Сергей Блейк "Фрагменты сожалений"

Потерявший память юноша, которому выпал шанс переписать свою историю после становления на фатальный путь.Запертый в стенах больницы парень, забытый обществом, страждущий узнать правду о собственном прошлом и обрести свободу.Четверка обыкновенных тинейджеров, возжелавших потешиться взрослыми играми, ценой чему стала вечность… холодная, гнилостная, отсеченная от мира, который они знали.Двое сведенных судьбой подростков, проживающих обыденную жизнь, неистово любящих друг друга – классическая линия, смежающаяся с весельем на вечеринке в канун Хэллоуина, пробирающими до мурашек страшными байками, испепеляющей нутро ревностью, продиктованными ею циничными действиями и ужасающими последствиями.Перед вами – сборник из четырех эмоциональных и трагичных историй, персонажи которых становятся жертвами жестокой стороны человеческой натуры и собственных решений.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 29.07.2024

Он положил голову на подушку и уставился в потолок, на груди скрестив пальцы.

– Многое меня беспокоит. – В этом он не солгал. – Особенно то, что ничего не помню из жизни до того, как здесь оказался.

Медсестра с минуту помолчала. Стакан с остатками недопитой воды едва заметно затрясся в ее начавшей дрожать руке.

– Уверена, ты скоро поправишься. – Это все, что она могла ответить в этот момент.

И вышла из палаты, прекрасно понимая, что только пуще прежнего расстроила юношу, но боясь прочесть подтверждение этому в его взгляде.

Дима подозревал, что и она, и все остальные что-то скрывали от него, но не таил на них ни обиды, ни злости. Ведь, во-первых, за ним все-таки ухаживали, занимались его лечением (а не лечением – так поддержанием физического состояния), кормили да не прочь были вступать с ним в диалоги. Во-вторых, у него даже не было сил злиться на кого-либо. Злоба, по его мнению, отнимает много энергии, а он и без того давно уже слишком слаб. А в-третьих, даже узнай он, что они скрывают от него, стало бы ему оттого легче? Он подумал, что, раз уж о нем столь длительное время заботятся, ему бы непременно помогли вернуться в родную семью, представься такая возможность.

Вернув открытку на прежнее место, он перевернул пару листов и начал читать книгу. Да, теперь ему будет чем заняться в ближайшие несколько дней. Ему рекомендовали читать понемногу, не более часа в день, чтобы побольше сил оставалось на обыденные, но значимые дела, поэтому книги приносили по одной в три-четыре недели, и до следующей оставалось дней двенадцать. Почему же тогда эту не припрятали до нужного часа? Наверное, потому, что это подарок.

После полутора часов чтения – он далеко не всегда придерживался рекомендации касательно затрачиваемого времени на литературу – он положил книгу на тумбочку, использовав открытку в качестве закладки, пакет же аккуратно сложил и убрал в один из выдвижных ящиков. Дима с удовольствием почитал бы еще, но роман оказался для него столь увлекателен, что он побоялся уплести его за пару заходов. Хотя была и другая, в чем он не стеснялся себе признаться, более весомая причина: голову вновь заполнили мысли о девушке, которую он ни разу не видел. Он силился представить, как она выглядит: стройная или не очень? Высокая или низковатая? Какого цвета ее глаза? А форма бровей? А нос? Губы? Что обычно выражают черты ее лица: жизнерадостность, самоуверенность, озлобленность, грусть? Какие чувства она испытывает к нему? И почему приходит именно тогда, когда он спит? Если бы только она застигла его бодрствующим, он получил бы ответы на все эти вопросы. Но она, видимо, не в курсе того, что спит нынче он по четырнадцать-пятнадцать, а порой все пятнадцать с половиной часов в сутки.

Никто не может Диме сказать, почему он так подолгу спит. Или не хотят говорить. Да что там сон? Ему никто даже о его собственных недугах ничего не рассказывает. У него есть подозрения, что одолело его некое крайне редкое заболевание, на сегодняшний день не поддающееся лечению. И ведь он мог не безосновательно в это верить.

Лежащего подле подушки медвежонка он прижал к груди и, теребя пуговицу на его мордочке, повернулся лицом к той стене, в которое врезано окно. На улице было пасмурно, но не дождливо; пейзаж серого неба и кроны деревьев вдалеке, – будь то одетые в листву или же покрытые снегом, – всегда нравились Диме, нравились даже сильнее, чем красное небо на закате и кружащие белые птицы высоко над землей. Порой ему думалось, что все прекрасное в природе, радующее и глаз, и душу миллиардов остальных людей, его самого скорее раздражало. Вероятно, причиной тому было нескончаемо сопровождающее его уныние и всеобъемлющая тоска – тоска по прошлому, в котором он мог быть жизнерадостным мальчишкой, наивно грезящим о безмятежном будущем и искренне верующим в бессмертие любимых мамы и папы.

Ему вдруг как никогда до этого захотелось увидеть навещающую его девушку, ведь кто, как не она, поможет проложить мост к его воспоминаниям. Опустив веки, он начал гадать, что бы такого придумать для осуществления затеянного. К примеру, он мог бы постараться уснуть пораньше и пораньше же проснуться. Или попытаться до самого ее прихода не смыкать глаз. Но откуда ему знать, в какой именно день она вновь явится? Было бы, как он посчитал, крайне неразумно лишать себя сна, когда его здоровье и так оставляет желать лучшего. И он остановился на том, что постараться пораньше отойти ко сну – наиболее благоразумный вариант.

И вот он, погасив выключателем свет и повернувшись на правый бок – так он по своим наблюдениям быстрее и спокойнее засыпал, – оставив плюшевую игрушку близ подушки, самому себе пожелал спокойных сновидений.

Протекали минуты, десятки минут; он ворочался в постели, перекатывался с боку на бок да с одного края койки на другой, то стягивал с себя одеяло по пояс, то натягивал его до подбородка, но заснуть ему так и не удалось. Открыв глаза, он понуро посмотрел в окно: за ним уже здорово потемнело, а тени в палате вытянулись и предвкушали наступление ночи, когда им удастся здесь все поглотить.

Устало вздохнув, Дима подумал, что не так уж и просто изменить биоритм по собственному желанию. Но следующим вечером ему хотелось попробовать еще раз.

Как ни крути, но через два-три часа – он знал об этом наверняка – его мозг будет требовать сна, и глаза поневоле начнут слипаться. Но до того времени ему необходимо было хоть чем-то занять себя. В голове тут же возникло изображение подаренной ему книги, лежащая в ней открытка и шелест переворачиваемых страниц, и он, снова перевернувшись на другой бок, посмотрел на нее – точнее на улавливаемый в густой тени силуэт. Однако внутренний голос напомнил ему о том, что удовольствие от прочтения следовало бы растянуть.

И тогда он вспомнил, что вот уже недели полторы как не выполнял никаких физических упражнений и что заботливый персонал рекомендовал уделять им хотя бы по десять минут в один-два дня. Неохотно скинув с себя одеяло, свесил ноги, влез в тапки и на пару шагов отошел от кровати. Помявшись на месте, сложил пальцы замком и вытянув руки кверху, потянулся, изгибаясь телом то в одну сторону, то в другую и не отрывая пяток от пола. А затем, сложив ладони на затылке и расставив ноги по ширине плеч, начал приседать. Одно приседание, второе, третье… медленно, размеренно, при каждом подъеме делая вдох и считая до двух. Четвертое приседание, пятое, шестое… он снова поймал себя на том, что не так-то просто выполнять это упражнение с такими ослабшими ногами. Седьмое, восьмое, девятое, десятое… вот уже и коленные суставы начинают ныть, и бедренные мышцы заметно напряглись, участилось сердцебиение, и дышать стало немного труднее. Присев еще пять раз, Дима решил, что с него достаточно, и вернулся в постель.

Ближе к семи часам ему принесли таблетки с водой и ужин, состоящий из пюре с отделенными от костей кусочками поджаристого куриного мяса и кружкой умеренно-горячего подслащенного чая, не забыв включить в палате свет. Глотая таблетки, юноша в сотый раз задался вопросом: неужели их нельзя заменить на что-нибудь более действенное, эффективное? Возможно, он ошибался, но ему казалось, будто все годы его лечение ограничивалось принятием одних и тех же препаратов, ни упаковок, ни названий которых он ни разу не видел и не знал. И Дима подумал, что если заболевание, которому он подвергся, и вправду неизлечимо, а его на самом деле пичкают плацебо, то пусть будет так. Не вытолкнули еще на улицу и не ядом травят – и то хорошо.

Забив желудок и дождавшись, когда одна из медсестер унесет поднос, он из выдвижного ящика вытащил наполовину опустошенный тюбик зубной пасты, зубную щетку и, в чем был одет, вышел из палаты и проследовал в конец коридора. Вернувшись, закинул средства гигиены на место, погасил свет, залез под одеяло и, повернувшись на бок, накрыл медвежонка рукой. Долгое время он смотрел в одну точку, мыслями пребывая где-то далеко от больницы. А потом – веки смежаются, и вот-вот он провалится в пустоту, в которой, быть может, пробудет две трети суток. До чего же долго! Одно его утешало: время пролетит незаметно, а завтра начнется новый день.

Он проснулся как раз тогда, когда в его палату заглянула медсестра и смотрела на него, стоя в дверном проеме и держа руки в карманах халата; ее густые темные волосы, забранные ободком, кудрями ниспадали на плечи. Возможно, она хотела убедиться, не приключилось ли чего с ним за ночь, а уловив на себе сонный взгляд, удивленно приподняла брови и, улыбаясь, произнесла:

– Сегодня, между прочим, хорошая погода. Даже солнце выглянуло. – Выдержав малую паузу, поинтересовалась: – Как ты себя чувствуешь?

– Спасибо, я в порядке, – вымолвил Дима слабым ото сна голосом, однако не улыбнулся – смутная тревога накатила на него, стоило только открыть глаза. Такое в последнее время происходило с ним регулярно, как будто по пробуждении мозг бунтовал: мол, прошел еще один день, – а его хозяин топчется на месте, как год назад, и два, и пять лет. По крайней мере, именно так он интерпретировал для себя свое состояние, не имея понятия, какие еще могут быть причины.

– Мне кажется, ты сегодня пораньше обычного проснулся. Может, это хороший знак?

Дима посмотрел на настенные часы, что висели на противоположной стене, – старенькие, с чуть потемневшим от времени стеклом, он застал их здесь в первый же день: и правда, было только десять минут двенадцатого. Где-то с начала июня – а уже был октябрь – во сколько бы он ни засыпал, сон каждый раз отнимал у него не меньше четырнадцати часов. В последний раз тринадцати часов ему хватало только прошлой весной. А ведь года три назад максимальным показателем был отрезок в одиннадцать с половиной, семь лет назад – чуть больше восьми.

– Хорошо бы. – Теперь можно было и улыбнуться. – Ко мне сегодня никто не приходил?

– Нет, к сожалению, – вздохнула медсестра, – сегодня тебя никто не навещал. Но ты не расстраивайся. И подожди немного, я сейчас принесу тебе завтрак. Если б знала, что проснешься так скоро, не пришлось бы снова бежать вниз, хах!

– Да, хорошо.

Она поспешно вышла в коридор, и он слышал отдаляющийся стук ее туфель. Вернулась через десять минут, а когда поставила поднос с манной кашей, двумя кусочками белого хлеба, наполненным водой стаканом и бокалом горячего чая на тумбочку, Дима поблагодарил ее и сказал:

– Я хотел бы видеть ее. Почему она приходит только тогда, когда я сплю?

Медсестра посмотрела на него, и было ясно, что она не сразу поняла, о ком речь, однако быстро сообразила, но ничего не ответила, а только раскрыла рот.

– Попросите ее, чтобы она приходила в те часы, когда я бодрствую, – попросил Дима. – Пожалуйста.

– Понимаешь… – замялась она, пальцами потирая тыльную сторону кисти, – мы сказали ей об этом. Правда. Но она ответила, что еще немного стесняется, не готова пока к тому, чтобы ты ее увидел. Я уверена, что в скором времени она наберется смелости, и вы сможете с ней поговорить.

Опустив взгляд, смотря в изножье кровати – выкрашенная белой краской, но сплошь исцарапанная сталь, – он понуро произнес:

– Да, надеюсь на это.

Женщина выудила из кармана два блистера, выдавила в ладонь таблетки и протянула их юноше:

– Вот, запей их водой. И приятного тебе аппетита.

– Спасибо, – сказал он, принимая лекарство (или плацебо).

Более ничего не говоря, медсестра вышла из палаты, и Диму осенило, что, когда она вернется за подносом с посудой, неплохо было бы ее попросить принести чистые листы бумаги и цветные карандаши.

– Это хорошо, что ты решил занять себя таким интересным делом, – проворковала она, когда, избавившись от подноса с грязной посудой, принесла все необходимое для рисования. – Ты, помнится, давненько не рисовал. Все же неспроста, видимо, сегодня проснулся пораньше.

– Да, вы правы, – кивнул юноша, не сдерживая улыбки; ему и не приходило в голову связать эти два, казалось бы, незначительных события.

– Тогда оставлю тебя наедине с бумагой и фантазией.

– Спасибо.

Рисовал он за тем же столом, за которым трапезничал, если не находился в кровати (что чаще всего бывало по пробуждении). Стол – четыре ножки да столешница, без излишеств, зато дубовый – стоял в противоположном от кровати углу комнаты, и такой же простенький стул со спинкой всегда был аккуратно задвинут под него. Медсестра заботливо уже разложила все на столе, Дима в тапках прошаркал к нему и, выдвинув стул, уселся.

Рисовал он не ахти как, ведь и учиться ему было не у кого, и отдавал этому делу, говоря откровенно, достаточно мало времени. Хотя порой у него возникало желание попросить принести ему какой-нибудь самоучитель в книжном формате, но каждый раз желание отпадало сразу же, стоило только представить, как почти все свои силы он начнет отдавать на то, что в конечном счете не увидит жизнь дальше больничной палаты. Но рисовать ему нравилось – так он мог визуализировать свои мысли, образы из воспоминаний или фантазий, создавая зачастую понятные ему одному каракули. Он не придавал этому значения и, похоже, даже не замечал, но большинство его работ сквозили тоской и грустью – иногда едва уловимыми для глаза постороннего, иногда кричащими с поверхности листов.

Что же ему нарисовать на этот раз? Незаточенным кончиком простого карандаша он почесывал висок, генерируя идеи для предстоящей незамысловатой работы. Перво-наперво на ум пришли родители, которых он совсем не помнил. Снова. Должно быть, уже с десяток листов им изрисованы портретами мамы и папы, на каждом из которых они по-разному выглядели. Отложив в сторонку затею, он перешел к другой теме – природные пейзажи. Однако поймал себя на том, что для того его настроение было совсем неподходящим. Ежели только изобразить черное небо и смерч, сметающий на своем пути жилые дома, автомобили и людей. Или нет? Но что же тогда? Резцами прикусив карандаш, пальцами барабаня по столешнице, он, разворачиваясь на стуле, осматривал комнату, и, когда взгляд остановился на подаренной книге, его озарило. Девушка! Он мог попробовать изобразить ее такой, какой себе представлял.

Еще немного поразмыслив, подыскивая и другие идеи, которые могли бы посоперничать с уже одобренной им, и в итоге отметя их все в сторону, он приступил к занятию. Аккуратно, сосредоточенно он выводил линию за линией, начав с овала лица. Именно лица он любил меньше всего рисовать, так как они давались ему труднее чего бы то ни было остального и почти всегда получались какими-то невыразительными и ассиметричными; порой он и вовсе отказывался их изображать. Глаза, нос, губы, тени – с этим он, наконец, закончил, с десяток-другой раз прибегнув к помощи ластика, крошки которого сдувал во все стороны. Подточив карандаш, продолжил с шеи и плавно перешел к плечам и туловищу, что было для него гораздо легче. Портрет обрывался на уровне груди, и Дима, изобразив контуры футболки, вернулся к голове девушки, но уже для того, чтобы нарисовать волосы: в его представлении она собирала их в хвостики, стягивая резинками и оставляя лоб открытым. Закончив с этим, юноша отложил карандаш и рассматривал свой труд. Что-то его не устраивало, но что конкретно – понять ему удалось не сразу, и только потерев подушечками пальцев свою бровь, он догадался, что дело в их отсутствии на нарисованном лице. Поэтому вновь взяв карандаш, он нарисовал их – в меру густыми, красивой формы, – а заодно и ресницы. Оставалось оживить портрет цветными карандашами. Светло-розовым, почти без нажима, он разукрасил кожу, темно-синим – футболку, глаза – зеленым, не затронув блики, волосы – коричневым, резинки – зеленым, а брови обвел черным.

Когда Дима закончил работу, время на часах уже близилось к трем. Подняв лист бумаги перед глазами, задался вопросом: почему он так старался? Редко он прикладывал столько усилий и так много времени на один-единственный рисунок. «Мне не жалко отдать ее тебе, – всплыли в его голове слова, прозвучавшие нежным девичьим голосом, – ведь мы друзья». Вот и ответ.

Почти все свои предыдущие работы («подобие рисунков», как он их называл), за очень редким исключением, он сразу же сминал и отправлял прямиком в мусорное ведро, ничуть о том не жалея, так как считал, что не подобает хранить и уж тем более показывать другим такое безобразие, коим можно похвастать разве что в кругу младшеклассников. И если только работы были близки его сердцу, – а таких скопилось лишь три, – он складывал их в самый нижний ящик прикроватной тумбочки, притом рисунками книзу. Теперь же, подумал он без тени сомнений, на одну станет больше, причем эта, бесспорно, – лучшая!

Собрав в одну кучку стружку от наточенных карандашей и разлетевшиеся по всей столешнице ошметки ластика, он смахнул все в ладонь и выкинул в ведро, что под столом ожидало свою порцию мусора. Новый рисунок он положил в тумбочку поверх трех остальных и также вверх нетронутой страницей листа. Оставшиеся чистые листы и все, чем орудовал за столом, понес в процедурную – кабинет, в шкафу которого все это хранилось.

Больница была оборудована лифтом – дряхленькой маленькой кабинкой, в которую одновременно могли зайти, наверное, не больше четырех человек, да и то при условии, что телосложением они должны быть не больше Димы. Лифт находился на лестничной площадке, внешние двери кабины зачем-то выкрасили под цвет стены (пастельный бежевый), за счет чего новоприбывшие почти наверняка могли не обратить на него внимания, если только не подмечали пару круглых стальных кнопок, врезанных в панель, по которой какие-то умельцы прошлись той же краской. За годы пребывания здесь Дима самостоятельно, если на том не настаивал медперсонал (например, когда после солнечного ожога ему было тяжело передвигаться), воспользовался лифтом лишь два или три раза, да и первый был не более чем ради интереса. Куда в большей степени ему было по душе спускаться и подниматься по лестнице, тем самым напоминая себе о том, что он пока еще жив. И он пообещал себе, что будет это делать до тех пор, пока у него не отнимутся ноги, прибегая к помощи лифта лишь в случае самой крайней необходимости. «Не такой уж я и беспомощный», – с укоризной напоминал себе иногда Дима, проходя мимо раздвижных стальных дверей и мельком выхватывая взором потертые кнопки.

Одной рукой держась за перила, а во второй неся канцелярские принадлежности, он спускался вниз – осторожно, боясь споткнуться или оступиться и ненароком расшвырять все по лестничной площадке; к привычной слабости в ногах прибавилось и напряжение в мышцах после вечерних приседаний. Без происшествий достигнув первого этажа, вышел в коридор и через главный холл последовал в процедурную. Там, в кабинете, склонившись над столешницей и ведя какие-то деловые записи, сидел медбрат. Дима знал, что ему совсем немного за сорок, но выглядел тот на все пятьдесят, виной чему была его явная любовь к спиртному, благо свои обязанности он, если верить словам остального персонала, выполнял как следует да не мешал работать и жить коллегам. С коротко стриженными, почти полностью поседевшими волосами и покоящимися на переносице очками в тонкой стальной оправе, он так быстро строчил по бумаге, что казалось, будто большая часть написанных им слов возникала из воздуха, дополняя первые буквы и слоги. Услышав, как открылась дверь, мужчина оторвался от писанины и взглянул на вошедшего – из-за разных диоптрий в линзах один его глаз казался заметно больше другого – и улыбнулся:

– О, здравствуй, – поприветствовал он Диму, и голос его был мягким, но с хрипотцой. – Как себя чувствуешь?

– Здравствуйте. Я в порядке. Куда это положить? – поднял он руку с набором художника-неумехи.

– Клади на стол, я уберу потом, – махнул тот рукой.

Дима так и сделал.

– Только не говори, что ты что-то нарисовал и снова выбросил рисунок!

– Нет, на этот раз не выбросил, – заверил его юноша.

– Вот и молодец! Так держать! Это ведь не первый раз, когда ты сохранил рисунок?

«А то ты не знаешь!» – хотел он съязвить, но лишь сдержанно дал утвердительный ответ.

– Послушай, – продолжил мужчина, – может, купить рамки для твоих работ? Повесили бы на стену в твоей палате. Вот будет тебе сильно грустно, посмотришь на них – и станет полегче. Не каждый, даже самый здоровый и телом, и духом человек может заставить себя заняться чем-то творческим. А ты – ты можешь, потому что, – сжал он пальцы в кулак, – ты сильней, чем тебе самому кажется.

– Нет, – нахмурившись, помотал головой Дима. – Они какие-то… совсем уж детские, простенькие. Будь я художником… хотя бы обучался художественному ремеслу… – другое дело. А так…

– Ну, – пожал плечами медбрат и кончиком пальца поправил на переносице очки, словно сам не до конца верил в сказанное – или в то, что произнес следом, – им же, – кто ж знает, вдруг и станешь художником.

Не оценив попытку его подбодрить, юноша только выдавил улыбку и, сообщив об уходе, покинул кабинет.

Он уже взбирался по лестнице, когда в голову ему пришла старая затея пробраться в архив больницы и найти документы, которые, быть может, позволили бы ему выяснить хоть какую-то правду о себе, сняли завесу таинственности, окутывающую его прошлое, раскрыли данные о родителях или любой другой родне. Впервые он загорелся желанием туда попасть еще лет шесть назад – шесть лет! – и каждый раз либо опасался быть пойманным, либо попросту натыкался на запертую дверь, либо убеждал себя в том, что раскрытие истины в лучшем случае станет бессмысленным занятием, в худшем – пуще прежнего расстроит его. Единожды попросил медсестру, которой в те дни мог доверять как никому другому, подсобить ему в этом деле, но та категорически отказалась, уверяя, что ее после такого непременно уволят (если не поймают с поличным, то Дима рано или поздно, осознанно или нет, выдаст их обоих), и более он о просьбе никому не заикался.

Архив располагался в подвале больницы, дверь которого всегда была заперта на висячий замок. Бывали случаи, когда Диме удавалось увидеть, как кто-нибудь из медперсонала покидает подвал, не закрывая за собой дверь, но гарантий того, что внизу никого не оставалось, у него, разумеется, не было; он мог, конечно, с порога окликнуть любого, ни к кому конкретно не обращаясь, или же спуститься и в случае чего включить дурачка, да только проку с того?

Благополучно поднявшись на третий этаж, юноша вернулся в палату. Он старался убедить себя в том, что необходимо постараться попасть в архив, чего бы ему это ни стоило. В конце концов, если его и застигнут врасплох, разве убьют за это? Он в этом сомневался.

Четверг.

За сегодняшний день Диму, как и вчера, никто не навестил. Однако его это, казалось, нисколько не огорчило, потому как проспал он аж до начала третьего – все равно не застал бы девушку. Но на будущее он решил попросить медперсонал о том, чтобы при следующем ее появлении здесь его разбудили.

На протяжении всего дня он четыре раза спускался вниз и из-за угла на лестничной площадке по несколько минут следил за дверью в подвал, но к ней никто не подходил, никто ее не открывал, будто бы висячий замок представлял собой своеобразный амулет, никого не подпускающий к охраняемому месту. Дима не беспокоился о том, что его могут застать врасплох: в коридорах больницы было столь тихо, что шаги он без труда мог услышать с соседнего этажа. А все потому, что на все этажи он, похоже, остался единственным пациентом (по крайней мере, других с некоторых пор встречать ему не доводилось), да и средь персонала людей было явно меньше, чем того требовалось для столь большой больницы. Шесть лет назад, как он помнил, было пусть и немного, но оживленнее, а со временем словно бы вместе с пациентами больницу покидали и ее сотрудники. Порой Дима фантазировал о том, каково здесь было лет тридцать назад или даже пятьдесят; он представлял, что абсолютно каждая палата, каждый кабинет были наполнены жизнью, как много было людей, какими свежими выглядели стены и потолки, как по вестибюлю волнами растекалась музыка из старенького радиоприемника, который он однажды где-то видел, но где – вспомнить не мог, и как тут и там расставлены были горшки со всевозможными цветами.

Поздним вечером, когда его уже клонило в сон, он еще раз, уже пятый по счету, проследовал на свой наблюдательный пункт. К его огорчению, удача подвела и на сей раз, благо в такой час он не особо-то и полагался на нее. Но покуда в запасе у него имелись еще недели, месяцы, а может, даже годы, расстраиваться не приходилось.

Пятница.

На тумбочке, помимо всего прочего, включая поднос с обедом и лекарствами, лежал пакет с фруктами и магазинным яблочным соком. «Она опять приходила», – подумал Дима с досадой и глубоко вздохнул, упрекнув себя за то, что таки забыл попросить кого-нибудь из персонала, чтобы его разбудили. Он прикусил нижнюю губу и… ощутил приятный, сладковатый вкус. «Что это?» Тыльной стороной ладони он провел по губам и поднес кисть к ноздрям, принюхался. Что-то до боли знакомое. Помесь фруктового аромата с… парафином. Примерно такой же запах источали губы той медсестры, когда она склонялась близко к его лицу, когда… Дима посчитал, что не мог ошибиться: на его губах – гигиеническая помада. Неужели та девушка поцеловала его? Он почувствовал, как кровь приливает к лицу, как участился пульс. Опустив веки, закрыл лицо ладонями, а уголки губ сами собой поползли вверх. И зачем, спрашивал он себя, она это сделала?

Однако пока что ему не хотелось забивать этим голову, ведь было дело и поважнее.

Сегодня он три раза спускался вниз, следил за дверью в подвал, но у удачи, кажется, были другие планы, никак не связанные с юношей.

Прошло два дня с того поцелуя. Ясная, солнечная погода вновь сменилась на пасмурную и дождливую. Поначалу Диме было тоскливо, но, как это обычно бывало, он внушил себе, что оно и к лучшему, потому как, по его же мнению, такая погода соответствовала его постоянному состоянию.

Умывшись и позавтракав – хотя по времени скорее пообедав, – он взял чистое нижнее белье, махровое белое полотенце, резиновые шлепанцы и направился в душевую. А там, чтобы хоть немного освободить голову от, как ему казалось, ненужных дум, в частности о том поцелуе, он встал под струю прохладной воды, что проделывал весьма редко, даже в жаркие летние дни. Увы, ему это не помогло, но на помощь он не сильно-то и надеялся. Несомненно, вода – один из важнейших ресурсов на нашей планете. Вода исцеляет организм, поддерживает нашу жизнедеятельность, она – основа человеческой – да и не только – жизни. Вода есть жизнь. Если бы только она имела свойство исцелять душевные раны – и речь не об алкоголе или травяных настойках, – она была бы бесценна.

Повернувшись к стене, обшитой керамической плиткой цвета морского бриза, он обвил пальцами оба вентиля на смесителе, закрыл глаза и одновременно перекрыл горячую воду и усилил подачу холодной. Несколько секунд – и по его затылку и телу полилась ледяная вода, отчего у него перехватило дыхание и, распахнув глаза и рот, он затоптался на месте, запрыгал, хотел выскочить из-под струи, но заставлял себя оставаться на месте и чувствовал, как вместе с этой водой в сливное отверстие утекают и тяжкие мысли.

Вытерев себя досуха, он залез в чистую одежду, закинул полотенце на плечо, а грязное белье, свернув комком, бросил в плетенную из стальных прутьев и обшитую резиной корзину, вечность стоявшую в углу раздевалки.

Шагая по коридору, Дима увидел, как из одного из кабинетов вышла высокая женщина в белом халате (он не ведал, какую именно должность та занимала, но знал, что она была одной из главных и соизволяла появляться в больнице примерно раз в неделю), чье лицо постоянно, сколько он помнил, выражало недовольство. Она отворила дверь в подвальное помещение и исчезла за ней, бросив замок с ключом в карман. Не выказав никакого интереса – сознательно, дабы не привлечь к себе внимание, – Дима, как ни в чем не бывало, ступил на лестничную площадку, а там уже прижался грудью к двери и выглянул из-за нее одним глазом. Спустя какое-то время женщина вышла с взятой в охапку картонной коробочкой без каких-либо опознавательных знаков и направилась в сторону главного холла, прошмыгнув мимо дверей, за которые юноша едва успел юркнуть. Надеясь на то, что остался незамеченным, вновь выглянул и, когда женщина, не осмотревшись по сторонам, скрылась в кабинете главврача, на цыпочках пересек коридор и обхватил дверную ручку оставленной незапертой двери.

Дима обратил внимание на то, что сердце вдруг гулко заколотилось, а ладони покрылись холодным липким потом, и едва ли дело было в страхе быть обнаруженным. Он задался вопросом, так ли ему необходимо узнать о себе правду, готов ли он к ней? Но ноги уже сами завели его на крутую лестницу, а дверь почти бесшумно коснулась косяка, и теперь отступать было нельзя.

Лестничный пролет освещался лишь парочкой неярких ламп на стене, спрятанных в запыленные плафоны. Опершись на перила, Дима, прежде чем начать спуск, не слишком громко, но достаточно для того, чтобы быть услышанным снизу, спросил, есть ли кто там. Не услышав ни ответа, ни каких-либо шумов, что могли известить о чьем-либо присутствии внизу, он шагнул на ступень.

По преодолении лестницы Дима ожидал увидеть ряды высоких стеллажей, забитых всевозможной документацией, или множество ящиков по всему периметру помещения, да хотя бы пару шкафов со стеклянными дверцами. Но вместо этого увидел на первый взгляд хаотично расставленные по трети всего пола картонные коробки разных размеров, к каждой из которых был налеплен блокнотный листочек с той или иной оставленной от руки надписью – должно быть, наименованием медикаментов.

На Диму обрушились странные чувства, которые он, спроси его, не смог бы описать словами. Основой они походили на те, что он испытал в зиму пятилетней давности, и в то же время немного разнились. Одно было понятно: чувства эти тяжелые, давящие, словно в нем рухнула опора, являющая собой смысл к существованию; опора та была надеждой, зародившейся в нем в шестнадцать лет и с годами укрепляющаяся, но подобно карточному домику разлетевшаяся во все стороны под порывом нежданного ветра.

И все-таки он не хотел сдаваться так просто и принялся разгуливать между коробок, перешагивая те, что пониже, и огибая высокие и наставленные друг на дружку. Он всматривался, если на расстоянии не удавалось разобрать, в каждую надпись на листочках, открывал коробки, если те не были опечатаны скотчем. Осмотрев несколько десятков, только в двух из них обнаружил документы, расфасованные по файлам и папкам, но то были сплошь какие-то договоры – вероятнее всего, с фармацевтическими компаниями и организациями, так или иначе связанными с больницей, – в детали Диме углубляться не хотелось.

Чем дальше пробирался юноша, тем больше коробок пропускал, причем намеренно, ведь на то, чтобы пересмотреть каждую из них, ушло бы слишком много времени, что было для него непозволительно, потому как женщина могла вернуться в любую минуту. И подойдя уже почти вплотную к стене, он замер, устремив взгляд в пол. Там, из-под маленькой пожелтевшей коробки, что-то выглядывало, какая-то плоская прямоугольная вещица, покрытая густым слоем пыли. Наклонившись, он вытянул ее. Выпрямился, сдул с нее пыль и перевернул. Найденной вещицей оказался пластиковый бейдж – потертый, поблекший, но на лицевой его стороне четко выделялась пропечатанная фотография красивой молодой девушки, сдержанно улыбающейся объективу камеры. А под фотографией: «Лазарева Наталья».

И вновь сердце Димы запрыгало в груди, а к горлу подступил горький ком. С бейджем в руке он направился в свою палату, более не волнуясь о том, что может на кого-нибудь наткнуться. Там, в палате, закинул полотенце в ящик тумбы, не удосужившись как следует свернуть, улегся на кровать и, глядя на фото девушки, предался воспоминаниям – воспоминаниям приятным, сладостным, но в то же время донельзя болезненным.

* * *

В тот вечер, когда он проснулся на этой самой койке, в нос ему ударил спертый воздух – помесь запахов лекарств и сырости голых бетонных стен. Подле него на стуле сидела молоденькая медсестра. Она вскочила, чуть не опрокинув стул, едва разборчиво произнесла «он проснулся» и выскочила в коридор. Потом на протяжении длительного времени именно она больше остальных ухаживала за ним – она, та самая Наталья, чьи имя и фамилию он тем же вечером прочитал на ее бейдже.

Что Диме запомнилось в ней сразу, так это точеные черты лица, маленький шрамик чуть выше уголка рта (как она однажды сама ему поведала, оставшийся еще со школьных лет, когда подралась с хулиганкой), большие зеленые глаза и худоба – не болезненная, но вполне бросающаяся в глаза. Черные волосы почти всегда были собраны в хвост. А еще она обладала приятным, нежным голосом. У Димы не укладывалось в голове, как миловидная девушка могла оказаться в этом месте. И за многие месяцы он ни разу не застал ее в плохом настроении. Напротив, она, казалось, всегда светилась от счастья, столь невиданного для него в те дни. На безымянном пальце правой руки она носила золотое кольцо с каким-то граненым камушком цвета лазури в форме сердечка. Как жаль, что Дима не понимал: то кольцо и было причиной ее счастливых улыбок. Если бы понял – не сказал ей тех слов. А позднее не впал бы в еще большую тоску из-за произошедшего, что окрасило все его последующие будни унылыми оттенками серого.

Но возвращаясь к началу их знакомства – несколько недель он стеснялся заговорить с ней, отвечал только на вопросы о своем самочувствии, принимая их за формальность и не отклоняясь самовольно от оного курса. Однако в один прекрасный для него день она сама с ним заговорила, впервые от формальностей перейдя к неформальному общению.

– Снова грустишь? – спросила она, усаживаясь на стул.

– Да, – коротко ответил Дима.

– Почему же ты никогда не улыбаешься? Или я не достойна твоей улыбки? – Сама же буквально светилась от счастья, без стеснения обнажая белые ровные зубы.

В шутку ли она спросила или на полном серьезе – как бы то ни было, ему хотелось выкрикнуть: «Нет, что ты! Ты мне нравишься!» Но он лишь смущенно, с усилием натянув губы, произнес:

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом