Василий Проходцев "Дворец"

Хороша Москва в теплые майские дни: особенно, когда возвращаешься в Белокаменную из долгой северной ссылки. Трудно поверить, что это гостеприимство – обманчиво, а мирная красота просыпающейся природы скрывает много странного и пугающего. Май 1682 года оказался в Москве особенным: сменялась историческая эпоха, и, как всегда, незаметно для современников. Не знает об этом и опальный вельможа Матвей Артемонов: въезжая в столицу, он полон сил и замыслов. Но уже совсем скоро ему предстоит погрузиться в омут чародейства, бунта и дворцовых интриг, из которого очень непросто будет выбраться. Да и не придется ли плыть против самого течения истории? А ведь заботиться Артемонову нужно будет не столько о собственной судьбе, сколько о спасении десятилетнего царя Петра и его матери – воспитанницы Матвея, царицы Натальи. Но боярин не из тех людей, кто привык легко сдаваться…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 29.07.2024


– Ну что же ты так кричишь, Ваня! – шипела она, – Вся слобода ведь соберется!

Иван подумал, что хорошо бы те слободские жители вышли на улицу, не побоявшись диких звуков, минуту назад, но тут же приосанился и постарался улыбнуться Марье.

– Ну, хорош! Навоз – понимаю, упал, когда через забор лез. А земли-то откуда столько? А кровь? Тяжело ты, милый мой, ко мне добирался, – шептала Марья, пытаясь хоть немного почистить Ивана, что, конечно, было самым безнадежным занятием, – Рассказывай, куда тебя занесло!

– Да, что уж о том… Неспокойно что-то в Москве-матушке. Что же у вас на улице творится? Дикость какая-то…

– Ванюша, Бог с тобой, ну какая дикость? Наоборот: как вымерло все. Мои-то, понятно, ушли, а вот куда вся слобода исчезла… Тишина, как на погосте!

– И… – Иван одновременно очень хотел, но не решался напрямую уточнить, слышала ли Марья те дикие звуки, которые слышал он, – И сейчас тоже тихо было?

– Тише и не бывает! Поэтому, когда ты, милый мой, начал забор ломать, показалось, будто из пушки выпалили.

Они зашли в дом, и Марья, по московскому обычаю, начала нести на стол все, чего только ни было съестного в доме, а Иван, как назло, был вовсе не голоден, и только с жадностью хлебал хмельной квас, да понемногу, чтобы не обидеть хозяйку, отщипывал по кусочку пирога или съедал ложку-другую супа. Марья с довольной нежностью разглядывала своего друга, но в ее взгляде Иван замечал какую-то печаль, едва ли не тоску. В больших глазах Марьи, когда она поворачивалась против огня, явно видны были слезы.

– Ты, Марья, чего сырость разводишь? Не рада мне? – с раздражением спросил Нарышкин. Та принужденно улыбнулась, и окинула Ивана самым чарующим своим взглядом, но раздражение его только нарастало.

– Не очень-то, Марья, у тебя веселая улыбка! Ты скажи, я ведь…

Но тут Марья применила самое верное средство, и, усевшись Ивану на колени, принялась его целовать. Нарышкин быстро успокоился, и уже почти забыл о своих невеселых приключениях, как снизу из подклета раздались громкие звуки: хлопнула дверь, потом как будто что-то упало в сенях, и кто-то затопал ногами. Чуть не отбросив Марью в другой конец горницы, Иван вскочил, и принялся судорожно бегать из угла в угол, в ужасе озираясь по сторонам. Он повалил марьину красивую резную прялку прямо на свечи, от чего едва не случился пожар, сбил часть посуды со стола, и в общем очень напоминал перепугавшуюся соседского пса курицу. Когда же, спустя пару мгновений, он немного пришел в себя, то увидел, что Марья, не в силах сдержать смеха, зажимает рот кулачком и покачивается на лавке, слегка фыркая время от времени.

– Вань!.. Ты не пугайся, это Мамайка, пес наш дворовый. Он, когда холодно станет, или перепугается чего – всегда в дом лезет. А я вот, как назло, дверь забыла запереть.

Марью свалил приступ неудержимого смеха. Нарышкин даже не разозлился, а расстроился. Он был безмерно раздражен, но понимал, что выказывать раздражение сейчас будет и глупо, и не по-мужски, как, впрочем, и тогда, когда он ругался на Марью за ее грустный вид.

"Ну и нашелся же последователь апостола Петра!" – думал он, вяло и бессознательно отвечая на ласки Марьи, – "Петухи и петь не начали, я уже три раза такого труса отпраздновал, что хоть куда. Неужели, и правда, ты, боярин Нарышкин, обычный трусишка, зайка серенький?".

Иван дал себе зарок, что впредь никогда и ничего не испугается, какая бы опасность ему не грозила, и, успокоенный этой мыслью, сжал в объятьях Марью и опрокинул ее на спину.

Глава 4

Добравшись до дому, Матвей Артемонов почти совсем остыл от происшедшей стычки и успокоился. Когда же он увидел зацветавшие кусты сирени, которые он сам давным-давно посадил возле калитки, разросшиеся и загустевшие за много лет ветви любимых яблонь, покрытые едва пробивающейся листвой и переваливающиеся через когда-то высокий и красивый, а теперь посеревший и осевший забор, ему и вовсе стало так хорошо и спокойно на душе, как давно не бывало. Пытаясь продлить эту радость встречи, Матвей решил, перед тем, как зайти во двор, сходить на бывшую неподалеку заводь от давно уже заброшенной водяной мельницы: удивительно красивый уголок со склонившимися над водой ивами, зарослями камышей, бархатной зеленой ряской и кувшинками. Он с облегчением положил наземь шлем и оружие, снял кирасу и другие доспехи, и направился к заводи. Ей, пожалуй, не хватало того буйства растительности, которое бывало здесь всегда летом, а кувшинки еще и не думали цвести, но все же это было то самое место: любимое место Артемонова в Москве, а может и во всем мире. Он уселся на кочку прошлогодней серой осоки с пробивающимися острыми язычками свежей травки, сорвал с ближайшего куста веточку и, бездумно крутя ее в руках, стал разглядывать далеко просматривавшийся весенний лес, гладь воды с отражающимися облаками и саму мельницу, которая, за время его отсутствия, еще больше потемнела, заросла мхом и даже какими-то небольшими деревцами. Сумерки сгущались, и было бы уже почти темно, если бы последние лучи солнца не были особенно яркими. Когда Матвей подумал, что пора бы уже и пойти в дом, чтобы не возиться там в темноте и вечернем холоде, раздался громкий и очень неприятный скрип, который могла издать только старая мельница, если бы ее колесо вдруг пришло в движение. Поскольку это было решительно невозможно, Артемонов подумал, что ослышался или успел по-стариковски задремать и услышал скрип во сне. Душевного покоя, однако, как ни бывало. Матвей покачал головой, удивляясь, почему мир устроен так, что человек и четверти часа не может быть полностью счастливым, и пришел к заключению, что заведено так неспроста, а для его же, человека, блага, но его размышления были прерваны тем же звуком, только еще более громким и неприятным. Сомнений быть не могло: полуразвалившееся, давно уже превратившееся в груду полусгнивших деревяшек колесо мельницы вращалось с отвратительным и каким-то злым звуком. Матвею, сбросившему латы не только буквально, но и душевно, полностью расслабившись в этом тихом уголке, было тяжело собраться с силами и поднять взгляд, чтобы посмотреть туда, в сторону мельницы. Поэтому он сперва искоса взглянул на воду рядом с неистово трясущимся, но никак не разваливающимся колесом, что вовсе не принесло ему облегчения: в воде отражалась какая-то до крайности странная фигура, выглядывавшая из-за мельницы. Разглядеть ее точно было сложно, но ясно было, что она наряжена то ли в кучу какого-то безобразного тряпья, то ли веток и всякого лесного мусора, а на голове ее, из копны немытых и нечесаных волос, торчало что-то вроде рожек, а может быть, впрочем, и кончиков косынки, подвязанной как у старой деревенской бабы. От падавшей из мельницы воды отражение тряслось, как будто издеваясь над Матвеем. В довершение всего, там, где у существа должны были находиться глаза, зажглись два зеленых огонька, и раздался смех: дикий и визгливый, а вместе с ним отрывистые, похожие на лай слова, но какого-то уж совсем нечеловеческого языка. Чем дольше Артемонов сидел в нерешительности, тем громче становился смех, и тем быстрее вращалось колесо. Матвей трижды перекрестился и прочитал молитву, и все же, чтобы заставить себя посмотреть прямо в сторону мельницы, ему пришлось чуть ли не пальцами придерживать веки. Когда, однако, Матвею все же удалось поднять взгляд, он увидел лишь потемневшие в сумерках и совершенно неподвижные развалины мельницы, внутри которой заунывно и редко капала небольшими каплями вода, а налетевший ветерок качал ветвями росших на ней кустиков. В редком лесу тревожно перекрикивались и порхали с ветки на ветку птички, а где-то, совсем уже вдалеке, как будто пару раз хрустнули и качнулись ветки.

– Не обманул Ванька. Как бишь там: кто раньше смеялся… – приговаривал Артемонов, поднимаясь по узенькой тропинке от запруды. Бывалому воину стыдно было в этом себе признаться, но уходил Матвей весьма и весьма торопливо. И к калитке он подходил уже далеко не с теми светлыми чувствами, что в первый раз: если уж любимая запруда так "порадовала", то кто знает, что ждет и здесь. Тут он заметил, что сильно похолодало и почти совсем стемнело, а от реки поднялся туман. Конь Матвея смотрел на хозяина испуганными глазами и быстро перебирал копытами, а столб, к которому Артемонов привязал скакуна, был почти вывернут из земли: видно было, что животное изо всех сил старалось убежать от кого-то или от чего-то. Матвей, покачивая головой, погладил коня и дал ему небольшой кусочек сахару, отчего тот совсем успокоился. Артемонов подошел, наконец, к калитке, вытащил из нехитрого тайника ключ, отпер замок и вошел во двор. Мрачные ожидания его тут же рассеялись: здесь, почему-то, было светлее и теплее, чем на улице, весь двор зарос уже невысокой, но сильной и ровной молодой травкой, все многочисленные садовые деревья и кустарники, кроме вечно сонных по весне яблонь, покрылись листьями, а вишни и сливы начинали уже зацветать. Видневшийся же в глубине сада дом и вовсе выглядел так, как будто Матвей никуда и не уезжал на много лет. В это время где-то, то ли в лесу, то ли – в самом саду громко и красиво запел соловей, и Артемонов, приободрившись окончательно, начал хлопотать по хозяйству. Он привязал коня, натаскал к крыльцу дров из поленницы, вытащил из подклета съестных припасов, которые можно было побыстрее приготовить, и, среди прочего, наткнулся на бутыль вина, настолько соблазнительно покрытую паутиной, что Матвей, решил отложить немного хлопоты, и отметить возвращение домой. Он не помнил, что именно это было за вино, но, поскольку в погребе у него хранились сотни бутылей, а плохих напитков в них не было, привередничать было не с руки. Правда, эта бутылка лежала не в погребе, а в подклете, где вина обычно не держали, но сейчас Матвею казалось, что сама судьба решила помочь ему поднять настроение и забыть неприятный случай на запруде. Он нетерпеливо пробрался к деревянному столику, стоявшему под высокой грушей, смахнул с него прошлогодние листья, срубил кинжалом пробку с бутылки, с жадностью сделал несколько глотков вина, которое показалось ему удивительно нежным и освежающим, и тут с удивлением заметил, что на столе лежит яблоко. Оно было ярко-желтым с красными бочками, без единой прожилки или темного пятнышка – одним словом, идеально красивым. Когда Матвей поднес его ближе к лицу, то почувствовал свежий и тонкий аромат, который бывает только у недавно сорванного с ветки плода. В другое время Артемонов наверняка бы задумался, откуда может взяться свежесорванное яблоко в мае, но сейчас, радуясь легкому и приятному туману, заполнившему голову и прогнавшему грустные мысли, он просто откусил большой кусок прекрасного плода. Лицо его тут же перекосилось, он отбросил яблоко в сторону, и принялся судорожно отплевываться, стараясь, чтобы и малейшего кусочка не осталось у него во рту: яблоко оказалось насквозь гнилым и отвратительно горьким. Матвей вскочил и в бессильной злобе выхватил саблю:

– Ну, выходи, кто бы ты ни был! Буду биться с тобой мечом и молитвой, поглядим, чья возьмет!

Понимая бессмысленность своего гнева, Матвей, в досаде, срубил несколько мешавших ему веток яблонь, разбил в мелкие осколки бутылку, а затем воткнул саблю в землю и опустился обратно на скамью. Начало противостояния невидимому врагу он явно и без боя проиграл, сделав все, что тому и нужно было: выпив вина и откусив яблоко. Впрочем, пока ничего дурного с Артемоновым не происходило, и он уже начал успокаиваться, думая о том, что каким же еще быть яблоку в мае, как не гнилым, и что вино, тем более, было самым обычным, даже приятным на вкус. Посидев немного, он направился в дом.

Ключ с легким скрипом повернулся в замке, дверь открылась, и Матвей оказался внутри. Сначала он замер, отчасти оглушенный запахом родного дома, нисколько не изменившимся, во что почти нельзя было поверить, а потом и нахлынувшими чувствами, которые он и сам со стыдливой усмешкой гнал от себя. Распахнутая дверь скрипнула, и в дом ворвался запах цветущего сада и свежей зелени.

Дом этот был обычным снаружи, но не совсем обычен внутри, как и многие дома вельмож того времени. Снаружи это был добротный приземистый сруб, ничуть не отличавшийся от небогатой дворянской усадьбы где-нибудь под Владимиром или Калугой, без лишних окон и украшений. Зато внутри было, и с избытком, все то, что Матвей Сергеевич успел полюбить в далекой Европе, и что он успел за десятилетия войн и путешествий привезти оттуда с собой, или купить уже позже у многочисленных немцев-ремесленников в самой матушке-Москве. На стенах висели шелковые и кожаные гобелены, отчасти духовного, отчасти повседневного, а отчасти – и самого непотребного содержания. Артемонов, по недостатку времени, вешал их вперемежку, за что корил себя, но никак, за долгие годы, не мог найти времени, чтобы привести свою коллекцию в порядок. Поэтому теперь один из римских пап, окруженный надменными кардиналами, воздевал руки с вожделеющим видом прямо к пышным грудям какой-то нимфы или грации, а сзади его, в это же время, готовились схватить за мягкое место разъяренные гончие ехавшего поодаль французского феодала. На соседней стенке висело несколько персидских ковров, еще пара лежала и на полу. В углу же, как и полагалось, висела полудюжина православных образов старинного письма: строгих ликов, которые Артемонов отыскивал в маленьких монастырях и покупал за немалые деньги, ценя древность и красоту письма. Даже и тут, на стенах, они были отделены от фряжского неистовства определенным пространством. Артемонов разжег лампаду и стал молиться – долго, без счета времени, так, что по окончании молитвы совсем уже стемнело, и дом освещала только лампада, а за окнами простиралась полная тьма. Матвей чувствовал себя так хорошо и так уютно, что ему казалось, что сам Господь рад его возвращению, и благословляет все его будущие дела. Посреди комнаты стоял вполне московского вида стол, окруженный как скамьями, так и обитыми кожей стульями. Под светом лампады, Матвей принес дров и разжег камин, подвинул к нему старое скрипучее кресло (и то, и другое было ливонского происхождения), и, открыв еще одну, на сей раз извлеченную из подвала бутылку, приготовился отдохнуть, наконец, от тягот прошедших лет и грядущих дней.

После пары глотков Артемонову стало и вовсе легко на душе: так, что он почти и не удивился, когда краем глаза заметил высокую женскую фигуру в длинном платье, совсем буднично прошедшую позади него. Матвей почувствовал созданное ей колыхание воздуха. Гостья уселась, спиной к нему, в старинное немецкое кресло, стоявшее также в комнате. Озноб прошел по спине Артемонова, но он уже был изрядно пьян. "Старость! Неужели опять задремал?.." – подумал Матвей и загадал про себя, что если он выпьет еще добрый глоток вина, обернется, и увидит что-то странное, то непременно пойдет и посмотрит: что же там такое в кресле. Он выпил, обернулся и, вздрогнув, увидел там рукав женского платья: темно-зеленой, очень дорогой ткани, весь усыпанный бисером и другими украшениями. Это было бы не так страшно, если бы Матвей не помнил слишком хорошо, когда он видел первый и последний раз в жизни это платье. Давняя война, карета, смоленский лес, обрыв, река под ним – все это он видел, как сейчас. "Не может быть! Или, и правда, я уже там?" – спросил себя Артемонов и, не испытывая, почему-то, страха, а только удивление и любопытство, направился к креслу. Та, которая, по его мнению, сидела там, давно уже не могла быть жива, но сейчас он, почему-то, и не думал об этом. "Уж ты-то мне, любушка, не навредишь. И не напугаешь!". Матвей с волнением подходил все ближе, пока, наконец, не заметил, что из рукава платья выглядывает желтая, покрытая ссохшимися связками, рука скелета. Он остановился в испуге, но тут же ярость переполнила его, и он, вне себя от страха и злобы, развернул к себе кресло. Там, конечно же, ничего не было кроме многолетней паутины, заброшенной уже по ветхости и самими пауками. Пошатываясь, Артемонов подошел обратно к креслу возле камина и тяжело опустился в него. Набравшись сил, он пошел еще раз к киоту, и молился не меньше получаса: когда он закончил, в окнах уже виднелись первые лучи раннего майского восхода. Впрочем, до утра было еще долго, и Матвей, внезапно почувствовавший сильную усталость, поплелся по лестнице наверх, в небольшую комнатушку, где, с большим облегчением, улегся на кровать с балдахином, которую он когда-то с превеликими трудами и расходами вывез из Лифляндии. Ложе это, как будто, радо было его принять: оно вовсе не изменилась за те долгие годы, которые он провел вдалеке от этого дома. Маленькое окошко комнатки выходило на запад, и в нем было почти совсем темно, а на фоне слегка подсвеченного неба прорисовывались, каждым крохотным нераспустившимся листочком, ветви яблонь. У Матвея, все же, было тяжело на душе, и он внимательно прислушивался к тому, что происходило внизу. Там, впрочем, только уютно потрескивали поленья в камине. Вскоре Артемонов задремал, и, в дремоте, стал переворачиваться на другой бок, подтягивая под себя покрывало. Ему, то ли снились, то ли виделись песчаные дюны, сосны и он сам, а может быть, кто-то другой, но такой же счастливый, бежавший в пыльных доспехах вдоль никогда не виданного раньше моря. За плечами были победы, а дальше – дальше их должно было быть так же много, как ракушек на этой уходящей вдаль линии песка, а радость обещала быть бесконечной, как эта водная гладь. Матвей бросился в море и поплыл: легко, как будто не было на его плечах доспехов, а с берега он слышал крики друзей, не решавшихся кинуться в воду вслед за ним, и все же радующихся тому, как решительно он борется с волнами.

Что-то вскоре заставило его приоткрыть глаза, и он увидел совсем рядом со своей рукой, как раз на том месте, где могла бы лежать рука спавшей вместе с ним супруги, рукав фиолетового платья, вид которого был настолько жив в воспоминаниях Матвея, что он немедленно вышел из дремоты и подскочил на кровати. Артемонов неподвижно уставился на выглядывавший из под порывала рукав – тот был совершенно, мертвенно неподвижен, и это пугало больше всего. Ему бы следовало поднять взгляд выше – туда, где должна была находиться голова обладательницы рукава, но Матвей не мог заставить себя это сделать. В это время в маленьком окошке комнаты, быстро и неожиданно, зажглись два больших желтых, скорее всего птичьих, глаза, но, хуже того, раздались звуки шагов: по старой лестнице, ведшей снизу в спальню, медленно поднимался кто-то очень тяжелый. Огонь в камине, полыхнув с шумом, быстро погас, как будто кто-то задул его. Артемонов вскочил с кровати и бросился к маленькой, давно и редко открывавшейся дверце, ведшей на заросший яблоневыми ветками балкончик. Она, как назло, не открывалось – видимо, старый, подвешенный на веревке ключик ее заржавел, и Матвей, в конце концов, принялся биться в дверцу плечом. Нужно было торопиться: фиолетовый рукав в постели зашевелился, как будто подергиваясь, а тяжеловесное существо, поднимавшееся снизу по лестнице, приближалось все быстрее. Очертания его тени сперва были неопределенными, но затем обозначился головной убор московской боярыни: небольшая шапка и широкий платок, свисавший из-под нее с обеих сторон. На месте лица, однако, ничего не было: его словно вырезали ножницами, и эта пустота, заполненная мерцающим светом камина, придвигалась все ближе и ближе к Матвею. Постепенно между шапкой и платком стали проступать какие-то очертания, но, увидев их, Артемонов стал еще быстрее и судорожнее биться плечом в маленькую дверцу. В это время, фиолетовый рукав на кровати поднялся вверх, часто подергиваясь, и из него выглянули вверх иссохшие и побелевшие кости. Деревянные и ветхие доски дверцы стали напоминать Матвею камень, но он не уставал биться об них. Неумолимое, холодное лицо мумии в головном уборе знатной боярыни приближалось снизу, тогда как скелет на кровати подергивался все сильнее, и готов был вот-вот подняться. Отчаявшись выбить дверцу, Артемонов начал снова крутить ключик. После одного из поворотов, дверца, наконец, подалась, и Матвей оказался на маленьком балкончике. Здесь раньше он пил с гостями чай из самовара, любуясь, смотря по времени года, то яблочным цветом и неутомимыми пчелами, то мощными и зрелыми летними кронами яблонь, то гнущимися под тяжестью плодов ветвями, а то и облетевшими, посеченными осенней пургой, и все же красивыми кронами старых деревьев.

– Матвей, ну куда ты, постой! – раздался из дома женский голос, слишком хорошо ему знакомый. Он вовсе не был злым или зловещим, однако звучал так неестественно и оттого страшно, что Матвею захотелось поскорее спрыгнуть вниз, чего он пока не решался сделать. Он сначала не мог разобраться, чего же необычного в этом голосе, но потом понял, что собеседница его произносит слова чуть-чуть, на одну десятую или восьмую, медленнее обычной человеческой речи, а кроме того очень равномерно и почти без эмоций. И эти маленькие отличия делали, почему-то, спокойные и будничные слова жуткими.

– Неужели ты больше не хочешь меня видеть? А раньше ведь так хотел…

Одновременно с этим, как будто что-то страшно тяжелое, как большая пушка, упало с кровати в верхней комнате, а пол и стены дома вздрогнули под этой тяжестью. Дверь начала медленно открываться. Матвей прижался к хлипкой оградке балкончика, и читал раз за разом "Отче Наш", беспрерывно крестясь, но все еще не решаясь прыгнуть вниз. Дверца, которую Артемонов прикрыл, но не запирал, начала дергаться, и ему было почти досадно, что ее не могут открыть. Изнутри раздавался смех и отдельные, уже не связанные между собой слова. Матвей перекрестил дверь, и та вдруг перестала подергиваться: обнадеженный, он подумал, что морок его остался позади, и никакая злая сила, убоявшись креста, уже не доберется до него. Он оглядел яблоневый сад, простиравшийся на пару десятин. Над ним веял туман, покрашенный восходящим солнцем, порхали и пели пташки. Он приметил соловья, который, готовясь создать себе семейство, присел на одну из веток, которая слегка закачалась под почти невесомым птичьим тельцем. Соловей, не откладывая дела на потом, тут же издал красивую трель, по-прежнему качаясь на ветке в клубах поднимавшегося тумана. В это время старенькая дверца с треском распахнулась. Матвей не хотел смотреть туда: он, с трусливым ужасом, отвернулся в сторону, где тихо качались вдалеке сосновые ветви. Петли дверцы поскрипывали, но, кроме этого звука, не было слышно ничего страшного. Артемонов твердо решил открыть глаза, но не успел этого сделать, поскольку оградка балкончика обрушилась, и он, ломая ветки и ругаясь, на чем свет стоит, полетел вниз. На удивление, он почти не ушибся и даже не поцарапался ветками яблони. От этого падения морок как будто слетел с него. Матвей огляделся по сторонам и, не без усилия, взглянул и наверх, в сторону дверцы. Было почти светло и очень тихо, сад был густо затянут туманом, только негромко чирикали и порхали с ветки на ветку птички. Дверца с легким скрипом качалась на ржавых петлях, а за ней, в проеме, конечно же, никого не было, да и в доме не слышно было ни шороха. Матвей вздохнул с облегчением, однако, не решился идти обратно в дом, но, поскольку в саду было прохладно до того, что изо рта у него шел пар, Артемонов решил прилечь на сеновале в полуразвалившемся сарайчике у забора. Из-за изгороди показалась искаженная ужасом морда лошади – она тихо и испуганно заржала, как бы обиженная на хозяина, приведшего ее в такое страшное место.

– Ладно, ладно, Алимка! Не обессудь, я и сам перепугался. Ничего, день наступит – мы эту нечисть отсюда выкурим, обожди немного.

Он прилег на сухое и теплое прошлогоднее сено и, вероятно, тут же заснул, поскольку очнувшись через какое-то время – через минуту ли, через час ли – он долго не мог понять, где он находится. Артемонову то казалось, что он в маленьком городишке, где провел с семьей последние месяцы ссылки, то, что он в Москве, в своем каменном доме в Кремле, а в самом начале Матвей подумал, что находится в усадьбе своих родителей, где он не бывал после самых ранних детских лет.

– Привет, Матвей! – произнес вдруг спокойный голос. Это был голос его брата Мирона, погибшего почти тридцать лет назад, и погибшего, как думал Артемонов, отчасти, по его вине. Матвей часто вспоминал дождливый, не по-летнему холодный день, когда тела погибших в стычке с казаками воинов складывали, одно за другим, в белых рубахах, в братскую могилу, грубо вырытую в неприятного светло-коричневого цвета смоленской земле. Был среди мертвецов и Мирон, которому Матвей сам вложил в холодные руки образок.

– Думаешь, Матюша, я умер? Да нет же, только ранен был.

Мирон говорил с той убедительностью, с которой разговаривают только покойники в сновидениях. Теплая, неразмышляющая детская радость наполнила Матвея, хотя где-то, в глубине души, он понимал, что такого не может быть, и что брат его давно умер.

– Мирон, да я же сам видел, как тебя хоронили…

– Чего же ты видел? Братская была могила, кого-то туда опускали, а кого? Ты думал, что Архипа ранили, а меня убили, а вышло-то наоборот!

Архипа Хитрова, которого упоминал брат, давнишнего своего сослуживца, Матвей, и правда, не видел после той стычки, и это придавало убедительности словам брата, которым и без того хотелось верить.

– А ты что же, где же ты теперь, Мирон? – застенчиво и нелепо спрашивал Матвей, не зная, какие подобрать слова к такому случаю.

– Где-где… Да в саду у тебя, дурень, где же мне, грешному, еще быть! Ты выходи, Матюша, долго ли через стену-то говорить будем? Хоть обнимемся!

Матвей проснулся окончательно, и ему опять стало холодно и жутко, а за стеной, и правда, как будто кто-то переступал, шелестя травой. Но Артемонов, пересилив себя, все же соскочил с теплого стога, поднялся на ноги и пошел к выходу. На улице дико и неожиданно заржал Алимка, и принялся отчаянно бить копытами об забор. Матвей вздрогнул, и у него мелькнула мысль о том, что не стоило бы никуда выходить, но он, разозлившись сам на себя, перекрестился и толкнул дверь. Сначала ему показалось, что снаружи никого нет, но тут он самым краем глаза заметил в кустах, в нескольких саженях, даже не фигуру, а просто что-то более темное по сравнению с листвой. Он резко обернулся в ту сторону и убедился, что в кустах действительно кто-то есть, но разглядеть его подробнее никак не получалось. Гость не торопился уходить, и Матвею показалось, что он, время от времени, весьма нахально на него поглядывает, хотя глаз прятавшегося в кустах видно не было. Сабля осталась в доме, но Артемонов, чертыхаясь, нашел дрожащими руками на поясе кинжал, выхватил его, и направился к кустам.

– Выходи, давай, ну! Думаешь, Матвей Артемонов тебя испугается? Плюю я на тебя, вот что!

Кусты, на сей раз, не на шутку затряслись, и уже не оставалось сомнений, что там и вправду кто-то был. Темная фигура, как показалось Матвею, с издевкой хихикая, стала удаляться в сторону канавы, которая уже и сейчас, в самом начале весны, непроходимо заросла крапивой и прочими травами. Артемонову показалось, что он видит за листьями те самые то ли рожки, то ли кончики косынки, которые были и у странного создания возле водной мельницы. Матвей сделал несколько шагов в сторону кустов, не слишком, впрочем, торопясь, но там, конечно, уже никого не было. Птички зачирикали тревожнее и стали чаще перелетать с ветки на ветку, словно они сочувствовали Матвею, но, одновременно с этим, были и напуганы его поведением. Немного постояв, Артемонов решил пойти в дом, поскольку утро уже окончательно вступило в свои права, и под этим горячим майским солнышком бояться призраков было уже вовсе нелепо.

Он о чем-то задумался, но тут же вздрогнул, поскольку Алимка вновь бешено заржал и стукнулся крупом об забор. В это время с улицы послышался скрип, треск веток, удары чего-то тяжелого о землю, а также какое-то неясное ворчание. Это уже не напугало, а разозлило Матвея, сильно уставшего с прошлого вечера от странных происшествий. Он, недолго думая, выскочил на улицу, и увидел там одну из телег своего обоза, с трудом продиравшуюся по заросшей кустами дорожке, превратившейся по весне в глубокую и грязную колею. И кони, и сопровождавшие воз слуги до того устали, что двигались в полном молчании, даже не ругаясь. Все они с ног до головы были забрызганы густой глинистой подмосковной грязью, и, наверно, прошли бы и мимо Матвея, не заметив его, если бы тот не схватил молча ближайшего из слуг за плечо.

– Боярин! Матвей Сергеич! Уж мы как могли, да разве за тобой угонишься…

– Будет, будет, Кузьма. Не думал, что так рад вам буду. Заезжай, я ворота придержу.

Глава 5

Артемонову, после череды странных событий этой ночи, решительно не хотелось спать, да и времени для этого совсем не оставалось. Он оставил Кузьму и других слуг распоряжаться в доме и готовить его к приезду остальных членов семейства, а сам запрыгнул на Алимку и помчался в Кремль, в свою усадьбу. Доехал на сей раз без происшествий, да и чего плохого могло случиться в такое ясное и свежее, почти морозное майское утро? Стрельцы исправно несли службу при въезде в Земляной и Белый город, и те, что были постарше, узнавали знаменитого вельможу и многолетнего стрелецкого голову, кланялись Артемонову в пояс, дружелюбно улыбались и приветствовали его. Московские улочки, освещенные розоватыми лучами солнца и окутанные не слишком густым туманом, казались таинственными и заманчивыми. Многочисленные церкви хотя и выглядели, как показалось Матвею, немного обшарпанными по сравнению с былыми годами, в такое чудесное утро смотрелись красиво и даже нарядно, ну а на купола было и не взглянуть, без риска ослепнуть.

В доме Артемонова, расположенном недалеко от Чудского монастыря и громады приказных зданий, жизнь уже била ключом. Во двор въехало сразу несколько возов и, несмотря на его обширность, поместились они там с большим трудом. Слуги бестолково сновали туда-сюда, постоянно сталкиваясь друг с другом и с возами, и своей руганью до того вывели из терпенья всю округу, что на двор даже заглянул испуганный дьячок из соседней небольшой церкви, но, поняв, какой большой человек прибыл, только махнул рукой и поскорее удалился.

Матвей Сергеевич решительным шагом вошел в дом, который ему никогда не нравился мертвенной белизной стен и запахом известки, и казался бездушной каменной коробкой, вроде приказной избы или даже тюремного здания. Артемонов велел срочно вычистить и подать свой боярский наряд, облачение в который занимало не меньше часа, а заодно и сообразить поскорее чего-нибудь из еды и выпивки, поскольку ждал в самом скором времени гостей. С последним, к счастью, было проще, поскольку целый воз еды прислали накануне из закромов Большого дворца от имени государыни Натальи Кирилловны и великого государя Петра Алексеевича. Сам Матвей есть совершенно не хотел, и с каким-то отвращением смотрел на груды пирогов, калачей и жаркого.

Гости, и правда, не заставили себя ждать: Артемонов увидел в окно, как на улицу, окончательно перегородив ее, съехалось несколько богатых возков и карет, около которых уже толпились, переговариваясь, много хорошо знакомых ему господ в золотных кафтанах. При каждом было по нескольку слуг, численность которых, вероятно, определялась не столько богатством и родовитостью, сколько мерой спеси хозяина. Матвей недовольно поморщился, поскольку раньше, при покойном государе Алексее Михайловиче, въезд конным всадникам в Кремль был строжайше воспрещен, а уж на карете и сам бы никто не додумался сюда явиться. Сейчас же времена, судя по всему, смягчились. Толпа вельмож, наконец, выделила из себя делегацию из трех или четырех бояр и полдюжины слуг в красных кафтанах с двуглавыми орлами, и посольство это начало пробиваться через скопление возов и людей во дворе, чем ни впряженные в возы лошади, ни артемоновские слуги вовсе не были довольны. Артемонов судорожно пытался сообразить, как ему достойно принять гостей: одет он был едва ли наполовину, а задерживать таких знатных людей во дворе было бы порухой не только их, но и его собственной чести. Вдруг он вспомнил, как зачастую принимали посетителей польские и литовские вельможи, а часто – и сам царь Алексей, и его осенила мысль. Матвей остановил слугу, который, при виде такого большого количества знатных гостей, собрался, было, малодушно бежать, оставив хозяина полуодетым.

– Ты, Василий, продолжай вещи носить, а я потихоньку одеваться стану.

Удивленный Василий пожал плечами, кивнул и убежал в чулан за очередной деталью гардероба. Бояре ввалились в горницу, и тут же замерли при входе, немного опешив от непарадного вида Артемонова. Тот, однако, милостиво кивнул вошедшим, и те принялись кто истово креститься на иконы в углу, а кто и сразу подошел к Матвею, и начал его с шумной радостью обнимать и целовать, по московскому обычаю – троекратно. Артемонов тем временем старался получше разглядеть участников делегации. Среди них был князь Яков Никитич Одоевский, ухитрявшийся смолоду выглядеть старше своего отца, знаменитого Никиты Ивановича, который был уже глубоким стариком, однако держался при своих редких выходах всем на зависть. Пришел и Михаил Юрьевич Долгоруков, сын старого приятеля (а может быть, и неприятеля) Артемонова, некогда лучшего воеводы царя Алексея – князя Юрия Алексеевича. Это был мужиковатый и неловкий человек, который ни умом или хитростью, ни тонкостью черт не напоминал отца. По лицу его было видно, что, в те минуты, когда он не перепуган и не стеснен, как сейчас, он обычно жесток и деспотичен. "В мать, видно, пошел", – жаловался князь Юрий. Также явились Семен Ерофеевич Алмазов и кто-то из молодых князей Черкасских, успевших подрасти за время матвеевой ссылки, и потому не слишком знакомый Артемонову.

– Ну, чего копаешься? – недовольно крикнул Матвей Сергеевич Василию, запропавшему в чулане, повернувшись в его сторону.

– Так ведь это… Мы сейчас! – немного опешив, отвечал Яков Одоевский, принявший слова Артемонова на свой счет.

– Да что ты, князь Яков! Это же я вон, Ваське.

Князь успокоился, но увидев Василия, торжественно вносящего в горницу соболиный воротник, удивился еще больше. Васька же невозмутимо стал натягивать на Артемонова ферязь. Яков Никитич, крякнув и качнув головой, взял у одного из молодцев в красных кафтанах свиток, принял торжественный вид и начал зачитывать приветственное послание от царицы, царевен, самого великого государя и боярской думы. Послание начиналось с перечисления былых заслуг Артемонова и его служб прежним государям, а поскольку тех и других было немало, а слог грамоты отличался многословием и тяжеловесностью, то уставшего Матвея разморил, наконец, сон. Надо же было случиться такому, что, как раз тогда, когда он неглубоко и совсем незаметно для окружающих задремал, Василий начал неловко и болезненно для Артемонова дергать рукав ферязи.

– Да тише ты, черт тебя дери! – выругался спросонья Матвей.

Князь Яков, не переставая читать послание, выпучил на него глаза и заметно понизил голос. Артемонов сделал извиняющийся жест рукой, однако прежняя громкость голосу князя так и не вернулась. Чтение продолжалось еще долго, как и возня Васьки с рукавом, и Матвей, не выдержав, прошептал слуге:

– Да ты, хвост овечий, пошустрее не можешь ли?

Вышло чересчур громко, и младший Долгоруков, нервно вздрогнув, принялся читать раза в полтора быстрее. Получалось теперь негромко, быстро и сбивчиво, как у плохонького пономаря.

– Все, поди прочь! – прошипел еще через несколько минут Артемонов, выведенный из себя непрекращающимися усилиями Васьки, который, к тому же, больно уколол его булавкой. Князь Яков покрылся испариной и явственно дернулся к выходу, однако был удержан стоявшими сзади боярами. К счастью, грамота наконец-то закончилась.

– А еще, государь Матвей Сергеевич, изволь подарки принять от государя и государынь, и от нас, верных царевых слуг! – звонким голосом провозгласил молодой Черкасский, очевидно, долго ждавший этой минуты. Слуги в красных кафтанах пришли в движение, и горница стала заполняться подарками. Среди обычных дорогих, но ненужных вещей, были и сорочки вышитые, самими царевнами, и испеченные ими пироги, и даже, кажется, какая-то поделка самого царя Петра. Сердце Матвея сжалось от умиления, и он, чтобы не дать воли чувствам, встал и громко обратился к боярам и слугам:

– Благодарю от всей души! И вы, бояре, меня пожалуйте: разделите со мной хлеб да соль!

Бояре с радостью прошли к стоявшему здесь же столу, а матвеевы слуги, ревниво отталкивая пришельцев в красных кафтанах, принялись носить еду и питье: по раннему часу – меды и пиво. Напитки быстро привели гостей в приподнятое настроение, и они принялись наперебой рассказывать Артемонову о событиях, происходивших в Москве в его отсутствие. Речь, конечно, шла об обычных московских сплетнях, поскольку обо всех государственных делах старый вельможа, как они отлично понимали, знал побольше их.

– Матвей Сергеич! – зашептал ему на ухо подобравшийся поближе Михаил Долгоруков. – Отец болеет сильно и слаб, а то непременно приехал бы на встречу. Ты уж не откажи: приезжай сегодня к нему в гости, когда хочешь, когда только время от государственных дел свободное найдется. Очень уж старик мой тебя ждет!

– Приеду, коли ждет. А что же, на Думу он больше не приходит?

– Да… Когда здоровье позволяет, то конечно, но теперь вот…

– Ну что же, тогда с боярами посидим, и сразу к нему.

– Да… Оно конечно, Матвей Сергеевич, в любое время!

И Долгоруков с какой-то поспешностью отсел подальше. Матвей, может быть, и задумался бы над этой странностью, если бы не явился все тот же Василий, успевший принарядиться и основательно отведать меду, и не закричал, перекрывая гомон сидевших за столом, что пожаловали "высокие гости – енералы Кровков и Драгон". В горницу вошли два немолодых офицера, один был одет в польский короткий кафтан и пехотный шлем, а второй и лицом, и одеждой был явный иноземец. Агей Матвеевич Кровков был начальником одного из выборных солдатских полков, а Филимон Драгон, скотской земли немец, возглавлял сразу несколько полков солдат и драгун: в статейных списках это соединение называлось "воеводским полком", однако сам Драгон, вероятно, для пущей важности, именовал его "дивизией". Впрочем, сейчас шотландец был почти штатским человеком, поскольку его подчиненные, по завершении многолетней войны с Турцией и Крымом, были распущены по домам – в отличие от стоявших в Москве на Бутырках выборных Кровкова. Матвей, завидев офицеров, с искренней радостью бросился к новым гостям, и они долго обнимались, похлопывая друг друга по плечам и обмениваясь шутками. Бояре с некоторым сомнением оглядели генералов, однако вежливо поздоровались с ними и, посторонившись, пустили их за стол. Хотя ни один, даже самый внимательный наблюдатель, не заметил бы со стороны бояр и малейшего непочтения к Драгону и Кровкову, но после их прихода веселье за столом быстро угасло, а затем думцы стали один за другим подниматься и прощаться с хозяином.

– Мы тебя, Матвей Сергеевич, не можем задерживать и время твое от государственных дел отнимать! – краснея и толкая боком Алмазова, объявил Михаил Долгоруков.

– И то верно, нечего вам меня отвлекать! – важно ответил Артемонов, вызвав веселый, хотя и несколько принужденный смех бояр. – Скоро увидимся, только вы уж подготовьтесь: я на севере умом не ослаб – наоборот!

Бояре попрощались с хозяином и генералами, и, с некоторой поспешностью, вышли, пробираясь по двору к своим каретам.

Оставшиеся некоторое время сидели молча, а потом Драгон задумчиво проговорил:

– Любопытно, сколько лет я должен провоевать за Московию, чтобы стать им своим? Я ведь и по-русски говорю уже не так дурно, не то, что раньше. Как тебе, Матвей, мой выговор, ведь лучше стал за эти годы?

– Брось ты это, друг Филимон! – вмешался Кровков, отрываясь от большой кружки с пивом. – И я им никогда своим не стану, не то, что ты. Хоть ты даже от папежской своей ереси откажись, и то…

– Ну, уж это – нет! – вспыхнул шотландец.

Артемонов молча слушал друзей, но думал, что и ему, выше которого был раньше только царь, а сейчас и царь – мальчишка, суждено вечно быть чужаком для дворян из старинных родов. Они всегда будут смотреть на него сверху вниз, даже пресмыкаясь перед ним: так вот странно устроена жизнь. Матвей выпил еще меду, и ему вовсе расхотелось куда-либо ехать: он бы с удовольствием просидел весь день со старыми друзьями. Что-то подсказывало ему, что это и был бы лучший способ провести этот день.

– Послушай, Матвей Сергеевич, а ведь князь Михаил Юрьевич прав: нечего нам у тебя сейчас время отнимать, – заметил Драгон. – Приезжай ты, боярин, лучше вечерком ко мне, на Кокуй – там и поговорим по душам.

– Спасибо, Филимон! Сам знаешь, Дума может и до утра прозаседать. Но если получится – непременно буду. Ну, а завтра-то уж всяко приеду – соскучился я по вам!

Не успели Кровков с Драгоном покинуть дом, как вся улица окрасилась красным и голубым цветом, да так ярко, что Артемонов заметил это краем глаза, не глядя в окно. Справа от ворот стояла полусотня стремянных стрельцов в голубых кафтанах. Они неподвижно, как статуи, сидели на лошадях, неподвижными, как маски, были даже лица стрельцов, а их кони стояли друг от друга на совершенно одинаковом расстоянии, как будто кто-то, расставляя их, отмерял его линейкой. Красивые животные, все же, перебирали время от времени ногами и мотали хвостом или головой. Слева от ворот, в таком же порядке и неподвижности, расположились пешие стрельцы в слепяще-ярких красных кафтанах. Их, как показалось Матвею, была целая сотня, и как они смогли так красиво расположиться на узенькой улочке – было неясно. От строя отделилось несколько человек во главе с начальником, которые вошли во двор и несколькими резкими короткими приказаниями, в которых упоминались и близкие родственники слуг, быстро навели там порядок. Все затихло, а возы куда-то исчезли вместе с дворовыми и холопами – замешкавшиеся получали изрядно ножнами сабель или бывшей у начальника плетью.

"Хозяева пришли", – мелькнуло в голове у Матвея. Так же по-хозяйски вели себя стрельцы давеча, на большой подмосковной дороге, и это все меньше нравилось Артемонову. "Змея старая! Ничего, вытяну тебя из норы – посмотрим тогда, кто хозяин!" – кипятился он про себя, внешне милостиво улыбаясь входившим с почтительным поклоном в горницу стрелецким головам. Их было трое: стремянные Григорий Горюшкин и Никифор Силин, и кто-то из урядников пешего строя, совсем молодой человек, которого Матвей не знал, но на которого ему тут же пришлось обратить внимание. Лицо Горюшкина выражало почтение и радость встречи – это была потертая маска старого царедворца, великан Силин смотрел, как всегда, с детским добродушием, а вот третий стрелец так нагло уставил на Матвея синие с ледяным оттенком глаза, что Артемонов, поневоле, гневно и удивленно нахмурил брови. Глаза эти, к тому же, показались ему знакомыми.

– Никитка Юдин, сотенный полка Ермолова! – с почтительным поклоном выступил вдруг вперед стрелец, как будто чтобы сгладить неловкость. Выражение его лица совершенно изменилось, и в очень приятную сторону: на нем не было видно приторного подобострастия или страха перед начальством, а только ум, смелость и какая-то готовность к службе, однако без холопства. "Любопытный малый, надо за ним последить", – подумал Артемонов.

Никифор Силин, тем временем, начал красивым басом зачитывать грамоту, приглашавшую Артемонова в царский дворец, куда и должны были его сопровождать стрельцы. Матвей выслушал приглашение, после чего собственноручно налил и раздал служивым по чарке меду, что те восприняли с большим облегчением, ибо чтение грамот давалось им не без труда.

Когда Артемонов, поддерживаемый под руки Горюшкиным и Силиным – он, несмотря на изрядное уже выпитое количество меда и пива, вполне мог еще идти сам, но такова была традиция – шел к карете, через строй стрельцов начали пробиваться три человека, одетых по-мужицки, но очень чисто и добротно. Стрельцы, с выражением самого брезгливого презрения на лицах, принялись отталкивать их в сторону и нещадно бить, не нарушая, впрочем, сильно строя. Мужики, вероятно, опасаясь связываться с царскими слугами, не отвечали на побои, и только упорно старались пробиться к Артемонову. Одному из них, наконец, это удалось, и Матвей узнал старосту одного из своих самых крупных имений, Осипа Лукича. Тот уже обрадовался и приготовился что-то сказать Артемонову, как оказавшийся неподалеку Юдин сильным и точным движением плеча ударил старосту. Тот начал перебирать ногами и готов был упасть, но натолкнулся на стоявших в строю стрельцов, которые тоже принялись, кто как мог, бить и толкать Осипа Лукича.

– Вон отсюда пошел, лапотник! – с перекошенным гневом и отвращением лицом прошипел ему Юдин.

– Погоди-ка, Никита! Это ведь староста мой. Осип Лукич, дружище старый, подходи, не бойся! – крикнул Артемонов. Он не успел разглядеть лица Юдина, поскольку тот, случайно или нет, поспешно отвернулся в сторону. Рядовые же стрельцы опять превратились в статуи.

Осип Лукич, просияв, подбежал к Матвею Сергеевичу.

– Барин! Вот уж рад, ждал тебя, как Бога! Все без тебя наперекосяк пошло… Ну да, стоит ли – теперь ты в силе, с Божьей помощью… все и наладится. Мы без тебя, Матвей Сергеевич…

– Ну, будет, будет! – строго сказал Артемонов, который, по правде сказать, и сам растрогался. Он всегда любил Осипа, дельного и умного мужика, которого приметил еще мальчишкой: не по годам серьезным и умевшим с непередаваемым ехидством поддеть и своего голоштанного товарища, и барина. Сейчас же, глядя на старосту, он вспомнил золото августовских полей, кромку леса и нагромождение белых облаков, куда-то плывущих по синему небу над маленькой владимирской деревенькой.

– Так вот, барин, чтобы тебя не задерживать: бунтуют Бескормовка и Грязная, как есть бунтуют. Своих старост побили и выгнали, меня, грешного, слугу твоего, чуть в колодце не утопили – едва ноги унес. Зачем-то овин сожгли, а с ним и пара ихних же изб сгорела – не иначе, как сам враг рода человеческого их, аспидов, надоумил. Прямое сатанинское беснование!

– Спасибо, Осип Лукич! Как ты и до Москвы-то добрался, я и сам… Бунтовщиков уймем, а ты пока сделай мне милость, побудь у меня дома денька два или три – там я заеду, и обо всем толком поговорим.

– Да где уж нам в таких палатах! Я вот только подошел к ним, а уж весь в синяках, а коли внутрь попаду…

– Ты, Осип Лукич, не старайся: надо мной все шутят уже второй день, да так, что ты не перешутишь. Иди, я обо всем распоряжусь.

Матвей подозвал к себе Юдина, и велел ему отрядить десяток стрельцов, чтобы те охраняли дом и во всем помогали старосте и его спутникам, самому же Никите приказал за всем проследить и доложить. Когда тот, откланявшись с самым невозмутимым видом, отправился к своей сотне, Артемонов сказал ему негромко вслед:

– Ты бы полегче, Никитушка: ведь Осип Лукич в отцы тебе годится. А отцы… Твой-то, Никита, чем промышлял? Не иначе, тоже землю пахал?

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом