Сергей Магомет "Русские апостолы. роман"

Новая книга Сергея Магомета открывает неохватную, подробнейшую картину русской религиозной жизни – в самых обыденных и самых драматичных ее проявлениях, общих судьбах лучших и худших ее представителей. Книга основана на бесчисленных архивных документах новейшей истории и восстанавливает потаенную мистическую связь поколений до сегодняшнего дня – в страстных поисках смысла, знакомых каждому русскому сердцу.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785447495435

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 16.06.2024


– Сестренка, что ты, – успокаиваю ее, шепчу с улыбкой, словно она маленькая девочка, – ведь не печалиться надо, а радоваться!

Как жаль, что нет времени объяснить ей, что сейчас, может быть, настал лучший момент в моей жизни. И она плачет и плачет. Молюсь лишь о том, чтобы и ее не арестовали вместе со мной. И ее оставляют. Теперь у меня нет ни малейшего сомнения, что с ней и с ее семейством в будущем всё будет хорошо…

Только два дня в тюрьме, а я уж опять потерял чувство времени. Отчасти, конечно, потому что сильно побили, и не раз, но главное, что совершенно не дают спать, даже нескольких минуток. Допросы идут непрерывно, одни и те же вопросы снова и снова, причем нелепейшие, такой у них тут оборот. Только следователи меняются, работают посменно. Таскают из одного кабинета в другой. Еще от меня требуют, чтобы я рассказал про всех своих знакомых и духовных чад, всё ищут фактов, чтобы засудить меня не только за «религиозную пропаганду», а и за «подрывную фашистскую деятельность». Но все мои ответы – «не знаю» или «не помню», или просто молчу. Поэтому меня опять сильно побили, потом еще раз. Я упал, и меня побили ногами. Теперь еще и половину волос выдрали – с головы, из бороды. Посмотрел случайно в зеркало на стене в одном из кабинетов, а вместо лица – оттуда выглядывает вроде какая-то кровяная котлета…

Впрочем, некоторые их вопросы изумляют. Вдруг с какой-то стати намертво привязались к тринадцатой главе Апокалипсиса. Якобы, по донесению информатора, в одной из своих проповедей цитировал оттуда.

– Да или нет?

– Если и так, то, что в этом такого?

– Да или нет?

– Да что вам далась эта глава?

– Да или нет?

– Ну, да. Да, – отвечаю.

Всё равно изо дня в день продолжают допытываться про тринадцатую главу, как будто это я ее написал.

А то вдруг принимаются расспрашивать о тонкостях изобразительного искусства, которое я когда-то изучал и занимался. Потом переводят разговор на ту картину, для которой я был моделью молодого монаха, которую рисовал мой приятель по училищу и которую даже повесили в государственной галерее. Откуда им про это известно?

– Не прикидывайтесь дурачком, – говорят мне (они обращаются ко мне то на «ты», то на «вы»), – вы прекрасно понимаете, что в государственной галерее бывает множество иностранных туристов, они приходят специально посмотреть на картину. Вы что, рассчитывали на помощь империалистов, что они развернут компанию в поддержку вас, церковников?

– Мне и в голову, – отвечаю, – не могла прийти такая глупость.

– Вот как! Тогда, может, нам обратиться в дирекцию галереи, чтобы они убрали это антисоветское полотно?

– Понятия не имею, – изумляюсь я.

А еще меня обвиняют в уклонении от военной службы в военное время.

– Прятались на чердаке от мобилизации? Рассчитывали отсидеться, или как?

– Что за мысль, право! Да вы б меня, монаха, и не пустили теперь в армию. А я и не прочь, правда. Только чтобы оружия не касаться. Нужно только справиться в Патриархате, позволят ли носить форму. Но, думаю, возражений не будет. Даже, может, и оружие взять. Вам, конечно, известен пример из истории – о Пересвете и Ослябе, монахах-воинах…

Следователи так и покатились со смеху.

– Чего он городит, послушайте! Ха-ха-ха! Говорит, он Ослябя-воин. Вот фашисты-то начнут улепетывать, как только завидят этого доходягу-фитиля с лицом, как котлета! Хо-хо-хо!..

Как бы там ни было, на сем эпизоде следствие в отношении меня завершилось. Знающие люди говорят, я был на волосок от высшей меры. Вышел живой – только потому что не выболтал ничего лишнего. А по-моему, так Господь судил.

И теперь у меня – еще немножко времени. Всего лишь еще пять лет в лагере, если быть точным.

Вот, теперь еду на север, тем же путем что и прежде. С той лишь разницей, что за прошедшее время железная дорога протянулась значительно дальше в топкую глушь, и народу перемерло на пересылке в несколько раз больше.

С едой совсем беда. Не достать овоща, ни даже картошки. Все худые, как кащеи из сказки. И конвоиры тоже. Больше всего, однако, опасаюсь, как бы по приезде опять не занемочь ногами. Слава Богу, на этот раз обходится. Между тем, после того, как закончилась узкоколейка, всему нашему отряду приходится еще полсотни километров тащиться пешком.

Сойдя с поезда, идем вдоль маленькой речки, да еще тянем за собой большую баржу, груженную провизией и строительными инструментами. Всё очень медленно, спешки никакой. Берег речки хороший, идем по ослепительно белой гальке, словно по мощеной мостовой. Вокруг очень красиво. По обоим берегам громадные, до самого неба серебристые сосны. Река так и бурлит радужной форелью, хоть рубахой лови. За три недели пути даже успели отъесться и поздороветь. Слава Богу, кровососущего гнуса немного, почти не досаждает… Вот только по прибытии к месту назначения его становиться столько, что на нас словно черные тучи упали. Речка тут сузилась и совсем обмелела. Несколько верст пробираемся через болота и густые кустарники. Провизию и инструменты теперь тащим на себе, словно путешественники-первопроходцы древности – в поисках земли обетованной с молочными реками и кисельными берегами. Цель нашего путешествия, впрочем, – лагерный острог, который мы сами себе должны построить… За день-другой до конца пути жутко похолодало, и вот, повалил снег, и завьюжило.

Лагерь у нас какой-то особый, спецпоселение. Небольшой, обнесен частоколом из свежеободранных столбов. Мы, заключенные, по-прежнему живем в палатках, с железными печками посередине. Естественно, более сильные и нахальные заняли место поближе к теплу, а прочим приходиться ежиться в мерзлых, в сосульках углах. Зато у нас ни единой крысы. Конвоиры поселились в двух бревенчатых избушках, в каждой по большой русской печи. Посередине лагеря – наблюдательная вышка, похожая на галочье гнездо, на ней круглосуточно часовой с карабином. А дальнем углу лагеря чернеет баня.

Большую часть суток мы на работах вне лагеря: разгребаем сугробы, валим лес, строим дороги. Морозы с самого начала ударили и стоят страшенные, а у нас одежки худые; множество случаев обморожений. Чтобы мы шевелились, конвойные бьют нас палками. Наказание здесь обычное. Уж несколько раз меня привозили с работ в лагерь на телеге – полумертвого. Но всякий раз, слава Богу, приходил в себя.

А другие заключенные только потешаются:

– Поглядите на праведника! Неужто опять воскрес?

Пусть себе смеются. Я даже рад. Ежеминутно, ежесекундно я должен быть начеку, должен напрягать все духовные силы, чтобы не проронить ни одного лишнего слова, не помыслить ни единой лишней мысли. Поскольку я монах, такой самоконтроль, как и смирение, – дело для меня привычное, но оттого ничуть не более легкое. К тому же всегдашнее кроткое смирение – мое единственное оружие и защита. Никогда никому не возражаю, или, упаси Боже, чтобы упрекнуть человека. Везде, где только возможно, спешу людям услужить. Потому что люблю их. Хоть я и грешник ужасный, а здесь меня вдруг принимаются смотреть как на человека Божьего, вроде как на юродивого. Оттого редко, очень редко кто меня обижает.

А раз мне назначают наряд – расчистить за день от сугробов огромную поляну. Дело никак не возможное, но и за невыполнение кара жестокая – лишение дневного пайка и продолжение работы. Таким способом они экономят в лагере продовольствие. Никак мне не успеть к сроку, ухватился за лопату, воткнутую в сугроб, чуть не падаю. И вдруг откуда не возьмись один татарин, говорит, усмехаясь:

– Сиди вот. Моя, ашка, дворник был, привык, раз плюнуть! – И забирает у меня лопату.

И пока я в сонном забытье творю молитву, всю мою работу сделал. То-то мне радость чудесная и удивление!

И на каждый новый день утешение у меня есть простое, но действенности превеликой. «Вот счастье-то, говорю себе, ведь моя нынешняя жизнь – и есть истинно монашеская, то есть, житие единственно в покорности Божьей воле, Его заповедям, в сокрушения сердца, совершенно в отсутствии всякой возможности своеволия. Таков распорядок в лагере. Что Господь дает, этим и жив, этому следую. Ничего при этом не выгадываю, ничего не выторговываю взамен… Впервые в жизни я наполнился этим удивительным чувством! А какой покой и мир в душе! Ни тебе сомнений, ни сожалений или двусмысленности. Всегда знаю и уверен в том, что делаю. Просто жить-быть, как Бог даст – вот и всё-то мое нынешнее делание.

Пожалуй, только сейчас я по-настоящему узнал, каково это существовать без привычных вещей, которые всегда были при мне. Дело даже не в отнятых материальных вещах, с ними как раз расстаться было лично для меня не очень тяжело. Но сопутствовали же мне всегда также вещи нематериальные, неощутимые – взгляды, мнения, воспоминания, привычки, различные навыки-умения, кое-какие познания, верования, наконец. Теперь я словно голое бревно, которое совершенно ободрали от коры. Кроме прочего, у меня отнято здоровье, жизненная сила, воля, само чувства времени и пространства… Даже вера – по крайней мере, в том виде, какой она была на воле… А ведь как я раньше страшился самой этой мысли, до ужаса, – что когда-нибудь лишусь буквально всего!.. И что же? Этот день настал. Ни и что? Вот же – живу.

Интересно, что еще в мире может меня опечалить? Найдется, пожалуй. Но после всего пережитого, что еще меня устрашит? То-то и оно: я отрицаю страдание, и более не страдаю.

Между тем, жестокость и безнравственность здесь просто немыслимые. Креститься прилюдно – строжайше запрещено. Разве что под одеялом. О том чтобы помолиться – и речи нет. Однажды уголовник огрел меня лопатой по голове. Я упал на колени, кровь совершенно залила глаза. Вот и конец, подумалось мне. Но Господь снова спас. Что ж, Божественное Провидение может действовать и через злодеев. Это известная вещь. Об одном прошу: Боже святый, вразуми помоги моему дремучему невежеству! После всего, что мне довелось пережить, я, кажется, и теперь не понимаю, что мне делать Твоими великими дарами. Господи, Господи, Ты ведаешь мое сердце! – мысленно воплю я.

У нас людей не распинают, это правда. Наверное, считают, что такая казнь чересчур героическая, красивая, мы ее недостойны. Зато людей живьем закапывают в землю, или разбивают головы дубиной, чтобы затем скормить тела свиньям. Или топят в выгребных ямах… О, Господи, как будто, боятся, что даже в том, как убивают, можно найти, чем возгордиться и прославиться!

С тех пор, как я в лагере, грубое представление о течении времени я все-таки имею. Благодаря распорядку дневных-ночных смен, нарядам и нормам выработки… Оказывается, прошло совсем ничего – всего лишь четверть срока.

Перед Сочельником поздно ночью в лагерь на аэросанях прибывает для инспекции какой-то высокий чин. Событие необычайное, учитывая время года и сильнейшую пургу, которая не прекращается вот уже несколько дней. Каким-то чудесным образом проверяющий не сгинул в тундре.

И сразу весь лагерь приходит в невероятное возбуждение. С утра пораньше кидаются украшать вышку красными флажками, транспарантами и портретом вождя в обрамлении еловых веток. Все с нетерпением ожидают, что ровно в полдень высокий чин произнесет пламенную речь, расскажет о политике и войне, в общем, сообщит нечто чрезвычайно важное.

Однако никакого выступления так и не дождались. День самый обычный – изнурительная работа на морозе по расчистке снега и рубке леса.

Ночью в Сочельник, дождавшись отбоя, накрываюсь одеялом и проговариваю все молитвы. Потом осторожно высовываю голову наружу и оглядываюсь вокруг. Вижу несколько пар счастливых, блестящих глаз: люди еще помнят, какой сегодня праздник! Нас тут немного таких, священники и монахи, а также просто верующие люди. Единственное общение друг с другом, которое мы можем себе позволить – обменяться многозначительными взглядами, молча улыбнуться.

Немного погодя, один за другим, мы выходим на улицу, чтобы полюбоваться Вифлеемской звездой. Ночь выдалась тихая-претихая, и абсолютно ясная. Наша звезда яркая, красивая, одна посреди черного полуночного неба. Потом также молча возвращаемся на нары. Лица у всех такие же многозначительные и счастливые.

Между тем в лагере продолжается брожение. И будоражащих слухов множество. Больше всего – о возможной общей амнистии, по особому указу, для формирования батальонов из лагерников, с немедленной отправкой на передовую. Настроение у всех поэтому приподнятое, даже веселое, как будто праздничное.

Но и эти слухи и надежды на высокого начальника не оправдываются. Наоборот, приехавшего вообще не видно: с первого дня заперся с начальником лагеря в командирской избе и уж неделю беспробудно пьянствуют. И к концу недели все наши патриотические настроения и надежды сами собой выветриваются. Более того, дело вдруг оборачивается в самую худшую сторону, – причем именно для тех из нас, кто еще недавно так радостно и тайно переглядывался по случаю Рождества.

Утром на Богоявление, сразу после общего построения и поименной поверки, когда всех остальных отправляют на работы, всю нашу маленькую группу запирают в дровяном сарае и выставляют часовых.

А холод в сарае страшный. Среди штабелей мерзлых, оледенелых поленьев мороз еще свирепей, чем снаружи… Но очень скоро меня почему-то выкрикивают и приводят в избу, где усаживают на лавку в узком закутке. И оставляют одного. За плотно прикрытой, толстой дверью едва слышен начальственный голос и другие голоса, но о чем говорят – ни слова не разобрать. Злые голоса, раздраженные, и я перестаю вслушиваться.

Я сижу подле большой русской печки, горячей и пахучей. Мне тепло и радостно. Уж и не припомню, когда за два года последний раз сидел в таком блаженном тепле. Вот счастливая минутка – чуть-чуть передохнуть, отогреть окоченелые члены. Но вдруг накатывает дурнота, мне становится так плохо, что мутится в глазах. Я догадываюсь, что все из-за того, что я совершенно отвык от тепла. Раньше холод был для меня чем-то вроде лекарства, болеутоляющим, я находился словно под наркозом, а теперь, едва согрев косточки, размякнув, чувствую, как все мои синяки, ссадины, раны, язвы вдруг проснулись, стали нестерпимо ныть. Боль всё острее. Я совершенно разбит. Минута, другая. Время идет, но я плохо соображаю. Что теперь? Молюсь, хватаю ртом воздух. Чего я достиг, что приобрел? Разве стал другим, стал лучше? Нет, я такой же, как в раннем детстве. Ничуть не изменился. А ведь как мечтал узреть Христа! Теперь вижу, что нисколько даже к Нему не приблизился. И где моя вера? Истинные подвижники благочестия, некоторые тоже никогда не видели и не знали Его, однако были полны благодати, а вера их была много-много крепче тем, кто «видел и знал»… В глазах мутится. А если сейчас умру? Кажется, еще немного – и грохнусь в обморок, прямо тут, в коридорчике.

Проходит часа два, не меньше. Вдруг дверь распахивается, со страшной силой грохает о стену. Из комнаты высыпают кучей люди, курят, громко разговаривают – начальник лагеря, несколько офицеров и, судя по всему, высокий чин собственной персоной. Последний взглядывает на меня с изумлением. Я же, несмотря на жару, застегнутый на все крючки-пуговицы и замотанный тряпками, начинаю медленно подниматься, встаю во весь рост. Не сбавляя хода, он быстро шагает мимо и сбегает с крыльца. Но начальник лагеря останавливается и, показывая на меня смущенным подчиненным, грозно вопрошает:

– Какого хрена этот тут торчит?

И, не дожидаясь ответа, бежит вдогонку за инспектором.

– Кажется, про меня забыли… – запоздало мямлю я.

Объяснения ни к чему. Все уже на улице. Меня выводят два солдата. Начальник лагеря и инспектор направляются к чернеющей вдали бане. Остальные офицеры идут в свою избу. Младший офицер, совсем мальчишка, но с лицом, как у мертвеца, поворачивает в сторону дровяного склада. В руке у него трепещут на ветру несколько листков-приказов.

Меня больно пинают в бок, в спину. Два нескладных охранника-вологодца, оба розово-рыжие, как альбиносы, продолжая тыкать меня прикладами и стволами винтовок, толкают меня вслед за юным офицером. Все трое злорадно усмехаются, Бог знает чему. Не ведают, видно, бедные, своей участи…

Входим в дровяной сарай.

– Эй, лодыри-саботажники, встать! – кричит офицерчик. – Живо!

Но заключенные едва реагируют. Сбившиеся в один серый ком, чтобы не заледенеть окончательно, они едва шевелятся, не в силах разлепить даже онемевшие веки.

– Слушайте, – говорит офицерчик, потрясая листками и новым черным револьвером, – это приговор. Вы приговариваетесь к высшей мере наказания…

– Да ладно, начальник, скорей уж, – с усмешкой прерывает его солдат-альбинос.

В следующее мгновение офицерчик в слепом бешенстве начинает палить из револьвера в сбившихся в кучу заключенных. Пока не кончаются патроны.

Только теперь, словно разбуженные пулями от сна, люди силятся подняться на ноги.

– Думаете, меня за это накажут, я за это отвечу? – орет офицерчик, не сознавая того, что уже сам себя наказал.

– Да ладно, начальник, – бормочет другой солдат, с тем же смешком, и офицер выбегает из сарая на улицу.

А я ясно вижу, как сам Христос встает перед заключенным, закрывая их от солдат, как бы готовясь к смерти. Альбиносы клацают затворами винтовок и, перезаряжая, многими выстрелами добивают раненых. Скоро и у них кончаются патроны… Но на этот раз жертвы уж больше не шелохнутся.

А обо мне, похоже, опять забыли. Стоя в сторонке, я крещусь и шепчу молитвы. А еще, снова и снова, я осеняю крестом расстрелянных и расстрельщиков.

Дождавшись, когда смолкнет пальба, в сарай вбегает офицерчик. Глядя, как я крещу всех, его лицо перекашивается от ярости. Хватает ртом воздух.

– Ну, ты об этом пожалеешь! – наконец выдавливает он.

В углах губ у него проступает белая, словно молочная, пена.

– Боже мой, – говорю я сам себе, – да ведь сегодня у нас Богоявление! – И удивленно всплескиваю руками.

– Ну, погоди у меня! – скрежеща зубами, хрипит мальчишка-офицерчик, дергаясь всем телом, словно помешанный. – На тебя, гада, даже пулю тратить жалко! ? Оборачивается и машет рукой солдатам. – Живо! Выводите! Туда его! Понятно? Сейчас мы этого монаха как положено окрестим!..

Вологодские альбиносы хохочут с удвоенной силой. Я невольно бросаю взгляд в сторону лагерного отхожего места под навесом. Это глубокий ров-канава, через которую с небольшими промежутками переброшены толстые доски и столбы, чтобы на них, кое-как умостясь, могли справлять нужду заключенные. Туда меня и тащат.

Не понимаю, что происходит, почти не упираюсь. Втащив под навес, меня сбивают с ног, а затем заталкивают между досками – сбрасывают прямо в глубокую яму, прямо в жижу.

Поскальзываясь, на мгновенья ухожу туда с головой, барахтаюсь, оглушенный, задыхающийся, выныриваю на поверхность. Ничего не вижу, давлюсь от смрада кашлем, кое-как нащупываю ногами дно, благодаря своему высокому росту, почти по грудь в ледяной, булькающей жиже. Одной рукой пытаюсь очистить глаза, а другой слепо шарю вокруг – за что бы ухватиться. Кое-как продираю глаза, вижу над собой доски и людей. Вижу и мальчишку, который стоит на четвереньках. Его душит рвота.

– Христос Воскресе! – хочу крикнуть я, но из горла вырывается лишь сиплый писк.

– Ему-то что, хорошо, – усмехается один из альбиносов. – Хоть ссы в глаза – всё Божья роса.

– Вот тебе и Иордань! – говорит другой.

Глаза мальчишки-офицера чуть не лопаются от бешенства. Он отнимает у солдата винтовку, чтобы выстрелить в меня. Но выстрела нет. Винтовка не заряжена.

– Стреляйте же, стреляйте! – хрипит он.

Его сгибает пополам и без остановки рвет между досками.

Клацают затворы. Стою и жду. Ничего. У них нет патронов.

Тогда один из солдат убегает и возвращается с парой длинных шестов. В отличие от своего юного начальника, альбиносы ничуть не растеряны.

Они начинают с силой тыкать в меня баграми, стараясь попасть в голову, утопить, затолкать поглубже.

– Ну, как, – кричат они мне, – уже видно Царствие Небесное?

– Видно! – хриплю я, выныривая.

Один из них наклоняется пониже, чтобы получше рассмотреть меня, и, поскользнувшись, опрокидывается набок и едва сам не проваливается между бревен. Глядя на его ошарашенный вид, другой чуть не помирает со смеху и, чтобы напугать еще больше, делает вид, что подталкивает его в яму.

Снова и снова мне удается вырваться на поверхность, но всякий раз меня с неотступной силой топят-запихивают баграми обратно, туда, чтобы я совсем захлебнулся.

– То-то блаженство ему и радость! В прозрачных да чистых водах, с золотыми и серебряными рыбами…

Так оно, конечно же, и есть.

4

Вот, после стольких странствий я снова дома. Первым делом иду в храм, чтобы поговорить с ними, моими земляками, – о Царстве Божьем, научить всему, что открыто мне. Царство Божье, оно ведь совсем близко, но, увы, некоторым моим землякам не суждено в него войти. Слишком хорошо их знаю: по своему выбору, они впустили в свои души лицемерие ехидны и змеиное лукавство.

Едва начинаю говорить, как в ярости уже кричат мне:

– Знаем тебя! Как ты смеешь! Сначала яви чудеса, о которых написано в книгах!

– Нет, – отвечаю, – не здесь, не в родном городе.

Начинаю объяснять им Писание, говорить о сегодняшнем дне и пророках, верных и лицемерах, а они начинают обступать меня всё плотнее.

– Ты, – кричат, – говоришь богохульства!

Меня выталкивают из храма и, не выпуская из кольца, в толпе ведут за город, к высокому обрыву, очевидно замышляя побить камнями или столкнуть вниз. Вижу их темные, злобные лица. Но я без труда прохожу невредимым сквозь толпу, а потом через безлюдные чахлые рощи направляюсь к дальним холмам…

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом