Читать «У светлохвойного леса» — Екатерина Константиновна Блезгиева онлайн
Страница 3 из 10
– Спасибо, милейший. – Николай поклонился ему, что очень удивило крестьянского сына и поспешил к указанной избушке. Мальчишка еще какое-то время изумленно глядел ему вслед, до конца не веря тому, что человек купеческого происхождения поклонился ему.
Подойдя к худой, подобной тому сидящему мальчику, двери, Николай торопливо постучал в нее и, не дожидаясь ответа, вошел в избу. Внутреннее ее убранство хоть ничем и не удивляло его, но тем не менее питало к себе также жалость.
– А, Николай Геннадиевич, пожалуйста, проходите. – Тут же попалась к нему навстречу крестьянская баба. – А у нас маменька тут ваша пока… И… вещи тут. – Голос ее подрагивал, создавалось впечатление, что она будто бы не договаривает чего-то. Шелкова это сразу же натолкнуло на мысль, что с маменькой, по всей видимости, совсем плохо.
– Как звать вас? – сдержанно спросил Николай, глядя на суетящуюся бабу.
– Меня зовут Фекла, а это вот муж мой Федор. – К ней подошел бородатый мужчина лет сорока и тихонько кивнул Шелкову, не произнося ни слова. Одежда у обоих была достаточно чистой, но все же бедной, в некоторых местах перешитой.
В избе, кроме них и Прасковьи Алексеевны были еще люди. За столом сидели еще двое: мальчик восьми – девяти лет и девица лет тринадцати – четырнадцати, по всей видимости, это были их дети. У девицы было зеркальное лицо Феклы, которое показалось на тот момент Николаю очень даже прелестным. Дети были мрачны и спокойны, иногда поглядывали на вошедшего гостя, но большею частью просто сидели за столом и ели щи с хлебом.
Хозяин дома продолжал молчать, вместе с тем, он очень пристально смотрел на Николая, вероятно, сам ожидая от него каких-то речей.
– Да вы присядьте, присядьте, Николай Геннадиевич, – указала Фекла на одну из скамеек у стола. – Поди измаялись совсем ведь.
Шелкову вдруг сделалось совестно, ведь его знают в этой деревне все, а он же дальше своего двора не знает никого из деревенских.
– Простите, как ваше отчество? – просил Николай, продолжая стоять на месте.
– Васильевна! – вмиг отрапортовала Фекла и поправила свой серенький платочек. – Фекла Васильевна.
– А ваше? – Николай обратился к ее мужу, который уже начинал смущать его своим молчанием.
– Никифорыч, – впервые подал голос хозяин дома. Его рыжевато-белесые волосы были безобразно зачесаны назад, сам же он создавал впечатление какого-то нелюдимого человека.
– Фекла Васильевна, Федор Никифорович, я очень благодарен вам за то, что вы сподобились милостью – на какое-то время приютить мою маменьку и взять себе на хранение наши вещи. Сейчас мы действительно оказались в достаточно скверном положении. Уверяю вас, что этого я никогда не забуду и благодарность моя будет вам не только на словах. – Барин старался казаться убедительным, однако на последнюю его фразу хозяева замахали руками: мол, да какая уж там благодарность, ты ведь теперь так же нищ, как и мы.
– Но сейчас я бы попросил вас отвести меня к маменьке, – не обращая внимания на их жесты, проговорил Николай.
– Конечно-конечно, пойдемте, – залепетала Фекла. – Как могла я пыталась ее выходить, барин… – Она повела Николая в чулан. Фекла была настолько щупленькая бабенка, что судя по телосложению, ее запросто можно было приравнять к тринадцатилетней девице, что, разумеется, периодически бросалось в глаза.
Седая дверь, что вела в чулан, выглядела настолько убого и ветхо, что Николай даже испугался себе представить, в каком состоянии то помещение, где находилась маменька. Тем более, что в подобной обстановке, должно быть, очень сложно было поправиться. Отворив дверь, хозяйка вошла первой, а затем пригласила войти Шелкова. Перед взором его тут же предстали страшные деревянные стены, которые, по всей видимости, в зимнее время, едва ли могли удерживать тепло.
В углу маленькой темной комнатушки была расположена кровать с бедняцким балдахином, на которой лежала или почивала измученная Прасковья Алексеевна. Сверху от нее располагался Образ Богоматери «Всех скорбящих радость», у которого тускло, но все же живенько горела красная лампадка.
– Идите, барин, к ней, оставлю я вас, – тихо проговорила Фекла и направилась к выходу из комнаты. Она не стала закрывать полностью за собой дверь, вероятно, посчитав, что в любой момент барыне может стать хуже.
– Дорогая моя матушка! – Кинулся Николай к постели Прасковьи Алексеевны. – Это я, это я, матушка! Николушка! Я здесь! Ах, как же я испугался за тебя!
Из маменькиных глаз мгновенно полились слезы, как только она услышала голос сына.
– Николушка, сыночек мой ты ненаглядный, – жалобно заговорила она. – Прости ты нас, не уберегли мы тебя, родненький. – Она попыталась привстать, но ее недужное тело не позволило ей в полной мере этого сделать.
– Лежи-лежи, матушка, тебе отдых нужен. – Стал обратно укладывать ее Николай. – Вот ведь он – я, здесь, с тобою. Жив и невредим…И счастлив от того, что ты жива.
– Ты слушай меня, что я тебе сейчас скажу, Николушка. Только не перебивай, – тяжело дыша, говорила Прасковья Алексеевна целующему ей руки сыну.
– Ты… Ох… Ты распусти крестьян сейчас. Каждому по рублю дай, деньги – вон они. – Кивнула она головой в противоположный угол, где находился мешочек и еще кой-какие вещи. – Я успела толику взять, пока вы там с пожаром носились. Крестьян распусти, вещи сохранившиеся распродай, а сам отправь письмо дядюшке своему родному, Владимиру Потаповичу, да поезжай к нему в Петербург, он поможет тебе на ноги встать. Поезжай… – Она прикрыла уставшие глаза.
– И тебя здесь оставить?! – изумился Николай. – Да что ты такое говоришь, маменька?!
Прасковья Алексеевна лишь жалобно посмотрела на него и сильно сжала ему кисть.
– А мне недолго осталось, Николушка… Недолго, родименький. – Слезы вновь показались на ее лице, но теперь в них, будто было гораздо больше смирения, чем скорби. – Уж все… Отжила я свое.
– Да что ты, маменька, что ты такое говоришь?! Не смей убивать сердце мое, и без того изувеченное, словами эдакими! Что же ты вздумала такое! – почти закричал Николай, положив руки на плечи Прасковьи Алексеевны. Она лишь сморщила тонкие веки и положила сверху его мягких и молодых рук свои тощие и холодные.
– Недолго, недолго осталось, Николушка. Ты ступай, ступай, родной. Деньги возьми те, да и ступай. Потом, попозже еще придешь ко мне. Уж не так скоро я умру ведь. – Она невольно усмехнулась, но Николай эту усмешку с ней делить не стал. – А я тут пока лежать и молиться за тебя буду, покуда силы есть. – Маменька ласково посмотрела на сына. – Ступай же.
Шелков какое-то время просто сидел рядом с ее кроватью в раздумьях, а затем, видимо, поняв, что сейчас вести разговор с матушкой бесполезно, решил, что лучше будет действительно распустить пока что рабочих. Он взял льняной мешок и уже было собирался покинуть маменьку, как она вдруг окликнула его:
– Николушка… Ты хозяевам, что приютили меня, тоже заплати… Чистой души это люди. Помогли нам они. Вещи-то у них наши. Ну, ступай.
– Хорошо, маменька, я и сам собирался отблагодарить их, – произнес Николай, скрепя сердцем после слов Прасковьи Алексеевны о смерти, и вышел из комнаты.
Крестьянская семья находилась в горнице. Сама изба была не настолько скудной: побеленный стены, подметенный отскребанный пол. Посему, несмотря на внешний и внутренний нищий вид, было заметно, что хозяева следят за порядком.
Как только Николай вышел, все домочадцы вопрошающе уставились на него.
– Спасибо вам, люди добрые, за помощь вашу и доброту. За то, что не оставили нас в беде и скорби одних горе свое проживать. Примите, пожалуйста, от нашей семьи хоть какую-то благодарность, – произнес Николай и, развязав льняной мешок, протянул хозяину два рубля.
Фекла всплеснула своими маленькими ручонками.
Хозяин же почтенно поклонился и принимая деньги сказал:
– Не извольте беспокоиться, Николай Геннадиевич. Пусть Прасковья Алексеевна остается у нас до полного выздоровления.
Хотя все понимали, что полное выздоровление уже никогда не наступит для нее на этом свете. Но каждый, казалось бы, боялся не то, чтобы заикнуться, но даже и подумать об этом.
Откланявшись, Николай вышел из избы и направился в сторону уничтоженного поместья. Он очень надеялся, что люди еще не разбрелись.
По дороге он решил подойти к мальчишке, что повстречался ему у соседней избы, ибо вид его изрядно разрывал Шелкову сердце, и протянул ему десять копеек. Малец был удивлен поступку барина не менее сильно, чем в прошлый раз. Он горячо благодарил его и долго откланивался. Затем, когда барин ушел достаточно далеко, мальчишка, будучи уже в совершенно веселом расположении духа, побежал в избу, вероятно, похвастаться или обрадовать родителей даром приобретенной получкой.
Вернувшись к сгоревшему двору, Николай в несколько минут созвал к себе рабочих и, не обделяя никого, заплатил всем в должном количестве нужную сумму и, вместе с тем, ту, кою только и мог пожаловать им при нынешним состоянии своем:
– Вот тебе, Игнат, два целковых рубля. А вот тебе, Пахом, также ровно два целковых рубля.
Каждый рабочий незамедлительно подходил к Шелкову и любезно принимал деньги. У всех в глазах прочитывалась грусть вперемешку со стыдливостью. Словно, они чувствовали себя повинными в том, что они – низший класс, которому в тот момент по доброте и великодушию своему барин жаловал заработную плату. При всем при том, что хозяин сам находился теперь в крайне скудном положении. Тем не менее, рабочие благословляли Николая и его семью, утверждали, что пытались сделать все, чтобы спасти поместье. Кто-то пытался разобраться, почему так все получилось и кто виновник сего происшествия. Некоторые все еще плакали. Николай наблюдал за их реакцией и действиями, и ему вновь сделалось так тоскливо и невыносимо внутри. В конце концов он не выдержал и просто кинулся в объятия совершенно к кому попало. Наверное, в тот момент ему был важно именно осознать то, что он не один. Его обняли все рабочие. Некоторые пытались шептать какие-то утешительные фразы наподобие: «Если Бог одно отнял, то потом еще большее даст», «Все хорошо будет, барин, справитесь вы», «Бедный вы, бедный наш, ну да береженого Бог бережет» и тому подобное. Это был момент истинного единения и любви, подтверждающий одну великую истину о том, какой бы у человека не был чин и статус, он все равно никто перед испытаниями суровой жизни. И беда никогда не спросит, богат ты или беден, она придет откуда не ждали и сравняет всех.
Обнимая своих родных рабочих, Николай осознал то, что он отныне ничем не отличается от них. Теперь у него также почти ничего нет, разве что громкая фамилия, которая является сейчас единственным ключом к спасению. И то, если сей ключ поднести к верной двери. Все деньги и документы или хотя бы большинство их, безвозвратно уничтожены огнем. Ему придется начинать все свое дело, к которому он даже еще в полной мере не приступил, с нуля.
– Друзья! – впервые так обратился Николай к своим (вернее, уже не своим) рабочим, что, тем не менее, при нынешней ситуации вызвало у них велие изумление. – Спаси вас, Бог, за верную службу. Не поминайте лихом, если что не так было.
– И-и ты… Вы, барин… Николай Геннадиевич, не поминайте нас лихом, если что было неугодно, простит-т-те, – проговорил за всех удивленный, заикающийся Игнат. Другие же просто покивали головами да поддакнули, кто-то еще продолжал плакать, кто-то смиренно улыбался, будучи в несказанном умилении. На всех была грязная одежда, которую надобно было бы заменить, да и вторая половина ночи никому не даровала премногих сил, а потому всем требовалась баня и отдых. У многих рабочих в этой деревне были избы, у тех же, кто жил у Шелковых не было другого выбора, кроме как попроситься на маломальское время остаться у своих собратьев. Распределились и разошлись все достаточно скоро. Охладевшие мертвые тела стащили в одну кучу; вечером крестьяне должны были идти копать могилы, а завтрашнем утром предполагалось, что усопших придет отпевать священник. Лошадей пока тоже на время забрали кто куда мог. Все разошлись, кроме бедной Дуняши. Она осталась стоять рядом с горелыми трупами, вероятно, не зная, куда ей податься.
– Если хочешь, Дуняша, пошли со мной в избу к тем славным людям, что приютили мою маменьку. – Николай ласково смотрел на девушку, выражая братскую жалость к ней. – Я уверен, что они не откажут тебе в крове. А на днях я собирался, вернее, мне надобно ехать в Петербург к дядюшке, и по дороге я завезу тебя к Шаронскому, – Пошатываясь, произнес Николай, призывая девушку идти сейчас с ним.
Дуняшка же лишь жалобно посмотрела на барина и, как только он сделал несколько шагов, не отрывая от нее глаз, медленно пошла за ним. Лицо ее было таким же заплаканным, вся она дрожала.
– Сейчас нам отдохнуть надобно. Придем, я отпишу батюшке Иоанну просьбу завтра приехать к нам из соседней деревни на молебен. Как-нибудь, с Богом, переживем и это, – такой речью Шелков пытался отвлечь Дуняшу от угнетения и скорби. Однако девушка была полностью погружена в свой внутренний кошмар.
– А ежели хозяевам не понравится то, что я в их доме буду? У них же своя семья, дети, поди, за Прасковьей Алексеевной присматривают, вы у них пребываете, да еще и меня приведете, – тихим от бессилия голосом говорила Дуняшка.
Шелков не сводил с нее «родительского» взгляда, будто бы опасаясь, что как только он перестанет на нее смотреть, с ней что-то случится.
– У этих людей доброе сердце. Я понял это, когда увидел их дом. Они живут бедно, но вызвались помочь нам. Это так странно, я несколько раз видел хозяина дома, когда проезжал мимо них, и никогда не думал, что он может быть таким… Высокодушным. – Николай немного помолчал, а затем продолжил: – А стало быть, если хозяин дома светлый, то и все подчиняющиеся и почитающие его – светлы.
Светлые люди действительно не стали препятствовать нахождению в их доме еще и Дуняши. Правда, место для нее было выделено совсем малое: широкая скамья с покрывалом и подушкой, но обиженной и обделенной она не осталась, и принята была, в особенности Феклой Васильевной, со всей приветливостью и лаской.
В третьем часу дня Николай отправил через крестьянского мальчишку записку духовному отцу и, пообедав и переодевшись в чистую, крестьянскую одежду, предался наконец какому-никакому отдыху. А отдыхать ему выдалось на полу, на старом полотне, как раз в той ветхой комнатушке, где хворала Прасковья Алексеевна. Лежать было жутко твердо, но Николай попытался найти благо в том, что это могло поспособствовать улучшению его легкой сутулости. Однако кости его сильно болели, из-за чего ему частенько приходилось ворочаться. Но это всё были сущие мелочи по сравнению с теми страданиями Прасковьи Алексеевны, что ему приходилось слышать и видеть.
Бедная женщина то громко кричала во сне, так что Фекла и Дуняшка врывались в комнату без стука, то мучительно стонала, то ее жутко рвало, то она была в беспамятстве, то горько плакала о муже и обо всем, что случилось.
Николай наблюдал, как холодеют ее тонкие руки, покрываясь ледяным потом, как бледнеет, хотя казалось бы куда ей еще более бледнеть, ее тонкая кожа. Больное сердце давало все больший сбой. Из-за сердечного недуга матушке сдавливало грудь, она задыхалась, плакала и всё больше и больше мучилась.
– Ник-к-колушка, – кряхтя проговорила она, когда сын принес ей стакан воды. – Сыночек, как же я люблю тебя. Господи Милостивый, как же люблю я его! – Глаза ее слезились, и вот уже теперь, к вечеру, ей совершенно сложно было что-либо говорить. Но маменька продолжала бороться до последнего. Она сделала несколько несчастных глотков воды и продолжила:
– Ты поезжай, поезжай, родной, в Петербург, к Владимиру Потаповичу. Да начни жить сызнова. Ох… – в очередной раз маменька начала задыхаться.
Сказать, что у Николая так же разрывалось в тот момент сердце, только уже от болей душевных – это ничего не сказать. Бледный, заплаканный, он сидел на коленях у кровати, положив руки на маменьку.
– Поеду, поеду, матушка. Вот как только встану на ноги, так тотчас с собой заберу тебя, родная моя, – сквозь слезы, но все так же отчетливо говорил он. – Ты только дождись меня, – успокаивал он ее, стараясь придавать голосу нежный спокойный тон.
Матушка на эти слова сына лишь смиренно улыбалась сквозь горькие слезы. Она гладила, сжимала его руки, обнимала и снова гладила.
– А ты… Ох… Знаешь, Николушка… Я… Я ведь, как вы меня с батюшкой то приволокли из дому, а потом положили, я ведь через время почувствовала, будто папенька твой моей щеки касается… Нежно так, невесомо, будто прощаясь, но не надолго… Ох… Хоронили их всех сегодня? – Матушка тяжелее задышала.
– Завтра, маменька, завтра, – сквозь слезы говорил Николай. – Завтра отец Иоанн приедет. Панихида…Будет…
И оба они продолжали плакать и ласкать друг друга.
– Маменька, можно лягу я к тебе? – спросил Николай.
Светлое лицо Прасковьи Алексеевны, хоть и было заплакано, но все равно продолжало успокаивать Николая даже при сей душераздирающей ситуации.
– Сыночек, ложись, конечно. Вот как в детстве мы с тобой вместе лежали да засыпали, пока папенька на рынки свои отъезжал по неделям. – Маменька старалась как можно чаще улыбаться сквозь мучительные слезы.
– Вот как в детстве, точно. – Также заставляя себя улыбаться сквозь мучения, согласился Шелков и прилег к ней почти на самый край кровати, прижимаясь к материнской груди.
– Если умру сейчас, Николушка, то завтра ты нас с отцом рядом похорони, как полагается. И отцу Иоанну три рубля дай на нужды храма. Много всего благого видели мы от батюшки нашего. Пусть храм, где он служит, процветает; или может людям, служившим там, кому деньги надобны сейчас, – теплый голос Прасковьи Алексеевны весьма успокаивал Николая, что он даже не сразу осознал, что она секунду назад говорила о своей кончине.
– Ладно тебе, маменька, будет тебе… Я собираюсь завтра за лекарством для тебя ехать, – проговорил Николай, отрицая уже очевидную для всех правду слов матушки.
– И где ж ты лекарство купишь? Уж не смеши сам себя. Деньги-то где, сынок? – сквозь слезы, но все еще с улыбкой говорила матушка.
Целуя ее бледные руки, Николай шептал:
– Есть же деньги сбереженные, матушка.
– Ой, ты побереги их. Они тебе нужнее теперь, чем мне, родной. – Прасковья Алексеевна наконец начала вытирать свое мокрое лицо.
Плакали уже оба, мать и сын, прекрасно зная, что весь дом их слышит, и не желая, чтобы кто-то входил к ним. Раз уже кончина неизбежна, то они хотели разделить ее лишь на двоих.
Аккуратно поправив скомканные волосы сына, Прасковья Алексеевна еще тяжелее задышала:
– Ох, сыночек, мил-л-ленький… Ох… миленький. Ты обними, обними меня покрепче. – Она стала быстро глотать воздух ртом.
Прижавшись к маменьке, Николаю только и оставалось плакать, мимолетно целуя ее. Затем он как будто спохватился и, резко вскочив, закричал: «Дуняшка, сюда, сюда, скорее!» – Продолжая держать слабеющие кисти рук матушки в своих молодых и сильных, а главное, теплых руках, он звал кухаркину дочь, сам себе не разъясняя, что толком она может сделать.
Дуняшка с Феклой и Федором, что остались у дверей, влетела в комнату и тоже в слезах упала к Прасковье Алексеевне.
– Барыня… – захлебываясь, причитала девица. – Не покидайте! Не оставляйте! Ведь вы – все одно, что мати для меня вторая. Уж дважды убогую дщерь свою сиротой сделаться не велите.
Та лишь, превозмогая бессилие, погладила кухаркину дочь по темноволосой голове.
– Дитятко ты мое, Дуняшка, устроится жизнь у тебя… Устроится как-нибудь, лебедушка.
Николай в это время ходил из стороны в сторону и умолял Господа, чтобы Он даровал всем им сил справиться и с этим горем. Николай чувствовал себя ничтожно, потому как ничего не мог предпринять, чтобы сия ситуация улучшилась. Услышав вновь стоны маменьки, он ринулся к ее кровати и взял ее за руки. Ему показалось, что в этих руках совсем перестала двигаться кровь. Теперь уже после стольких перенесенных телесных мучений Прасковья Алексеевна сделала необычно просветленное лицо.
– Геннадий… – тихо произнесла она, смотря перед собой, и, покинув многострадальное тело, перешла в благодатную жизнь.
Часть третья. В путь!
Глава первая
Ночь выдалась изрядно каторжной, мучительной. Все это время Шелков не смыкал глаз. Душа его испытывала самые разнообразные чувства: и отчаяние, и боль, и вину, и злость, и даже страх. Он то выходил на улицу, то вновь возвращался в избу. Все остальные, казалось, каким-то образом смогли принудить себя ко сну, однако, частенько проходя мимо Дуняшки, Шелков мог слышать ее тихие всхлипы, и не ясно было, спит она или все же нет. Шелкову, напротив, дышать и плакать уже было настолько тяжело, что, казалось, моральные силы его иссякли. Ни в одной части избы или двора Николай не мог находиться более нескольких минут: пребывая на одном месте чуть больше, чем на предыдущих, память его тут же охватывали счастливые и печальные воспоминания о Прасковье Алексеевне и Геннадии Потаповиче, которые с каждым мгновением все более убивали сейчас его. Частенько он заглядывал и в ту убогенькую комнатушку, где покоилось мертвое тело маменьки, но от невыносимого осознания, что более уже она не поднимет на него своего светлого успокаивающего взгляда, он быстро покидал ее и каждый раз, выбегая на улицу, трепал себя за волосы и протяжно мычал. Задремать он смог только лишь к завершению ночи, упав на старую скрипучую лавку у избы, совершенно не тревожась о том, что всякий проходящий мимо мог принять его за несчастного пьянчужку.
Наутро игривые лучи рассвета выглядели особенно бессмысленно. При всем великолепии золотистого солнца, они казались совсем пустыми. Никого не радуя и не успокаивая, они проползали по дорогам, крышам и деревьям. Одинокая лавка, на которой некогда дремал Николай, выглядела такой же несчастной и «истрепанной жизнью», как теперь купеческий сын.
Терпковатый запах сырости от ночного дождя вводил в чувство какой-то невозвратной утраты, в чувство вины. Хотя, казалось бы, разве может человек винить себя за те обстоятельства, которые совсем не зависят от его воли? Может ли так убиваться и мучить себя за то, чего, зная наперед, он ни за что бы не попустил? Почему же тогда теперь, будучи совершенно непричастным к замыслу и осуществлению случившегося, он испытывает столь сильные угрызения совести? Возможно, душевные тягости могут терзать его оттого, что он полагал, будто мог каким-то образом эффективнее повлиять на обстоятельства, изменить ход событий, сделать итог иным. Возможно, считает он, что не достаточно сделал, и даже дела его не относятся именно к сей ситуации. Они отнесены к прошлому, к тому времени, когда человек, в принципе, еще не задумывался о том, что все, окружающее его, не вечно, что рано или поздно и оно может быть подвержено уничтожению или смерти, что все это надо ревностно и трепетно беречь и яро наслаждаться всем этим, действовать, развивать, помогать, преображать и наслаждаться, и наслаждаться, и наслаждаться. И только тогда, при потере всех этих золотых благ, душа, вероятно, не будет испытывать столь сильные угнетения. А когда ты живешь поверхностно и обыденно, не углубляясь и не рассуждая хотя бы о той же самой обыденности, что висит перед твоим носом, то, лишившись сего, ты сам будешь готов изувечить тело свое, лишь бы увечья души твоей затянулись, зажили, исчезли.
Шелков сидел на крыльце чужого дома и, обхватив голову руками, словно самый пропащий на свете человек, был полностью погружен в себя. В подобные моменты он был совершенно отрешен от земного мира, весь свой разум направив на мир внутренний.
– Я прошу прощения, Николай Геннадиевич, – тихо произнесла Фекла, выходя на крыльцо. – Вы отзавтракали бы, а потом вещи бы свои пересмотрели, а?
Изумрудные глаза ее пытались выдавить хоть какую-то заботу и беспокойство, но они были совершенно не сравнимы с золотыми глазами маменьки.
– Сейчас, Фекла Васильевна, сейчас пойду смотреть сбереженные вещи, – отозвался Николай. Однако особого желания у него не было перенаправлять существо свое от одного мучения – мыслей своих к другому – обыденности. Поскольку и будучи погруженным в свои переживания, и будучи занятый делом, он все равно бы безжалостно иссыхал от непосильного угнетения души своей.
– Эх, откушали бы вначале, Николай Геннадиевич, вы ж со вчерашнего дня ничего не евший. – Качала головой Фекла, помогая встать Шелкову, у которого, казалось, уже нет сил даже для этого.
– Только немного если, Фекла Васильевна, я объедать вас не собираюсь. – Николай пытался казаться как можно более приветливым с хозяйкой, хоть это и требовало от него больших усилий.
– Да перестаньте вы, Николай Геннадиевич! Идемте. – Видимо Фекле было настолько жаль Николая, что она пыталась выражать свое доброе отношение к нему во всем: в голосе, в мимике, во взгляде и в прикосновениях. По всей видимости, у ней проснулись, хотя бы в малой степени, материнские чувства к нему, и теперь она не особо понимала, как правильнее применить их.
Иные домочадцы в это время еще почивали, только лишь Федор Никифорович ушел работать в поле. Неизвестно от чего, но Федор постоянно смущал Шелкова. Очевидно, это происходило от того, что он был изрядно молчалив и замкнут в себе. Находясь рядом, он вырисовывал о себе картину угрюмого, забитого жизнью человека, которому теперь еще и приходится терпеть присутствие в его доме молодого купчика, который до горя своего не удосуживался бросить ему и копеечки. Вся эта неловкость также тихонько скребла на душе у Николая, но выговориться, как об этом, так и о том, что с ним произошло за последнее время, ему было некому, да и вряд ли он был готов тогда к столь откровенным разговорам.
Фекла усадила Николая за стол и подала ему тарелку теплой овсяной каши на воде. Он тут же вспомнил, какую душистую и вкуснейшую кашу до недавнего времени каждое утро подавала ему Дуняша. Конечно, кашу на воде ему есть еще никогда не приходилось, однако теперешнее его положение и сильнейший голод, что изрядно чувствовался в животе, брали вверх, и Шелков в несколько минут опустошил поданную ему деревянную тарелку. Хозяйка тут же начала настаивать на добавке. Отказавшись от нее, он просил Феклу Васильевну показать ему все те вещи, принадлежавшие его семье, что они сберегли. С отказом от второй порции каши Фекла, разумеется, не желала смириться так легко.