Владимир Кремин "Молоко в ладонях"

Тревожное время начала Великой Отечественной войны; заботы и переживания реальных героев, на чью долю выпали невзгоды сложного времени, погружают нас в атмосферу сопричастности с теми, кто шел дорогой испытаний. Но даже тогда, в годы лишений и нелегкой проверки качеств человека на выносливость, и силу духа, в трудные моменты недоверия и попрания воли малых народностей России, люди не теряли веру в торжество справедливости; жили, любили и надеялись в меру отпущенного.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 15.10.2024

– Вода, бродяга, она и поит, и кормит, и отходов с нее меньше. Стало быть, и параша не нужна, а отлить не напряг, щелей, что вшей на затылке.

Публика всякая собралась в вагоне; тут тебе и трудармейцы, и арестанты разных мастей; случайные и за дело, каких на стоянках подсаживали. Даже уголовный элемент; всех до места без разбора везли; одна «кубышка-кадушка» да, к тому же, под охраной. Сортировка уж после, по прибытии. А до срока – помалкивай, пока зубы целы, да жди указаний; самый верный способ в живых остаться. Пересылка спроса не терпит…

Иван не курил, потому особо не переживал, что не достанется. То с одного, то с другого края слышалось: «Дай потянуть, дай дернуть…», а когда отодвинули на сторону ворота, стало и вовсе не до табака:

– Выходи из вагонов!.. – разнеслась команда. – Перекличка!.. Становись в две шеренги! Какая-никакая, а Армия!.. Батрачий курс проходить будем!..

Толпы народа, послушным, тягучим киселем, потекли из вагонов, а первый щекотливый снежок уж землю покрыл. Не стылая пока земля, но слякотно и лужи от множества движения. Нехотя строились невольники, переминаясь с ноги на ногу. Холодать стало, должно вагонного, дурно пахнущего тепла с прелью вонючей уж не будет более, один свежий ветер, да обвислый френч с дырами, вот и весь расклад. Кто-то себе такую картину рисовал, а кто и вовсе, бычком на привязи; иди, когда пнут, а нет, так стой да гляди под ноги. Дозорные, за спиной и спереди, круги выписывают, снуют по всем щелям. «Мертвяков» мало; не долго без кормежки ехали, откуда им взяться. Народ терпеливый, а вот кто с болезнью под мобилизацию угодил или хроник, куда им при антисанитарии. Ни тебе постельного белья, ни бани. Все же два грузовика «босоногих» отгрузили, повезли, а куда уж всем все равно…

Иван стоял в первой шеренге, не проявляя особого интереса к тому, что говорил осипшим голосом старший начальник, поставленный над всеми. В огромной толпе мобилизованных, новости или недослышанное на переспросах, волей-неволей доходило быстро, как бы само собой. Кому хотелось много знать, того на спрос аж зудило, разбирало, пока свои же не приткнут.

– После медицинской обработки в специализированной санитарной части, где отделят тифозных и туберкулезных – кричал начальник, – всем строиться на запись и распределение, затем будет произведено кормление и погрузка для следования к месту расположения, – его серое лицо словно надувалось от напряжения при каждом сказанном слове. Наверное, он пытался донести суровую истину до всех сразу, которая пока что, наверняка, не до каждого доходила. Не верилось в возможность беспричинной, несправедливой травли; отношением к людям, как к заклейменным или прокаженным по жизни.

– Предупреждаю самых неуживчивых; бежать не советую, участок обслуживания под охраной. Случаи неповиновения или попытки побега, по закону военного времени, караются расстрелом на месте.

Кого-то из стоявших рядом с Иваном, даже передернуло от таких слов:

– Во как!.. Мы что вам, скот какой, что на бойню привезли! Кто против в трудную пору Родине помочь, но не стрелять же при случае?..

– Условия здесь и без того, вон – лагерные, а этот еще и расстрелом грозится! – послышались несдержанные ругательства, обдающие презрением надзирателей.

Начальник строго взглянул в сторону выкриков и каменным голосом продолжил:

– Для тех, кто не совсем понятливый или карцера не знает, предлагаю сделать два шага вперед, для профилактических разъяснений. Самых несогласных, прямо здесь и кончат. Чего зря дерьмо кормить да за собой таскать. До таких упертых практика здешней жизни в тайге, на деляне, быстро доходит.

Зароптала шеренга и, нехотя, но повинуясь, умолкла. Каждый сам свой выбор делал, как тут недооценить веские доводы начальника. Хотелось уж как-то устроиться поскорее, а не вступать в чреватые бедой перепалки. Дослушав наставления, осталось одно; их исполнить…

– Нам бы помывку, товарищ главный начальник!?.. – раздались неуверенные возгласы. – Баню бы организовали!.. Терпежа уж нет!..

– Значить так, грунтовой воды в наших краях не обнаружено; здесь она либо глубже залегает, либо давно льдом стала. Так что ежели мокнуть, то не в бане, а от пота и слез, какие я вам гарантирую. Вся страна напрягается и исключений ни для кого нет. Предстоит потрудиться, чтобы горячие задницы к бревнам не примерзли. Фронту лес нужен и план у нас большой. Специальных оборудованных лагерных пунктов здесь не имеется. Баню и земляной барак будите строить для себя собственными силами. Объяснять не буду, как вы должны постараться. Зима в этих краях безжалостная, с гонором; ленивых не терпит.

Суровые посулы грозного начальника пусть и не до каждого доходили, но понурый след тревоги оставляли глубокий; как тут не задумаешься, когда после такой изнурительной дороги ни белья тебе, ни бани, а кайло в руки или пила – кому что достанется.

От пересыльных, среди которых довелось оказаться Ивану, после переформирования, осталось человек пятьдесят. Остальных видимо развезли по другим местам. Земляной барак начали строить сразу же по прибытии к месту. Подгоняли сами для себя; не под открытым же небом ночь коротать. Расположиться он должен был прямо у ворот КПП, хотя другие, деревянные строения теснились чуть поодаль. Однако от общей территории лагеря они были отделены двумя рядами колючей проволоки, между которыми то и дело прохаживался надзиратель с собакой на поводке. Позже выяснилось, что там располагались жилые бараки для особой категории заключенных, а вновь прибывшую партию депортированных относили к другой группе поднадзорных, которых не было надобности перевоспитывать зоной; их причисляли к трудовому ресурсу. Первые несколько дней Иван работал в общей массе прибывающих партиями мобилизованных. Копали еще не мерзлую землю, свозили ее в бурты, чтобы потом отсыпать на будущую крышу. Кто-то пилил лес, чтобы крепить стены, кто-то строил. Ближе к вечеру, когда трудармейцев насчитывалось уже куда больше полусотни, всех заставили образовать шеренгу у тесного, земляного барака, едва ли способного вместить всех желающих:

– Будем считать земляные работы законченными, – объявил начальник лагеря после построения. – Мне нужны столяры и плотники, если такие есть – два шага вперед и в распоряжение вот этого, доброго человека, – указал он рукой на стоявшего рядом военного.

Набралось десятка полтора специалистов такого, казалось бы, не редкого, профиля. Переминаясь с ноги на ногу, Иван даже удивился: «Надо же, они еще и по специальностям делят», но выйти из строя пришлось. По профессии он всегда причислял себя к столярам, но столярам необычным – краснодеревщикам. В своей деревне у него даже мастерская на подворье была; многие тогда, еще до войны, к нему захаживали. А он мастерил, умел это делать. Стулья витые, сани к зиме, телеги, окна с резными наличниками. Словом, всегда к изделию из древесины с любовью и душой относился, теплом рук согревал, от того и ладилось. Освоив еще в юности навыки столярного мастерства, которые приходилось шлифовать годами, исключая любое право на ошибку, Иван обладал к тому же еще и профессиональным, художественным вкусом. Такие мастера всегда ценились; крепло с годами умение, и сам Иван через любовь к профессии стал человеком чувствительным, и практичным, видящим в творчестве свой смысл, и предназначение. Как специалист он всегда любил дело, которым приходилось раньше заниматься. Теперь у него ничего не осталось, кроме навыков, знания и аккуратности, что являлось неотъемлемым качеством настоящего мастера. Большая часть из отобранных оказались всего лишь умельцами работать топорами да пилами; плотницкая братия. А вот столяров было всего трое, двое из которых, как выяснилось, Ивану только в подмастерья годились, хотя дело немного знали.

Расщедрился начальник для краснодеревщика; так беззлобно и выразился: «Ну, Иван, красного дерева для тебя у меня нет, у нас здесь все больше сосна да елка, а вот отдельный сарай для нужной работы получишь и будешь делать все, что я велю. Там поглядим на что ты способен. Эти двое, будут тебе помогать, но жить все будете в общем бараке. Я и без того, с поблажкой такой, на нарушения иду. Смотрите, может и в обратку аукнуться, народ в лагере с разными понятиями и подходами».

Так и стал Иван начальником столярки. Однако, долгое время, проживая скученно, в антисанитарных условиях, в суровую Уральскую зиму, когда в бараке по углам настывали ледяные оползни, Иван сильно простудился и заболел. Работа, которую мог выполнить только он, на долгое время приостановилась. Начальник негодовал, но все же пошел на уступку и разрешил, в виде исключения, оборудовать теплый угол, с печкой и нарами прямо в помещении столярки. Исключительность положения столяра, как и следовало ожидать, некоторым подневольным пришлась не по душе. Многих косили болезни и особых привилегий никто из арестантов никогда не получал. Люди на делянках умирали как мухи, работая по двенадцать часов в день, пильщиками на свежем воздухе, без должного обогрева и питания, а тут исключительность положения. Однажды, чуть до бузы с дракой не дошло. Досталось и Ивану, но он стерпел. За год, проведенный в общем бараке, Ивана иные знали с другой стороны; как человека порядочного и много делающего для облегчения подневольного, тяжелого труда. То он для столовой, удобные табуретки изготовит и часть по баракам незаметно разнесет, то в больничке полки по стенам развесит, шкафы для лекарств мастерски сделает. Словом, разные заказы исполнял без каких-либо нареканий и задержек, иной раз не без риска для себя и назойливого, очередного заказчика; понимая, что надо и все тут… Осторожничал Иван, но исполнял работу, как просили. Дело за делом, слово за словом, и «труд-армейская братия» свыклась с тем, что столяру такая привилегия вроде бы даже не во вред подневольным дана, а для их же блага. Перестали донимать и причислять к категории «вшивых».

Сразу после депортации, все немцы-мужчины, а затем и женщины трудоспособного возраста; с пятнадцати лет, были мобилизованы в «рабочие колонны», позже – в «труд-армию», то есть фактически на принудительные работы в условиях концлагеря. Неподалеку от лагеря, как выяснилось не сразу, когда на делянках приходилось работать бок о бок с переселенцами, которых депортировали целыми семьями, с малыми детьми и подростками, а поселяли вместе, распределяя по деревням, был рудник по добыче Марганца. На нем работали только мужчины, а женское население трудилось на лесозаготовках. Тогда, однажды, не упустив удобного случая, один из приятелей Ивана, познакомился с женщиной поселенкой. Нет, вовсе не из взаимных симпатий, а чтобы письмо домой, жене, передать. С территории лагеря отправка писем была строго запрещена, а вот люди, находящиеся на поселениях, имели такую возможность. Местные, хоть и относились к поднадзорным предвзято-враждебно и на их помощь, по разным причинам, нельзя было рассчитывать, но используя разного рода ухищрения, с почтальоном возможно было договориться. Эмиль, так звали нового, недавнего знакомого Ивана, не один раз уже порывался отправить своей жене письмо, в надежде получить ответ, пока жила в душе, хоть и хлипкая, но надежда. Однажды вечером, еще до отбоя, он зашел к Ивану в столярку, посоветоваться насчет письма. Эмиль считал Ивана человеком умным и рассудительным, абсолютно ему доверяя.

– Знаешь, Иван, вот мы уже почти год с тобой здесь; как-то приспособились, обвыклись, а вот мои, домашние, нужду должно терпят. Малыми ведь совсем Генку с Лидой оставил. Как там Марте без меня живется, трудно и голодно небось? Кто в такую годину поможет? – Эмиль с грустью взглянул в сочувственные глаза друга, ненавязчиво ожидая участия.

Иван отхлебнул горячий чай:

– Всем сейчас трудно. На фронте люди жизни кладут и не от кого, порой, помощи или пощады ждать. И там, и тут, только на самих себя и надежда. Ты вовсе зря убиваешься. У них там все хорошо, чай не фронт и не каторга. Не переселенка она и не депортирована, как мы с тобой, не подневольная, стало быть, давно на одном месте живет, людей знает, они же и помогут. А вот с письмом, это ты правильно, Эмиль, решил, и бояться нечего, коли женщина в поселке надежная есть. Другой такой возможности, отправить весточку, может и не быть вовсе. Пока холод стоит поселенцев в другое место не перебросят, семьями они здесь, хлопотно… А успеть надо, может за зиму и ответа дождешься? Риск есть, но на то мы и мужики, чтобы ради семьи и детей своих, с которыми нас война разлучила, на пролом идти. Хоть знак дать, что жив, и то большое дело. Поверь, для твоей жены и детей, это многое сейчас значит.

– Так вот и я думаю, надо. Ведь ждет Марта от меня весточку, а я все молчу… Совсем не годится так, Иван. Ты прав; не по-мужски это, всегда надо выход искать. Только вот мочи иной раз нет и надежда на добрый исход, что снег в руках, тает. Ты бы вот только адрес жены запомнил, одна у меня к тебе просьба. Ну мало ли, что со мной, Иван, а ты потом, после войны, всегда ее отыскать сможешь…

– Ты оставь это, Эмиль!.. Верить надо, всегда верить, даже когда зубы ломит и сердце лопается, все одно верь, что получится и Марта с твоего письма силу обретет, детям передаст. Тем и живы мы с тобой, что надежду увидеться в душе храним. Своих-то я вон, и вовсе потерял и где искать не знаю. Как там Лиза? Что с детворой; их ведь у меня пятеро. Младшему Ваньке всего то два годочка. На месте ли они или тоже куда в невольники угнали? В моих краях ведь немец во всю хозяйничает, от этого по ночам сердце болит. Но буду искать их всех, как только час нужный придет. И надежда мне в этом в подмогу, нам в подмогу, Эмиль.

Ушел Эмиль от друга за минуту до отбоя, уверенный в успехе задуманного и благодарный за наставления, и поддержку стойкого, и мудрого человека. С большой радостью, что обрел настоящего друга, спать лег, не стал быстрого утра дожидаться. А за хилыми стенами барака, снаружи, заглушая надрывные, тоскливые стоны измученных арестантов, выла метель, забивая снегами дорогу и лес, к которому завтра будет не подступиться, не пробиться сквозь буреломы и навалы кряжистых сучьев, что в беспорядке брошены и лежат за ненадобностью людям, почти как безымянные, общие могилы «узников без вины», с торчащими наружу крестами, безлично и безразлично взывающими к укрытому мглой, всевидящему небу…

Глава пятая

Потерянная Надежда

Егор Смолин освободился сразу после выхода указа об амнистии, в канун знаменательного праздника. Срок отбывал долгий и, что обидно; не за свое; преступление хоть и было, но, по его мнению, так – справедливая кара за подлость, которую терпеть нельзя. Ну запалил у одного сельского, гада сарай с добром, что через нужду всеобщую нажил; был факт, а причина не всегда бывает оправдана. Одно тогда знал Егор; прощать такое нельзя, а от кулаков проку мало, не проймет и не исправит злодея такой простейший народный метод. Но даже сейчас, после воспитательного воздействия на него со стороны исправительно-трудовых учреждений, считал, что жертве поджога поделом досталось. Погорели тогда не только приусадебные строения упыря, но и сам дом, являвшийся по тем временам колхозным имуществом, благо хоть упившуюся до бессознательности компанию дружков, народ через окна вытолкал, иначе бы и амнистия Егору без пользы пришлась. Хоть и были в его деле оправдательные, смягчающие вину обстоятельства, но их оказалось недостаточно; вот если бы не пожар, усугубивший до крайности факт преступления против государственного имущества и подрыва народного хозяйства страны, то возможно их могли бы учесть. Однако, все сложилось иначе. Так, по злому умыслу, как профессионально точно выразился обвинитель на суде, все и организовалось в молодой его жизни; сфабрикованный грабеж, поджог, милиция, суд, колония строгого режима и недоверие к людям, родившееся рано и тянувшееся скорее из глубин прошлого, которое и помнилось лишь ради сестренки, остальное хоть и хранила память, но желание забыть его былое сильнее. А вот обида, чем-то схожая с затаившейся в глубине души болью – осталась. Должно быть через край перехлестнуло; куда столько, чтобы не умерить с годами пыл, а хранить досаду и помнить боль. Знать бы вот только, для чего? Расплатился сполна, а вновь мстить он никому не собирался, хотя и было за что. Внутренняя, скопившаяся злость и непроявленная неприязнь, словно и прежде жили в нем, но до поры таились и ждали, пока не заденут, не вынудят выплеснуть наружу горечь пережитого и обдать страхом и жаром всякого, кто напомнит о былом. Тянулось ли такое наследие с раннего детства или было приобретенным; никого этот факт особо не занимал. Однако, из ничего что-то не появляется. Знал только он один – что стало причиной недоверия людям и с какой поры, копившийся гнев, начал давать о себе знать. Угомонить его можно, но лишь при встрече с добром, исходящим от особых людей; вот только беда, что не каждому такие светлые встречи судьбой уготованы. В народе о таких людях попросту говорили: «Не утихомирится, пока вновь не сядет; пропащий, одним словом, коли от отчаяния на обочине жизни оказался». Прошлое тянуло, томило воспоминаниями и незавершенностью, с которой связывало многое. Молодой юноша считал, что начинать с чистого листа нет нужды; он уже когда-то, однажды, пытался это делать и забывать вновь и вновь прошлое не считал нужным, ни плохое, ни тем более хорошее, а оно было; пусть только-только зарождалось, но сохранилось, жило и молчало в терпеливом сердце, ждало своего доброго часа. Ведь была когда-то шахта, друзья и товарищи по работе. Хоть и не долго длилось его трудовое прошлое, но друга, с которым в завале прощался с жизнью, приобрел навсегда. Вот и сейчас он ехал к нему; больше некуда. Только вот деду Семену, на могилу, цветы положить и сразу же к другу…

Когда-то, в туманном и далеком прошлом Егор, как и все его сверстники, жил с родителями; была сестра, да и дед с бабкой тоже, наверное, где-то и когда-то были; не помнил он их совсем. Отца забрала война; в первые же дни похоронка пришла. Как только до передовой добрался, так при бомбежке и погиб. Мать, по жизни больная и всегда недовольная женщина, померла в канун самого начала эвакуации и, даже умирая, злилась на немцев, затеявших эту бесчеловечную войну, лишивших крова, отнявших мужа, не давших поставить детей на ноги, и после уж, спокойно закрыть глаза. С сестрой они потерялись на какой-то станции, он даже названия ее не знал. Железнодорожный узел бомбили, пришлось уходить в лес, а позже на его месте камня на камне не осталось. До налета, на станции скопилось много мечущегося от страха безысходности народа; все с узлами, чемоданами, с кричащими от ужаса и переполоха детьми. Прислониться некуда, везде сидели и лежали люди; кто спал, утомленный многими попытками поскорее укрыться от надвигающейся смерти, кто шумно разговаривал, ругался, просил и плакал, кто понуро сидел и ждал своей непредсказуемой участи. Здоровенные дядьки и тетки лезли в товарные вагоны отходящего и подающего тревожные гудки поезда. В возникшей толчее, Егора оттеснили в сторону, и мягкая детская ладошка сестренки выскользнула из его руки. Ее подняли на руки чужие люди и посадили в вагон; было слышно, как звали мать девочки, считая, что она где-то рядом, а его взволнованный до хрипоты голос никто не слышал, да и не научился он тогда еще так громко кричать от горя, от разлуки и беды. Оцепенело, глядя в сторону уходящего поезда, он хотел бы заплакать, но не мог. Последние слезы выплакал, когда умерла мать, а на этот случай совсем не осталось. В душе он уже и сестру схоронил. Просто сейчас ему было жаль маленькую Наденьку; как она там, в том вагоне, среди нервно-жмущейся толпы обездоленных людей: «Кто о чужом ребенке заботиться станет?» – От присутствия таких мыслей он лишь вдыхал и вдыхал воздух, а надышаться не мог…

Это позже, одиноко отсиживаясь в лесу, он со скупыми слезами на глазах звал сестру, а сердце лопалось от боли и стучало неровно, словно не желая жить и терпеть разлуку. Наверное, только оно одно и слышало свой крик, схожий разве что с волчьим, обреченным и безнадежным воем, способным вырваться из груди. Так и уехала сестренка с тем эшелоном, голодная и брошенная. Егор видел, как у него на глазах, не найдя матери, девочку оставили в тамбуре, куда в панике, суете и давке ломился, народ. Еще долго он стоял один на перроне, в стороне от толпы, не чувствуя себя и не видя людей, ставших ему безразличными. Так он остался без Надежды, единственной и родной ему души, лишенный всякой надежды когда-либо отыскать и обрести ее вновь.

Когда страшные самолеты улетели, прекратились взрывы и закончилась стрельба, он вернулся на пылавшую от пожаров станцию. Поезд был позже. Он не помнил, как оказался в нем, кто уложил его на полку и зачем? Хотелось подняться, но сильно кружилась голова. В больницу, эвакуировавшую раненых куда-то на Урал, он угодил на том, попавшем под бомбежку железнодорожном вокзале. Ехали долго, часто пропуская встречные, груженые военной техникой, эшелоны. Из разговоров Егор успел узнать, что немцы продолжали наступать по всем западным границам Советского союза. В это не хотелось верить, но по радио, на станциях, где по долгу приходилось стоять, говорили тоже самое. Многие города захвачены противником и наши войска несут большие потери, все время отступают, хотя дух народа не сломлен, вера в победу жива, и войска упорно сопротивляются Гитлеровским захватчикам.

Егор не думал тогда; куда едет и что его ждет за неведомым Уралом, в Сибири, где когда-то сражался его любимый книжный герой Чапаев. Сейчас он томился тем, что остался один среди хаоса и бед, вошедших с войной в его жизнь и, что дальше, наверное, будет еще труднее. Но ведь о нем уже позаботились; не оставили одного, больного и голодного. Может быть так же кто-то позаботится о его пропавшей сестре, не оставит ее беззащитной в тоскливом и гиблом одиночестве. Он не мог тогда что-либо изменить; судьба жестоко творила свой, предначертанный суровым временем, выбор. Но он непременно будет искать ее и обязательно найдет, нужно только верить и не сдаваться, убеждал Егор сам себя, совсем не представляя, как это делается и кто сейчас станет ему помогать. Да и документов на руках никаких не осталось; все что имела с собой мать, хранилось в маленьком, фанерном чемоданчике, который он выронил из рук, когда потерял сознание. Видимо в суматохе его не приметили. Скоро ему стало легче и, не доехав до Урала, случайного пассажира ссадили с поезда, не предназначенного для гражданских. Сказали, чтобы дальше добирался самостоятельно, на чем придется. Егор не знал, куда ему, собственно, нужно было добираться и зачем?.. Было много раненых и мест не хватало. Вновь скитание по вокзалам, толпы народа, грязь, холод осени, и несколько набитых битком эшелонов, идущих на восток с эвакуирующимися людьми. Мелькание станций, терпение, голод, боль оскорблений, сочувствие и непонимание вперемешку, все обрушилось сразу, обдало его юную душу горечью нерешаемых проблем, вызвав ответную злобу, все более закипавшую в одинокой жизни, никому не нужного изгоя, брошенного сиротской жизнью на произвол судьбы.

Зима, тучи и лес дремучий – этим встретила Егора далекая Сибирь, почти босого, беспризорного мальчишку, одетого в то, что носить уже было никак нельзя; косматого, голодного, немытого и озлобленного. Теперь этого качества отнять было нельзя. В пути он мало с кем разговаривал, предпочитая одиночество. Доверие к безучастным, равнодушным, безразличным к его судьбе людям, сильно поубавилось. Он стал внимательнее присматриваться к попутчикам, глубже чувствовать их приобретенный инстинкт выживания; ведь редко кого тронет судьба проходящего мимо бродяги, когда своя может завтра стать такой же. Обидеть себя не давал даже взрослым, привык дерзить и огрызаться, но все больше молчать и терпеть, стойко снося голод и одиночество.

Тянулись томительные дни, похожие один на другой, безрадостные и пустые, терзающие болью утраты, голодом и безысходными скитаниями по подворотням, складам и сквозившим дырами амбарам, в которых уже нечего было взять. Из них даже не гнали, давая редкую возможность отдыха и ночлега. Вот уже первые холода подступили, и старая, засаленная тужурка совсем перестала греть, приближая скорее гибельный конец в очередную, жуткую ночь, чем надежду выжить и проснуться утром. Сибирь не Крым, откуда он был родом, здесь Егор понял, что надолго его уже не хватит и железнодорожная станция с пафосным названием Промышленная, может стать его последним пристанищем.

После привычного и осторожного посещения маленького, немноголюдного базара, где одна старушка, с необычными, прозрачными до глубины глазами, словно белый ангел, спустившийся с сумрака небес, сунула ему в руки кусочек черствого хлеба, он как бы очнулся от долгого, глубокого забытья, происходившего толи с ним, а толи нет. Устало посмотрев на щедрую женщину, он невольно вспомнил свою маленькую сестру; может быть именно ей сейчас нужны были эти малые крохи хлеба, которые вдруг просыпались на него от добрых, сочувствующих его участи людей, каких он давно не встречал. Пусть бы ангелы лучше кружили над его Надеждой, оберегая от сиротской доли. Укрывшись в одном из бесхозных складов, Егор решил отдохнуть и съесть половину кусочка, оставив хоть немного на завтра; не с пустым карманом проснуться утром, имеет хоть какой-то смысл…

Единственное, что запомнилось в этот серый, ничем не отличавшийся от прочих, день – это глаза той самой старушки, которой, наверное, уже было все равно; кто съест ее хлеб, только бы сделать людям доброе, что будет помнить душа. Он долго искал укромное, не продуваемое место. Мешали, однако, сквозняки; они как дыры в ветхой одежде, щедро раздаривали последнее тепло, напрочь лишая тело возможности отогреться и не пропасть. Идти невесть куда в поисках более обустроенного ночлега совсем не хотелось. Есть крыша над головой, да вкусная хлебная корка в кармане. Главное, чтобы не потревожили, зачем идти искать то, что уже найдено?..

Дед Семен присматривал за котельной, никак ему на одном месте не сиделось. Пока старуха жива была, имелась и дома забота. А как в прошлую осень померла супруга, так и дом для Семена посерел, почти уже и не жилищем, а так, пустым пристанищем стал. Осиротел в один день, онемел и осунулся, как и его старость, теряющая смысл. Холодом одиночества потянуло. Даже в той, остывшей кочегарке, без жара углей, много теплее было. Вот и наладился старик печку дровами топить; там в котельной, осталась малость, сам запасал, а вот в доме уже закончились, так на пару растопок и было. Уголь; где его возьмешь, по нынешним временам?.. Он ежели и водился, то все под учетом, а значит под замком; година то ныне лихая, народ последнее фронту отдает, кто тут о старике заботу проявит? Так и приспосабливался Семен в одиночестве старость коротать.

Холодно в доме стало, неуютно и сыро, вот и отправился Семен под вечер, до темна еще, к старой котельной, за дровами. В прошлую зиму она еще теплом и паром дышала. А в эту осень, когда ремонтные цеха закрыли, то и кочегарка вроде без надобности. Мужиков-работяг на фронт позабирали, ну и уголь после завозить перестали. Приладил Семен навесной замок на казенную дверь и начал сторожить помещение по собственной инициативе, чтобы котел сохранить. Ну а нужда пришла, чего дрова жалеть; получил у начальника депо разрешение, за то и стал присматривать за кочегаркой, чай добро то народное, а за ним уход нужен. Так вот и определился в нештатные сторожи.

Санки старые взял, все не на себе дрова тягать. Первый снежок только недавно припорошил землю; легкий, пушистый, как борода на ветру. Жаль вот, дорожка пока не остыла, проталины местами, а санки тянуть надо. Искал Семен тропку более оснеженную, все полегче будет. Так вот к тому сараю и вышел. Заглянул, коли уж мимо шел, а в нем человек лежит. Видать от холода в калач скрутился и не шевелится. Амбар то, не амбар, весь сквозняками пробитый, в дырах; сам себя еле держит. Кого ж он согреть может? Удивился дед:

– Эй, человек, просыпайся, не дело так себя гробить. Застынешь, не лето поди, – ткнул в бок, а тело молчит. Толкнул шибче; лежит себе, словно и вправду заночевать, да сгубить себя кто удумал, не мешали бы только. Глядь под шапку, а там малец тяжело дышит, годов двенадцати не старше. Лоб тронул – горит, впору снегу вокруг таять. Спит себе не просыпается. Так Семен и ахнул… Уложил парнишку на сани и в обратную сторону поспешать. Дрова обождут; найдется чем печь растопить.

За пару дней, что Егор в бреду пролежал, уж и снег землю плотно прикрыл. Зима пришла, не жди тепла, ежели сам не устроишь. А к вечеру и первая метель, с морозом на ночь. Печка у деда жаркая, но дровишки любит, что кот сметану. Только бросишь, а их уж огнем слизнуло. Долго Егор на языки пламени смотрел, пока хозяина не было; в себя пришел от окутавшего тело приятного тепла. Каким-то оно родным ему показалось – домашним, давно забытым. Уютно стало настолько, что разомлевшей душе даже думалось с ленцой и совсем не ощущался голод. Последнее, что он помнил – это сухарь; который он не доел, сберег. Хорошо, что не одолел сразу, приятно ощущать в кармане его остаток. И еще, хорошо помнил прозрачные глаза старушки; они словно бы и не исчезали, а всегда были с ним, рядом, даже когда он спал.

На все вопросы ответил дед Семен, обрадованный скорым пробуждением больного. Он показался Егору еще добрее старушки с прозрачными глазами. У Семена мягкой и отзывчивой оказалась душа. Он был так рад, что рядом появился человек, нуждавшийся в его помощи. Егор открыл важное; оказывается старики, живут совсем не для себя, и им ничего не жаль, они делятся последним. Так должно быть меняются люди, проживая долгую жизнь, неприметно для себя, но значимо для других. Впитывая доброту хозяина подобно элексиру, он быстро пошел на поправку и вскоре сам перевез все дрова из котельной. А старый дедушка Семен все заботился о нем, скрашивая за вечерним самоваром, при свете керосиновой лампы, некую свою, сокрытую печаль: «Возраст, не самое главное, – говорил он, – страшнее одиночество, когда ветер дует тебе в неприкрытую спину и не знаешь, что от него ждать». Егор поделился и своей бедой, в надежде, что дед Семен, хорошо знавший работников станции и даже одного милиционера, поможет ему хоть что-нибудь выяснить о своей пропавшей сестре. Шли месяцы, но даже возможности сторожила Семена мало чем обнадеживали. В милиции обещали разослать какие-то ориентировки и справки, однако, скорых результатов никто не сулил; всюду неразбериха с переселением и эвакуацией; пойди тут найди человека, не имевшего возможности самостоятельно даже заявить о себе. Все, что он смог в подробностях рассказать в милиции о сестре, были его воспоминания детства; он знал, что у Надежды на левой округлости руки, выше локтя, были две темные родинки, точно такие же Егор имел сам. Это от отца; он видел их, когда тот умывался, возвращаясь после работы. Сам погиб, а родинки и дети с необычной приметой, остались…

Хотя Егору и не было тринадцать лет, но по просьбе Семена, его взяли в депо; уголь в топку кидать, машинисту локомотива всегда помощник нужен, а смышленый мальчишка ничуть не гнушался любой тяжелой работы. Так вот и скоротали холодную зиму вместе. Однажды, на одной из угольных шахт, куда они заезжали с машинистом на маневровом паровозе, Егору удалось познакомиться с опытными, потомственными шахтерами, которые пообещали сделать из него настоящего добытчика черного золота для страны, а не быть просто «угольным кидальщиком». Егор заинтересовался, но на шахту брали лишь по достижении тринадцати лет и ему необходимо было подождать совсем немного, до лета. Обеспокоил этот факт Семена:

– Ты, Егорушка, только не оставляй меня, как бы насовсем, когда на шахту уходить надумаешь. Поживи еще со стариком. Ты, конечно, свободен в своем выборе, но мне одному… – волновался дед Семен, ища нужные слова, чтобы убедительней как-то просить. – Нужен ты мне… Твое дело молодое, да парень ты работящий, вон как на шахте полюбили – зовут… Переберешься в поселок, хоть изредка навещай старика, а я тебя ждать буду; так оно, с надеждой да заботой и до «звоночка» легче…

– Я, дед Семен, пока что никуда уходить не собираюсь, а переезжать надумаю, то и тебя с собой заберу, одного не оставлю, да и за домом твоим уход нужен; другого у нас пока нет. Не хочу я, чтобы и сюда запустение пришло… – коротко и ясно ответил юноша, ставший старику роднее сына; своего то, единственного, больно рано время прибрало…

Егора глубоко впечатляли долгие, тревожившие душу, рассказы деда Семена, о том покинутом месте, где он вырос и, где покоятся в земле останки его предков. С какой болью вспоминал прошлое этот старый, знающий жизнь, человек. Там и по сей день пустошь, нет свежих ростков, а старое, былое давным-давно забыто; стоит себе одиноко, отсвечивая темными проемами пустых окон, заколоченными дверьми усадеб, догнивая и рушась, предаваясь земле. Больно видеть сухие поля, черный, неживой лес, в котором некогда обитала жизнь, а теперь голые стволы. Березовая жуть скорбно смотрит на бесхозные, гибнущие земли, словно спрашивая: «Люди, что вы сделали с цветущим, кудрявым раздольем, полным трепетных, чудес?» Всюду обреченность и уныние – территория, отведенная горе-управителями под затопление, выселенная, почти очищенная от людей, но так и оставшаяся брошенной, не перспективной пустошью… Слова-то какие страшные. Разве может жить береза без листвы, а она живет, пока не сорвут с нее последнее… Вот и гибнет деляна за деляной, не в силах более терпеть такую муку. Была радость бытия и вышла; теперь земля походит на кладбище, забытое людьми. Мертвое поле, некогда светлого, пахнущего медом цветов, нужного и благостного пространства, дарованного человеку природой. Эти чувственные и живые воспоминания старика хранила память Егора, убеждая его в осознанном желании быть всегда рядом с человеком, доверявшим ему часть своей жизни, подобно той же старушке с прозрачными глазами, делившейся с ним последним хлебом.

Глава шестая

Прибытие

В сентябре, все дальше от родных мест увозил старый, скрипучий поезд, маленькую Нику, ее сестер и братьев, всю ее семью, как и многих других людей, депортируемых в далекую, холодную Сибирь: «Наверное, там будет трудно, в незнакомом, чужом месте; ведь они совсем не привыкли к морозам, ладить с которыми могут, только местные жители, а все они пока еще не знакомы с суровой зимой, о которой говорили взрослые». Именно так думала маленькая девочка, о совсем неведомом ей крае, который мама называла заснеженным, а если он был такой холодный, значит и не добрый, считала Ника. Хоть и относились окружавшие их, мобилизованные люди, с долей терпения к вынужденному переселению, однако, на обездоленных, измученных дорожными лишениями лицах, читалось больше озабоченности и тревоги, нежели слабый отсвет приемлемой безмятежности. В нетопленных вагонах не было свободных мест. Холод, проникая сквозь щели и неплотности дверей, гулял всюду. Ехавшие взаперти люди, порой чужие и малознакомые, плотно сидели рядом; матери прижимали своих детей, чтобы хоть как-то обогреть, избавить от неуютного ощущения неволи.

Елизавета держала маленького Ваню на руках, а девочки с обеих сторон прислонялись к маме. Старший, Юрий, то и дело льнул и прижимался к сестрам, пытаясь расшевелить и растормошить их съежившиеся, неподвижные тела, чтобы согреть и согреться самому. Маленькая Ника вспоминала, как еще совсем недавно, одетая по-летнему, она бегала в окрестностях дома, гуляла по родному лесу без сестер и нисколечко не волновалась. А теперь одна бедная мама беспокоится за всех, и особенно, наверное, за Таню, навсегда потерявшую свою маму. Ей труднее. И когда по ночам, тихо всхлипывая, под неустанный стук колес, плакала Таня, тогда и Нике становилось так больно, что жалость заставляла ее придвигаться к ней даже больше, чем к маме. За долгую и трудную дорогу они свыклись и считали себя почти родными, а Елизавета только радовалась, когда девочки именно по-родственному относились друг к другу и Таня, непривычно, стеснительно и робко, должно быть осознанно полагая, что душа принимает эту новую ей, большую семью, стала считать добрую и заботливую женщину, близкой, новой мамой.

Ехали полуголодными, терпеливо снося невзгоды. Но, Елизавета была женщина изобретательная, энергичная и шустрая, она всегда что-нибудь придумывала. На каждой, длительной остановке, успевала приготовить немного поесть для проголодавшихся ребят, а Юра, будучи старшим, внимательно присматривал за неугомонными девочками и братишкой. Нашелся и маленький котелок, который кто-то в спешке обронил или забыл на одной из станций. Выскакивала Елизавета, на долгих стоянках в поле, собирала травы и веточки, разводила костер вместе с другими женщинами, и варила детям суп, немного крупы из запасов, у нее еще оставалось. Однажды, увлекшись, она не успела вернуться до отправления и чуть было не отстала от подающего тревожные гудки состава… Поезд уже тронулся, а она все еще стояла у костра; очень хотелось принести горячей еды исхудавшим, голодным детям. На бегу Елизавете удалось поравняться с последним вагоном, поймать чью-то женскую руку и запрыгнуть внутрь почти последней. Все девочки тогда хором заплакали, в тревоге наблюдая, как мама из последних сил, с котелком в руке, едва не падая, догоняла поезд, а Юрий обнимал и успокаивал Ваню, разрыдавшегося вместе с сестренками. А после они все с аппетитом ели обжигающе горячий суп и радовались, что снова вместе и страх потерять маму уже миновал.

Как только Уральские горы оказались позади, из поезда стали многих высаживать. Началось переформирование. В их вагон, вместе с другими пассажирами, влез какой-то, совсем не знакомый парень. Посчитали, что состав дополняют другими попутчиками. Мальчишка пристроился рядом и вел себя замкнуто. Он часто кашлял и выглядел болезненно. На коротких остановках странным образом исчезал и однажды, вернувшись, долго-долго спал, а Нике, наблюдавшей за ним очень пристально, казалось, что ничто кроме сна его больше не интересовало. Юноша проспал целых две остановки и даже ничего не ел, хотя понять было трудно; кто чем, и когда питался в пути следования. Однако, первой не выдержала Маша, протянув одинокому и молчаливому сверстнику совсем малую краюшку хлеба, отломив ее от своей. И когда, удивленный мальчишка принял хлеб, то подскочила Ника, предлагая еще и свой кусочек проголодавшемуся попутчику. Сашка, скрытно добиравшийся до своих родственников, улыбнулся давно забытой, неловкой улыбкой:

– Ешь сама, спасибо тебе, а то мама заругает, что хлеб раздаешь, – и отстранил ее руку. Ника обиженно взглянула на соседа и замерла с изумлением на лице:

– А почему ты ешь Машину корочку, а мою не хочешь брать, разве ее вкуснее?.. – Нике очень хотелось, чтобы мальчик съел и ее кусочек, ведь он голоден, а она, после вкусного супа, пока еще нет.

Сашка устало посмотрел на добрую девчонку и впервые за долгое время, растрогался:

– Хлеб, малышка, из любых рук вкусный. Ты последнее отдаешь, делишься со мной, выходит от этого твой хлеб только вкуснее становится. Сама поешь, он вкусный, а мне и этого хватит.

Молчаливо сидевшему в стороне Юрке, сверстник глянулся, и они, ненавязчиво, успели познакомиться и пообщаться, проявляя друг к другу искренние симпатии. Жаль, что вскоре пришлось расстаться.

На станцию очередного назначения поезд прибыл ночью. Девчонки, с которыми Сашка сдружился, еще спали и он не стал их будить, чтобы попрощаться. Глядя на спящую Нику, к которой, за долгую и трудную дорогу, невольно сердечно проникся, ценя ее доверчивость и доброту, искренне захотел чем-то отблагодарить отзывчивую, ласковую, красивую девочку. Он осторожно вложил свой единственный, серебряный полтинник в теплую ладошку Ники, крепко сжав ее в кулак. Оставил свой адрес матери и, поблагодарив Елизавету за проявленное к нему участие и помощь, пообещал их обязательно найти, если судьба когда-нибудь позволит. За дорогу, любопытная девчонка привязалась к нему и проснись она сейчас, то наверняка не захотела бы без слез, вот так вот, на каком-то неведомом полустанке, расставаться со своим другом. Юрка по-дружески пожелал попутчику удачи и крепко пожал руку, расставаясь. Сашка не знал тогда, что совсем малознакомые, но ставшие близкими ему люди, с которыми довелось общаться последнее время, сойдут на той же станции, что и он, но позже и с одной лишь разницей, что никто их в чужом, заснеженном краю по-родственному не ждал, как его.

И вот, спустя почти месяц изнурительного пути, уставший от невзгод, живя впроголодь, Сашка впервые ступил на Сибирскую землю, укрытую самым первым и необыкновенно красивым снегом. Он искрился, выглядел пушистым и немного особым, создающим впечатление не реального для него видения; когда у твоих ног плещется не Азовское, теплое море, а расстилается бескрайний простор Севера, суровой ледяной пустыни, от которой веет холодом одиночества, неопределенностью и неуютной тревогой.

Состав дернуло и проследовав пару стрелочных переводов, вагоны замерли. Поезд остался стоять до утра. С рассветом разрешили выходить. Однако, до высившегося поодаль здания вокзала, было далеко, поэтому отлучаться надолго не разрешалось. Поползли слухи, что поезд опять встал на переформирование. А уже ближе к полудню, два вагона, в одном из которых оказалась Елизавета с детьми, отцепили и остальной состав вскоре потянули в сторону станции. Сказать что-либо внятное было некому; неизвестность тяготила больше всего:

– Ну вот и все, приехали… Куда дальше, одному Богу известно, – ото всюду слышались звучные, обеспокоенные предстоящими хлопотами, тревожные голоса.

Солнце едва просматривалось сквозь пелену стелившегося сырого и мрачного тумана. Всюду снег и вкрадчиво подступавший от ближнего лесного массива, холод. Зима уже пришла в эти никому неведомые края, но пока не кусала щеки маленькому Ване, а словно приглядываясь к новым людям, давала им последнюю возможность привести себя в надлежащий для сурового климата, внешний вид. Тех, кто имел излишки теплой одежды было мало, однако люди делились последним с теми, кто по зиме был одет слабо. Одежду искали все, и там, где только возможно. К вагону подходили любопытствующие люди. Кто из сочувствия, кто с интересом; несли еду, ее выменивали на имевшиеся с собой сбережения; серебро, изделия из золота, украшения или деньги; у кого что осталось…

«Продам колечко, больше то все одно ничего нет, а теплая одежда нужна, здесь за зимой право голоса. Ну что же, Иван не обидится, новое еще наживем», – решила Елизавета.

Когда проснулась Ника, то ее первым вопросом было:

– Мама, а куда Саша ушел, он ведь потеряется, почему его нет с нами?

Елизавета ответила ей, что у Саши другое направление и он уже сошел с поезда. Нике хотелось заплакать и ее губы задрожали, но подоспевшая Таня обняла и отвлекла от ненужных воспоминаний:

– Ника, на, посмотри, это он тебе передал и еще сказал, что обязательно нас найдет. Смотри, какой он красивый, – и Таня протянула Нике серебряный полтинник, который ночью незаметно взяла из ее раскрытой ладони, чтобы не потерялся. Он сверкнул солнечным отраженным лучиком в ее глазах и Ника тихо приняла подарок из рук заботливой сестренки.

– Ты только храни его и тогда твое желание, снова увидеть Сашу, сбудется, – улыбаясь, добавила мама.

Ника прижала монетку к своей щеке и долго согревала ее, успокаиваясь и слегка всхлипывая. Монетка сияла серебряными отблесками, походившими на лежавший всюду снег и в ее теплых руках она становилась ярче и красивее, даря маленькой Нике надежду на непременную встречу с ее другом. Она поняла, что Саши сейчас нет, но он обязательно вернется, он еще появится в ее жизни…

Глава седьмая

Разнарядка

В конторе поселкового совета зазвонил телефон. Капустин подошел не сразу. Отхлебнул горячего чая, дунул в усы и отложил в сторону газету. Телефон в поселке был один; у председателя, ему по хозяйственным нуждам и должности полагалось. Секретаря не было; он и за него, и за себя. Один, хоть разорвись. Звонили не часто, только из района; то по делам хозяйственным, то по партийной линии. Хоть и был он человеком беспартийным, но звали с усердием и даже требовали вступить в партию большевиков, согласно занимаемой должности. Для всякого хозяйственного руководителя этот факт считался неотъемлемым и крайне необходимым: «Беспартийный председатель, почти то же самое, что безответственный!.. – постоянно твердили ему в районной партийной организации, – Уж коли колхоз и людей тебе, Степан Игнатьевич, партия наша доверила, то и спрос по партийной линии с тебя, требуется!..» – прямо так и вынуждали решить вопрос безотлагательно. Но Капустин все тянул, понимая, что при большей ответственности – и «стружку толще снимают», а к чему эти лишние хлопоты, шкура то она одна, а проблемы; их и без того не разгрести. Членство, однако, дело добровольное; хочешь будь им, а хочешь нет… Лучше как-нибудь так, по старинке, все одно на его суетное место претендентов в поселке нет, а нового человека, по нынешним, тревожным временам вряд ли пришлют, а ежели и поручат кому заместить нерадивого председателя, то лучше него, без сомнения, с делами никто не разберется. Наломают дров и сбегут. Тут тебе не только колхозное сельское хозяйство на ноги ставить надо, решать проблемы земледелия, но и леспромхоз вытягивать, а это хлопотные лесозаготовки; тайга ведь рядом. Планы, в виду трудного положения с продовольствием на фронтах, гигантские тем более, что невыполнение их карается почти по военным законам, тут с Райкомом не поспоришь. Поля и дороги проблемные, да транспорт только гужевой. Словом, поругают, а на общем партийном собрании все равно присутствовать разрешат; вопросы то решать надо, как без Капустина.

– Здравствуйте, Степан Игнатьевич! Это Вас из Райкома беспокоят, – звучно раздалось в трубке. Капустин напрягся, словно уже знал; если по линии партии звонок, значит не хозяйственные дела обсуждаться будут, а скорее опять кого-нибудь с проверкой в гости жди.

– Добрый день, Николай Павлович. Что-то Вы частите со мной, двумя днями как из района. Дела и задачи, на мой взгляд, все оговорены, вот только взяться за них нет времени. В других колхозах вон, после уборки вроде затишье, а тут не зерно, так лес давай. А пилорама моя, сами знаете, товарищ Ершов, с давним хроническим скрипом работает и людишки точно такие же…

– Да нет, товарищ Капустин, о нужде твоей помню, при первой возможности вопрос решу. Я вот тут по другой надобности. Разнарядка будет на твой колхоз особая. По нынешним делам и на нашу голову свалилась этакая, необычная забота. Позже я к тебе пришлю представителя из надзорных органов, а пока людей принимай и возьми их на строгий учет, обустрой для дела, работы у тебя хватает. Вот и обеспечь, Степан Игнатьевич; контингент особый, из депортированных немцев, то ли западные, то ли с Урала, уж какие будут. С жильем чего-нибудь придумай или подсели к кому из местных колхозников, кто посознательней, в избах то небось народу поубавилось; словом, найдешь, где селить, тебе видней.

– Какой контингент, Николай Павлович, какой еще тут, ек-макарек, контроль, у меня же тайга, они разбегутся все в разные стороны. Да и жилья совсем нет, последний сарай вон сквозняками дышит. Это ж немцы, люди их на порог не пустят, о каком подселении говорить?..

– Ты это брось, Игнатьевич, разводить мне тут национальную неприязнь; они люди прежде всего, эвакуированные семьи с детьми и прочее, как и многие, что с заводами на восток мобилизованы. Так что обеспечь их работой и организуй надлежащий прием. Контролирующие органы будут позже, с описями там, и распределением; кого куда… На первое время только порядок обеспечь, а там думаю этот вопрос основательно решится. Сейчас пока не до этого, тут два вагона на станции отцепили; там дети, женщины, старики – сотня, если не больше человек, вот по деревням и пристраиваем. А ты мне тут петухом поешь; кто-куда, да куда-куда!.. Прими к сведению и завтра к обеду, чтобы пару подвод за людьми в район прислал; тебе тут девятерых отписали. Завтра и заберешь без проволочек…

– Вы что же, колючкой мой колхоз обтянуть решили? Что мне с этими людьми делать то? – от неясности вопроса, не унимался Капустин. – Народ в деревне всякий, на немца злой; похоронка за похоронкой, только бабский вой и слышишь. Сносить такое не станут, житья не дадут, какая уж тут работа.

– А ты на что председателем поставлен; вот и следи за порядком. Война идет и не такое народ терпит; ночами не спи, а порядок обеспечь. И по плану лесозаготовок я с тебя не слезу, так и знай!.. Работай Капустин и людей уважь, дети с ними малые тоже имеются, какой мы им пример подадим, коли эмоции свои проявлять станем, слюни распустим. Не враги же они, а депортированные. Но надзор за ними наладить надо, того закон требует, а ежели ты эти самые законы, по своей беспартийности, не читаешь, то факт этот не отменяет их точного и безусловного выполнения.

В трубке гудок, долгий и тревожный. Бросил ее и председатель на место, словно змею гремучую. Вытер платком руки, поежился. Телефон Капустин не любил: «То ли дело по-людски, с глазу на глаз перетолковать; принять да понять, как полагается, обсудить коли не вяжется, – считал он, – а то легко начальству свыше указания по нему раздавать, без особого разбору; иди, да исполняй, ек-макарек!.. – ворчал в усы Степан, – Биряя пошлю, с этим не забалуют, ежели чего не так пойдет». Крикнул Марфу, что по конторе управлялась, велел бригадира да конюха по срочному делу отыскать.

Местный бригадир, Василий Бирев, годами для армейской службы не дотягивал, молод еще был, а потому как работать в колхозе с тринадцати лет уже разрешалось, то для Капустина не было бригадира лучше. Характером крут, отъявленный хулиган в деревне и, к тому же, обладал, с ранней поры проснувшимся в нем умении безжалостно и бессовестно эксплуатировать колхозников, не давая продыху простым людям. Брал, что называется, нахрапом. В его лице было нечто такое, что пугало, внушая не то, чтобы желание перечить, а страх, которого лучше избегать. Чем не хозяин своего положения. Разве сыщешь сейчас лучшую кандидатуру, когда кругом одни бабы, да старики. Такой бригадир Капустина очень даже устраивал; он его всячески покрывал и позволил даже управляться на лесопилке самостоятельно. Биряй же, возгордившись положением и высокой должностью, по своей врожденной неграмотности, расценил полное доверие председателя, как разрешение безнаказанно самоуправствовать. По мнению Капустина, важно было народ в подчинении и страхе держать, иначе никакого тебе плана по заготовкам леса, да и на полях тоже, а Биряй, как ласкательно он называл своего любимца, даже в столь раннем возрасте, умел это делать хорошо, со свойственным для того натиском.

По твердо сложившемуся убеждению председателя, Василий был трудным парнем. Весь в отца, который совсем еще недавнее время всю деревню в животном страхе держал и не было на него управы. Кому только на первых порах не жаловался Капустин – не помогало… Казалось он совсем не имел чувства человеческого уважения к другим людям, подавляя не страхом, так силой, иных способов удовлетворения своеволия он не знал. Наказывали его правоохранительные органы за учиненные насилия, беспорядки, грубость и хамство в отношении сельчан, даже однажды срок получил, за свою крайнюю бесчеловечность; одним словом – «дьявол во плоти», с которым лишь небо в силах было совладать, но не исправить. Однако, случается, неисправимых людей сама судьба наказывает, может это и есть кара небесная, беда вот только, что многие ее под сомнение ставят.

Исчез однажды отец Биряя бесследно; словно земля, и та перестала выносить его бесовские проделки, вот и «нашла коса на камень». Остался сынок десяти лет один, без отца. Матери у него будто и не было вовсе; кто же способен не просто находиться рядом, но и жить с таким «упырем», вот и она не смогла; терпела насколько ее хватило и ушла рано, обретя вечный, неземной покой. Биряй стал тенью отца, унаследовав его «лучшие» качества. Даже родная бабка, с которой он прожил всего три года, после исчезновения отца не в силах была на дольше задержаться в этой жизни. Не успел народ спокойно вздохнуть от деспотии тирана, как объявилась «копия» его потомка, уже в юношеском возрасте, ничуть не отличавшаяся от папаши. Перспективу нелегкой жизни колхозников, ловко обрисовал сам же председатель, сделав из отпрыска канувшего в лето «упыря», новоявленного, невероятно способного, бригадира лесопилки. И жизнь народа вновь обрела свое полное уныние и страх, вернувшиеся на круги своя. А когда всех мужиков выгребла война, то Биряю и вовсе никто стал не указ. Нашлись, как само собой разумеющееся, и дружки, помощники по лесопилке, взявшие на себя посильную работу по ее техническому обеспечению. Компания подобралась славная; при поддержке таких же сверстников, Биряй почувствовал себя на вершине власти и безнаказанности со стороны мягкотелого Капустина, которого молодой бригадир устраивал лучшим образом. Народ же, смиренно свыкшийся с безмолвием и покорностью, уподобился стаду, покорно гонимому пастухами то на работу, то в стойло, разменивая свой внутренний протест, если таковой у кого-то и был, на мимолетные, подпольные склоки, не причиняющие особого беспокойства спаянному руководству колхоза. Такова была диспозиция, на момент приезда, утомленного дорогой Сашки, к родственникам в Сибирскую деревню.

Расспросив работников станции о местоположении указанного в телеграмме населенного пункта, под названием Пушкино, Сашка понял, что до поселка придется скорее всего добираться пешком. Почти двадцать верст пути требовало усилий, и в лучшем случае на дорогу может уйти довольно много времени. Гужевой транспорт на такое расстояние, по заверению служащих, ходил лишь по специальной разнарядке и очень редко, а иного должно быть и вовсе не существовало.

Поезд, прибывший на станцию еще ночью, проследовал дальше, по назначению и в ожидании утра перрон, и прилегавшие к нему железнодорожные пути окончательно запорошило удивительно чистым, сверкающим бриллиантами огней, искрящимся снегом. Сашка такого откровенного сияния еще никогда в жизни не видел. В блеске снежинок хотелось кружиться и петь от внезапно охватившего душу, редкого состояния умиления и радости. У красоты жизнь особая. Она исключительная, совсем иная, чем у людей, мечтающих о ней. Прогуливаясь вдоль полотна, юному парню отчего-то именно сейчас, страстно хотелось жить полной, счастливой жизнью; с родителями, с братьями и сестрами, которых отчего-то уже нет с ним и он – последний. О как бы он желал сейчас, видеть всех их живыми, чтобы они радовались вместе с ним столь малому желанию; просто жить и чувствовать свободу, благодать данную, и должную быть от рождения. Душа рвалась мечтать и веселиться вместе с пушистыми, падающими с неба снежинками, пуститься в хоровод, среди окружения предутренней мглы. И несмотря на голод, совсем не хотелось есть, а усталость долгого пути, будто рукой сняло, словно сам воздух давал силу. Теперь он знал, был уверен, что с рассветом отправится в путь и быстро одолеет трудный переход по степному бездорожью, чтобы наконец-то обнять своих единственных родственников, пригласивших его по телеграмме, совсем не будучи уверенным, что на этом его мытарства закончатся и он словно этот беззаботный снег, приляжет наконец, чтобы отдохнуть от усталости и тягот бесконечной дороги.

Первым в контору явился конюх, в хозяйстве которого числилось пара десятков тягловых, рабочих лошадей. Ну не конный завод, чтобы породистыми жеребцами баловать отдаленный, почти уж и не земледельческий, колхоз Капустина. Большей частью лошади использовались на вывозе леса из таежных делянок и доставке кругляка и частично пиломатериала в районный лесозаготовительный пункт. В посевную или уборочную, пилорама почти не работала и все колхозники, равно как и гужевой транспорт, перебрасывались на поля, дабы было чем людям за трудодни платить, ну а самое главное перед руководством отчитаться о выполнении плана по сдаче зерновых. Зима – другое дело: на полях тишь, а в тайге рубка леса и вывоз собственными силами, тут помощи ждать не от кого. Было в хозяйстве даже два трактора, но стояли без дела сломанные, по причине отсутствия как трактористов, так и запасных частей, а в сельской кузнице разве что подковы для лошадей, и можно было выковать, а уж о «стальных конях» председатель и думать забыл.

Вошел Карп Филимонович, и прямиком к председателю за стол:

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом