Андре Каминский "Кибитц"

Книга повествует о полных трагизма событиях в жизни еврейского населения послевоенной Польши, когда по инициативе и по прямому указанию тогдашнего ее руководителя Владислава Гомулки из страны изгонялись ее граждане еврейской национальности. Изгонялись по-скотски, под дружное улюлюканье будто вдруг сказившихся поляков. В числе изгнанников оказался и автор романа Андре Каминский, известный в Польше драматург, телеведущий, продюсер и редактор популярных телевизионных программ. Тот самый, которого буквально в лицо знала и любила вся послевоенная Польша. Благодаря бурно развивающемуся телевидению, он был вхож в каждый польский дом. Роман написан в эпистолярном жанре – это переписка человека, который под воздействием трагических обстоятельств был сражен тяжелым психическим недугом, со своим врачом-психиатром. Это первая публикация по-русски в переводе Леонида Казакова, который переводил и другие произведения Андре Каминского, в частности, бестселлер "В будущем году – в Иерусалиме".

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 06.07.2024

Кибитц
Андре Каминский

Книга повествует о полных трагизма событиях в жизни еврейского населения послевоенной Польши, когда по инициативе и по прямому указанию тогдашнего ее руководителя Владислава Гомулки из страны изгонялись ее граждане еврейской национальности. Изгонялись по-скотски, под дружное улюлюканье будто вдруг сказившихся поляков. В числе изгнанников оказался и автор романа Андре Каминский, известный в Польше драматург, телеведущий, продюсер и редактор популярных телевизионных программ. Тот самый, которого буквально в лицо знала и любила вся послевоенная Польша. Благодаря бурно развивающемуся телевидению, он был вхож в каждый польский дом. Роман написан в эпистолярном жанре – это переписка человека, который под воздействием трагических обстоятельств был сражен тяжелым психическим недугом, со своим врачом-психиатром. Это первая публикация по-русски в переводе Леонида Казакова, который переводил и другие произведения Андре Каминского, в частности, бестселлер "В будущем году – в Иерусалиме".

Андре Каминский

Кибитц




Иржи Маркушевскому, который наглядно показал мне – что есть настоящее мужество, и, как всегда, – Дорис

1

…условия твои я принимаю и впредь, как ты того требуешь, буду обращаться к тебе на «вы». Ты объясняешь это сугубо терапевтической необходимостью. Что ж, тебе видней. Принято: в дальнейшем я буду обращаться к тебе «Господин доктор». Возможно, при этом мы оба утрачиваем известную степень близости, свойственной нашим прежним отношениям, зато взамен создаем необходимую дистанцию между врачом и пациентом, без которой, видимо, не обойтись, если оба рассчитывают достигнуть желаемых результатов.

Ты пишешь, что нам следует отказаться от фамильярности, присущей гимназистам подросткового возраста, поскольку мы давно уже с ним расстались. Пожалуй, ты прав. Я постараюсь абстрагироваться от совместно проведенных в цюрихской гимназии лет и видеть в тебе лишь врача-психиатра. Тем более, за прошедшие годы ты приобрел широкую известность на этом непростом поприще.

И все же, прежде чем принять должную дистанцию, как ты того требуешь, я хотел бы напомнить тебе об одном твоем замечании в мой адрес, сделанным лет сорок назад. А именно: ты высказался в свойственной тебе саркастической манере, что мое имя – сущая для меня кара. Это было сказано во время урока немецкого языка и буквально привело в восторг старика Цоллингера. Видать, слово «кара» понравилось ему особенно, поскольку звучит оно довольно старомодно, что для нашего слуха было крайне непривычным. Как бы то ни было, замечание это послужило отмашкой для злобных насмешек, которые чрезвычайно конфузили меня. Лишь много позже осознал я, сколь метким оказалось оно. И теперь я окончательно понял: первопричиной всех моих житейских невзгод как раз и является дурацкое имя мое. Оно довлеет над всей моей сутью подобно наследственной болезни, но что же могу я с этим поделать?

Меня зовут Кибитц – забавно звучит, не правда ли? Но это еще не все: полное имя мое – Гидеон Эсдур Кибитц – надо же было отхватить такой ярлык! Именно этому дурацкому сочетанию понятий, стоящих за каждым из трех слов, обязан я тем, что вынужден то и дело выслушивать эдакое «доброжелательное» сочувствие, типа – ах, не заморачивайтесь, дескать, вы этой малостью. Всякое имя – всего лишь звук – не более того. И нет вовсе за этой условностью ничего более глубокого, чем простое обозначение некоего субъекта…

О, как ошибаются они, эти сочувствующие! Имя индивидуума – это все. Оно – как штаны, которые либо подходят человеку, либо нет. Лично мне – мое подходит. Как раз, впору, черт бы его побрал, но в том-то и кроется основная причина всех моих неурядиц. Я ношу это имя, как горб на спине, с которым явился на этот свет и каковой, как известно, только могила исправит…

Вообще-то, Кибитц – это такая птичка: чибис. Из семейства ржанковых. Она все время тянется к солнцу, но это, как раз, импонирует мне. Да, это – мое, тут я не спорю. Только что мне с того? Подобно этой пичуге, с самого младенчества жадно тянусь я к синеве неба, к сладким ароматам цветов, но взамен этого, как и она, несчастная, обречен всю жизнь высвистывать дождь. Ловить рыбу в мутной воде и старательно выковыривать червей из земли, тины и всяких непотребных отбросов протекающей вокруг жизни.

Все это, однако, было бы еще терпимо, но созвучное моему имени слово «кибитцер» – это, уже чересчур! Такой ярлык навешивают вездесущему занудливому наблюдателю, который по собственной инициативе подглядывает за всем и всеми. Этот неуемный, навязчивый зевака вечно рядом и всегда суется со своими дурацкими замечаниями, подсказками и советами. Везде и всюду его ненавидят и проклинают за эту назойливость, за патологическую страсть подглядывать в чужие спальни, прильнув к замочной скважине. За очковтирательство, за неуемный зуд – выискивать соринки в чужом глазу. Все и повсюду спешат как можно быстрее избавиться от его навязчивого общества.

Так вот, все это и еще кое-что в том же духе неизменно связывают с моим именем. Вот почему «Кибитц», как ты тогда вполне резонно выразился, не имя, а сущая кара поистине библейского масштаба.

Моим родителям, от которых я унаследовал такую гадкую фамилию, следовало бы все это знать. Похоже, они-таки предчувствовали нечто в этом роде и – очевидно, желая сгладит ассоциации, которые порождает самое звучание фамилии «Кибитц», нарекли меня двойным именем. Гидеон-Эсдур. Ну, да – просто «Кибитц» звучит слабовато и как-то плебейски, «Гидеон», вроде бы, возвышает. Все-таки, Гидеон, этот драчливый воин Господень, прославился как блистательный герой. Он поднял евреев против мидианитов и амалекитов. Против восточных племен. Он победил, потому что был избранником богов. С тремя сотнями преданных воинов выступил он против несметного полчища врагов и сокрушил их. «Гидеон» – это «сокрушитель», исполин, освободивший нас, евреев, от иностранного господства. Мои родители полагали, видимо, что внушительное „Гидеон“ явится достаточным противовесом неблагозвучному „Кибитц“.

Ужасное заблуждение! Будь они знакомы с библией не столь поверхностно, им было бы известно, что Гидеон, помимо всего прочего, был еще лицемером и чрезмерно самонадеянным плутом. После победы над врагами евреи предложили ему царскую корону, но он демонстративно отверг почетное и вполне себе искреннее предложение соплеменников. "Есть лишь один царь, – театрально изрек он, взглянув на небо с притворной улыбкой, – это сам Господь!" С этими словами он сошел к ликующей толпе и выразил «скромное» желание получить в качестве вознаграждения налобные ленты поверженных врагов. Это составляло, между прочим, сорок фунтов чистого золота – громадное состояние! Он повелел сшить ему фрак и к нему – накидку из чистейшего благородного металла. Этим продемонстрировал он, что для него истинно свято. Скрягой он был, скупердяем! Ему хотелось красоваться перед женщинам. Кстати, у него было семьдесят сыновей – легко себе представить, на что растрачивал он отпущенное ему время…

Выходит, Гидеон – мой покровитель. В глубине души я стыжусь этого.

А тут еще и «Эсдур». У имени этого, как говорил мой отец, ассирийские корни, и означает оно – воздушные замки, эдакую несбыточную мечту. Эсдур – значит чуткий, сентиментальный, сострадающий – чем не портрет несчастного лунатика?

Ради бога, с чего бы мне и не быть таковым? Разумеется, порой можно чуточку и перебирать. Но я-то перебираю беспрестанно. Иной раз не грех спутать сон с явью. У меня это – правило. Злой рок. Можно, наверное, проявлять такую степень чувствительности и сострадания, что это переходит всякие границы приличий и становится безвкусицей и даже пошлостью. В этом тоже – одна из моих слабостей! Мне бы и вправду родиться лунатиком. Наверное, это отдает неким эпатажем, но даже, будучи истинным лунатиком, можно шляться по ночам до такой степени бездарно, что однажды свалиться с крыши и свернуть себе шею.

Обо всем этом мне надлежит помнить ровно потому, что в имени моем заложен первоисточник если и не всех моих несчастий, то уж, во всяком случае – большинства из них.

Насколько я знаю тебя, ты подумал сейчас: каков, дескать, нарцисс! Не слишком ли далеко заходит он в этом досужем самолюбовании?

Ты заблуждаешься, если так подумал. Мне известно, что «Эсдур» означает крайнюю душевность, но – скажи мне – что есть душа без мудрости? Не более, чем кусок неотесанного мрамора – ровно это я собой и являю. Содержание без формы. Готов согласиться: «Эсдур» – гораздо благозвучней, чем «Кибитц», но по сути это мало что меняет.

Ты не забыл, конечно, как весь класс потешался надо мной. Да и сам ты, дорогой Пауль, немало в том преуспел – разве нет? Уже тогда я обладал недюжинным аппетитом, и вы все дразнили меня «Фрэсдур» – то есть – обжора – о, как обижала меня эта злобная кличка! И только толстяк Эшбахер не терял дружеского ко мне расположения. Он усаживался к пианино и заявлял, что Es-dur – любимая тональность Бетховена. «Героика» и пятый фортепьянный концерт, опус 13, номер 3, были написаны им в этой тональности, и потому всякому кто зовется Эсдур, надлежит носить это имя с гордостью.

Есть, впрочем, и другие основания считать имя мое сущей напастью. Я имею в виду полнейшую абсурдность соединения в одном имени столь несовместимых понятий, как возвышенное «Гидеон» и уничижительное «Кибитц». Благородного Es-dur – этой возвышающей душу тональности ми-бемоль мажор – в тесном соседстве с непритязательной болотной пичугой. Непосредственное следование одного за другим – величественного и банального до ничтожности – то и дело порождает взрывы саркастического веселья.

Глубина падения с высоты величия славного воина до ничтожности жалкого, суетящегося перед дождем свистуна с дурацким подрагивающим хохолком, так огромна, что, по меньшей мере, смешна.

Словом, для меня имя мое пуще божьей кары. Смех и грех, а не имя. Сюжет дешевенького фарса для ярмарочного балагана…

Теперь – о деле: тебе, полагаю, известно, что я – человек слова. В том смысле, что слово и речь – главные инструменты моей профессии и мое призвание. И надо же – вдруг судьба безжалостно лишает меня способности говорить. Я погружен в абсолютное безмолвие. Именно я, которому по жизни предназначалось быть говоруном. Бульварным демагогом. Рупором для обывателей среднего достатка.

С момента моего прибытия в Вену я страдаю жуткими нарушениями речевой функции.

Вначале я заметил, что вдруг стал заикаться – никогда прежде со мной этого не было.

Проблема стремительно нарастала, моя речь становилась все более заторможенной, и очень скоро я уже был не в состоянии произнести что-либо членораздельно. Язык мой путался в звуках, увязал в них, будто в тягучей массе, и вместо слов из уст моих вырывался невнятный лепет. А с минувшего вторника я вообще не осмеливаюсь больше вступать в контакт с окружающими. Стоит лишь приблизиться ко мне незнакомому человеку, и всего меня начинает трясти. Панический, безотчетный страх перехватывает мое дыхание, и весь я сейчас же покрываюсь холодным потом. Я чувствую, как язык мой сковывает тотальный паралич.

Тебе не нужно объяснять, что в этом моем состоянии я не в силах посещать тебя. Сколько-нибудь продуктивный разговор между нами едва ли мог бы состояться. Вот почему я прошу тебя о попытке провести со мной сеансы заочного лечения. Возможно, ничего подобного психиатрия до сих пор не знала, но для меня, учитывая нынешнее состояние мое, попытка эта – единственный шанс вернуть мне дар речи.

Недавно я случайно наткнулся на интервью, которое ты дал "Новой Цюрихской газете". И я уверовал, что реально помочь мне можешь только ты.

Наверное, ты станешь возражать, ссылаясь на то, что единственно личный контакт способен здесь что-то изменить, что мне крайне необходимо погружаться в специфическую обстановку твоего дома, и только тогда твое воздействие на меня способно принести реальные плоды.

Сомневаюсь, что в моем случае это действительно так. В конце концов, мы с тобой знаем друг друга еще со времен совместной учебы в гимназии. Я отлично помню дом твоих родителей, в котором ты рос и в котором – если верить фотографии в газете – ты продолжаешь проживать и поныне.

Я будто сейчас отчетливо слышу твой голос с его характерной протяжной интонацией и вижу ироническую улыбку на твоем лице…

Газетные снимки свидетельствуют: ты мало изменился. И это твое внешнее сходство с Дюрренматтом – вы так похожи между собой, будто два пасхальных яйца…

Ты знаешь, я всегда был неисправимым фантазером. И, несмотря на разделяющее нас расстояние, легко могу представить себе твою реакцию на эти мои слова. Мне будет достаточно твоих писем, чтобы чувствовать на себе воздействие твоих рук, малейшие движения мускул твоего лица.

Нелишне заметить, кстати, что не так давно я получил небольшое наследство, любезно завещанное мне моим американским дядюшкой Джеймсом Грейсоном. Благодаря этому, я располагаю теперь средствами, достаточными не только для поддержания моей жизни, но и для оплаты предстоящего лечения. И значит, я готов щедро оплатить твои усилия. Несмотря на то, что я живу в Вене, а ты – в Цюрихе, я не сомневаюсь, ты вылечишь меня.

Теперь же, с этого самого момента я хотел бы, в соответствии с твоим пожеланием, перейти на "вы".

Таким образом, уважаемый господин доктор, я надеюсь, что Вы не откажете мне стать моим лечащим врачом, и что прежние отношения между нами никак не помешают моему новому положению Вашего пациента.

    Остаюсь с совершенным к Вам почтением —
    Ваш Г-Э. Кибитц.

2

Господин Кибитц,

ваша идея провести с вами заочный курс лечения не лишена интереса. Насколько я осведомлен, в психиатрии такая практика действительно могла бы стать новаторской, обозначив собой новое направление в медицинской науке.

Это дает мне основания принять ваше предложение с надеждой на успех такого эксперимента. Успех этот зависит от нас обоих, и в особенности – от вас лично, от вашей готовности посвящать меня в обстоятельства вашей жизни абсолютно без прикрас и с должной мерой самокритики. Мне нужна от вас полнейшая искренность, тем более что вы – я хорошо помню это – издавна питаете особое пристрастие к фактам.

Думаю, вы не забыли еще, как мы величали вас «Дон Кибитц Ломанчский», за то что тогда уже, в юношеские лета, вы сражались с ветряными мельницами за высокие идеалы, смешная нелепость которых была очевидна всем, кроме вас. Сдается мне, в главной сути своей вы мало изменились.

Если вы серьезно рассчитываете на выздоровление, вам придется проявить железную волю. Я ни на йоту не сомневаюсь – ваш недуг напрямую связан с вашей оторванностью от жизни, с вашими фантазерством и непомерным честолюбием. Что же до имени вашего, то оно – я совершенно уверен – абсолютно ни при чем. Я допускаю, что оно было поводом для насмешек, которые в свое время и я отпускал в ваш адрес, но я не думаю, что непременно оно, это ваше имя, стало причиной столь внезапно постигшего вас недуга. Ваши фантазии – лишь плод болезненного воображения, и в этом состоит пропасть между вашими бредовыми идеями и реальностью.

Я предпочел бы поэтому слышать от вас голую правду. Подчеркиваю – голую правду! И потому убедительно прошу вас держаться подальше от любых форм избыточного живописания, столь свойственных вашей манере изложения. Именно по этой причине, а не какой-либо другой, я попросил вас отныне быть лишь моим пациентом. Всякие фамильярности между нами, как я уже говорил, будут лишь во вред нашему непростому эксперименту.

Ваша гипотеза относительно истоков постигшего вас недуга – я настаиваю на этом – абсолютно лишена смысла. Ибо не может ваше имя, равно, впрочем, как и любой другое, быть причиной заболевания. В конце концов, вы носите его почти полвека, а дара речи вы лишились только теперь. Ваши страдания – и это мне очевидно – порождены исключительно обстоятельствами последнего периода вашей жизни, и я хотел бы быть посвященным в них как можно более подробно.

Из вашего сообщения я понял, что вы переселились из Швейцарии в Польшу, а двадцать лет спустя – из Польши в Австрию. Это весьма странное двойное перемещение в пространстве, полагаю я, как раз и таит в себе разгадку предстоящего решения вашей проблемы.

Итак, я еще раз настаиваю: пишите мне коротко и ясно о том, как провели вы эти годы. И, пожалуйста, избавьте меня от ваших теоретических измышлений. В конце концов, психиатр тут я, а не вы – потрудитесь не забывать об этом.

3

Уважаемый господин доктор,

Ваша неприязненная реакция на мои «теоретические измышления», как вы их назвали, вполне понятна. И впредь я постараюсь придерживаться исключительно фактов, избегая каких бы то ни было комментариев.

Вы хотите знать, как и почему я оказался в Польше.

Все началось с того, что я и моя бывшая супруга однажды покинули Швейцарию и отправились на родину моих предков. Это был роскошный ноябрьский день, ослепительно сверкающий осенней бронзой. Тогда я еще не знал, господин доктор, как опасно доверяться чувствам, навеянным подобным блеском! Это теперь мне ясно, что тот самый ноябрь и был началом моего пути к конечной станции. То есть, к тупику.

Итак, мы с Алисой отправились в путь. В страну чудес, как мы полагали, и дивный ноябрьский свет лишь прибавлял восхитительных оттенков к нашим и без того радужным надеждам.

Алиса… Эта женщина была поистине Эоловой арфой – такой представлялась она мне тогда. С утонченными линиями изящного стана, будто вырезанного твердой рукой большого мастера из настоящего кремонского дерева. Я никогда не мог вдоволь наслушаться ее голоса, наглядеться в ее глаза. Слова она не выговаривала, а буквально выдыхала из самой глубины груди и ворковала при этом, как лесная горлица. Рука об руку шли мы по жизни, безжалостно руша за собой все мосты. Все или ничего – никаких компромиссов! Решение принято – ни шагу назад, и это сделало наше путешествие столь судьбоносным. Мы были влюблены, и нам не хватало мудрости. Мы были не в состоянии понять, что избранная нами дорога в «страну чудес» – это улица с односторонним движением, выстланная иллюзиями болотного цвета и столь же болотного свойства.

О, как жестоко мы заблуждались! Мы внушили себе, что в конце пути нас ждет Ханаан – волшебный райский сад самого Господа, где молоко и мед искрящимися струями стекают с веток деревьев. Нам было невдомек, что коварная дорога эта в один конец ведет – в пропасть. К концу света. К абсолютному нулю в житейском итоге.

Наивно улыбаясь, мы прямиком угодили в ад, оказавшись перед теми самыми железными вратами с отдающим ржавчиной названием «Зебжидовице». Для западных языков это название непроизносимо, а для польского уха звучит зловеще. Польское «brzydko» означает «мерзко», а «wice» – это «деревня». Таким образом, неведомая дотоле Польша начиналась для нас мерзкой деревней.

Так выглядела первая глава драмы. Так начинался вожделенный парадиз, и здесь решили мы подвергнуть испытаниям силу нашей любви.

Безрассудными младенцами оказались мы, господин доктор! Нам казалось, мы были готовы к любым вызовам неизвестности. Но к Зебжидовицу мы были совершенно не готовы, а это было только начало, всего лишь краешек Индокитая. Это была Азия, но без нефритового дворца, без экзотических джонок и орхидей. Банальное завершение затянувшегося и очень грустного рассказа. Будь мы немного старше и рассудительней, нас обоих тотчас хватил бы сердечный удар. Но мы вместо этого браво поприветствовали пограничников, будто те были святыми порученцами самих небес. Мы смотрели на них сияющими глазами и щедро угощали плитками швейцарского шоколада – эдакое подслащенное приветствие из чуждого им мира. А те охотно приняли все, даже не моргнув. Их каменные лица остались непроницаемыми, и они потребовали открыть чемоданы. Понятно, это входило в их служебные обязанности, но зачем они рылись с таким остервенением, будто перед ними стояли заклятые преступники? Сегодня я знаю, что они делали это для пущего устрашения. Чтобы с самого начала методично, шаг за шагом, выбивать из нас чувство собственного достоинства. Но мы тогда просто закрывали глаза на столь очевидные факты. Мы упрямо не хотели допускать грубого развенчания наших заветных мечтаний.

Они обнаружили у нас тоненькие сборники произведений Шекспира, изданные в Лондоне и Нью-Йорке. На английском языке, разумеется, а это был для них язык злейшего врага. Штука чрезвычайно опасная – их блуждающие глаза буквально источали панический страх перед английским текстом. Наши тряпки интересовали их не особенно. Они лишь хотели знать, что запрятано – замотано, завернуто, замаскировано – в них, в их складках и между ними. На моющее средство они вначале даже не взглянули, зато «Капитал» Маркса сейчас же насторожил бдительных стражей. Юбилейное издание в коричневом кожаном переплете. Имя Карла Маркса, стоящее на самом видном месте, их ничуть не впечатлило, зато от слова «капитал» исходил дурной запах капитализма, а он, капитализм, был здесь вне закона.

Больше они не обнаружили ничего подозрительного, и, похоже, именно это обстоятельство послужило причиной тому, что их завидное терпение было, наконец, исчерпано. По причинам, абсолютно нам непонятным, мы оба жутко не понравились им, а значит, эти прилежные парни просто обязаны были найти у нас что-нибудь недозволенное. Все до одного книжные корешки были безжалостно распороты – ничего! НИЧЕГО!!! Придраться не к чему, хоть лезь из кожи вон. Тогда нам было велено вообще покинуть вагон и не возвращаться до особого распоряжения. Мы и это сочли в порядке вещей и без малейших возражений повиновались. Выйдя наружу, мы пересекли железнодорожные пути и впервые вдохнули воздух Польши. О счастье! Мы были на седьмом небе! Вот он, терпкий воздух социалистической революции, крепко настоянный на гремучей смеси пота и крови трудящихся масс. В первом попавшемся киоске мы накупили почтовых открыток – две дюжины достойных образчиков импозантного уродства. Сгорая от нетерпения, мы сейчас же уселись на железную скамейку и принялись писать послания своим товарищам, оставшимся там, где прежде был наш дом. Текст один: «Сердечный привет из Двадцать Первого Века!» Так точно, дорогой господин доктор, именно так писали мы с Алисой!

Смеетесь? Думаете, это была всего лишь шутка? Ничуть не бывало: мы на самом деле так думали и выцарапывали наше первое послание с глубочайшей верой в наступление новой долгожданной эры всеобщего счастья на Земле.

Что же нас так понесло тогда? Мы разослали наши открытки с текстом, который по сей день заставляет меня заливаться краской стыда: надо же так завихриться – «Сердечный привет из Двадцать Первого Века!»

Мы пребывали в состоянии болезненной эйфории и совершенно не ведали, что творим. «Двадцать Первый Век» целиком захватил нас, встряхнул наши наивные души, размякшие от безоблачного быта. Мы бредили сказочной страной, в которой рукой подать до молочных рек с кисельными берегами. Мы были переполнены безотчетным восторгом предстоящего погружения в сказку.

Неподалеку от киоска сидела какая-то торговка. Она продавала перекисшую капусту и откладывала свою выручку на деревянных счетах, передвигая по проволочным жердочкам засаленные костяшки. «Боже мой, я впервые вижу счетный аппарат из каменного века». Эта крамольная мысль вначале потрясла меня, но я тотчас опомнился: такое не должно приходить мне в голову! И я сказал себе: «Деревянные счеты – это всего лишь трогательное напоминание о навсегда канувших в прошлое предметах старинного быта, так милых сердцу сентиментального человека».

Поодаль, за вокзальным забором, стояли пролетки с возницами, поджидавшими седоков. Хриплыми голосами бурчали они чуть слышно свои молитвы, прося пресвятую деву о самом простом: «Непорочная дева Ченстохова, черная Мадонна польская! Пошли нам сегодня кусок хлеба и еще 590 злотых, чтобы купить на них всего один американский доллар!»

Они шептали достаточно громко, чтобы молитва была услышана той, к кому она обращена была, и вместе с тем, осмотрительно тихо, чтобы не долететь до постороннего уха и не быть уличенным в недозволенных стенаниях: незаконное приобретение иностранной валюты грозило в те времена пятью годами тюрьмы. Несмотря на это, вся Польша промышляла незаконным оборотом заветных купюр и, похоже, до конца дней своих будет промышлять тем же.

Мы были поражены, а Алиса – даже возмущена, однако и это я отнес к разряду отживающего народного духа. Точно так же, как эти молящиеся, собрались вокруг нас облаченные в тряпье калеки душой и телом. Но милостыню они не просили: нищенствовать запрещено законом. Никто из них не проронил ни слова, но было очевидно, что каждый из этих несчастных знал собственные секреты – как размягчать сердца прохожих, побуждая их к милосердию. Один – дрожал всем телом, другой – молча исходил горючими слезами, третий – взглядом неподвижным и безучастным высматривал что-то у самого горизонта.

Мы воздержались делать подаяния, хотя сердца наши обливались кровью. Нас же учили, что в Двадцать Первом Веке нищеты не существует в принципе. А тот, кто просит подаяние, обыкновенный тунеядец, уклоняющийся от работы элемент.

Вначале мы заметили только одного, потом – еще троих или четверых. А вскоре – целую группу таких же. Откуда они вдруг появились? Вся зона обнесена километрами проволочных заграждений. На каждом шагу – бдительные блюстители порядка и таможенники. Но вдруг словно ниоткуда появляется некто в штатской одежде, а это не предвещает ничего хорошего. В единый миг все попрошайки бросаются врассыпную, охваченные внезапным паническим страхом. Позже нам объяснили, что человек этот – тот самый, который взяток не берет и одним этим представляет смертельную опасность. В воздухе повисает ледяное облако всеобщего страха. Несколько мгновений спустя, в зоне снова все возвращается на круги своя.

Проводник знаками велит нам войти в вагон. Еще немного, и мы продолжим наш путь в самое чрево только что открывшейся перед нами «Монголии».

В нашем купе нет ни таможенников, ни пограничных служащих. Вообще никого и ничего, в том числе – и нашего багажа. Пусто.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом