Елена Счастливцева "Сашкино детство"

В сборнике представлены рассказы и повести, написанные и напечатанные в российских журналах и сборниках за период с 2000 года по 2018.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 07.08.2024


– Так замерзло все сразу! А когда весной оттаяло, убрали.

Вовка уже сполз со стула. Необходимую ему информацию он из деда выбил, и завтра перед учительницей ему стыдно не будет.

– Вовка, не убегай! Дед, ну надо какую-нибудь другую историю для детей. – Бабушка преследовала сразу две цели: не обидеть деда и отобрать рассказы для класса.

– Как вы не понимаете? – Дед заскрипел остатками зубов. – Об этом говорить нельзя!

Вовка с бабушкой пригнулись и притихли.

Об этом никогда никто не говорил, об этом не думали; во всяком случае, старались не думать. Его родня, поредевшая, собиравшаяся по самым незначительным поводам в гостиной за огромным дубовым столом, беседы вела о всякой бытовой ерунде.

О чем угодно, только не о 41-м годе, стараясь вытравить хоть малейшее воспоминание. Даже оговорки, даже случайные реплики не проскальзывали никогда! А вот то, что сказала вчера соседка или дама в троллейбусе… Любая мирная мелочь во сто крат была важнее. Дед гнал прочь воспоминания о детстве, тетки – о юности. Всем им это почти удавалось, и чем дальше, тем больше.

Другими словами, последующее поколение о безымянной даме в троллейбусе, или даже в трамвае, а уж, тем более, о сельском хозяйстве Гондураса или Тринидада с Тобаго знало куда больше, чем о прошлом своей семьи.

– Вам ведь просто любопытно! – Дед замахнулся, намереваясь ударить жилистым кулаком по столу, но попал в тарелку с недоеденным пюре, которую бабушка ловко подхватила. Злобное выражение искорежило лицо старика. Он вытер грязный кулак сначала о край стола, затем схватил и утерся висевшим кухонным полотенцем и молча, демонстративно, удалился к себе в комнату – спать.

Пока шаркал тапочками до своей комнаты, немного поостыл. Чуть позже, лежа со сложенными на груди руками, он подумал, что напрасно погорячился. Вот теперь не уснуть, привычный распорядок нарушается. Дед, широко раскрыв рот, зевнул; из глаз выкатились слезы, но сон не шел…

Внук крайне не радовал деда своим поведением: от телевизора и компьютера не оторвать, читает из-под палки… На ум пришло высказывание Чайковского о том, что из детства человек черпает воспоминания и впечатления всю жизнь. А что у Вовки будет за душой, когда вырастет? Компьютерные стрелялки и троечные знания?

От Вовки с Чайковским мысль деда плавно перешла к куплетам Трике из «Онегина».

Как же он их не любил! До чего привязчивые! Их частенько передавали по радио. И крутятся они в голове, и крутятся… Позднее, чтобы их выбить, он напевал «Танец с саблями» Хачатуряна. Иногда помогало. А тогда он мальчишкой спешил вдоль Обводного на «Красный Треугольник», где работал; спешил и пел эти дурацкие куплеты.

Светило солнце: первое весеннее ласковое дезинфицирующее солнышко, под которым оголяли гноящиеся и смердящие язвы человекоподобные выползки из соседних домов. Подросток шел мимо них, а его глаза против воли разглядывали и ощупывали каждую выставленную, как напоказ, язву. С тех пор бал у Татьяны и объяснение Ленского с Онегиным у него неразрывно связались с этими уродливо-безликими человеческими огрызками, помноженными на детские страхи. Где там американским ужастикам! Слабаки!

Дед зевнул, сам перед собою пытаясь спрятаться за маску равнодушия, но за закрытыми дверями комнаты его никто не видел, а потому мысли потекли в печальном русле, и скоро оттуда ему не выбраться.

«Какой уж там сон!» – Это он сказал сам себе вслух. Зачем они окунули его ТУДА?

Он понуро встал с кровати, нашел чистую тетрадку в линеечку, ручку и уселся за письменный стол. Затем достал из футляра очки и водрузил их на нос. Наверно, он должен им что-то оставить? И они правы…

По Обводному он часто ходил, а вот почему оказался один на Фонтанке, у Обуховского моста? Подошли две женщины, что-то хотели узнать: как куда-то пройти, что ли… Обстрел начался неожиданно. Он юркнул в парадную, зажался в угол: подальше от двери, от близких взрывов, содрогаясь вместе с домом. Но ни громкое дыхание, ни стук сердца не заглушали близкие взрывы и визг в небе. Он без надежды прощупал взглядом каждую ступеньку лестницы – не было здесь безопасного места, как не было его и дома с мамой. Когда утихло, он выглянул на улицу. Женщины лежали недалеко и были тем, чем мог бы стать он. Рядом с ними из сугроба высовывалась потемневшая одеревенелая рука.

…Дед очнулся в темноте от стука метронома. Он потряс головой. Очки свалились с мокрого от слез лица, метроном исчез: это Вовка, отвлекшийся от приготовления уроков, дубасил палкой по картонной коробке. Старик, вздыхая, встал и упрятал тетрадку глубоко в стол. Скорбные мысли, обращенные в слова, покинули его, а потому дед объявил Вовке, что на «урок мужества» пойдет, если только будет хорошо себя чувствовать.

Назавтра, проснувшись, дед никак не мог вспомнить, что же такое неприятное должно случиться именно сегодня. Он мылся, одевался, кровать убирал – и не мог вспомнить, никак не мог. А вот за завтраком, когда кашу ел, наконец-то вспомнил. Стало еще тяжелее, но он знал, что в школу не пойдет.

После завтрака дед надел удобные валяные чуни и меховые варежки, натянул ушанку с опущенными «ушами» по самые совиные брови; приподняв бороду, укутал шею мохнатым теплым шарфом, взял палку и вышел на улицу. И с каждым шагом в противоположном от школы направлении он чувствовал себя все более и более свободным.

И от того, что убежал ото всех, в аптеке дед оказался в чрезвычайно веселом расположении духа, а покупая привычные пилюли впрок, нагнувшись к окошечку, даже оригинальнейшим образом пошутил с аптекаршей:

У меня давно ангина
Скарлатина, холерина,
Дифтерит, аппендицит,
Малярия и бронхит.

Девушка-аптекарша, как ему показалась, ничего не поняла. Она, окостенев, сохраняла внешнюю невозмутимость – как и полагалось при работе с клиентами в тяжелых случаях.

– Что делать: классиков не читают! Молодежь! – Дед задорно ей подмигнул. Девушка опять не поняла:

– Вам чего, женщина?

– Ах, это вы не мне… – Чуть смутившись, дед отошел от окошечка.

И, тем не менее, все складывалось на редкость удачно: и лекарства он купил, и «Ессентуки» нужного, как опять-таки пошутил, размера; даже когда домой спешил, ловко увернулся от белого джипа, выезжающего на дорогу.

И хотя дома деда встретили молчанием, он рад был, что никого не послушался. А к тетрадке с мемуарами он никогда не притронется…

* * *

В тоненькой школьной тетрадке, беспорядочно, на разных строчках и страницах под Вовкиным заголовком «Домашняя работа» было написано корявой рукой:

Это были не мемуары с крайне любопытными бытовыми зарисовками – это был прорвавшийся из прошлого ужас.

* * *

По расписанию, у Людмилы Алексеевны стоял «классный час», но поскольку на носу – 23 Февраля, то он заменялся на «урок мужества» с воспоминаниями ветеранов. Где их взять, этих ветеранов, и чтобы в своем уме? Накануне Новиков из ее класса пообещал, что его дедушка-блокадник придет, если будет хорошо себя чувствовать.

Людмила Алексеевна запаниковала было, подумав, что это дедушкина форма отказа. Ее мама, посвященная во все подробности учебного процесса, посоветовала позвонить своему соседу по подъезду: тот на 9 Мая всегда при медалях ходит. А что, если сейчас в класс одновременно явятся два полуглухих, незнакомых и уж точно полоумных, повернутых на политике старика? Сколько будет крику и ругани, дуэтом, не слушая друг друга, перед детьми…

Людмила Алексеевна вздрогнула: нет, лучше она сама проведет в классе этот «урок мужества»! Она – учительница французского, мать двоих детей, одиночка. Оставшееся время посвятит классному руководству. К счастью, никто из стариков не появился. Новиков поторчал в дверях класса, поговорил с кем-то по телефону и понуро поплелся к своей парте.

«Оно и к лучшему», – подумала Людмила Алексеевна, глядя на него. Зазвенел звонок, и только она успела открыть рот, как в класс вошел ветеран, мамин сосед. Не вошел – явился, вплыл: торжественно наодеколоненный какой-то дрянью, при медалях, в отглаженном добротном костюме, диссонирующем с дрябло висящей стариковской кожей. Людмила Алексеевна устыдилась своих мыслей: для нее этот «урок мужества» – галочка, причем не самая приятная, а для старика – событие.

– Ребята, к нам в гости пришел замечательный человек: ветеран Великой Отечественной войны Иван Акимович Петушков. Похлопаем ему!

Акимыч смутился.

– Иван Акимович, проходите, садитесь за мой стол, пожалуйста! – Людмила Алексеевна отошла к последней парте, чтобы лучше видеть, чем сорок пять минут будет заниматься ее класс: двадцать пять человек в возрасте одиннадцати-двенадцати лет.

Акимыч зашагал от двери к учительскому столу. Старик устал; он даже непроизвольно наклонился вперед, чтобы быстрее добраться до стула. Выглядело это комично: ряды медалей свободно болтались и позвякивали, пиджак сзади топорщился в виде журавлиного хвоста, а выставленная вперед желтая узловатая рука искала спасительную спинку стула. Наконец она была поймана.

Акимыч, с грохотом отодвинув стул и плюхнулся на него. Потом он, весомо выдержав паузу, солидно откашлялся и начал:

– Фашистская Германия без объявления войны вероломно напала на Советский Союз… Первые дни войны… героическая оборона Брестской крепости… всюду организовывались партизанские отряды…

Голос у Акимыча был зычный, командный, и ребята быстро присмирели. Когда ветеран добрался до героического подвига жителей блокадного Ленинграда, Новиков приуныл. Людмила Алексеевна видела, как он было сник, но вскоре принялся рисовать смешную рожицу на клочке бумаги.

– Иван Акимович, расскажите нам что-нибудь из своей фронтовой жизни! – Людмила Алексеевна сама могла бы провести такой «урок мужества» – разве что без блеска медалей.

– Мои воспоминания… – Акимыч сурово нахмурил одну бровь. – Тяжелое время было, ребята, очень тяжелое… Вот в партизанский отряд, например, забрасывали… Ночью забрасывали, с самолетов, чтоб фашисты не видели. А партизаны внизу, они костры, значить, разводили треугольником. Это чтоб видно было, где парашютистов сбрасывать. Летчик-то не знает, партизаны те костры развели или диверсанты и предатели… Самолеты у нас непростые были: У-2 назывались. Они низко так летали. Летчики туда не хотели идти, девчата на них летали…

Людмила Алексеевна насторожилась: сюжетик показался ей слишком знакомым, но дети слушали.

– Ох, девчата эти песни любили! А как они плясали… Закружится так лихо под гармошку! Э-э-э-эх! Но и среди наших ребят летчиков, ого-го какие таланты были! Летчик один у нас замечательно пел песню про смуглянку. Так его Смуглянкой и звали, а смуглянка – это же девушка!

Ребята засмеялись; засмеялся и Акимыч. Он как-то быстро и легко стал детям своим.

Людмила Алексеевна смотрела на разговорившегося старика и с грустью думала: «Вот она, старость!». Сидит дед: сухой, как палка, как ее указка. Бледно-желтая, с пигментными пятнами, кожа обтянула лысую, с бородавками башку, которая уже не помнит, что было с ним, а что – в телевизоре. В повествовании о героической фронтовой жизни Акимыча Людмила Алексеевна насчитала не то пять, не то шесть фильмов. А сколько было склеротически пересказанных до неузнаваемости? Вот так и она когда-нибудь будет своим внукам воспоминания на уши вешать, искренне веря во весь тот бред, что несет.

– …предатели Родины …Иосиф Виссарионович…

Людмила Алексеевна вздрогнула: этого она боялась больше всего.

– Иван Акимович, мы вам очень благодарны за то, что вы пришли. – Она посмотрела на часы: до конца урока оставалось пять минут. Продержится! Людмила Алексеевна нейтрализовала Акимыча, мажорно заговорив и об уважении к старшим, и о любви к Родине, и о том, о чем необходимо было сказать на классном часе; Акимыч победоносно оглядывал класс.

Перед тем как вручить старику три чахлые гвоздички и коробку конфет, купленные на скудные деньги родительского комитета, она попросила его сказать что-нибудь напоследок. Акимыч поведал о том, как важно учиться и заниматься спортом; мальчики должны воинами быть, да и девчатам не следует отставать. Прозвенел звонок. Тут только дети загудели – Акимыч держал в напряжении класс весь урок. Это был подлинный триумф!

Старик, стоя в коридоре, испытывал почти головокружительную легкость. Он бы даже побежал сейчас, как мог, в душный класс к детям, к грязной доске с разводами мела – ко всему тому, что дало ему острейшее ощущение полета, счастья. Акимыч оглянулся, но дверь уже была закрыта.

– Эх! – махнул он рукой. – Еще раз приду, обязательно приду!

В том, что его позовут скоро, очень скоро – может быть, даже на следующей неделе, – Акимыч ничуть не сомневался: он видел, как его слушали!!!

Но старик не заметил, как исчезла учительница; как шмыгнул мимо пацан с точно такой же коробкой и гвоздиками для дедушки. Радость переполняла Акимыча, но не только она одна: еще и гордость за себя; за свой аккуратно отглаженный костюм с тремя рядами медалей; за белоснежную рубашку и галстук; за красные цветы в руках.

Акимыч спустился с третьего этажа в гардероб, и все шныряющие взад и вперед ребятишки почтительно оббегали его: идет ветеран, герой. Гардеробщица помогла ему надеть пальто, а он, не привыкший к такому обхождению, все не мог попасть в рукав.

– Ах ты, господи! – добродушно сокрушался он. – Ну, спасибо, голубушка, спасибо!

Голубушка расплылась в улыбке.

Акимыч вышел на улицу и сразу понял: праздник закончился. Двери школы захлопнулись, и теперь он – опять просто дед, согбенно и медленно идущий по улице. Ну, пусть с цветами и конфетами, но все равно – обычный старик. Грустно… Но ему звонко запела синица, и не одна. Акимыч весело подмигнул сам себе. Ничего, прорвемся! «Господи, – сокрушался Акимыч. – Ну почему я в школу к детям пришел так поздно, почему не ходил раньше? И хватит ли у меня времени все поправить? Это ведь правда, что дети – наше будущее…».

Он брел домой. Тротуар был не то скользкий, не то мокрый: конец зимы. Акимыч не торопился, шел медленно и осторожно. Правильно старуха ему дома говорила: «Не ходи, упадешь!» А он молча хлопнул дверью, еще и палку не взял, дурак: постеснялся ребят: с медалями – и с палкой!

И Акимыч не упал бы, но виной всему был идущий навстречу старик, отклячивший зад, переставляющий ноги ничего не замечавший вокруг себя. Вдобавок ко всему, этот старик задел Акимыча своей палкой. Тот не удержался, замахал руками, пытаясь удержать равновесие, но успел только выкрикнуть фальцетом: «Стервец!» – и нырнул под колеса медленно выезжающего белоснежно-блестящего джипа, с двумя грязно-черного капельками на морде.

Его выкрик адресован был в пустоту, в никуда: дед, «подрезавший» Акимыча, был рассеян и глух, и потому как ни в чем не бывало топал своей дорогой, не ведая, что он – стервец. Зато выскочивший из машины крепкий парень без слов схватил Акимыча одной рукой за шкирку, другой – за штаны на заднице и легко отбросил в сугроб. Он бросил его, как бросают мешок с мусором, хлам, и парню этому было абсолютно безразлично, кто и по какому поводу «стервец».

Так Акимыч очутился на вершине сугроба, дрыгая ногами, не достающими до земли. Крепко, как последнюю пядь земли, он обнял этот сугроб, боясь съехать на брюхе в лужу, в которой уже лежал ранее. Мысль, что его дергающийся зад, расчехленный развевающимися полами пальто, увидят школьники, придала Акимычу сил.

Он повернулся на бок и уселся. Сидел как на насесте и крутил головой, пытаясь сориентироваться. От падения под колеса и полет в сугроб он запутался, в какой стороне дом, но вытянутая вперед рука, как флаг, продолжала сжимать три революционные гвоздики со сломанными головками. Акимыч, разглядев «букет», в сердцах отбросил его.

Никого вокруг не было. Парень на джипе укатил также молча, как и освободил проезжую часть. Дед, из-за которого Акимыч упал, даже не оглянулся, подлец. Ругаться было не с кем. Не было ни свидетелей его позора; ни прохожих; ни какой-нибудь старухи-квашни, способной его пожалеть, отряхнуть и помочь, причитая, слезть с грязного сугроба.

Варежки Акимыча промокли, кальсоны задрались к коленям, под резинки носков забился грубый жесткий снег. Стало ужасно жалко себя, и, сперва тонко-тонко и пискляво, но с каждым вздохом и всхлипом все горше и громче, Акимыч завыл. Слезы выкатывались и липли одна к другой где-то между тощим кадыком и шарфом.

Сделалось сразу мокро и зябко. При этом зад у Акимыча был совершенно сухой, но он ощутил им вселенский холод. Этот холод медленно шел из-под промерзшей земли, и он тянул Акимыча туда, вниз, сквозь остекленевшие сугробы, в первый год его работы на Соловках…

Мальчишкой он был, совсем птенцом, неоперившимся, Ванькой. Когда охрана из церкви-изолятора на горе выволокла мужика, бородатого такого, невысокенького, тот все приговаривал: «Помилосердствуйте, братцы, помилосердствуйте…». Окал мужичок, может, земляк? А может, и нет. Разве сейчас узнаешь? Потащили его к лестнице деревянной, к верхней ступеньке. А было этих ступенек аж четыреста штук! Ноги мужичка не слушались, заплетались от страха, а он, знай, долдонил все одно: «помилосердствуйте» да «помилосердствуйте».

Попятился Ванька, цепляясь за мужичка взглядом. Оба они знали: то, что на верхней ступени лестницы еще человеком было, пролетев их четыреста штук, превратится в месиво. И этим месивом через мгновение должен стать провинившийся мужичок.

«Поше-е-е-л!» – Некиференко и Стасюк слаженно гаркнули, поднапружились, подкинули мужика, и тот исчез: «пошел».

Крику не было – только стук, но, когда он затих, Ванька медленно осел в сугроб. Фалды жесткой шинели приподнялись и встали колоколом, винтовка за спиной поползла вверх, ушанка съехала на нос.

…Там, далеко внизу, лежала полоска Белого моря, действительно белого от снега. Ближе к Ивану оно процарапалось серо-черными стволами редких деревьев. Это берег. У горизонта море поднималось и становилось небом, бледным, с пеленою облаков…

И облака эти со снегом холодным саваном объяли и сковали Ваньку.

– Яйца заморозишь! – Он очнулся. Нос точно замерз и покраснел до прозрачности. Он потер нос и даже куда-то пошел, но куда бы он ни шел, везде за ним плелся покойный мужичок, а товарищи из охраны буравили их обоих глазами. Темнота, в которой можно было скрыться, не наступала. Бесконечен оказался тот короткий северный день.

– На! – Некиференко, старший из охраны, глядя исподлобья, протянул Ваньке стакан слабо разбавленного спирта. Тот выпил, но лучше ему не стало. Чуть отлегло, когда Некиференко объяснил, что мужик с бородой – враг. Враг тот не только окал, но еще и не выговаривал «р», а «с» и «з», шлепая губами, произносил со свистом, и потому никак у Ваньки не получалось до конца поверить Некиференко. Никак! Через день ему пришлось выпить еще один стакан, и еще. А потом была Танька…

Не любил Акимыч вспоминать те годы, забыть их старался; радовался, что его перевели на Большую землю. Когда началась война, на фронт просился – не пустили. Здесь нужен! И он понял: служба везде служба. Он на своем посту, роптать не должен, время суровое! Служил Акимыч честно, боролся с врагами внутри страны, и уже без соплей. Дальше все пошло путем, но на встречи с пионерами не ходил, о службе помалкивал.

В глубине кармана штанов зазвонил телефон.

– Деда, ты куда пропал? Мама волнуется! – Звонил правнук, названный в честь него, Иваном. Акимыч засуетился, шмыгнул носом, брякнул медалями под пальто, небоевыми.

Куда-то запропастились конфеты… Акимыч сполз с сугроба, выудил из месива на дороге коробку конфет «Наслаждение» и потопал домой.

«Хорошо, что коробки сейчас затягивают полиэтиленом, а то испортились бы конфеты», – подумал он.

Полет

– Посмотри на меня!

Но в ямке, оставленной маленькой женской ногой, едва помещаясь и сливаясь с серо-коричневым речным песком, сидела бугристая жаба и лицезрела небо. А там – ни облачка, ни росчерка самолета: ничего такого, что могло бы темнеть отражением в речке, застыв среди илистых колышущихся водорослей. Неподалеку от водорослей напряженно подвисли два красноперых голавля: их внимание привлекла беспечная стайка рыбок, резвящаяся почти у самой кромки воды, у цепочки следов, в одном из которых сидела жаба.

Даже далеко за лесом, среди которого протекала речка, глупые голубоглазые деревенские галки вообще никуда не смотрели. С закрытыми глазами и с широко раскрытыми от удовольствия клювами они замерли на карнизах домов, прижимаясь к теплой растрескавшийся древесине, распластав крылья так, чтобы солнце могло проникать до самых подмышек с мягкими короткими перышками.

– Иди ко мне!!!

Вороненок удивленно вытянул в траве взъерошенную голову: ярко-зеленые полосы раскачивались, не задевая ни желтое пятно солнца, ни лес за рекою, ни саму реку, над которой мелькали красные трусы. Однако вслед за трусами, почти в том же самом месте, где они исчезали, появлялась белобрысая голова парня. На небе – солнце, в реке – голова парня.

Но голова, хоть и широченно улыбалась, но не грела. Вороненок выбрал солнце, распушив свои не совсем взрослые перья, сделавшись больше и круглее. Траву солнце не пробивало, и вместо расслабляющего мягкого тепла остовы перьев, там, где пронзают они беспомощно-нежную кожу, объял холодный сырой воздух, вытянутый из окрестной сочной зелени. Птица встрепенулась, трава заколыхалась.

Птице показалось, что солнце перестало греть. Голова с черными бусинами глаз повернулась к реке; там над водой вновь вспыхнули яркие трусы до коленей.

Вынырнув, парень восхищенно глядел на берег. Он несколько раз сделал в воздухе сальто, нырнул хитроумным способом еще, и еще, разбрызгивая веером вкруг себя сотни прозрачных холодных солнц… Это было как выступление на сцене: парень подпрыгивал, переворачивался в воздухе, исчезал под водой, выныривая с широченной улыбкой, во все глаза глядя на публику, на берег. Он, не слыша возгласов одобрения, принимался скакать с еще большим рвением. Казалось, ему нравится это занятие…

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом