по кы-кабине к-как жы-жахнить, и потом вода ка-ак хы-хлынить по гы-глазам, да ка-ак шы-шварнеть мяне кверьху жы-жопою – и иде там уверьх, а иде униз – хы-хер яго ры-разбярешь под вы-водою; и т-тёмно як у ны-негра у гы- гробе, Пы-ПерДмич, а вода мяне уже тыт… тянить, и тянить, и тянить с кы-кабины наружу… а кы-куды тянить?: знамо кы-куды: под лёд тянить, нассы- насовсем… ой-ёй-ёй… – ды-дак а я-то уже под лёдом и есть, гы-гряби яго конем… а холодно, мамыньки вы мои родные, как бы-будто сы-сосульку мяне у в мы-мозги и у в жопу сразу зы-зачкнули, ей-богу, ПерДмич, гряби яго конем!…, – от напряжения души Гришка вдруг перестал заикаться совершенно: «Усе, чую, уже тащить, уже уносить… пропал… и тут бац, брюхом за трос зацапился, а сам ничаво не понимаю, ПерДмич, одны ручки мои усе самы поняли: цоп за трос и давай наяривать: уверьх, уверьх! царап-царап – уверьх… царап-царап – уверьх… ажник дышать забыл, а тут слышу унутри сябе: нету воздуху боле, кончился запас кислороду увесь, руки счас ослабнуть, счас пузыри пушшу, счас утянить мяне под лед к японской бабушке, ПерДмич… и как я дернуся тада, и как я попер!… только б мяне с троса не сорваться, думаю… но только ручки мои колхозные выручили мяне, ПерДмич, происхождение мое рабоче-крестьянско-партизанское, образование советское выручило. Вылез я! Однако, кой-как вылез, ня сразу, ПерДмич: обратно боролся, да с тымя штанами моимя, ага! Ой-ёй-ёй, ПперДмич!: чуть было ня сгинул я за штанов тыих. Штаны ватныя назад тянуть, ув ряку, потому чижолые стали, воды напилися – не подтянуться мяне с йими. Висю, кряхтю – а ни туды, и ни сюды! И руки слабнуть! И тута я ка-ак лягну-лягну усеми своымы ногамы разом! Зараз вяровочка-то узяла, да и лопнула в мене на брюхе… чую: плюх – нетути: под лед ушли, бляди стеганые. Чуть было не утопили мяне, ПерДмич, вот ей-богу клянуся, гряби их конем. Тогда только и вылез я, ускарабкался па трасу с потом и кровью. Сразу думаю: ишо делать теперя? Куды бечь? А куды-куды… к Рыльку, конешно, к ПёрДмичу – куды яшшо, ага… вот и побег быстрей ветра… срочные меры принимать по повестке дня… не ожидая отлагательства… за спасение социалистическага трактора ценою собственной жизни, ага… чуть было под лед не утянуло, ПерДмич: ужасу наглотался, ПерДмич, как у в бою у в настояшшем, а то и яшшо того хужей… а как потянуло мяня у в глубяну у в тую чярнюшшую…, – ну и так далее в том же роде по новому кругу.

Рылько все это слышал, но только не до Гришки было ему в тот момент. Живой тракторист – и слава Богу, потом порадуемся. В данный миг Рылько пребывал в полнейшем отчаяньи: без этого трактора – труба делам! Катастрофа по всему Нострадамусу! Теперь коровы на ферме с голоду подохнут… Рылько схватился за голову и закрутился на месте. Что делать? Новый выпрашивать? Не дадут. И этот-то выделили в обход всех фондов, предупредив беречь, как здоровье жены. Колхозы лошадей своих тоже не дадут, пока собственное сено не вывезут… «Катастрофа! Катастрофа! Катастрофа!», – билась в голове единственная мысль.

Не сразу услышал Рылько голос немца Отто Вебера рядом с собой: «Камерад Рилко! Камерад Рилко! Фитаскат ната. Иншенэр Лютвих Шнайдер ната пософит».

– А он сможет вытащить? – ухватил Рылько Отто за рукав.

– Канечна фитаскат. Шнайдер фсе фитаскат. Самалота Юнкерса фитаскал. Юнкерса – такой палши помпартирофчика, кляйн трактор – пфуй! Шнайдер – гросс механикер!

Помчались за Шнайдером, который трудился в это время на сооружении «Кокинской ГЭС», вел геодезические съемки.

Уже смеркалось, когда хромой Шнайдер, густо утыкав берег и пространство вокруг полыньи квадратными следами самодельного протеза на резиновом ходу, завершил последние замеры и аккуратно внес в тетрадку чертеж местности вместе с разными цифрами, указаниями о перепадах ландшафта и всякими хитрыми условными обозначениями.

В ту ночь немцы не спали. Из кузнечной трубы сыпались искры и слышался лязг металла. Во дворе мастерской чего-то с визгом сверлили и резали, на пилораме глухо горготали, перекатываясь, бревна, жумкала пила и тюкали топоры. Начальник охраны матерился и мотался туда-сюда между немецкими бригадами, чтобы подсмотреть, не строят ли пленные воздушного шара для побега.

Следующий день был подготовительным. Плутон чуть было костьми не лег, таская тяжести под однообразное бормотанье дяди Володи-лысого: «от работы кони дохнуть». Плутон даже два раза по саням лягнул копытом, чтобы дядя Володя заткнулся. Но тот не унимался, черт контуженный. Так и проработали до вечера в режиме «на убой». Хорошо – темнота спасла. А то б все… – и смутная догадка о зловещем назначении мясокомбината ворохнулась в голове усталого мерина, ему почудилась черная шляпа в темноте и он перешел на суетливую рысь.

За день они перетащили к месту катастрофы массу предметов: столбов, цепей, рельсов проволоки, бревен, лопат, ломов, хомутов, болтов и прочего несъедобного хлама, а люди уже принялись копать яму на берегу на месте большого костра, которым сперва отогрели землю.

За работой пленных наблюдали ветераны-колхозники из окрестных деревень, которые начали стекаться на берег Десны, прослышав об редкостном происшествии – утоплении трактора – и об еще более редкостном мероприятии по его подъему со дна реки в зимнее время. Следя за суетой военнопленных, старики спорили: «Будуть ворот ладить»; – «Не-а, то ня ворот: то нямецкая лябёдка: вишь, яму поперек к ряке роють, а ня удоль?». – «А бревны зачем тада?». – «Для укряпления, зачем жа ишо… для укряпления зямли… как ёсь – нямецкая лябедка!..». – «А чёйта за лябедка такая особая?». – «А хярня такая специяльная…». – «Чи сам ня знаишь?». – «Нябось, знаю». – «У пляну углядел, што ли? В импяристическую ишо?». – «Ага, как раз ты угадал…».

На второй день ладили «нямецкую лябёдку»: длинный рычаг из двух рельсов, связанных вместе толстой проволокой, установленный вертикально в коническую продольную траншею с обложенными бревнами стенами и дном и двумя толстыми бревнами вдоль дна, служащие направляющими для рычага. Где-то еще ниже, под этими направляющими, нижний конец рычага упирался в дубовые плахи на дне траншеи, препятствующие заглублению «лябедки». Верхний конец этого гигантского костыля охватывала скоба, к которой крепился трос, ведущий на высокий берег и имеющий петлю для присоединения к тянущей треугольной серьге Плутоновой сбруи. В нижней же части рычага, в аккурат над бревенчатым бруствером ямы, рельсы охватывала замкнутая сама на себя цепная петля, к которой с помощью толстого железного пальца можно было пристегнуть звено в звено другую цепь, буксировочную, протянутую меж двух намертво закрепленных коротких рельсов, глубоко вколоченных в дно траншеи и возвышающихся сантиметров на пятьдесят над бревнами передней, ближней к реке стороны ее. Это был тормоз, стопор буксировочной цепи; втыканием железного пальца в звено этой цепи со стороны тянущего рычага можно было предотвратить обратное скольжение цепи. У самой реки цепь имела специальный карабин для соединения с тросом: тем тросом, который надо будет прицепить к трактору. Вот такую диковинную конструкцию сгородили немцы под управлением хитроумного военного инженера Людвига Шнайдера.

К вечеру все приготовления закончились, и народ разошелся, чтобы явиться назавтра, в день третий, в еще большем количестве. Присутствовали представители (в основном женского рода) многих местных народных кланов: Алдушиных, Агешиных, Синицыных, Суетиных, Дёминых, Мазалиных, Леоновых, Давыдкиных, Курилиных, Кафельниковых, Каничевых, Свиридовых, Коноплевых, Хохловых, Нарскиных, Софроновых, Фащенских, Кисловых, Коноплевых, Фатьковых, Тенютиных, Шугаевых, Гришковых и Фроловых, выступающих в едином образе победителей войн, героев труда, жертв революций и строителей коммунизма, законно претендующих здесь, на берегу заснеженной Десны, хоть на какое-то развлечение – тем более, бесплатное – после долгих и безрадостных лет созидательного труда во имя светлого будущего. Многие надели ордена и медали. Кто-то принес гармошку на всякий случай. Один мужичок привел жену и корову. На вопрос «зачем?» отвечал коротко: «Трахтор ташшыть!». Но «ташшыть» коровами и бабами трактор не пришлось. «Ташшыть» предстояло одному лишь Плутону – могучему кокинскому мерину, для которого военнопленные немцы изготовили специальную кожано-цепную, бурлацкую сбрую по фигуре. Облаченный в нее, Плутон стал похож то ли на хипующего металлиста-рэпера из ближайшего будущего, то ли на полуограбленного сарацинами рыцарского росинанта из средневекового прошлого. Впрочем, никакой радости от своей новой экипировки конь, кажется, не испытывал, скорей даже был раздражен. Все эти звенящие и скрипящие пряжки, ремни, цепи и карабины его нервировали, как нервирует висельника вид эшафота перед казнью. Коня оставили привыкать к новой сбруе и выдали ему даже горсточку овса в ведре – в качестве авансовой премии за освоение новых технологий. Практичный Плутон, отодвинув страх на задний план, приступил к хрумканью, кося глазом на грозную вышку у него за спиной и в волнении шаркая ногами. Он не понимал до конца, что за новый фокус предстоит ему исполнять перед всей этой возбужденно галдящей публикой. Мало-помалу мерин привык к своим новым веригам, и даже, перестав жевать, заинтересовался, как и все остальные, происходящим в районе полыньи.

А там началось грандиозное представление: нырянье немцев в прорубь. Требуется особо подчеркнуть, что никто их к этому подвигу не принуждал, они сами желали совершить посильное геройство из расчета на то, что оно им крупно зачтется на судном дне.

Первым вызвался нырять Отто Вебер – «Валера»: ему это право принадлежало приоритетно – как первому иностранному свидетелю кокинской трагедии и автору идеи о привлечении к спасательным работам инженера Шнайдера. Учитывая отрицательный опыт Гришки-тракториста с его ватными штанами, Отто нырял уже сразу без порток – в двух парах кальсон и свитере. Его обвязали крепкой веревкой, повесили на грудь пудовую шестеренку, чтоб он не всплывал раньше времени, он перекрестился три раза неправильным, мелким, левовращающим крестом, набрал полный живот воздуха и прыгнул в полынью, держась за трос от волокуши. В толпе ахнули. Кто-то пробормотал: «Тахта воны и наших топыли, нябось. Як кутят». – «То белыя были». – «Ага, белые, конешно. А то ты у нас сильно красный». – «Не красней твого! Вона, немец твой утоп уже, кажись…». Действительно: то ли шестерня оказалась тяжелей расчетной, то ли Отто был слишком старательный, но что-то не было его подозрительно долго – больше двух минут. К тому моменту, когда веревка сигнально задергалась, немца уже собирались вытаскивать наверх насильно.

– Тяни, клюёть! – прокомментировал кто-то из толпы, которую студенты техникума, образовав цепь, держали на некотором отдалении от полыньи. Отто – «Валеру», похожего на мокрого водяного черта, выволокли из реки на лед, и он поначалу не мог говорить оттого, что шумно задыхался. Но потом, набрав кислороду сообщил, что трактор лежит на левом боку носом против течения, косо к берегу. Всегда мрачный Шнайдер от этой новости неумело заулыбался – похоже, впервые в жизни—, после чего поднял вверх большой палец и произнес: «Prima!». И принялся делать новые расчеты, быстро двигая планками дощечки – «лобографической линейки» (в толпе интенсивно спорили о правильном названии этой хитрой инженерной штучки).

Между тем ныряние продолжалось. Однако, «Валеру» Вебера от следующего погружения пришлось отстранить, поскольку его начало крупно и икотно колотить. Как можно человека с икотой пускать под воду? Он же «будить воду засасывать, што твой насос». К тому же «Валера», икая, стал опасно синеть. Поэтому с него сорвали мокрые одежды, сунули его в валенки, завернули в тулуп, влили в него стакан доброго первача, уложили в сани, на сено, и сеном же завалили. Вскоре он достаточно оклемался там и стал подавать бодрые звуки жизни.

Следующим добровольцем объявился Макс Швальбе («Максим», по-русски). Максим заявил, что до войны жил у северного моря и поэтому холодной воды почти что не боится. Помимо этого, до фронта, окружения и плена он был штангистом-любителем, и былые бицепсы все еще проступали у него сквозь нажитую на фронте и в плену дистрофию. Полагаясь на оставшуюся силу рук и на страховочный канат, Макс предпочел нырять в штанах, фуфайке и в заячьей ушанке, завязанной на подбородке двойным узлом.

Максим Швальбе, хотя он был и помор, задергал веревку намного скорей, чем Отто, через минуту уже, или даже раньше, но зато, отдышавшись, нырял потом три или четыре раза подряд, не вылезая на лед, чем доказал свои поморские корни и, более того, при последнем погружении протянул в нужном месте, указанном на чертеже инженером Шнайдером, веревку вокруг тракторного железа, с помощью которой протащили затем и толстый буксировочный трос. Тот что от волокуши не выдержит, сказал Шнайдер. Волокушу пока не отстегивали для дополнительной подстраховки ныряльщиков. Макса Швальбе также закутали в тулуп, также влили в него самогонку и повели в сани, на сено, в компанию к уже веселому «Валере». На пути к саням жители Кокино спрашивали Макса: «Ну что, Максим – зер гут, что ли?» – и немец, польщенный добрым вниманием со стороны пленившего его народа, радостно подтверждал: «Зер, зер гут, ошень карош, яволь!».

Между тем студенты и добровольцы-удальцы принялись пропиливать коридор во льду – от полыньи к берегу. Рылько бегал от одного пильщика к другому и пытался обвязать каждого веревочкой: не дай Бог, еще и студент под лед ухнет вслед за трактором. Но студенты отбивались от Рылько, желая работать без страховки – раз уж не успели по-малолетству на фронте себя героями проявить. Однако, один попался-таки «к Рыльку на удочку». И теперь народ потешался: «Куси, куси, гав!», – подначивали студента из толпы, веселясь над тем, как он бегает тузиком у своего директора на поводке. Народу лишь бы развлекаться.

Люди между тем развели костер и грелись по-своему: пританцовывая и балагуря. Кого-то в теплом платке отправили на быстрых ножках в деревню – знамо зачем. Сам собой затевался некий спонтанный праздник. Русский народ праздники любит – даже на фоне горя. Это один из способов выживания в условиях, в которых не выживают другие нации.

Расчистка водного коридора на реке шла споро, на берегу и по сторонам полыньи быстро росла куча мокрого, зеленого льда, на глазах тускнеющего и седеющего от мороза. На высоком берегу заголосила гармошка, поддержанная несколькими певунами, но стихла разом, когда инженер Шнайдер вдруг махнул рукой: проход был готов, операция «трактор» началась. Трос присоединили к уже лежащей наготове цепи, коня – к спецпостромкам, и начался первый акт спектакля: подводный переворот трактора – детективное действие с интригой, спрятанной от человеческих глаз, разыгрывающейся где-то в неведомом, речном мраке, где тракторов отродясь не водилось. Тайна! А потому – вдвойне интересно.

И народ, затаив дыхание, смотрел как сейчас будет выволакивать из тёмных вод эту самую деснянскую тайну техникумовский мерин Плутон. Да, вне всяких сомнений: именно Плутону уготовано было сыграть главную роль в этом драматическом акте тракторной зимней трагедии Кокинского сельскохозяйственного техникума. Казалось, что конь это хорошо понимал и поэтому вел себя весьма артистично для колхозного тяжеловеса: кланялся и поджимал то одну ногу, то другую, что более типично для нервных цирковых лошадок, или для буденновских скакунов перед атакой. Но когда прозвучало, наконец, привычное «Нноахолера!», мерин по старой традиции сделал вид, что не понимает, чего от него хотят. Однако, дядя Володя-лысый быстро и доходчиво объяснил коню с помощью кнута, что требуется тянуть вперед, и увлекая коня личным доблестным примером, пребольно потащил его за уздечку в сторону кустов, после чего Плутон послушно налег, уже не жалея живота своего. Могучие ноги его сначала срывались и расползались, как у новорожденного жеребенка, но потом как-то организовались, договорились между собой, приспособились к тянущей назад тяжести и к рельефу местности, зацепились за удобные бороздки берега. Конь медленно двинулся вперед, земной шар неохотно поплыл назад под его напряженными ногами, позади него затрещало и заскрипело, и процесс пошел. Первые ходы Плутона, пока не натянулись струной все цепи и тросы, были еще куда ни шло, а потом началось по-настоящему. Спасибо еще немцам, которые заботливо расчистили снег на берегу и вырубили для мерина поперечные канавки-ступенечки для упора копыт, а то бы, пожалуй, даже он не сладил с этим непонятным, невидимым грузом, который его заставляли тащить. Работа у Плутона была действительно странная, с его точки зрения: не успевал он сделать пять или шесть шагов, как дядя Володя уже кричал ему: «Тпру-у-у, холера: узад дай, узад!». Мерин не знал, что за эти пять или шесть его шагов верхняя часть рычага, за которую он тащил, делает большой трехметровый кивок, а буксировочная цепь вдвигается в это время между фиксирующими рельсами на пять – шесть звеньев. После этого стоящий рядом с фиксирующим устройством студент блокировал цепь толстым болтом, затем конь пятился, немцы отводили штангу своей «лябедки» назад, в исходное положение, и тянущую цепь пересоединяли к рычагу на новое звено, чтобы было «в натяг». Далее конь получал очередное «Нноахолера!» и все происходило заново по той же самой схеме. В общем, суеты было много, но скоро оказалось, что вся эта суета вполне себе системная и размеренная: вперед – запор – штангу назад – перестежка цепи – команда коню «вперед», запорный болт долой – полный ход рычага – «тпру» – запор – назад – и все сначала. Толковый мерин так приспособился, что начинал тянуть уже без команды и сам точно знал, когда будет очередное «тпру».

Великий инженер Шнайдер, щурясь и сверяясь со своими расчетами, засек невидимую для непосвященных точку на медленно ползущем из воды тросе, и постоянно перескакивал взглядом между тросом и качающейся штангой.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом