Владимир Кремин "Молоко в ладонях"

Тревожное время начала Великой Отечественной войны; заботы и переживания реальных героев, на чью долю выпали невзгоды сложного времени, погружают нас в атмосферу сопричастности с теми, кто шел дорогой испытаний. Но даже тогда, в годы лишений и нелегкой проверки качеств человека на выносливость, и силу духа, в трудные моменты недоверия и попрания воли малых народностей России, люди не теряли веру в торжество справедливости; жили, любили и надеялись в меру отпущенного.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 15.10.2024

Молоко в ладонях
Владимир Кремин

Тревожное время начала Великой Отечественной войны; заботы и переживания реальных героев, на чью долю выпали невзгоды сложного времени, погружают нас в атмосферу сопричастности с теми, кто шел дорогой испытаний. Но даже тогда, в годы лишений и нелегкой проверки качеств человека на выносливость, и силу духа, в трудные моменты недоверия и попрания воли малых народностей России, люди не теряли веру в торжество справедливости; жили, любили и надеялись в меру отпущенного.

Владимир Кремин

Молоко в ладонях




РОМАН

2024

Тем, кто однажды шел трудной дорогой, посвящается.

Глава первая

Семья

Незатейливо и сухо, возможно в преддверии больших, и значимых перемен, в бездонной голубизне неба, пели жаворонки. Июньское солнце палило изо всех сил. Лето грело степь, ни для кого не делая исключения. Распахнулась до глубин горизонта ширь, обрамляя его кромку призрачной, схожей с озерной, гладью плывущих миражей. Отрываясь от ранней, стойкой зелени пшеничных полей, они маячили над лугами и пашнями, словно взмахивая крыльями невообразимо огромных жар-птиц, стремясь умчаться в простор небес, где жили благодать и покой. Иногда они походили на плывущие мимо острова, с раздутыми белыми парусами далеких облаков; один за другим, уносимые ветрами странствий в необозримую глубину расстилавшегося перед ними будущего. А беспокойным, снующим всюду птахам, вовсе не было до этого дела; они пели, и радуясь солнечному лету, продолжали волновать и нежить слух маленькой Ники. Иллюзорный покой тонул в беспрестанной трескотне неугомонных кузнечиков и жучков, живущих где-то рядом, в густых джунглях травы, доходившей почти до колен, и щекотавших голые ноги, по которым девочка то и дело хлопала мягкими ладошками, силясь отогнать назойливых насекомых.

Над белокурой головой, в голубой и прозрачной дали, жило небо; ясное и загадочное, как длинный, бесконечный день, таящий в себе столько странного и волнительного, что маленькой Нике совсем не хотелось идти домой. Ей нравилось жить и бегать рядом с бабочками и стрекозами, радоваться новому дню вместе с суетливыми муравьями, которые всегда куда-то спешили, что-то искали, находили и тянули к себе в дом, где и так уж всего целая куча: «Зачем им столько? – спрашивала она себя. – От чего они всегда куда-то спешат, совсем не зная усталости?» И все же в небе лучше; там пели счастливые песни птицы и было светло, уверяла себя Ника: «Вот бы и мне стать жаворонком; летать и летать высоко, в голубой дали, и к маме прямо в ладони опуститься. Как бы мама удивилась… А я бы ей сказала тогда; мамочка, миленькая – это, я Ника, птичка твоя… Ой!.. даже складно получилось, – радовалась она. – А может я, когда вырасту, поэтессой стану? Тогда я много-премного стихотворений напишу; и про маму, и про папу, и про кота нашего Тимошку, и даже, наверное, про Райку, которая мне вчера подножку поставила. Пусть знает, что так делать нельзя, так некрасиво и глупо; подружка еще называется…»

И одурманенная ароматом пахучей травы, Ника бежала навстречу обдуваемому ее ветру, в легком как облачко платье, стремясь догнать и перегнать его. Но не совсем получалось; ветер не умел отставать и всегда скользил рядом: «Пусть лучше будет моим попутчиком. Я не стану с ним соперничать, – решала она, успокаиваясь и тут же задавалась иным вопросом. – Отчего детство такое долгое? Ну почему дети растут медленнее, чем цветы; они вон, за одно лето вырастают, расцветают, и даже по осени на гербарий их собирать можно. Вот это жизнь!.. Очень хочется поскорее стать взрослой; как мама или тетя Катя, мамина подружка. Тогда, наверное, и наш котенок Тимофей, тоже взрослым и важным станет. И будем мы, взрослые, на нашей лавочке, возле дома сидеть. Только вот мама, наверное, старенькая станет… Ну а я тогда ухаживать за ней стану; за мамой и за Тимофеем тоже… Нет! Нет!.. – тут же не соглашалась Ника. – Уж лучше я буду маленькой, а мама всегда, всегда молодой. Пусть именно так и произойдет… Тогда, и папа ее всегда любить будет. Папы только красивых любят, а то ведь старые, совсем другими становятся. А мой папа любит маму, за то, что она ласковая и симпатичная; ну может быть и еще за что-нибудь… Да!.. Я сама, тайком, слышала, как он говорил маме: «Какая ты у меня красавица!» А бывают ли некрасивые мамы? Наверное, им тогда обидно? А если мои родители красивые, значит и я тоже, когда вырасту, непременно стану такой же как они. Так и должно быть; у красивых родителей – красивые дети. Только вот у Райки мама тоже очень привлекательная. Почему тогда Райка такая – вредина?» – вопросам не было конца, они возникали один за другим, и маленькая Ника искала на них ответы.

К обеду она опоздала. Не нашлось оправданий и перед мамой, которая на этот раз от чего-то была строга с ней. Стало немножко обидно: «Почему?..» Даже на неожиданную похвалу в адрес мамы; не для того, чтобы подлизаться, а от чистого сердца, мама отреагировала строго. А ведь она целый день думала о ней. Ну как это ей объяснить? Наверное, мама сегодня думала не только о ней. Ведь есть еще у нее братики и сестренки, и маме нужно делить свою любовь на всех поровну, поэтому ей достается только частичка, а так хотелось, чтобы мама любила ее всей своей большой любовью, а не частичкой. И тут же, глаза Ники словно видели все иначе; они зажигались веселыми искорками радости, ликовали, восклицая: «Да!.. Да!.. Ну конечно же мама права, ведь когда ее любимая, деревянная лошадка смотрит на нее вечером дивными, живыми глазами, она любит ее очень-очень, и любит папу, ведь это он сделал ее такой красивой и волшебной, и маму любит, и сестер, и братьев тоже. Выходит и им от ее любви достаются только маленькие дольки». И сидя за столом, вместе со всеми членами семьи, маленькая Ника, которой уже исполнилось шесть лет, отчего-то так и не находила ответа. Ей казалось: «Всем нужно соединить свои дольки вместе, чтобы большая любовь образовалась, одна на всех, чтобы никому не было обидно. Но как это сделать?..»

А еще, у них был большой фруктовый сад с деревьями, на которых осенью зрели румяные, вкусные яблоки. По весне, они красиво расцветали и Нике нравилось вдыхать их пахучий аромат. Она смотрела и думала: «И пчелки любят их запах; они живут в саду, в маленьких домиках, всей семьей, дружно. Как муравьи, они все спешат и спешат поскорее принести мед в домик. Я просила папу, чтобы он сделал дверцу побольше, ведь им тесно, и они наступают друг на дружку. А он ответил, что тогда в их дом проникнет вор и разбойник – шершень, он злой и мохнатый, и может выкрасть и погубить матку. Матка – это мама для пчелок, и они ее оберегают. Ведь мам беречь надо… Пчелки и я, любим цветы. Весной, когда их много-премного распускается на деревьях, пчелки вылетают из домиков и спешат к ним. Они гуляют и летают среди цветов, а я смотрю сквозь них на небо, и голова моя потом кружится и жужжит, как целый рой. Вообще то пчелки добрые. Но, однажды, одна из них сильно-пресильно разозлилась и укусила нашу Веру. Она жалобно плакала, ей было больно, и Маша ее долго успокаивала. А когда она отняла от лица свои ладошки, то оно у нее стало еще круглее и пухлей. И все равно, они добрые, почти как наша ближайшая жительница, тетя Катя. Папа всегда ее благодарит; она приносит нам молоко, ведь у них есть большая, рогатая и бодучая корова, но она зато дает молоко, которого у нас нет. Он говорит соседке: «Благодарю тебя, Екатерина, за доброту твою…» И пчелок папа тоже всегда благодарит, но только за мед, сладкий и ароматный».

Отца Ника обожала. Всегда, когда она забегала к нему в столярную мастерскую, он оставлял все дела и шел к ней навстречу. Он сильный, с большими, мускулистыми руками и всегда радостный; такой, что Ника не могла не повиснуть на его шее обхватив ее своими ручками. Его добрые глаза лучились светом, схожим с тем, что исходил от их старинной, бабушкиной иконы, на которой был Бог. Она освещалась ярким светом лампадки и висела в глубине родительской комнаты. Когда мама читала молитву Ника тихо стояла рядом и не задавала никаких вопросов, а только слушала. Мама говорила: «Пока ты не научилась обращаться к Богу, нужно молчать и слушать…» А вот Машу и Веру мама уже научила с ним разговаривать. И еще она любила отца за то, что он смастерил волшебную, красивую лошадку из кривой, огромной коряжины, которую они вместе нашли в лесу и принесли домой. Ника очень любила веселую, гривастую лошадку. Папа раскрасил ее и покрыл лаком. Лошадка заблестела, словно ожила. Ее шелковистая грива витыми кудряшками щекотала маленькие ладошки Ники, и они вместе радовались своей дружбе.

А однажды, когда отец мастерил резной и крепкий стул, качаясь на лошадке, и наблюдая за его работой, Ника уснула прямо на ее шейке, совсем не желая расставаться. И тогда папа, отвлекшись, тихо перенес тяжелую игрушку, вместе с ней, в детскую комнату и оставил там. Ника проснулась в своей спальне, сидя на волшебной лошадке, и радости не было предела. Даже сестры стали тогда завидовать. Да, да, именно так все и было; она видела с какой грустью они смотрели на лошадку. Но ведь папа, наверное, смастерил игрушку для всех, и поэтому Ника всегда позволяла сестричкам играть с ней. Лошадке нравилось и от этого ее шелковистая грива становилась почти настоящей, а большие, синие глаза словно оживали. Ника заглядывала в них глубоко-глубоко. Тогда лошадка превращалась в настоящую, только маленькую, и приходила даже во сне, гуляла возле кроватки, шептала толстыми губами неясные слова и подолгу роняла грустный взгляд, словно предчувствуя большие перемены, о которых никто в семье не знал.

Светлым и солнечным, полным чудес и забав, представлялся маленькой Нике каждый новый день. Играя с сестрами и лохматым Тимошкой на зеленой лужайке, перед домом, она кружилась и порхала, воображая себя стрекозой, с большими, открытыми глазами и прозрачными, как стеклышки, крыльями. Взмахивала вновь и вновь руками, словно норовила, на удивление всем, взмыть ввысь и медленно опуститься на траву, а Маша и Вера только любовались ею и, наверное, не могли наглядеться. Тогда и Тимошка распушал пышный хвост и прыгал по мягкой траве вместе с ней. Ника громко смеялась и лучившие детской радостью глаза искрились светом. Проходившая мимо мама так и говорила: «Вот опять Нике смешинка в рот попала!» А маленький Ваня, сидя на коленях отца, подолгу теребил его черные усы и, наверное, удивлялся; «От чего у него нет таких же?» А потом, вдруг, обнимал его мягкими ручками за шею, выражая свою любовь, прижимался и затихал. Тут же, рядом, у забора, Юрка, строгий и серьезный, мастерил свой велосипед, копаясь в бесконечных железках, и как он только не уставал от них; наверное, и старший брат мечтал поскорее стать взрослым, а пока, по-юношески, радовался счастливой поре беззаботного, уютного детства; когда мама и папа рядом, и навсегда…

Их большая семья, уже состоящая из семи человек; папы, мамы, старшего брата Юры и двух сестер; Маши и Веры, которые хоть и были выше ее ростом, но по мнению Ники, совсем еще не взрослые. Маше уже почти двенадцать, она была стройна, высока и красива; ее густые темные волосы крупными локонами вились за плечами, были мягкими, шелковистыми и аккуратно сплетались в тугую, каштановую косу. Маша часто проводила время с мамой, то на кухне, когда пеклись вкусные пироги с маком и малиной, а порой за пяльцами, вышивая цветными нитками, удивительной красоты полотна. Вера, сестра десяти лет, немного замкнутая и, в отличие от Маши, круглолицая и полненькая; ее трудно было расшевелить и поэтому она все больше занималась своими куклами, их кружевными нарядами и домиками, которые мастерил для нее папа. Самым младшим был Ваня, ему всего два года; он уже умел хорошо бегать по траве, играть в прятки и очень любил папу, а когда отец входил в дом с улицы, всегда радостно бежал к нему, вытягивая навстречу ручки. Отец легко подхватывал его своими крепкими, загорелыми, мускулистыми руками и кружил, кружил сына, высоко поднимая вверх, счастливо смеясь и вдыхая запах общего счастья. Они жили в просторном и большом доме, на взгорье, с приятным видом из окон, в поселке Мариновка, который располагался неподалеку от портового городка М…, что на Азовском море. В этом маленьком, но по-своему красивом поселении, от самых древних дедов и прадедов велись их корни. В нем родилась и Ника.

Жители его, большей частью, состояли из немцев переселенцев. Они еще до царицы Екатерины великой из своих насиженных, южных Германских земель, со всем имевшимся скарбом, в Украину подались. Землей Россия располагала в достатке, вот ее и раздавали целыми наделами. Народ: ремесленники, мастеровые и крестьяне из простолюдинов, зажиточные порой, и даже босяки, что на богатой Российской земле свое дело открыли, семьями да хозяйством обзавелись. Родовыми корнями обросли, вольный ветер жизни впервые почувствовали, что по одной только русской земле и витает. Так все тогда и начиналось. Земля сдобная, что булка из печи, аппетит родит да к труду приваживает, а рук да головы этим заботливым людям было не занимать; свои имелись.

Вот и зажили; спустя века расселились, и фамильными родами к земле матушке да к ремеслу приросли. Города и селения выстроили, а иные и далее Россию осваивать решили; на Кавказ да Урал потянулись, где и прижились – довольствовались, что Россия принимала их как своих. В необыкновенной, гостеприимной, развивающейся стране трудовой люд всегда ценился. Так вот и в роду Ивана повелось; преемственность из поколения в поколение. От того и домом он владел большим, еще дедами построенным, по тем, вековых давностей, правилам; с большим залом, гостиной, колоннами у входа – каменный и надежный. Было лихое время; хотели и его отнять – экспроприировать. Только вот местоположение многих не устраивало; стоял бы дом в городке, не на отшибе, отняли бы, а так – деревня. Большой фруктовый сад, пасека с ульями, совсем не сочетались с намерением использовать его в революционных целях, хотя могли. Мастерская при нем славная была, а специалистов такого профиля, по тем временам, в окрестностях не находилось; так вот и оставили эту мастерскую родовых краснодеревщиков, да пасечников в покое, а рушить от чего-то рука не поднялась. Судьба и милостива бывает.

Детей у Ивана Бергера было много; от большой любви они и родятся обильно. Красивая жена, тремя годами моложе его, происходила из интеллигентной и зажиточной семьи с известной немецкой фамилией Goldstein, что в переводе означало Золотой камень. Фамилия вполне соответствовала изумительной внешности Елизаветы, отец которой очень гордился дочерью и в вопросе брака своей красавицы проявлял не малую щепетильность. Иван же со строго выраженным взглядом кареглазого, брюнета, с серьезными намерениями, в отношении брака и сделанного им предложения, поначалу даже немного обескуражил будущего тестя неистовым натиском. Иван и Лиза словно были созданы друг для друга и не восхищаться их гармоничному союзу, было совершенно невозможно. Поэтому приверженность отца строгим нормам этикета и морали вскоре сдала позиции и он, подобно своей, приветствующей брак супруге, не мог нарадоваться будущим зятем. Елизавета любила Ивана страстно и самозабвенно, даруя ему всю себя до последней капельки обожания. А уж умом, красотой и женской изумительной грацией, родители наделили молодую девушку сполна. Легкая и изящная, светловолосая с большими озерами голубых, прозрачных глаз, в которых можно было с радостью утопать каждое мгновение, лишь стоило в них заглянуть. Иван гордился очаровательной супругой и с нежностью обнимал ее, не в силах просто мириться с дарованной ему красотой; Лиза была им обожаема, и так продолжалось всегда. Они познакомились в Крыму, на Севастопольской набережной, откуда вскоре Иван перевез молодую жену в свой знатный дом, доставшийся ему от родителей.

Радовался молодой отец первенцу, мальчику, которого Юрием назвал, а после одна за другой, девочки пошли; сестра за сестрой, а так хотелось братишку для старшего. Мария, Вера почти погодками родились. И вот наконец появился Анатолий. Уж как был рад отец своей сбывшейся мечте. Вместе с подросшим Юркой обнимали и благодарили мать, за рождение братика. Беда вот только не за горами ходила, а выказала свой хищный оскал прямо из-за плеча – недоглядели; потеряли младшенького, не уберегли. Душа Ивана болела от того сильно. С мальцом после первой же зимы оказия приключилась. Весна, она теплом манит, ясный день завалинку у подсобных построек прогревает; душа свету радуется, с долгой зимой прощается. Вот и уложили малыша на прогретую с виду твердь, на солнышке понежиться, а про то, что земля еще холод зимы в себе таит, напрочь забыли. Не распознали того коварства. Хворь, она быстра на ноги; тут же окутала и полчаса не пролежал малец, а уж хватило застудиться. Схоронили душу ангельскую, а сердце с той поры болеть стало. По-особому болит душа, когда винит себя, прощения у Господа ищет, да не находит. Двумя годами позже, Ника родилась, девка вышла. Но Иван не унывал, рад был, что Елизавета ожила, не отходя от дочки ни на секундочку, словно берегла ее от невесть каких напастей – дорожила дитем. Оно и старшим сестрицам в радость; все-то в ладошки хлопали да от колыбели вместе с матерью оторваться не могли. Ладная девка вышла, красивая и беленькая, как ангелочек, в отличие от темноволосых Марии и Веры.

Однако, пуще прежнего хотелось мальчонку, чтобы вроде как перед отцом небесным вину сгладить, да Иваном назвать, не из уважения к себе, как хозяину, а из любви к простому русскому имени, что всюду мелькало и звучало по ласковому, по родному. Уж коли жили на Русской земле, значит и Родина – Россия… Кто тогда в далекое прошлое глядел; прошлое, оно и есть прошлое, а излишек сказанного иной раз мог и во вред оборотиться, переселенцы, как-никак… А Ванька все же родился, младшеньким стал. Доволен был отец, с лаской и трепетом относясь к детям. Добротный, мастерский труд, приносил свои плоды, и семья жила в сытости и достатке, не зная иной заботы, как благо людям нести, пребывая в радости за семью и детей. Так вот и жили, до сего времени, и кто бы знал, что на этот раз боком к семье Ивана не весна обманчивая оборотится, а время, суровое и безжалостное в своем проявлении. Ему что; течь от вечера до света, от ухаба к ухабу, а людям проживать его нужно…

Глава вторая

Удел

Эвакуация – это неясное для мирных жителей деревень, пугающее слово, вызывало неодолимый страх и ужас. Куда?.. Зачем?.. К чему весь невообразимый, людской переполох и хаос неразберихи?.. Какой враг?.. Какая война?.. Неужели есть такая необходимость бросать все; нажитое трудом хозяйство, дом, скотину и подаваться с малыми детьми невесть куда, обрекая близких на беды и нищету. Глупо; и многие твердо решали остаться. Каждый ладил в свою пользу, серьезно не воспринимая панику. Переживали, считали; кто знает, может война и не дойдет до этих мест?.. Потом пришли люди в форме, и Елизавета стала быстро собирать вещи для мужа, которого попросту забрали, не сказав и не объяснив; куда и зачем?.. Прощаясь, Иван велел Юрию, быть хозяином в доме, уж поди тринадцать лет; впору защищать сестер и беречь мать. Ника, маленькая, худенькая девочка с тонкими, белыми косичками не понимала, почему забрали папу и выселили их из родного дома, где теперь жить, и куда идти?.. Волнуясь и плача, она старалась лишь крепче прижиматься к матери.

По улицам быстро проносились плетеные тарантасы, гремели телеги и катили бычьи подводы, груженые скудным скарбом, детьми, да старухами. Тревога и нараставшее комом беспокойство, вселяли в души людей страх за ближних, решивших все же не поддаваться всеобщей панике и ждать, не трогаясь с места. Ревела на выгоне скотина; оставлять или забирать ее с собой не разрешалось. Иные, жалостливые хозяева, вопреки указаниям, отпускали ее на волю: «Пусть гуляет, авось обойдется. Воротишься, а коровка, вот она; к дому всегда приблудит…» Свиньи шатались повсюду, довольно рыли пятаками в лужах, валялись в грязи. Посыльные, что спешно ходили по усадьбам, смело давали указания; съестное брать, но не в живом виде: «Режьте свиней, коров, птицу – берите с собой самое необходимое». А много ль возьмешь – июль месяц. Военных людей, видно не было. Мужчин забрали несколькими днями раньше и увезли на станцию. Прощались в селе тихо; каждая семья со своей грустью и надеждой.

До ближайшего железнодорожного узла верст пятнадцать. По дороге шли пешие, катили со скрипом повозки. В голубом небе ни облачка. Люди стекались ото всюду; и нет тебе более сельчан, земляков или даже знакомых; все перемешалось – чужие, тревожные лица, общая боль и переживания. Суета, крики, неразбериха – волновали и тревожили. Кто-то грузился в подошедший эшелон, торопливо и в панике. Кто-то, кого-то искал, плакал от отчаяния. Затеряться не хитро и просто. Куда везут, никто не знает. Оно и теперь все равно, только бы поскорее, подальше убраться. По слухам немец вот-вот… Хохлов, тех с места не сдвинешь; по домам сидят, может погибели, может чего-то еще, но дожидаются. А на инородцев, что под переселение попали, Указ – «О депортации немцев, проживающих в районах ведения боевых действий»; попробуй ослушаться или своевольничать, по военному времени такое никак не допустимо.

Прощаясь накануне с Иваном, Елизавета помнила его слова: «Береги детей, Лиза, они единственное наше благо, которое даст надежду пережить трудное время. Ради них мы должны выжить и вновь быть счастливы. Я вынесу любые тяготы, не погибну и обязательно вернусь, найду вас. Только береги себя и детей наших, живи ради них и документы, которые я приготовил, обязательно все возьми с собой. Юрий уже взрослый парень, он поможет». Эти его слова и сейчас звучали в голове Елизаветы. Сейчас, она корила себя за то, что не исполнила просьбу мужа и, в спешке сборов, сунула документы в корзину, которую вынуждена была оставить в брошенном доме; совсем забыла их переложить и забрать с собой. И вот, не имея возможности вернуться, очень сильно волновалась за детей. Поверят ли ей в столь тревожное время, ведь четверо детей и малыш на руках, а доказательств никаких. Даже фотографии и те в спешке не прихватила.

В небе, то и дело, с воем проносились самолеты и слышны были разрывы падающих бомб. Может быть их целью была железнодорожная станция, куда следовала колонна беженцев или бомбили их родное село, разобрать было трудно. Юрий порывался вернуться в поселок, забрать забытое, но Елизавета, боясь разлучаться с ним надолго, не позволила ему идти обратно. Вдалеке, за лесом, что-то горело и клубы дыма от пожарища безудержно ползли в небо, заполняя его чернотой тревожных туч. Так и есть; на станции разбомбили эшелон. Иные, стоявшие в стороне вагоны были целы, а сошедшие с полотна горели, обнажая искореженную, разорванную в клочья сталь. Колонна в панике рассеялась, забыв, что столько верст вместе, бок о бок, шли. Люди от чего-то не держались друг друга, даже те, что из одного села. Народ напротив; разбегался по сторонам, словно боясь не вражеских бомб, а чьего-либо участия, совсем не понимая, как правильно себя вести в столь критической, тревожной ситуации. Каждый сам по себе; со своим совладать бы, покуда самолеты вновь не прилетят. Страх, паника, неразбериха, внезапные разрывы снарядов, крики и стоны раненых, оказавшихся во власти трагических обстоятельств, и собственной судьбы, жестоко навязанной внезапно грянувшей войной.

Улетели самолеты – ироды крылатые, а состав гореть остался. Пламя пожарищ, всюду черный дым, хаос и суета испуганных людей. Живых мало, больше раненые да убитые; они лежали всюду, кто считать их станет. А народ прибывает, станция-то одна, иного транспорта нет… Жди то ли паровоз, когда подадут на запасные пути, что уцелели от бомбежки, то ли очередного налета; как доведется. Спешка ощущалась во всем. Вот и Елизавета, пытаясь успокоиться и понять, торопилась определиться; куда с малыми детьми кинуться, где безопасней укрыться или хотя бы присесть и переждать неразбериху? А главное, будет ли состав? И вдруг слышит, стон от горящего вагона доносится. Стоны-то ото всюду слышны, а тут дитя, хоть и не совсем малое, но по мамке убивается, в голос слезами давится, сердце болью рвет и помочь ему некому, народ мимо бежит; у каждого свое горе:

– Побудь с детьми, Юра!.. – передавая маленького Ваню старшему сыну, кинулась Елизавета к девочке, а та подле матери сидит и от руки ее оторваться боится, все тянет мамку от горящего эшелона бежать, тянет, а та не встает, да видно уж и не встанет. Только вот как такое ребенку объяснить, чем заглушить его боль, угомонить стенания, успокоить беду внутри себя. Лицо заплакано, грязной пылью измазано, а в чистых глазах слезы, боль и страх. С трудом сумела Елизавета бедняжку от матери с собой увести. Всем малолетним табором и укрылись у водокачки, где потише; стали состав ждать, а куда идет уж не важно, главное уехать поскорее и подальше; там и время будет оглядеться. Знать удел такой – от войны все бегут, иного пути нет.

Сестры занялись маленьким Ваней, а Юрий был оставлен за всеми присматривать. Ника какое-то время молчала, глядя на кудрявую девочку, которую привела с собой мама, и когда Елизавета ненадолго оставила их одних, она подсела к ней поближе и заговорила:

– Я Ника, а это мой братик Ваня, он еще совсем маленький, не то, что мы с тобой. Ты не бойся, Юра нас никому не даст в обиду, пока мамы нет. Она не боится нас оставлять, видишь нас сколько много. Это мои сестрички; Маша и Вера, а тебя как зовут?

– Таня, – тихо всхлипывая, ответила девочка, тревожно и пристально глядя на нее.

– Ты не плачь, у нас ведь есть мама. Она тебя любить будет. Наша мама добрая и хорошая, – пыталась успокоить плакавшую Таню маленькая Ника.

Вскоре Елизавета вернулась и все вместе принялись готовиться к скорой посадке на первый следующий на восток поезд. Собственно, не это беспокоило взволнованную возникшими проблемами женщину. Она понимала; в дороге хлопот будет много и документы не спросят, а вот по прибытии, совсем иное дело. Поверят ли, что все дети ее? Теперь их вон, уже шестеро образовалось. О плохом думать не хотелось; все же беженцы они, мало ли с кем и что за долгую эвакуацию произойти могло. А бумажки что; их и потерять можно при бомбежке, по неосторожности или забыть в спешке. Пойди потом, отыщи. Надеялась обойдется, везде ведь люди живут. Стало быть, и с пониманием найдутся. Посочувствуют и помогут, всех ведь теперь война только сильнее сплотить должна; как иначе против врага устоять. Сила русского народа из покон веков в единстве была. Даже Елизавета это понимала, что уж говорить о власти и военных, которые грудью на защиту Родины встали. Эшелоны с техникой и воинскими формированиями шли почти бесконечным потоком на запад. Страна в первую очередь в них нуждалась, а вот поезда с эвакуированными людьми часто и подолгу стояли на запасных путях, в ожидании окна для медленного и долгого продвижения на восток страны. Куда кого везли, никто не знал; может за Урал, может в Казахстан или Сибирь, а то и куда подальше…

С течением беспокойных дней, волнения как-то медленно отхлынули, война осталась на западе, а эвакуируемых в преддверии прихода осени ждал совсем иной, неведомый край. К концу сентябрьских последних теплых дней, когда на кудряшки утомленных дорогой девочек полетели первые, белые снежинки, будучи с эшелоном на подъездных путях под Омском, Елизавета с тревогой поняла, что впереди их ждет суровая зима и Сибирь. Лишь в редчайших случаях эшелоны подавались вовремя, а уж чтобы они были подготовлены для перевозки людей, так это вообще исключение редкое. Люди могли взять с собой только очень ограниченное количество продуктов и теплых вещей. Поскольку эшелоны отправлялись, но их место назначения определялось во время движения, то нередко было такое, что поезд прибывал в одну область, где не были готовы принять людей и его отсылали в другую. То есть эшелоны находились в пути неопределенное заранее время, питание и вовсе не было предусмотрено, да и кому было этим заниматься, медицинское обеспечение – тоже, соответственно, многие становились неизбежными жертвами болезней. Люди попросту были предоставлены воле обстоятельств, определявшихся для каждого по-своему. Иным, эти скорбные составы становились последним пристанищем в навязанном истечении жизни. Вдоль железнодорожного полотна стали все чаще вырастать холмики с навсегда оставленными могилами. Шли поезда навстречу зиме, все дальше к восходу солнца, только вот никто не знал, что ждать от каждого нового пробуждения?.. Вагоны с тягучим стоном ползли на восток, увозя осиротевшие семьи в Сибирь, все дальше от родных и знакомых мест.

Поезд то и дело ставили на переформирование; из вагонов выходить запрещалось; они растаскивались маневровыми локомотивами по разным направлениям. По всей видимости, чья-то невидимая воля, слепо, но все же, определяла – кого, куда и с кем… Шло нестерпимо тягучее время неясностей и тревоги, не дававшее покоя ни днем, ни ночью. В очередной раз вагоны открыли, дав людям лишь час на личные нужды, со строгим предписанием не опаздывать: «Состав никого ждать не будет и отставшие от поезда будут предоставлены сами себе!..» Из разговоров с переселенцами, чью судьбу сейчас определяли другие люди, а может быть, даже, и никто не определял, Елизавета поняла лишь одно; их эшелон следует дальше, в глубину неведомой Сибири, в направлении Кузбасса, а после может случиться проследует и дальше. И никто не знал, ни вширь, ни вглубь; какая она Сибирь и найдется ли в ней место для таких как она – одинокая мать, немка, с шестью детьми и без документов.

Глава третья

Покинутый кров

Своей матери, сумевшей пережить ужасы голодных тридцатых годов, но умершей из-за глупой неосторожности, Сашка, когда ему еще и пяти лет не было, почти не помнил. В детской памяти сохранился лишь слабый образ отца, который вскоре, после смерти жены, привел в дом мачеху с двумя совсем еще маленькими близнецами и велел ему быть нянькой. Мачеха постоянно куда-то пропадала, а ее голодные дети плакали, подолгу и без устали. Не зная, что с ними делать, он мочил в воде клочки обглоданной марли и совал им в рот. Тогда они на короткое время замолкали и давали возможность передохнуть и подумать хоть о чем-нибудь другом, кроме как о еде. Он их понимал; водой сыт не будешь, но не имея иной способности достучаться до сознания кормящей матери, они криком требовали свое. И когда мачеха приносила хоть какие-то «крохи» домой, то ему ничего не перепадало. Радовало, что смолкал детский плач и можно было незаметно уйти. Сашка тут же нырял на базарчик, где, слоняясь без особых дерзновенных намерений, можно было, надеяться на случай и даже, если его не подворачивалось, то хоть с какой-то пользой для себя проводить время. Возвращаться домой не хотелось. Спасти от голодного прозябания мог только поиск. Волей, неволей приходилось жить по законам улицы. Но сомнительных знакомств с беспризорной братией, Сашка заводить не стремился; ему всегда казалось, что будь он таким же, то все его устои, пусть еще не совсем сформировавшиеся, будут смыты потоком глупой, междоусобной борьбы или даже драки за выживание в беспредельных бандитских разборках, за право обладания более «жирным» куском, среди товарищей по несчастью. Лучше уж в одиночестве, но без противного, холуйского рабства и заискивания перед «старшим». Хоть и рано ему было судить о совести, но он уже понимал, как быстро и легко ее можно замарать.

А потом забрали отца – его арест был страшнее полуголодного скитания по подворотням. Сашка не понимал и не знал за что, но почувствовал, что навсегда. Иначе зачем этим злым и грубым людям, с мглистыми, равнодушно свинцовыми лицами, было приходить в их дом? Прощаясь, отец тайком сунул ему в руку, лишь один серебряный полтинник, на котором был изображен кузнец, бьющий по наковальне молотом, и сказал: «Береги его сынок, в память об отце, просто как реликвию. Прости, так распорядилось время. Сохрани воспоминания о нашем когда-то известном и многочисленном роде. Ты последний из одиннадцати, помни об этом. Сбережешь себя; небеса к тебе благосклонны будут». Сашка знал, от бабушки, что его мать, будучи беременной, однажды летом, надумала собирать спелую вишню в своем саду, но оступившись на лестнице, упала. Случились серьезные осложнения, и следующий за ним ребенок так и не увидел свет. От полученных повреждений, мать умерла. Вообще, у него когда-то в прошлом было много братьев и сестер. Он остался в живых один, самый младший из всех. Кто-то умер от болезней, в самом раннем детстве, кто-то позже, в трудные годы Гражданской войны, а кто-то позже, в голодное время тридцатых. Должно быть и его ожидала та же участь, но видимо выживают либо сильнейшие, либо по чьей-то неведомой воле именно последние. Он был последним, вот и выживал, сам того, не зная; поставит ли Господь его жизнью окончательную точку или он, все же станет достойным продолжателем рода?..

Следующим утром, мачеха выгнала Сашку, пробурчав ворчливым и злым языком, что кормить лишний рот ей нечем и отец, якобы, велел ему отправляться к бабушке, старой, но еще живой, которая одиноко коротала свой век, где-то на окраине города М…, на берегу Азовского моря. На обороте единственной, оставшейся от нее фотографической карточки, с видом синего моря и маяка с парящими над ним чайками, на которой Эльза была молода и красива, значился адрес. Сашка сунул ее себе в карман, где лежало отцово «наследство»; девятиграммовый полтинник серебром, и без сожаления ушел.

Добираясь до города пешком, приходилось спать в обычном лесу. Боязно и даже страшно, но прятаться по чужим сеновалам и подворотням, было куда опаснее. Как-то, одной, безлунной и темной ночью, в бесхозно брошенном стогу, его укусила собака. Сашка тогда посчитал ее волком и подумал, что ему, наверное, пришел «конец». Однако, когда он, в отчаянии и ярости, подобно тому же хищнику, набросился на нее, она трусливо взвизгнула и убежала. Битвы за жизнь не получилось. В лесу, Сашка питался щавелем, собирал жгучий полевой чеснок и лук-слизун. Подорожником лечил рану, которая болела и ныла, доставляя немало хлопот. А однажды, ему крупно повезло; он нашел в лесу сразу три больших клубня Лилии саранки; ее маслянистые, ароматные лепестки были целебными и хорошо заглушали голод. Потом, два дня ничего съестного в пути не попадалось и к бабушке он явился измученным и, по обыкновению, голодным, к тому же еще с незаживающей от укуса, кровоточащей раной на голени.

Бабушка Эльза жила одна и когда нежданно появился внук, очень обрадовалась. Старательная и сердобольная, она быстро поставила Сашку на ноги. Ему было странно, но приятно ощущать непривычную заботу о себе. Кроме нее, он не знал людей, которые относились бы к нему так бережно, без грубого слова или упрека. Ее речь была совсем иная, она словно эликсир, особой, теплой лаской лилась из ее уст и согревала одинокое Сашкино сердце. Но бабушка была старенькая и слабая. Она прожила еще два предвоенных года вместе с ним. И вот, окончательно утратив жизненные силы, тихо умерла, даже не предупредив его о своем уходе в мир, куда ей уже очень хотелось попасть, только вот почему, Сашка тогда так и не понял.

После похорон бабушки, он жил скрытно, считая, что остался в этом мире совсем один. Будучи уже почти двенадцати лет отроду, русоволосый, крепко сложенный юноша, стал осознавать, что в этой жизни помощи ему ждать больше не от кого. И все же, он был благодарен бабушке за полуразвалившийся, старый домик на окраине, в котором он мог находиться, не беспокоясь о крыше над головой. Море у ног, а в нем бычки, да кефаль плещутся, что еще нужно… Прожив в тихом одиночестве почти полгода и совсем не рассчитывая на подарки судьбы, Сашка сильно удивился, когда однажды утром увидел у своего порога почтальона:

– Вам телеграмма, молодой человек! – казенно бросил сухощавый, пожилой мужчина и протянув ему почтовый бланк, велел расписаться. Хоть и не доводилось Сашке этого никогда делать, но все же пришлось отвыкшей от письма рукой, вывести каракули своей родовой фамилии.

– Кнорр…р, – как-то странно коверкая интонацию, произнес почтальон. Вручил бланк телеграммы, завалился на скрипучий велосипед и укатил. Грамоте Сашка был обучен. Четыре полных года, еще до ареста отца, он проучился в немецкой гимназии, где основным языком считался русский, и успевал по всем предметам на отлично. После смерти матери и ареста отца, пришлось бросить обучение и перебираться к бабушке. А здешняя школа Сашке не нравилась; все в ней было как-то не так организованно, а скорее на школу не оставалось времени, да и была она, «За тридевять земель…» Заботу о больной бабушке, на то время, Сашка счел более важным делом, нежели обучение; тем более, что такова была воля отца.

А странную телеграмму ему впервые приходилось читать: «Что в ней?.. От кого?..» Глаза побежали по строкам адреса и вот сам текст за подписью какой-то женщины по имени Марта:

«Муж мой просит племянника Сашу к нам переехать. Он один остался. Если у тебя, Эльза, не сохранился наш адрес, то я сообщаю; Кемеровская область, станция Промышленная, село Пушкино, Шварц Марта».

Адрес на бланке был тоже странный. Но какой племянник, какая Марта? Сашка долго не мог понять связующей с ним родственной цепочки. Ведь после смерти матери и ареста отца в живых оставалась только бабушка Эльза. Кем приходится ей некая Марта Шварц и кто ее муж? Из телеграммы следовало, что он должен, приходиться ему дядей. Но Сашка хорошо знал, что у отца не было братьев; вернее были, но те полегли еще в Первую мировую войну, при совсем неизвестных обстоятельствах. Об их участи и отец-то ничего толком не знал. Кому же тогда он стал вдруг приходиться племянником?» Сашка ломал голову, и тут вдруг вспомнил: «А не тот ли это единственный брат матери, Эмиль, который где-то в середине тридцатых годов намеревался перебраться за границу, в Канаду? Тогда, многие стремились уехать… Вот тебе на; собирался за границу, а угодил в Сибирь, – Сашка даже улыбнулся, – ведь Кемеровская область – это Сибирь и есть. Чудеса, да и только…»

Все сходилось, девичья фамилия у матери была Шварц, и лишь одно невозможно было понять: «Зачем эти, совсем чужие ему люди, зовут переехать, как о нем узнали? От кого?.. Может отец все же жив и как-то дал о себе знать через родственников, иначе откуда им осведомиться, что он у бабушки?» – мелькнула слабая надежда, и Сашка даже немного воспрял духом.

И вовсе не собирался он из своего дома уезжать в Сибирь. Ему нравилось Азовское море, рыбалка и сама рыба, с дымком поджаренная на костре, дающая возможность выжить. О такой жизни он мечтал… Упрекал себя, что раньше к бабушке не перебрался; никакой тебе мачехи и голода, отца вот только жалко было: «Как он и где; разве ж узнаешь?..»

А однажды утром, по радио совсем неожиданно объявили, что началась война. Страшно не было, было непонятно, а слухи гуляли разные. По обыкновению, Сашка получал нужную информацию на базарчике, так было и в его невеселой деревне и здесь, в городе. С одной лишь разницей, что приморский рынок оказался куда просторней, разнообразней и разношерстней предыдущего; касаемо товара, его продавцов, и как следствие, изобилия новостей. По радио сообщали, что Советский союз по всем западным границам атаковали Гитлеровские захватчики, то есть немцы. По прошествии нескольких недель, этот факт особо не навевал тревожных мыслей. Сашка знал и, как многие, твердо был уверен, что «Красная армия всех сильней», а осмелившегося напасть на его Родину врага, скоро отбросят назад, и окончательно прогонят с земли русской. Как и другие жители города М.., он был убежден, что так оно и будет. Но по прошествии уже двух месяцев ожесточенных сражений, голоса радиодикторов все тревожней доносили новости об оставлении отступавшими войсками, то одного, то другого населенного пункта. Городские предприятия и его жители начали торопливо готовиться к эвакуации за Урал.

Уже к концу сентября, все чаще стали страшно выть жуткие сирены, толи собирая людей, толи разгоняя по бомбоубежищам, которые наскоро устраивались в подвалах больших и крепких домов. Сашку тоже предупредили о необходимости отъезда; выдали предписание и велели на следующий день явиться для отметки и получения дальнейших указаний. А ночью бомбили самый центр города и от места, куда необходимо было явиться утром, остались одни руины и глубокие воронки от взрывов. Отдельные кварталы города горели и клубы едкого, черного дыма низко стелились вдоль пристани. Поговаривали о скором взятии города немецкими войсками. Однажды, совсем случайно, стоя в очереди у колодца, в котором все брали чистую питьевую воду, Сашка услышал неприятные разговоры о немцах, проживавших на территории Украины и каких-то их коллаборационистских склонностях. Заинтересовавшись, он переспросил про непонятные склонности. Ему ответили, что вероятно местные немцы станут помогать своим и непременно примкнут к фашистской армии. Поэтому есть Указ правительства о депортации на восток в первую очередь этой части населения и взятия ее под особый контроль. Эта новость ошеломляла и навевала тревогу, ведь в его свидетельстве о рождении он тоже значится как немец и если к его национальности станут относиться с долей предвзятости или даже ненависти, то это может отразиться и на нем:

«Ну что же, – решил Сашка, – уж лучше к родственникам в далекую Сибирь, чем в жуть детского дома или какой-нибудь лагерь для этих самых коллаборационистов», – Сашка даже задумался; его сознание способно было выговорить такое сумасшедшее слово, а вот язык вряд ли…

Поднявшееся над морским горизонтом, яркое солнце, словно надолго прощалось с Сашкой, даруя ему благодать летнего, уютного утра, ничуть не напоминающего о тяготах грянувшего лихолетья. Собрав утром остатки сушеных бычков и хлеба, он отправился на станцию, чтобы, отыскав любой приемлемый способ проникновения на поезд, идущий на восток, эвакуироваться самому, а не дожидаться пока о нем позаботятся другие. От такой заботы ему хотелось поскорее уехать.

Невыносимо трудная и долгая дорога вынуждала скитаться и голодать. От бычков вскоре остались одни воспоминания и только запах, исходивший от ладоней, когда Сашка подолгу грел руки в карманах, в которых когда-то лежала рыба, кружил голову и приходилось давиться слюной и обсасывать слегка солоноватые пальцы. Наверное, если бы не карманы, он бы не выжил на пути в Сибирь, к желанным и далеким родственникам. Однажды, изнемогая и почти умирая от голода, кусочек хозяйственного мыла кем-то случайно забытый на подоконнике одной из перевалочных станций, представился Сашке ломтиком хлеба и, не выдержав пытки голодом, почти в неосознанном состоянии, он его машинально съел, не ощущая ни вкуса, ни запаха. Рука сама потянулась к нему и положила в рот. С сильным отравлением и острыми болями в желудке он попал в больницу. С мылом промыв все свои внутренности, Сашка чудом остался жив. И лечащий врач, посещая его в палате, даже шутил по этому поводу: «Ну что, стиранный ты наш юноша, теперь в твоих кишках даже глистам завестись будет сложно; не выживут, как есть отравятся…»

Чтобы выписаться из больницы, пришлось сообщить адрес родственников, в противном случае его ждал Детский дом. Однако, ему поверили, так как адрес Марты он сообщил не на словах, а подтвердил его сохранившейся вместе с серебряным «наследием» отца, телеграммой. Дорога от Урала до Сибири оказалась не менее долгой, но была уже безопаснее и легче, благодаря справке, выданной в санитарном учреждении для следования больного к месту проживания родственников, и обязательного прохождения дальнейшего лечения на месте. Справка прилагалась к телеграмме и служила Сашке документом, на случай милицейских проверок в пути. Не имея на руках такого рода бумажек, его на любой станции могли причислить к гильдии беспризорных малолеток, лишившихся родителей и блуждающих по стране в поисках приключений, с вытекающими из того последствиями. Теперь же, можно было вполне легально добираться до цели любым, следующим на восток, поездом.

Глава четвертая

«Узники без вины»

Пока на западе страны, с беспредельным напряжением сил, шли ожесточенные бои с фашистскими захватчиками, глубоко в тылу, обустраиваясь, терпя лишения и неудобства, строилась особая жизнь. Помимо мероприятий по эвакуации мирного населения и возникшей острой необходимости свертывания производства многих промышленных предприятий и перемещения их мощностей в более безопасные районы страны, последовала депортация «неблагонадежных народов» и «социально чуждых элементов» из всей приграничной полосы, вплоть до побережья Азовского моря. То есть тысячи семей из Одесской, Херсонской областей также депортировали на Урал и в Сибирь. Люди, переселенные в самом начале войны, в отдаленные, необустроенные районы великого, Советского союза, пытались найти свое, новое место под солнцем. Да и, собственно, искать-то не приходилось; его определяли те, кому вверено было решать судьбы других, согласно изданным и вновь поступающим правительственным указам и распоряжениям. Были ли основания выселять целые народы? На фоне ширившегося военного противостояния, многие считали, что да, и с точки зрения власти, они были неугодны и вселяли тревогу и неуверенность на местах. Однако если посмотреть, для чего использовали этих депортированных, то здесь однозначно становились видны вполне оправданные, экономические интересы правительства, связанные с индустриализацией как Казахстана, так и некоторых районов Сибири для развития там не только сельского хозяйства, но и промышленности.

Причины переезда или эвакуации в чужие края были от части понятны; началась война и каждый, кто мог держать в руках оружие был крайне необходим стране для организации обороны. Тыл требовал и ждал свои недостающие кадры. В особенности это касалось промышленных предприятий, чья продукция уже становилась острой необходимостью на передовой. Однако, одни специалисты ехали на восток согласно разнарядке, другие же иначе; по принуждению.

Скорая отправка на восток и тяжелые мысли о мобилизации или депортации, а также разного рода притеснения в пути, переносились людьми очень тяжело. Многие, попросту, считали несправедливостью, столь унизительное обращение с народом, с любовью относившимся к своей малой Родине и русским людям, с которыми всю жизнь жили бок о бок, трудились не покладая рук. Это касалось многих не коренных национальностей, многонациональной страны Советов.

Но, окольно, витали и иные слухи; отправлены, мол, на Урал после издания Указа Президиума Верховного Совета «О переселении немцев, проживающих в районах Украины и Поволжья». Массовый приток советских немцев на территорию Урала и Сибири, стало быть, просто необходим, в связи с тем, что местные предприятия испытывают огромный дефицит рабочей силы и, как объясняли втихомолку трудармейцы, греясь бок о бок холодными ночами; самый первый депортационный удар пришелся по советским немцам, отнесенным к потенциальной, не совсем надежной категории граждан, исключительно в силу своей этнической принадлежности к нации, с титульным государством которой идет война на уничтожение.

Только вот Ивану Бергеру ночами плохо спалось совсем не по этой причине. А коли уж морила усталость, то снилась лишь великая надежда, что жена Елизавета, следуя его указаниям и наставлениям, сохранит, убережет детей и если уж доведется выбраться ему из лагерной неволи, то и память о нем тоже. Вряд ли что-то большее способно будет остаться, считал Иван уже после первой пересылки, ведь вскоре ждал лагерь и каторжные работы где-то на рудниках, в каменоломнях или лесоповалах Северного Урала. Так, по крайней мере, говорили те, с кем удавалось пошептаться. Народ постоянно менялся, словно намеренно тусовался, подобно картам в колоде, чтобы, не приведи, в масть людишки оказались. Где сговор, там и буза, что категорически запрещалось и пресекалось на всем пути следования: «Хотя чего ее хранить, память эту, которой в лучшем случае суждено кануть в небытие, а в худшем, может только для будущего поколения и остаться; память она в детях жить должна, – размышлял Иван. – Сбережет детей жена, значит в тугую годину найдется и для него место в ее обеспокоенных тягостным временем воспоминаниях. А он, пока жив будет, никогда не растеряет память о близких, а даст Бог вновь когда-нибудь обнимет жену, ласковую и любящую его Елизавету, старшего сына, своих дочерей и маленького Ваньку, которому придется труднее всех остальных». Но прежде, судьба велела выстоять, не сломаться, не подвести себя и оправдать надежды родных, и когда-нибудь вновь встретиться, уберечь всех измученной и ссохшейся памятью и душой, не оправдав коварство и бесчеловечность предназначения Гулага.

К утру, едва сквозь щели товарного вагона, крадучись, пробрался свет, состав дернуло, потом еще и еще, пока вагоны не остановились и, утомившие непрестанным стуком колеса, не замерли окончательно. В ожидании шевеления – тишь… После, глухой, простуженный кашель первого разбуженного толкотней подневольного, потом еще и еще…

Те, кто спал не на нарах, а на полу, стали подниматься, разминая слежавшиеся, сбившиеся в кучу кости, согревались. Кто-то затянулся табачком; приятно повеяло дымом. Счастливчик у кого было… Пошел косячок по рукам; раз два, раз два и нету… Нырнул дымок ко второму ярусу, до третьего только запах достал… Тянут носами мужики, ловят чудный запах, глубже вдыхая привычную барачную вонь. Она уж не вонь вовсе, с дымком ведь. А туберкулезникам беда от услады; зайдутся худые легкие, что гармонь мехами; не уймешь пока нутро кашлем не вынесет.

– Знать прибыли, пора бы уже, сколько можно трястись, – прорезался первый недовольный голос, за ним другой, с интересом:

– Похоже на то. Может кормить будут? Третий день уж в пути, а только воду и давали.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом