Эвелин Пизье "И вот – свобода"

Люси растет во Французском Индокитае, который лихорадит от скорых перемен. Вот-вот грянет революция. Она живет в большом доме вместе с красавицей-матерью Моной и отцом Андре. Отношения родителей не назвать идеальными – отец все время давит и как будто не дает права голоса ни жене, ни дочери, воспитывая в них послушание и покорность. Со временем робкая Мона смелеет, осознавая, что ее брак живет без любви. Все окончательно меняется после того, как ей попадается книга Симоны де Бовуар «Второй пол». Вернувшись из Азии во Францию, разведенная и просветленная Мона вместе с дочерью бросается на поле битвы за права женщин и угнетенных во всем мире.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-104979-9

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023


Когда она находила в себе силы говорить, Мона шептала Люси: «Твой отец – герой». Как всем известно, герои не умирают. «Маршал Петэн, его шеф, очень его любит. Ты можешь им гордиться». Чтобы сделать маме приятное, девочка кивала. Но вообще-то о том, кто такой Петэн, она не имела ни малейшего представления.

Изабель так и не вернулась. Шли дни, Мона все больнее ощущала ее отсутствие. Костер ее волос, ее непрестанное бормотание… Мона обещала себе, что будет искать безумицу так же, как будет искать Андре. Солдаты регулярно открывали решетку. Она выискивала взглядом усталое лицо рыжеволосой женщины, но напрасно; японцы время от времени указывали на ту или иную узницу, обычно из самых молоденьких и хорошеньких или, наоборот, самую старую и больную, и уводили с собой. Женщины всегда возвращались. Их лица были потухшими, безжизненными, взгляды обращены в пространство. Но они возвращались. Изабель – нет.

Как-то раз охранник ткнул пальцем в Мону. Несмотря на худобу, ее кожа была белой и прозрачной, как в двадцать лет, ее рот все еще был «подобен вишневому цвету», как говорил Андре. Люси заорала. Соседка зажала ей рот ладонью: «Замолчи, замолчи, идиотка!» Мона успела лишь на ходу улыбнуться девочке на прощание: все будет нормально, не бойся – и вышла вслед за охранником.

Что происходило с ней в течение этого часа, липкого, клейкого, бесконечного, она так никогда и не рассказала Люси. Но худшее, что можно было сделать с женщиной, с ней сделали. Это длилось один час.

А потом она вернулась.

* * *

Эта сцена для нас с Эвелин была знаковой для понимания книги. Рассказать о лагере было важно по двум причинам: во-первых, чтобы подпитать символическую оппозицию «тюрьма – свобода», проходящую через весь роман, во-вторых, и это не менее важно, тут была задействована «школа молчания».

Моне было в тот момент двадцать два года. Это был ребенок, который заботится о другом ребенке. Мать и дочь разделяли всего восемнадцать лет. И вот она наблюдает, анализирует разные факты, делает выводы. Изабель дорого заплатила за свои крики, за свой протест. Мона выбрала молчание.

К молчанию привыкаешь. В конце концов, в нем начинаешь находить некое удовольствие, умиротворение, повод для гордости. Потому, например, Мона не рассказала Эвелин о своем раке груди прежде, чем вылечила его. Операция, химиотерапия, недомогания, боли – молчок. Она сделала вид, что уехала отдыхать, чтобы не испортить отдых дочери. Она даже отправляла ей поддельные открытки из Италии и звонила, описывая прелести Венеции. Но после тишины – фейерверк! Мона решилась после удаления груди на косметическую операцию и с гордостью демонстрировала новую грудь.

В некотором роде весь роман развивается в этом направлении: освобождение слова. Мона искала собственный голос. Эвелин передала мне свой.

* * *

Дни узниц катились по кругу. Однажды какая-то женщина обогнала Мону, прошептала ей: «Ваш муж жив» – и пошла дальше, как ни в чем не бывало. Это была жительница Тонкина, женщина с длинными красивыми волосами, которую она встречала как-то раз на приеме у губернатора, то есть в той, другой жизни. Ан вышла замуж за француза, Луи Жори, который работал под началом Андре в крепости Куанг Йен. Мона едва не упала, так закружилась голова.

Она дождалась ночи, чтобы попробовать расспросить ее поподробнее, но говорить приходилось так тихо, что приходилось по несколько раз повторять вопросы. «Андре действительно жив? И как он себя чувствует?» Ан отвечала кратко, лаконично. Господину Дефоре удалось избежать массовой резни в крепости. Когда? В тот вечер, когда город взяли японцы. А как ему удалось? Ан не знала. Кто вам это рассказал? Ее кузен, слуга. Он перебросил записку через высокую стену. Насколько можно этому верить? Он видел двух белых, Луи Жори и месье Дефоре. Но где? Она не знала, но, конечно, в тюрьме. И что с ними сейчас? Ну, конечно, она не знала! Они были живы, вот и все.

Недели шли за неделями. Дети умирали от поноса, от чесотки, от цинги. Лагерь был царством голода, по которому двигались бледные тени. Мона забыла жизнь в Ханое, забыла своих подруг по клубу. Но теперь, когда у нее была уверенность (или это все-таки нужно назвать «вера»?), что Андре не умер, она начала мечтать. За убогой дневной порцией риса таились вкуснейшие блюда с банкета, сочные куски мяса, воздушные тортики; она каждый день давала дочери порцию дымящейся лапши, щедро сдобренной маслом; тайно прятала куски белых, жирных сыров.

Жар не спадал, у нее теперь постоянно была повышенная температура. Сил становилось все меньше. Она ласково гладила Люси по щеке; если бы ей не было так плохо, она бы почувствовала исходящее от девочки беспокойство, щекочущее подушечки пальцев.

Однажды произошло чудо. Июльские дожди с ураганами срывали с деревьев ветки, ими был усеян весь двор. Ходить по кругу было все труднее, и порой стражи наблюдали за женщинами издали, чтобы не лезть в липкую густую грязь. Однажды, когда они брели посреди этого потопа, Мона сжала руку Люси – как тогда, первый раз, с травой. У их ног, среди упавших веток, белел пакет молока. Она подняла глаза на стену и увидела, что над стеной мелькнуло лицо Дин. Мона спрятала молоко в рукав куртки, слишком широкой для нее, потом внимательно посмотрела на девочку. Та поняла. Любой ценой хранить молчание.

Вечер тянулся бесконечно. Женщины много спали. Дети тоже, остальное время они сидели с выпученными глазами, уставившись в пространство, – вроде бы здесь, а вроде и не здесь. Но в этот вечер силы Моны и Люси поддерживало ощущение волшебного секрета, который скоро можно будет попробовать, и другие этому не помешают. Просто нужно вооружиться терпением.

Глубокой ночью, убедившись, что вокруг все спят, Мона тихонько разбудила Люси, прижала палец к губам: «Тссс». Осторожно открыла пакет, который через стену ей бросила Дин, протянула девочке. Запах фермы, могучий, неодолимый, исходил от него. Малышка схватила пакет, и Мона почувствовала, что сейчас потеряет сознание, до того ей тоже хотелось молока. Она физически ощущала, как молоко проскальзывает в горло дочери, жирное, чудесное… Люси проглотила волшебный нектар залпом – и почувствовала первое в жизни опьянение, взорвавшееся в голове, как вспышка яркого света. Когда дочка вернула ей пакет, Моне захотелось плакать. Люси ничего не оставила. Пусто. Она провела пальцем по картону, слизала остатки жидкости на стенках, и так до тех пор, пока не осталось ни одной капельки. Потом спрятала пакет под соломой своей подстилки, и вновь были камера, непроглядный мрак, тараканы, вечная ночь, которую, казалось, ничто не в силах победить.

В лагере были свои законы, свой кодекс, свои ритуалы. Каждое утро охранники заставляли узниц читать своеобразную литанию. Солдат указывал на одну из женщин, она становилась на колени и громко перечисляла правила поведения: безоговорочно слушаться приказов, не разговаривать с соседками без разрешения, не плакать и не жаловаться, не перемещаться внутри камеры, благодарить до и после каждого приема пищи.

Утром 9 августа 1945 года солдаты даже забыли про литанию. Они нервничали. Ан подала им рукой какой-то знак, но Мона не знала, как его истолковать: было ясно, что произошло что-то серьезное, но озверевшие стражи обрушивали град ударов на тех, кто не соблюдал абсолютного спокойствия. Ан сделала каменное лицо и ушла в себя.

Некоторое время спустя с улицы послышался какой-то гул. Солдаты после обеда вдруг исчезли, и узницы припали к решеткам, чтобы попытаться что-то выяснить. Там, правда, происходило нечто невероятное. С улицы через стены тюрьмы доносились голоса, крики. Ан и другим вьетнамским женщинам в конце концов удалось поймать на лету несколько слов, которые они немедленно перевели всем: «Японцы разбиты!» Мощный крик, словно вырвавшийся у одной-единственной огромной женщины, из одной-единственной гигантской груди, наполнил камеру, потом весь лагерь. Французские выкрики мешались с вьетнамскими, смех со слезами, слезы с молитвами. Мона громко пела: «Мы найдем папу, родная моя!» Люси хлопала в ладоши, захваченная всеобщим ликованием. Никто еще не произносил названий Хиросима и Нагасаки: когда эта новость через несколько дней дойдет до масс, то все, абсолютно все будут бурно аплодировать в едином порыве бешеной радости. В этот момент никто не задумывался о женщинах, детях, об обычных, штатских людях, похожих на них, массово гибнущих в горниле атомного взрыва.

Время шло, но Мона все еще оставалась взаперти. А если все это неправда? Если японцы перешли в контратаку? Ее мучило опасение, что надежды окажутся напрасны. Она прошептала: «Андре, молю тебя, приди за нами…» Люси рядом свернулась клубочком и дышала ей в грудь.

Ожидание длилось и длилось, мертвый, пустой день, ни риса, ни травы, ни молока. Ничего. Солдаты были еще грубее, чем обычно. Напряжение росло. Им обещали освобождение. Но ничего не происходило.

Посреди ночи во дворе вдруг раздался ужасающий грохот. Послышались выстрелы. Закрытые в камерах заключенные видели только тени, движущиеся в темноте. В конце концов, люди распахнули двери камер – французы и вьетнамцы, вооруженные кирками, вилами, ружьями. «Вы свободны!» – закричал какой-то белый мужчина. Единой массой женщины вылетели из камер, бегом, где только силы нашлись – вроде бы только что их совсем не было. Мона держала дочку за руку. На улице людские потоки пересекались. Слезы, объятия. Высокие ворота двора наконец впустили свежий воздух. При свете факелов, которые освободители поднимали высоко над головами, Мона пыталась найти своего мужа.

– Вы не видели Андре Дефоре? Знаете его, французский резидент, месье Дефоре?

Никто не отвечал ей. Она бежала, измученная, с безумными глазами, держа Люси за руку.

– Мона!

Она обернулась. Ан плакала, уткнувшись лицом в униформу тощего, изможденного человека. Луи Жори.

– Мона, есть хорошие новости… – пробормотала она.

Французский военный кивнул. Скулы и надбровные дуги резко выступали на его лице, оно было словно вырублено из камня.

– Андре жив. У него все хорошо… Ну… в той мере, в какой это возможно. Он встретит вас в порту прямо сейчас, и вы вместе вернетесь во Францию.

– Прямо сейчас?

– Да, на заре.

Ан улыбалась. Она прижала к себе Мону, потом склонилась к Люси, чтобы поцеловать ее. Жори потрепал ее по щеке:

– Малышка, твой отец – герой.

Мона смотрела им вслед, как вдруг нахлынуло воспоминание о безумице.

– Луи! – Суровый бледный человек остановился. – Пожалуйста… Фамилия Шапелье… Филипп Шапелье. Это вам что-то говорит?

Тень пробежала по его худому, изможденному лицу.

– Вы имеете в виду Жака? Жак Шапелье, это был наш друг. Он работал вместе с нами в резиденции губернатора. Бедняга погиб в Хоа Бин. А вот Филипп…

Мона почувствовала, что теряет сознание.

– То есть Филипп – это не муж Изабель?

Луи Жори посмотрел на небо чернильно-черными глазами, более мрачными, чем погребальная песнь в царстве мертвых.

– Нет. Филипп – это ее сын.

Он грустно улыбнулся и растворился в ночной тьме.

Минуты, которые последовали за этим, навсегда стерлись из памяти.

Дом был разорен дотла. Открытый настежь всем ветрам, он был похож на развалюху из района трущоб. Пол был усеян обломками, мебель разбита, повсюду валялись документы, разорванные в клочки.

Мона прежде всего дала дочери водички, потом сама залпом выпила чуть ли не литр. Потом она приготовила ванну, раздела девочку и принялась энергично намыливать ее тряпочкой, которую нашла на кухне. С Люси текла черная вода. На поверхности ее кишела темная густая масса, образовавшая живую корку, – блохи. Мона пять раз сменила воду, до тех пор, пока она не стала светлой и прозрачной, а потом вытерла Люси простыней, которая чудом уцелела в комнате. В глубине шкафа она нашла одну из своих креповых ночных рубашек, в которых так нравилась тогда Андре. Она надела рубашку на хрупкое тело дочери, ткань надувалась вокруг нее, как парус вокруг мачты…

– Скоро мы увидим папу, дорогая моя девочка, ну, ты представляешь! Я тоже пойду помоюсь, ладно? Подождешь меня в комнате?

Через некоторое время – десять минут, полчаса? – Мона услышала тихие, осторожные шаги, которые протопали на кухню. Сидя на табурете, в состоянии полной прострации, Мона смотрела на ванну у своих ног. Она пока еще даже не сняла свою арестантскую робу.

Над пристанью царил огромный силуэт корабля, тени на земле скользили под первыми лучами утреннего солнца. Мона волокла Люси в порт. Она накидала в сумку всего, что только попалось под руку. Все смешалось в ее голове: она не узнавала город, погруженный в сумерки, и при этом места казались ей знакомыми. Живот сводило от голода. Ей было страшно. Страшно, что данное ей обещание – что она, наконец, увидит Андре, – не будет выполнено; страх потерять свою четырехлетнюю малышку. Страх, что Андре не сочтет ее достаточно прекрасной для него: у героев свои требования.

Вроде бы Люси – десять килограмм живого веса, но нести ее было тяжело. Мона уже еле тащила ее.

– Ну-ка, посиди здесь. – Она посадила дочку на один из мешков риса, стоящих вдоль набережной. – Не разговаривай ни с кем, не вставай с этого места, договорились? Я скоро приду.

Она подошла к кораблю, чтобы порасспросить людей, которые начали загружать припасы. Коляски сталкивались, гудели, одна из тележек остановилась перед ней, чтобы выгрузить новые мешки, и тут Мона увидела, что девочка исчезла. Она побежала назад.

– Люси!

Хриплый, срывающийся голос одновременно с ней закричал это имя. Сердце Моны бешено забилось.

– Люси! – вновь раздался крик.

Мона устремилась вперед, дрожа от предчувствия встречи, вгляделась, остановившись у очередной кучи провианта. Девочка сидела, съежившись, возле мешков с рисом, а рядом был мужчина с серыми глазами.

– Мама! – вдруг зарыдала девочка. И опять: – Мама, мама! – между двумя всхлипами.

Мона остановилась, из ее губ вырвался крик:

– Андре!

Воспоминания – это фантомы, они вмещают наши страхи и наши мечты. Пока Мона, сидя на кровати дочери в Сайгоне, слушала в ночи шебуршание ящериц и летучих мышей, пока рассказывала дочери эту историю, пытаясь во всех деталях описать все то, что они пережили; пока война искушала ее раз за разом, она могла, вот странно, как некую ласку ветреной памяти чувствовать на языке смешанный вкус зеленой травы и молока.

* * *

В чудесной книге, называемой «Как построить собор», Марк Грин разделяет «писателей, которые конструируют пространство», и «писателей, которые конструируют фразы». Мне кажется, эта фраза полностью описывает два голоса, два плана романа. Необыкновенная история Моны и Люси – это из разряда пространств. Она обладает собственной конструкцией, движется вперед, подпитывается действиями. Второй план – из разряда фраз. Он движется на ощупь, пытается проявить какую-то другую правду, может быть – правду Эвелин Пизье или, в самой глубине, нашей с ней дружбы. Это мое личное расследование. Я хочу понять, почему эта встреча так перевернула мою жизнь и как ее голос – а вернее, шепот, – влился в общий тон повествования.

Я не случайно стала редактором. Случайностей вообще не существует, Элюар не уставал это повторять. Я вспоминаю, как стояла в кабинете директора колледжа. Мне было десять лет, я собиралась перейти в шестой класс и, как все, должна была явиться на подготовительное собеседование. Рядом со мной стояла мама. О чем мы говорили? Да вообще не помню, а впрочем, – об учебе, моих оценках, любимых школьных предметах, увлечениях. Директор на мгновение замолк, потом перегнулся через стол и спросил меня: «Кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» Я спокойно ответствовала: «Писателем». Он выпучил глаза, откинулся назад в кресле. Он не засмеялся, не принялся насмехаться. Он выдержал паузу. Мама тоже стояла молча. Потом директор снял очки и написал на папке с моим личным делом: «Писатель». Я запомнила это слово, жирно обведенное ручкой, – это был мой первый шаг во взрослой жизни.

Трудно выкладывать некоторые фразы на чистый лист бумаги. Они кажутся нескромными, и ты чувствуешь себя голым. Но я все равно знаю, что они честны, что они необходимы. Не для того, чтобы поговорить обо мне, – это, в общем, неинтересная тема. Просто чтобы Эвелин знала, какой это прекрасный подарок, который она мне сделала. Писать – это был для меня акт моей личной свободы.

Во Франции писатели часто бывают преподавателями, чиновниками от культуры, сценаристами, врачами, журналистами, редакторами. И все же редакторы редко становятся соавторами своих авторов.

Ну или…

Ну или они всегда ими были и есть. Призрак редактора реет над текстом, играет в прятки с читателем, не признаваясь в этом, поскольку ему хватает отраженного света того, кто подписал творение. Я пока еще ничего не понимала в редактуре, во время своей первой стажировки испытала шок: «Как! Кто-то осмеливается касаться Произведения!»

Но потом я поняла. Мы все – плоды всех зерен во всех почвах. И сам писатель пропитан теми книгами, которые он прочитал, своими литературными пристрастиями. Редактор прибавляет свои и делает ткань повествования еще более плотной, насыщенной. Споры еще больше обогащают произведение. И все смешивается, взаимопроникает, вплоть до того момента, когда книга выходит в мир. Тут мне вспоминается знаменитая фраза Лакана: «Сексуальных отношений не существует». Тут можно сказать то же самое: «Автора не существует».

Вот удивительный талант Эвелин. Она, которая сражалась с психоанализом, привела меня к тому, что я стала цитировать Лакана.

* * *

Ханой потопил улицы и тюрьмы в гвалте, который не мог перекрыть молчания мертвых. Мона попыталась вновь найти Дин; но, увы, напрасно. Может быть, ее расстреляли; этого так никто никогда и не узнает. Андре был в подавленном состоянии из-за процесса над Петэном: маршала приговорили к смерти, однако приговор не был приведен в исполнение, учитывая его пожилой возраст. Постыдный, неправедный суд, считал Андре. Мона расстраивалась из-за мужа, но не желала слушать разговоров о политике. Ей самой нужно было как-то восстановиться – задача не из простых.

Они сели на пароход в сентябре 1945 года, в тот самый день, когда капитулировала Япония, и – они узнали об этом довольно скоро – когда была провозглашена независимость Вьетнама. Андре метался между яростью и бессилием. В конце концов, бессилие победило, он беспробудно проспал первые три дня плавания – как убитый, без сновидений.

На корабле пахло мазутом, морской солью и свободой. Мону завораживал голубой простор, окружавший их со всех сторон. Море искрилось на солнце, как драгоценность. Она вновь обрела мужа, начала возрождаться к новой жизни. Крохотная каюта была футляром для их объятий, в темноте кости стучали о кости. Но потихоньку, однако, ко всем возвращались силы. Нужно было есть, есть все, что можно, при каждой возможности, но понемногу. Чтобы желудок привык к пище. Люси постоянно пила молоко, от него девочку немного подташнивало.

На второй неделе пути Мона обнаружила, что Люси весело залезает на перила. Она обвязала вокруг талии дочери веревку, которую крепко прикрепила к швартовному кнехту. Ей было стыдно и неприятно вновь сажать девочку на привязь, но риск был слишком велик. Люси, как и Мона, любила солнце – хотя оно и ослепило ее, когда они вышли из сумрака камеры, – любила греться в его лучах, загорать. Мона часто сидела рядом с ней, любовалась морскими пейзажами.

Море, вечное, бесконечное, любимое ее море, в котором она мысленно парила, как в небе, было ее собеседником, ее единственным наперсником.

Андре тоже, как они, был в лагере. Он об этом не рассказывал. Хоа Бин – в шестидесяти километрах от Ханоя. На принудительных работах бок о бок горбатились офицеры, солдаты и штатские: копали траншеи, прорубали туннели, строили дороги и мосты, рыли могилы. Заключенные были разделены на «тройки»: если один пытался сбежать, двух остальных казнили.

Много лет спустя в одном журнале, посвященном войне, Мона прочла рассказ человека, прошедшего лагеря. Его друга Гонтрана заподозрили в том, что он хочет бежать из лагеря, и привязали за щиколотки к дереву. Много часов его таким образом мучили, потом отвязали и кинули на землю. Японцы сочли, что он мертв, но он на самом деле только потерял сознание. Солдаты удивились, обнаружив, что он пришел в себя, и принялись избивать его дубинками, а потом его, покрытого синяками и кровоподтеками, приковали наручниками и оставили на улице. Три дня он провел на палящем солнце. Рядом с ним больные заключенные рыли глубокую яму. Утром японцы подвели Гонтрана к краю, заставили опуститься на колени. «Закрой глаза». В воздух взлетела сабля, и голова Гонтрана скатилась в яму.

Как-то вечером в каюте, в тот мифический час, когда родители простодушно полагают, что дети уже уснули, Люси, лежа с закрытыми глазами, пыталась постичь смысл тайного разговора между матерью и отцом.

– Так что же, собственно, произошло? – шепотом спрашивала Мона.

– Узкоглазые представили Деку ультиматум: либо мы подпишем согласие на то, что Вьетнам переходит в японское владение, либо они идут на приступ. Я должен был передать эту информацию в Париж. Но едва мы отправили информацию, как свора подонков ринулась на нас. Они не стали ждать нашего ответа. Просто атаковали без предупреждения. Мы ничего не могли сделать! Шестьдесят тысяч японцев против вдвое меньших сил французов, плюс внезапность… Наших солдат не в чем упрекнуть, но силы были слишком неравными… Я был вынужден отдать приказ сложить оружие.

– Ты правильно сделал. Это тебя спасло.

– Если бы все эти голлисты поступили так же, можно было избежать бойни.

– Я знаю, милый.

Наступило молчание. Как говорят: пролетел тихий ангел. Только где-то, казалось, далеко-далеко волны глухо бились о борта корабля.

– Ты мне не рассказала, – голос Андре звучал уже совсем по-другому.

– О чем не рассказала?

– Про лагерь. Про изнасилования.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом