Евгения Перова "Неправильный глагол. Воспоминания о детстве, юности и музейной жизни"

Пишу, не слишком придерживаясь хронологии, с которой я сызмальства не в ладах. Конечно, если приложить определенные усилия, можно вычислить, что в школу я пошла, к примеру, в 1960-м году, но это совершенно неинтересно. Гораздо интереснее просто вспоминать…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательские решения

person Автор :

workspaces ISBN :9785006431997

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 02.08.2024

Неправильный глагол. Воспоминания о детстве, юности и музейной жизни
Евгения Перова

Пишу, не слишком придерживаясь хронологии, с которой я сызмальства не в ладах. Конечно, если приложить определенные усилия, можно вычислить, что в школу я пошла, к примеру, в 1960-м году, но это совершенно неинтересно. Гораздо интереснее просто вспоминать…

Неправильный глагол

Воспоминания о детстве, юности и музейной жизни




Евгения Перова

© Евгения Перова, 2024

ISBN 978-5-0064-3199-7

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Предисловие

Я родилась в год смерти Сталина. С тех пор прошло уже более полувека, но до сих пор этот чудовищный идол продолжает отбрасывать свою огромную тень на нашу действительность, а иначе – зачем бы мне начинать свое повествование с упоминания его имени?

Я родилась в День защиты детей и всю свою жизнь чувствовала себя ребенком среди взрослых. Только в последние годы я ощущаю признаки взрослости в своей душе – и мне это не нравится!

Я родилась на Урале, в городе Верхняя Салда, что в переводе (не знаю, с какого языка) вроде бы означает «верхнее болото». В сознательном возрасте я там так никогда не бывала, ибо еще в младенчестве увезена была в Подмосковье, где и живу всю жизнь.

Каждое из этих начал имеет право на существование, и за каждым из них могло бы следовать соответствующее зачину повествование, но мне не хочется придерживаться хронологии, с которой я сызмальства не в ладах. Никогда не могла толком запомнить не то, что какую-нибудь битву при Фермопилах – на чем, кстати сказать, и пострадала во время учебы на истфаке, доведя до полного отчаяния суровую даму, принимавшую у нас экзамен по Древнему Риму, но и события собственной жизни никогда не связывались у меня с какими-либо точными датами. Меня просто потрясают люди, которые легко могут сказать, в каком году они были там-то и там-то или делали то-то и то-то. Конечно, если приложить определенные усилия, можно вычислить, что в школу я пошла, к примеру, в 1960-м году, но это совершенно неинтересно. Гораздо интереснее просто вспоминать.

Вот первое, что помню: какого-то мартобря, скорее всего – вечером, потому что горит яркая желтая лампочка, отбрасывающая четкий круг света и оставляющая в полной тьме углы комнаты, я стою на сундуке, покрытом грубым и колючим малиновым сукном. Надо мной – полочка, которой я почти касаюсь головой, а рядом – дедушка и бабушка. Сознание включилось, как та же лампочка, и впечатало навсегда в память: желтое, малиновое, колючее, доброе…

Зачем я пишу эту книгу? Может быть, лучше меня объяснит Иосиф Бродский:

«Даже худшие из книг переживают своих авторов – главным образом потому, что они занимают меньшее физическое пространство, чем те, кто их написал. Часто они стоят на полках, собирая пыль, еще долго после того, как сам писатель обратился в горстку пыли. Однако даже эта форма будущего лучше, чем память нескольких переживших тебя родственников или друзей, на которых нельзя положиться, и часто именно стремление к этому посмертному измерению приводит наше перо в движение».

Книга первая

Женька-Пенька

Мы не в школе. Даты не имеют большого значения.

Жан Маре «Непостижимый Жан Кокто»

Часть первая. Предки и родичи

Перовы

Все мои предки – крестьяне. Расскажу сначала о дедушкиной родне – о Перовых, о которых знаю меньше, чем о родне по линии бабушки. Перовы родом из деревни Бражниково, что в десяти километрах от районного центра Уваровка Можайского района и в полукилометре от Большака – старой Смоленской дороги. По Большаку отступал Наполеон в 1812 году, а в 1941 году в противоположную сторону двигались советские войска и шли, спасаясь от немцев, беженцы.

В то время деревня состояла из одной улицы длиной приблизительно в километр, а застройка ее была в основном односторонняя, так что напротив главного ряда стояло только несколько домов. В местных лесах брала начало речка Лусянка, через нее было построено два моста. Ближайшая деревня – Лусось, по направлению к ней местность повышалась. Возвышенная часть Бражникова называлась «Горка», часть около Большака – «Бут», все остальное – «Середина». Бут – потому что в почве водилось много белого бутового камня.

Родители моего деда Николая – Александр и Мария Перовы. Семья была большая, но остались только четыре брата: Николай, Егор, Алексей и Александр. Сохранилась фотография, где Николай с родителями и двумя братьями. Родился Николай в 1888 году, так что ему там лет двадцать пять, не больше, но выглядит он старше. Вид у всех мужчин довольно суровый, особенно у младшего брата, стоящего посредине, а другой, вероятно старший, слегка напоминает актера Михаила Пуговкина. Которые это из братьев дедушки, так и не знаю. Все они небольшого росточка, если судить по деду Николаю, которого я хорошо помню. Родители сидят – у Александра густая полуседая борода, а Мария в темном платочке глядит рассеянно и устало. Сняты они на фоне какого-то покосившегося забора, явно у себя во дворе.

Есть еще студийная фотография, где одни братья – и тоже трое: тот, что похож на Пуговкина (но тут уже меньше), Николай и, очевидно, четвертый брат, помоложе. Они все принаряженные, даже щеголеватые: у «Пуговкина» на голове круглая кубанка, на шее – светлый башлык[1 - Башлык – суконный тёплый головной убор с длинными концами, надеваемый поверх шапки], откинутый назад, на куртке видна цепочка часов, а младшие братья в пиджаках и косоворотках. У Николая весьма кокетливый кудрявый чубчик – наверняка завивал! Сапоги у всех блестят, как лаковые – старались, начищали.

Егор служил проводником на железной дороге, женился в той же деревне Бражниково, родил дочь Веру, а потом куда-то переехал с семьей. Алексей женился на девушке из соседней деревни Лусось. Жена его хорошо умела шить, и моей юной маме платье сшила, она помнит. Потом все они уехали жить в Москву. Дети Алексея – непутевый Виктор и Зоя, которая умерла лет двенадцати. Еще был сын, имя которого мама забыла.

Александр остался в доме отца. Жена Варвара родила ему пять человек детей, все мальчики. Варвара была грязнуля, ничего не умела делать, и моя мама, еще девочка, все время ходила ей помогать. Александр погиб во время Отечественной войны, детей забрали в детдом, а куда делась Варвара, мама не помнит. Кто-то из их детей жил потом в Орехово-Зуеве, и бывал у нас в гостях. Приезжал как-то и дед Егор, как я его называла. Он меня, маленькую, чем-то напугал. Помню, что был в длинной шинели. С тех пор, когда слышала присказку «Из-за леса, из-за гор едет дедушка Егор», так его и представляла.

Курочкины

А теперь о родне моей бабушки Софьи. Ее мать Прасковья Курочкина жила всю жизнь в деревне Бараново. Туда мы с мамой ездили не раз, а в Бражниково так и не добрались.

Деревня стоит на высокой горке, вокруг – леса. Безымянные притоки Колочи – мелкие речушки с ледяной водой. Ближайший населённый пункт – Власово: помню, как ходила туда за молоком. Бараново тоже пострадало от войны.

Дед Иван, муж Прасковьи, рано умер – ездил за чем-то в Москву и пропал. Детей у них было много, остались только Ефим, Софья, Клавдия и Полина, остальные не выжили. Как рассказывала моя мама, Прасковья сдавала комнату местным учителям, на это и жила. Еще у нее был большой фруктовый сад, и дети ходили к ней за яблоками.

Сохранилась фотография: Прасковья с матерью, сестрой и братом. Судя по приписке моей мамы, Прасковье там лет тридцать. У нее гладко зачесанные назад волосы, удлиненное лицо, светлые глаза и очень красивые губы. В лице есть что-то казацкое, как мне кажется. Похоже, что верхнюю часть лица – лоб, глаза, надбровные дуги – Прасковья унаследовала от своей матери, а потом эти черты перешли к ее внукам, маминым братьям Сергею и особенно Михаилу, а сейчас это сходство с Прасковьей проступает в чертах лица моего двоюродного брата.

Софья и Николай Перовы

Софья, мамина мама, родилась в 1893 году. Первый раз она вышла замуж в деревню Бражниково, но муж ее погиб во время Первой мировой войны, а второй раз – за Перова Николая Александровича, где-то году в 1922-м или 23-м. Во время войны она работала в уваровском госпитале медсестрой. Николай тоже воевал и оказался в немецком плену.

Сохранились две фотографии Николая того времени: на первой он в армейской пехотной форме: двубортный китель, фуражка без козырька, ремень с бляхой, щегольские усики – весьма бравый, но смотрит тревожно, что и не удивительно. Вторая фотография сделана в плену: семеро мужчин – двое сидят, остальные стоят, Николай в центре. Он в полосатой косоворотке, а усики все те же. Мне кажется, что один из сидящих – тот, что в жилетке – немец: видна цепочка от часов, в руках фуражка с высоким околышем, да и смотрит повеселей, а остальные довольно мрачные, хотя и не выглядят заморенными. В плену Николай научился сапожничать. Домой он вернулся, очевидно, после Брестского мира.

Встретились Софья с Николаем все в том же Бражникове – родители Николая жили как раз напротив, окна в окна: их домик смотрел на запад, а у Софьи – на восток. Софья работала в коровнике дояркой, а потом выращивала телят. Николай летом трудился в колхозе, а на зиму уходил в город, он был «холодный сапожник» и надомник. Холодными сапожниками в старое время называли мастеров, работавших на улице (прямо на холоду) с примитивными приспособлениями.

Еще подрабатывал путевым обходчиком. Потом стал работать в Москве, на фабрике «Экспорт-обувь», и жил в общежитии, чтобы не ездить в такую даль: из Бражниково надо было пять километров идти на ближнюю станцию Дровнино, потом на поезде до Москвы часов пять-шесть по тем временам – сейчас-то часа за два, наверно, можно доехать до Можайска.

У Николая и Софьи было четверо детей: Сергей (1924), Михаил (1926), Зинаида (1927) и Евгений (1929). Дети своеобразно разделились по внешности: старшие братья, очень в молодости похожие друг на друга, были светловолосые и голубоглазые, а моя мама и младший Женя – носатые, темноволосые и кареглазые.

Когда началась Отечественная война, Николай был в Москве, так что все тяготы военного времени и оккупации Софья пережила одна с тремя детьми на руках. Самый старший – Сергей – был на фронте. Только в сорок втором году, когда прогнали немцев из-под Москвы, Николай смог приехать за женой и детьми – перевез всех в Расторгуево. Рассказывает моя мама:

«Сначала в Расторгуево приехал отец, потом Михаил, а потом забрал меня, Женьку и маму. Сергей был в действующей армии. Ехали на телеге до Уваровки, потом на пассажирском поезде до Москвы. Вначале поселились при госпитале, где отец работал сапожником – в бывшем имении Волконских в Суханово. Госпиталь располагался в двух зданиях: там, где главный дом над прудом, были палаты, а в мавзолее – кухня, столовая и палаты для выздоравливающих. Нас поселили в двухэтажном домике для обслуги, где наверху жили врачи, а внизу была контора. Мама работала посудомойкой в столовой, а я уборщицей (называлась санитаркой) в конторе и в общежитии. Михаил работал в котельной».

Зимой 1943 года семья переехала на улицу Ольгинскую. Там сделали общежитие, в комнатках которого разместились Перовы, а кроме них еще три семьи.

5 ноября 1943 года в возрасте 46 лет умерла Софья. Мне всю жизнь говорили, что умерла она от рака, но в найденном мной свидетельстве о смерти указан диагноз: «артериональный склероз сердца». Николаю в то время было 55, Сергею – 18, Михаилу – 17 (он ушел учиться в техникум связи и жил в общежитии), Зине – 16, Жене – 14.

На одной из последних довоенных фотографий, Софья, наряженная в трогательную белую кофточку с вывязанными бомбошечками у воротника, выглядит гораздо старше молодцеватого Николая, хотя на самом деле была на пять лет моложе. Принарядилась для фотографа. А на фотографии, которую сделал кто-то из близких уже в Расторгуево, она совсем худая и изможденная – с характерным мрачным взглядом.

У меня такое ощущение, что моя мама очень сильно горевала после смерти Софьи, потому что была чрезвычайно сильно к ней привязана. Софья однажды даже отхлестала маленькую Зину крапивой, чтобы «не гонялась» за ней и не мешала работать. Горевала, но и переживала обиду на мать, за то, что та ее оставила: никогда про Софью не говорила, и на кладбище к ней не ездила – во всяком случае, на моей памяти. Похоронили Софью почему-то в Москве, а не в Расторгуево, а мама даже отдала кому-то из родственников наше место рядом с Софьей.

Софья меня очень занимает, потому что мы внешне похожи. В юности, лет восемнадцати, я была копией бабушки Сони – просто одно лицо, хотя по комплекции толще: в ее взрослую кофточку, долго хранившуюся у нас в семье, я могла влезть только лет в четырнадцать. Кофточка полосатая, со сложной застежкой набок – осталась фотография бабушки в этой кофточке. Хотела отдать в музей – не взяли: вот если бы была «парочка», то есть с юбкой, то взяли бы, а так нет. Юбка не дожила, был еще платок огромный, красивый, мелкими турецкими огурцами, который мама зачем-то разрезала и покрасила в черный цвет – мы с ней настоящие вандалы, столько всего перепортили! И наследства-то было – кот наплакал, и то не сохранили.

Страшно жалею, что мало расспрашивала и маму, и сестер Софьи – бабу Клаву с бабой Полей. Софью в молодости знала бабушка Катя (вторая жена деда), которая родом из соседней деревни. Она рассказывала, что Софья была нелюдимая и задумчивая – то ли по природе, то ли так повлияла на нее потеря первого мужа: «Гости придут, а она уйдет в сени и стоит там, прячется». Сумрачная – это и по фотографиям видно. Тяжелый взгляд, даже трагический. Кстати, на одной из старых фотографий видно, что кто-то, стоящий рядом с Софьей, отрезан: это сделала Зина, приревновав мать к неизвестному мужчине. Подозреваю, это и был первый муж Софьи.

Дедушка Коля

Я была «дедушкина внучка». Помню его очень хорошо, а когда вижу на фотографии, так сердце и щемит: родной, любимый! Он тоже меня очень любил. Все время со мной возился, читал мне, рассказывал что-нибудь, пока работал. Из дедушкиных рассказов помню совсем мало – а сколько их было выслушано над очередной парой туфелек, изготовлявшихся на моих глазах умелыми руками.

Да, пожалуй, только один толком и помню, ставший семейной легендой: как молодой дедушка – то есть тогда еще совершенно не дедушка, а парень! – пошел на пасхальную заутреню, приморился, вышел на крыльцо, присел и заснул, а кепка свалилась, так ему в эту кепку накидали всего: и яиц крашеных, и денежек. Еще рассказывал, как мальчишками они бегали по рынку и прямо из бочки рукой хватали соленые грибы или огурцы. И где же такой рынок был, интересно? В деревне вряд ли. Еще остались смутные воспоминания о том, что дедушка слушал в Большом театре пение Федора Шаляпина. Это могло быть либо до 1914 года, либо в 1920—21 годах, потому что с 1922 года Шаляпин находился за границей.

«Дедушкапочитайка!» – любимое слово, которым я донимала его без конца. И мы читали какие-то бесконечные «рассказы про животных», среди которых был, пожалуй, и «Золотой луг» Пришвина в оранжевой обложке с синичками. Читали Телешова – с той поры не перечитанного ни разу и не помню, о чем писавшего. Читали – или это уже я сама читала? – забытую ныне Любовь Воронкову, настолько потрясшую меня своей «Девочкой из города», что я стала добросовестно переписывать эту повесть в тетрадку, искренне веря, что сочиняю сама.

У меня долго хранились остатки дедушкиных инструментов, потом отдала коллегам-реставраторам. Стоило взять в руки все эти шильца и разбойничьего вида ножи, тут же в памяти оживал запах кожи, воска, дратвы и дерева от восхитительных маленьких деревянных гвоздиков, которые дедушка так ловко вырубал ножом из длинных и плоских заготовок. Куда он вбивал эти гвоздики и зачем? Дратву – тонкие веревочки, необходимые для сапожного дела, дедушка тоже делал сам. Для этих целей выращивали на грядке коноплю – из ее волокна получаются очень прочные веревки. Я помню эту дратву – разорвать невозможно. Помню и грядку высоченной конопли: я была совсем маленькая, но конопля была выше дедушки. Правда, и он невысокого росточка был.

Долго хранились у нас и сделанные дедушкой крошечные туфельки на каблучках – пара, не взятая заказчицей, маленькой татарочкой по фамилии Родина. В детстве, слыша по радио популярную песню «Родина слышит, Родина знает…», я представляла себе именно эту черненькую дамочку. А другую пару сработанных им туфелек я передала в фонды Исторического музея.

Помню, как дедушка брал меня с собой в Москву на Зацепский рынок, что располагался между Валовой улицей и Павелецким вокзалом, где сейчас идет бесконечная стройка, огороженная гигантскими билбордами. Мне было лет шесть-семь, и я как раз доставала носом до прилавков, на которых чего только не было. Почему-то ярче всего запомнились веники и раки – красные, усато-клешневатые, я их забоялась. Очевидно, дедушка пил пиво с раками. Я нюхала пиво и морщилась: бе-э, гадость! Еще поразили цыганки – в ярких юбках, монистах и кудрях.

Запомнилось, как дедушка кормил меня кислыми щами. Почему-то налил в алюминиевую мисочку, а не в тарелку. Вкусные были щи! А еще один раз он меня разыграл на 1 апреля: сказал, что ко мне пришла подружка. Я выбежала во двор, искала ее, звала, но никто не отозвался.

Перов Николай Александрович умер 5 октября 1962 года. Диагноз: «раковая интоксикация, злокачественное малокровие». Странно, но я совершенно не помню его болезни и смерти, хотя мне было уже девять лет, вполне сознательный возраст. Наверное, взрослые оберегали ребенка от тяжелых впечатлений. В день похорон мы играли с троюродными сестрами на балконе. Не помню ничего – ни слез, ни горя, только телегу, на которой повезли дедушку в последний путь. Но горе было велико. Даже не горе, а что-то большее, чем горе.

Я долго не могла спать одна – брала куклу или пробиралась к маме под бок. И тогда же мне приснился страшный сон, от которого я проснулась с криком. Снился дом, в котором я живу – почему-то большой, «московский», многоэтажный, многоподъездный, а не наш, почти деревенский. И в этом доме присутствует некто, вооруженный ножом. Но самым страшным был не нож, а ощущение полной беспомощности и бесправности перед лицом этого неведомого злодея. Ушел дедушка – и мы остались беззащитны.

Баба Катя

Екатерина Анисимовна Перова (Дроздова) – вторая жена деда Николая, мамина мачеха (1905—1991). Баба Катя меня вырастила. Появилась она в нашей семье, когда меня еще и в проекте не было – в 1944 году пришла помогать по хозяйству овдовевшему деду с четырьмя детьми. Старшие, правда, были уже совсем взрослые и дома не жили, но двое младших: моя мама и ее брат Женя были при отце. Поженились они с дедом гораздо позже – в 1952 году. Баба Катя, тогда еще никакая не бабушка, была моложе деда на 17 лет. Она выросла в соседней деревне Липунихе. В большой семье Дроздовых было чуть ли не 11 человек братьев и сестер. Дед хорошо знал и всю семью, и саму Катерину, тем более что учиться дети Дроздовых приходили в нашу деревню.

Я плохо знаю судьбу бабы Кати до того, как она пришла в дом Перовых: мама рассказывала, что у нее был сын Эдик, рано умерший и рожденный вроде бы вне брака. Катерина жила при старшей сестре Доре, муж которой был крупным военным, и даже вошел в книжку, посвященную героям Отечественной войны. Служил он на Дальнем Востоке, а Катерина помогала сестре по хозяйству. У них в семье такие были имена: Дора, Нонна, Нана (Надя). Хотя все русские. Наверно, казалось красиво.

Баба Катя рассказывала мне, что ела лягушек, когда жила на Дальнем Востоке. У нее хранилось много фотографий тех времен, я любила рассматривать совершенно незнакомых мне людей, среди которых было много военных. Потом, когда появился фильм Германа «Мой друг Иван Лапшин», я словно узнала героев, так точно были им схвачены типажи. Все фотографии баба Катя порвала – я нашла потом обрывки под ее кроватью.

Она была маленькая – годам к 10 я ее переросла – кругленькая, хотя и не толстая. Такой характерный простонародный женский типаж начала 20 века: фигурка кувшинчиком. Сказок она мне никаких не рассказывала – по этой части был дедушка. Любила поворчать, и вообще была «кликушей»: кричала по ночам дурным голосом, впадая в совершенное беспамятство, и разбудить бывало трудно. Однажды мы жили у соседей по улице, потому что наш дом ремонтировался. А у них снимал комнату студент, так он свалился с раскладушки, когда бабушка заорала посреди ночи – мы-то привыкли.

Великолепно готовила, особенно пироги ей удавались. Один раз вместе с дачницей к приезду гостей испекли два торта «Наполеон», один с кремом, другой с вареньем. Не помню, в чем пекли, почему-то мерещится, что чуть ли не в керосиновой плите, в духовке. А может, уже газ тогда был? Вообще баба Катя была очень ловкая и спорая: раз пришла мамина крестница с сестрой в гости, так бабушка за 15 минут приготовила нам клюквенный мусс, сбив его веничком в кастрюльке – на улице в снегу. Огород у нее был образцовый и сад, все делала сама после смерти деда: от мамы по ее инвалидности помощи никакой, а я отлынивала, как могла. Время от времени бабушка ложилась помирать – у нее была грыжа – и стонала: «Вот помру, вы уж огурцы мои поливайте!»

Как-то раз она упала на деревянные грабли, и зубец пронзил ей ладонь насквозь: был обморок от шока, ездила в больницу, уколы делали от столбняка, но все обошлось. Она была здоровая от природы, и к старости это оказалось мукой: рассудок уже помутился, а сердце все работало, и она жаловалась: «Помирать пора, а Бог не берет!». В Бога не верила, в церковь никогда не ходила, хотя меня окрестила. Крестили вместе с дедом – в нарушение всех правил, а крестными записали совсем других людей: двоюродную тетю Галю и маминого брата Женю.

Помню, как она делала выход на выборы: наряжалась, вставляла зубы, сразу резко молодея, и надевала беличью шубу. Эту вечную шубу потом носила я, перешивала, отрезала, потом отдала подруге на детскую шубку, и она до сих пор жива где-то на даче: шубку так и не сшили, но не выбросили! Хотя, может, уже и выбросили. У бабы Кати был целый сундук с приданым: постельное и нижнее белье с вышивками и мережками. А еще покрывало, ткань которого меняла свой цвет с красного на синий, это меня очень занимало.

Баба Катя часто брала меня в гости к своей племяннице Нонне. У нее был сын Сережа – то ли помладше меня, то ли, наоборот, чуть постарше, уже не помню. Ехали на троллейбусе через Крымский мост, разукрашенный фонариками – чаще всего на какие-нибудь праздники: майские, октябрьские. У Нонны был крошечная злобная собачка, которую я боялась: она кусала за ноги и бегала, цокая коготками по паркету – той-терьер или карликовый пинчер. Было смешно, когда потом Нонна завела боксера – точно такой же окраски. Этот был добрый и слюнявый, хотя и страшный на вид.

Я любила эти поездки: все другое, не как у нас! И лифт! Только меня везде укачивало, и помню, как в троллейбусе бабушку оговорили за то, что она меня посадила, а сама стояла – я ростом была уже с бабушку. После этого прошла целая жизнь, Нонны давно нет в живых, не знаю, что с Сережей – он был переводчиком с испанского. Не знаю, помнит ли он, как приезжал к нам в Расторгуево в гости, и мы с ним прыгали с крышки сарайчика в сугробы…

Не хочется вспоминать плохого, но отношения у мамы с бабой Катей были ужасные: мама не приняла ее в качестве мачехи, и они всю жизнь воевали, хотя я поняла это, только став совсем взрослой. Мы съехались с бабой Катей и какое-то время жили вместе – это был ад. Она любила поскандалить, умела очень ловко попадать на все мамины больные места, да и с головой у нее становилось все хуже, так что, учитывая мамино психическое состояние, можно представить, каково нам было.

Нет, не хочу.

Хочу вспоминать только хорошее!

Баба Катя любила меня – а я ее.

Она и всех Перовых любила, да и маму тоже, заботилась о нас.

Светлая ей память!

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом